ТОМ ПЕРВЫЙ
ТОМ ВТОРОЙ
ТОМ ТРЕТИЙ
ТОМ ЧЕТВЁРТЫЙ
ТОМ ПЯТЫЙ
ТОМ ШЕСТОЙ
ТОМ СЕДЬМОЙ

Написать автору: mysliwiec2@gazeta.pl   leog@total.net



(6-й том даётся с небольшими сокращениями)


Лев ГУНИН

 

 

3ABOДHAЯ KYKЛA

 




ТОМ ШЕСТОЙ

 

КНИГА ПЕРВАЯ



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



ГЛАВА ПЕРВАЯ
Апрель 1983

Фатальный разрыв с Аллой не принёс ни облегчения, ни яда, а внешние события продолжали напирать, развиваясь молниеносными приступами. Однажды днём я встретил возле центральной фотографии, где заведующим мой отец, Канаревич Елену, которая рассказала мне, что попала вместе с Арановой в автомобильную катастрофу.

У меня, несмотря на то, что я всё это время был озабочен множествам других проблем, похолодело всё внутри. Однако, выяснилось, что Аранова сравнительно несильно пострадала, отделавшись ушибом живота и травмой шеи. У Канаревич был кровоподтёк на лице, и, по-моему, что-то с рукой. Она рассказала, что они ехали по автомагистрали недалеко от Жлобина на австрийской машине с немцем из работающих в Жлобине. Где-то на  пересечении дорог, на эту главную дорогу с второстепенной, нарушив правила движения, выехал МАЗ, а другая грузовая машина в то же время неслась им навстречу. Свернуть было некуда, и водитель-австриец успел вырулить вниз, в сравнительна пологий кювет. Машина, столкнувшись с чем-то в кювете, сотряслась, водитель стукнулся  головой о ветровое стекло - и вскоре был доставлен в больницу в серьёзном состоянии с сотрясением мозга, а обе девушки получили шок и ушибы.

Так, как описывает случившееся Канаревич, это очень похоже на покушение, вот только на кого - неизвестно. Но если бы это даже было покушение, то кто его организовал: КГБ, разведка, или другие люди?

Потом я узнал, что Аранова целую неделю не могла есть; каждый приём пиши вызывал у неё резкие боли в желудке; ей также саднило и ныло горло. Оказалось, что она получила довольно серьёзные травмы. Но кто-то её лечил народными средствами: и вылечил - главным образом, кажется, мёдом.

Канаревич также долго болела после аварии, что-то  около  месяца.

От неё, от Нафы, от знакомых ментов, и от других "носителей информации" я получил свежие - для меня весьма любопытные - сведения.

Так, в частности, я узнал, что в новых табличках, которые устанавливаются теперь вместо старых чёрных (новые номера: чёрные буквы и цифры на белом фоне) иногда зашифрованы марка и модель машины, социальный статус владельца, и даже некоторые сведения о нём. Система шифровки и дешифровки информации в целом мне ещё неизвестна, но кое-какие элементы её я уже изучил. Так, например, чётко разграничены две разновидности автомобилей - государственные и частные. В номерах государственных машин как правило сначала идут цифры, а потом буквы; в номерах частных машин последняя буква следует в самом начале, перед цифрами, например, А13-41МГ (государственная автомашина с теми же буквами и цифрами была бы с идентификацией такого типа: 13-41 МГА).

Далее. Большая часть государственных машин марки "ГАЗ", то есть, "Волги", снабжены номерами с первой цифрой "1" (12-41 МГА). Это могут быть машины такси, и так далее. Номера "Запорожцев" начинаются с "больших" цифр, если перед цифрами стоит буква, иначе говоря - если вид номера соответствует типу, принятому для частных машин. Однако, те машины, где имеется ручное управление, снабжены номерными табличками, начинающимися с цифр, что означает, что водитель инвалид, и такие номера начинаются с "малых" цифр.

Далее. Машины партийного и советского аппарата - обком, облисполком, горком, райком, горисполком, и райисполкомы городские - снабжены номерами, цифры которых отмечают ранг руководителя, которого  возят на данной машине. Так, например, номер 00-01 по такой системе должен указывать на машину главного  руководителя области, номер 00-02: на второго по важности в области, и так далее.

В действительности же это не совсем так. Каждое ведомство резервирует какие-то свои определённые цифры, которые не должны "заниматься" другими. Здесь определённую роль играет чёт-нечёт. Одно можно сказать с большой долей уверенности: чем больше цифры в номерах таких машин, тем данный партийный (или представитель исполнительной власти) работник менее важен.

В большинстве случаев, буквы машин партийного аппарата - МГП.

Милицейские машины снабжены номерами с буквенной формулой МГК или МИМ.

Машины, на которых возят руководителей предприятий, в отличие от других государственных "Волг", снабжены номерами, начинающимися чаще с "больших" цифр - 96-58.

То же касается и личных "Волг".

Проверить, имеют ли эти сведения какие-то, пусть даже отдалённые, "совпадения" с практикой реальной жизни, мне было легче потому, что в моей картотеке зарегистрирован не только пост, занимаемый тем или иным партийным или советским руководителем, но и номер служебной и личной машины, номер телефона, адрес, и другие данные. Более того, у меня отмечены личные связи между партийными работниками (даже разного уровня), то есть их дружеские отношения, их группировки (кто кого поддерживает, кто за кем стоит), личные данные их секретарш, любовниц, жён, и т.д.
 
Что касается КГБ, то мне известно не только на каких машинах ездят сотрудники бобруйского отделения, но и кто из них чаще всего пользуется той или иной (не говоря уже о том, что за некоторыми закреплена строго определённая), какими располагают "про запас" сменными номерами, есть ли у двух-трёх руководителей личные шофёры, на каком именно месте в гаражах КГБ обычно стоит та или иная машина. Поэтому мне ничего не стоило классифицировать "единицы автопарка" КГБ по цвету и марке, чтобы выяснить, имеется ли в их номерах та или иная система.

Больше всего в распоряжении КГБ "Жигулей" светлой окраски.

Вот урезанный список машин КГБ, без усложнения его сменными номерами (за исключением "газонов" и др.):

 

ЖИГУЛИ

Светлой окраски:

А 79 – 07 МИ (бел.)

А 70 – 79 МИ (бел.)

А 07 – 70 МИ (бежев.)

Б 00 – 06 МИ (светл.)

В 87 – 15 МГ (белая машина)

В 18 – 34 МГ (бежев.)

В 15 – 26 МГ (бел.)

Г 18 – 04 МГ (бел.)

Д 35 – 87 МГ (бел. "восьмёрка")

Е 02 – 87 МГ (светл. "восьмёрка")

Е 13 – 97 МГ (бел.)  

Е 27 – 67 МИ (бел.)

Е 76 – 78 МИ (бел.)

 старые (чёрные) номера:


    45 – 96 МГА (молочн.)
  
    92 – 76 МГМ (тёмно-светл., розоват.)

Красные:

В 32 – 17 МГ

В 19 – 00 МГ

Г 31 – 10 МГ

Г 39 – 10 МГ

   38 – 20 МГМ (ном. старый)

   20 – 19 МГА ( с мигалкой и полосой)

   31 – 79 МИМ

Жёлтые:

В 14 – 45 МГ

    18 – 39 МГМ (ном. старый)

    12 – 13 МВС (ном. старый)

    04 – 77 МГА

    00 – 10 МГА

 

 

МОСКВИЧИ

Светлой окраски:

А 21 – 66 МГ (бел.; имеет косвен. отн.)

В 81 – 67 МГ (бел.)

В 67 – 81 МГ (бел.)

В 31 – 32 МГ (бел.)

   64 – 97 МГМ (бел. ном. старый)

   45 – 96 МГА (бел.)

   87 – 21 МГМ (бел.; "каблучок" (с будкой)

Жёлтые:

А 78 – 29 МГ

Б 13 – 05 МГ

Красные:

А 37 – 17 МГМ

Голубые и синие:

В 13 – 97 МИ

А 17 – 74 МГМ

А 77 – 71 МГМ

Зелёные:

Б 13 – 60 МГ


ВОЛГИ

Светлой окраски:

10 – 17 МИП (бел., 31-я, "крыша" КГБ)

06 – 28 МГА серого цвета, 31-я

06 – 28 МГА белого цвета

(2 разные машины с одним и тем же номером)

29 – 01 МГА

34 – 48 МИМ

34 – 78 МИМ (серая)

47 – 34 МИМ

48 – 34 МИМ


Чёрные:

В 32 – 69 МГ (тех.поддержка; косвен.отношен.)

Г 82 – 86 МГ ("обслуга")

  01 – 30 МГП (один из руководит.)

  74 – 28 МГМ (номер старый)

  25 – 99 МГА

  00 – 79 МГП (один из руковод.)

  05 – 78 МГД

  25 – 01 ЯК (руководит. котрразв.)


"ГАЗОНЫ" И ДРУГИЕ


В 24 – 16 ГС "Козёл" с тупым капотом

   32 – 00 ОУ (Уазик)

   35 – 47 УАЗ (меняют номер на 47 - 35)

   37 – 45 МГА

   45 – 37 МГА

   34 – 47 МГА

   68 – 15 МГИ (ГАЗ-Уазик; меняют номер на 38-15 МГИ, и на
37-17 МГИ)

   62 – 51 МИМ (машина КГБ, что инспектирует Информационно-вычислительный Центр; меняют номер на 67-57 МИМ)

   37 – 51 МИМ

   94 – 20 ЯД (КГБ - контрразведка)

   01 – 53 (уазик легковой, номер старый)

   68 – 86 МГА

   37 – 45 МГА (уазик)

   44 – 82 НОА (легковой газик)

    68 – 27 МГЛ (зелён. РАФ (Жук); меняют номер на 27-68 МГЛ)

    82 – 28 (Жук)


Любой объективный наблюдатель и без меня отметит характерные группы цифр, повторяющиеся формулы, обилие номеров с цифрой "7" ("агент 007!"), особенно в "Жигулях" изначально (заводской) светлой окраски, и другие чаще повторяющиеся признаки.

В номерах телефонов КГБ тоже чаще всего повторяются цифры "7" ("семисвечник"?) и три ("святая троица"?): 7-2778, 7-3703, 7-74-17, 7-33-27, 7-3630, 7-33-29, 7-77-78, 7-7377, 7-0070, 7-0007, и т.д.  

Что касается партийной, исполнительной власти, военной власти, высших милицейских чинов: они у меня классифицированы определённым образом, по связям, группам интересов и месту работы.

Так, в райисполкоме Ленинского района города Бобруйска, не только председатель партийной комиссии Фёдоров, Председатель Ленинского райисполкома Барсуков Д. Д., Бараздна Альбин Павлович, заместители Председателя Свирко В. К., Ивушкина Валентина Владимировна (та самая, с Комбината Надомного Труда), и другие наиболее важные лица были у меня отмечены связями, интересами и группировками, но и Белаконь, Белевский, Белоусов, Болгасов, Болбас Николай Яковлевич, Бурцев, Валюк, Викторчик, Винокур, Воробьёв, Жиглинский, Ермолицкий, Кандыбович, Карпинский, Козлов, Королёв, Лис, Луцкий, Мошкарёв, Панкратов, Пачин, Пименов, Ращункин, Рудаков, Рыжик, Сапранюк, Семененко, Скворцов, Слепченко, Стунжан, и другие. Мне было известно, у кого из них имеются родственники в КГБ и в Горкоме партии, а кто из них сам работает в КГБ ("по совместительству"), или только в КГБ, хоть и "числится" в райисполкоме.

С помощью друзей, знакомых, экспериментов и отменной памяти, я совершенствовал и систематизировал свои знания о секретных телефонных кодах, которые партийная, военная, ка-гэ-бэшная и прочая элита создала, чтобы за счёт государства пользоваться междугородними звонками для своих служебных и не служебных нужд.

Таблицы, которые я создавал, намеренно содержали некоторые ошибки ("изъяны"), чтобы "враг не догадался", и с этими небольшими (умышленными) неточностями они и попали в мои дневники.

На самом же деле, я владел всей этой информацией без каких-либо неточностей, и часто пользовался ей для бесплатных междугородних и даже международных звонков.   

Бесплатная (кодовая (ведомственная, партийная, военная, и пр.) связь:

004 авт. телефон (004-022 (32) Могилёв)

888 (Москва 88829022)

005 универсальный бесплатный выход на межгород (с дополнительными установками городов).

Сокращение цифр минского № - 005 - 233915 вместо 005 - 21443915.

       Ленинград - 005 - 004022;

       Рига - 005 - 5-39-1;

       Солигорск - 005 - 5-99-1

Другие бесплатные телефонные коды:

      

     3-9-2-14-5-3 - первичный зуммер
       

     железнодорожные телефоны:  

  7-204- ж/д код;
  7-2047-коммутатор;
  7-94-выход с-т (вместо него: 65);

  2-74-Петрыкина;
  3-60-Центрвывоз;
  7-97- 2-й ж/д код;

   коммутатор речной связи:
  7-99-17

   выход на станцию "Бобруйск":
  7-27 или 7-40

   армейские телефоны:

  7-905 - выход на армейск. подстанцию, телеф. штаба армии

  7-95 - армейск. выход общевойск.;

  7-27-78 - КОНВЕРСИЯ;

  7-27-63 - БАШЛЫК;

  7-90-56 - АВИАГОРОДОК;

  9436 - армейская связь-центр;

  9210 - НОВАТОР;

армейский Минск - "Маяк" или "Глобус"

армейский Москва - "Родина"        

Коды "вертушек" :
4-4 Могилёв
4-2 Минск
4-0 Москва

  7-95-6 - автономный выход на межгород / полууниверс.

 

          Специальные коды:

 

     3-17-21-спец.коммутатор;

     975-12-5-76-10-спец.выход;  

     71-спец выход;

     7-77-спец.выход;

     7-33-спец.выход;

     7-93-автономн.выход/ТЭЦ и УПТК/

     3928-выход на межгород через БШК

 


Всесоюзная линия Телекоммуникаций:

3-46-58, 7-25-16, 7-22-34 (ул. Чапаева, 88-а), 3-22-34,
7-29-59 (ул. 50 лет ВЛКСМ, 17 / ГТС)



Тем временем, хотя разрыв с Аллой и произошёл, Валик с Сергеем и Ира, а иногда и Алла с Игорем приходили ко мне или просто вызывали меня на улицу. Я видел, что Алла хочет что-то выразить своими визитами, но мне теперь уже не было до этого дела; я не пытался ни сколько-нибудь изменить ситуацию, ни уничижать Игоря в глазах Аллы.

Для меня всё было кончено; ничего "исправить", "отремонтировать" я больше не мог.

Поэтому продолжающиеся встречи с Аллой и с Игорем происходили не по моей, а по их инициативе. Она приходила ко мне, наверное, чтобы как-то оправдаться, или даже готова была снова сойтись со мной, но для этого я обязан был её отбить у Игоря: инстинкт самки, подсказывающий наблюдать за поединком самцов. Он приходил (в унисон с ней: не "на аркане") затем, чтобы утвердиться в её глазах, то есть одержать надо мной моральную или какую-либо иную победу.

В этой ситуации вся суть моего поведения уже заведомо сводилась к противоборству с Игорем, причём, не с целью воздействия на Аллу, но непосредственно, причём, Игорь с каждым разом терпел всё более и  более обозначаемое крушение.

В затянувшемся волевом поединке с ним я побеждал, а у самого Игоря всё чаще случались срывы.

Ни с Арановой, ни с кем-либо ещё я не добивался теперь связи, и все мои усилия были направлены на преодоление жизненного кризиса, обусловленного всеми многочисленными неудачами - как ураган, обрушившимися на меня разом.

Борьба за достижение устойчивого матримониального и профессионально-социального статуса, борьба за место под тусклым бобруйским солнцем окончилась полным провалом. Во всём, во всём я терпел неудачу.

Я не добился консерваторского диплома, не обзавёлся семьёй; из нескольких возлюбленных не удержал ни одной; я не получил ни славы, ни признания в области джазовой и рок-музыки; в музыкальной школе меня уже не первый год выживают с работы, и когда-нибудь выживут: как только Роберта не станет; в Мышковичах, и то меня нагло грабят, и вообще с этой группой по известным причинам у меня нет никаких творческих перспектив.

А большинство моих друзей и знакомых получают всё "автоматически", как само собой разумеющееся, ничего для этого специально не делая (вот Карась - ведь женился на смазливой живой бабе, не еврейке). Я не знаю никого, кому бы всё в жизни давалось с таким трудом, перед кем любое "социальное отправление" становилось бы на дыбы - и сбрасывало бы его, чтобы давить копытами.  

Каждый шаг, каждая мелочь мне всегда даётся большой кровью. А ведь я, если разобраться, человек без больших претензий. Всё, что мне надо: это писать музыку и заниматься литературой, и получать за это хоть что-то, достаточное, чтобы вести образ жизни, к которому я за последние два года привык. И жениться по любви.

Теперь же я терпел не какое-то частное поражение, но принципиальную жизненную катастрофу, после которой все мои надежды могут превратиться в дым.

Право на работу и право на семью оказались для меня недостижимой мечтой. Сколько бы мне ни приносили халтуры, "скопить" ничего не удавалось, потому что без постоянной зарплаты, без стабильного дохода всё вылетало в трубу. Из тех сотен, что мне раза три посчастливилось заработать на аранжировках и сочинении музыки, половину, если не больше, пришлось отдать переписчикам, корректорам, торговцам редкими книгами (чтобы заполучить нужные образцы), на поездки в большие города; зарплата, получаемая на основной работе - в музыкальной школе - позволяла вести лишь сводить концы с концами, ведя полунищёнское существование, а в Мышковичах меня грабил в полном смысле этого слова Одиноков, на пару с поддерживающим его Сидаруком.

Все попытки получить возможность хотя бы самого сносного обеспечения себя самым необходимым (пропитание, одежда, оплата квартиры): и эти попытки провалились.

В свои двадцать семь лет я не добился ни семейного статуса, ни достойного меня образования, ни работы. Как говорится, ни кола, ни двора. А я продолжал жить в этом мире, и рядом со мной существовали и действовали те, которые всем этим обладали, или имели больше шансов, чем я, это заполучить.

Но всё в мире относительно. И я знаю, что каждый второй или третий мне завидует, потому что у меня есть собственная кооперативная квартира, видак, цветной телевизор, пианино, печатная машинка, фирменный магнитофон и проигрыватель с колонками, огромная библиотека, и множество других ценных вещей. Мне завидовали ещё и потому, что у меня всегда были праздные компании, у меня (как казалось со стороны) всегда весело; потому, что у меня красивые девчонки, которых, по мнению окружающих, я "меняю, как перчатки". Ко мне приходят важные, имеющие в этом городе вес, люди, с деньгами, хорошо одетые, некоторые приезжают на машинах. Вокруг меня всегда что-то происходит; я играю на свадьбах и в ресторанах, встречаюсь с интересными собеседниками, и всё такое.

Так что не стоит гневить бога, и жаловаться; но я-то знал, что со мной происходит и что меня ждёт, и что не только внешняя ситуация, но и совершенно другие вещи делают мою жизнь трагичной. 

Тем не менее - и как самая малая ячейка общества, и как личность - я находил в себе силы внутренне противостоять тому, что означало крах всей моей жизни, всё ещё не исчерпав внутренних ресурсов для новой борьбы. Несмотря на это, я был подавлен и удручён. Неудача с Аллой не только подорвала мои надежды на успех, но и в прямом смысле ещё долго угнетала меня.  

"Не конвенциальная" же связь с Аллой не оборвалась мгновенно; она всё ещё сосала из меня соки, подрывала оставшиеся силы, она просто перешла на "анабиотический" уровень; а статус Аллы как бы переместился ниже, так, что она стала равна по значимости ряду людей, со многими из которых у меня возникла неординарная "мыслительная координация".


Понимая, что так дальше продолжаться не может, что из Мышковичей мне всё равно придётся уходить, и лучше уйти самому, не дожидаясь, пока эта падла, Одиноков (чтобы меня "до конца" уничтожить), выгонит меня с позором и унижением, я впитывал эти "последние мгновенья", потому что везде и во всём есть своя отдушина и прелесть.

Да, игра в загородном ресторане сопряжена с известной романтикой. И мне удавалось "выжимать" её по капле, а иногда и целыми потоками.

Прибыв на работу в гостиницу как-то в субботу, я застал зал ресторана полным, а из посетителей - в основном, молодёжь, представленную  супер-мальчиками и супер-девочками.

Практически везде, где я играл до сих пор, мне удавалось достичь потрясающего контакта с публикой. За пару месяцев я удачно вписывался в любую группу, и - на чём бы ни играл, - мои партии всегда звучали в гармонии с ансамблем: по громкости, колориту, манере, и так далее.

За время моего участия уровень Стёпиной группы со сравнительно невысокого сделал громадный скачок, и теперь я со своей старушкой "Юностью", казалось, был совершенно ни к месту. Мы играли теперь достаточно сложные джазовые и рок-композиции, играли в стиле  ''новой волны", джаз-рока и арт-рока, причём, всё это исполнялось довольно сносно, на недурственном профессиональном уровне.

И вот, как ни удивительно, я, несмотря ни на что, умудрялся оставаться в русле приемлемого звучания, и нисколько не подводил остальных. Я анимировал то самое старое фортепиано, о котором уже писал, и теперь играл на трёх клавишных инструментах. Я выигрывал очень техничные партии на этих трёх клавишных, часто на всех одновременно, что поражало и заводило публику, потому что выглядело весьма живо и "сценично".  Повторю, что мои партии были достаточно сложны как в техническом отношении, так и с точки зрения ритма. Сложность заключалась, помимо того, и в управлении двумя электронными "мамонтами" и фленжером во время игры, в переключении тембров, не говоря уже о "снятии" трудных для "подбирания" на слух отрывков.

И вот, я справлялся с довольно-таки каверзными темами, и каждую субботу, а иногда и в пятницу вокруг наших выступлений разгорался целый океан страстей; публика приходила в неистовство; "фирменные" темы встречались аплодисментами, а из зала неслись крики, свист и одобрительное улюлюканье.

В сравнительно небольшом ресторанном зале нам удавалось полностью загипнотизировать публику; мы "заводили её; швыряли эту горстку из не более двух сотен людей на камни экстаза, раскованности и возбуждения.

Для постоянных посетителей нашего ресторана вечера, проводимые с нашей группой, и та музыка, которую мы исполняли, становились стилем жизни, комбинировались с "фирменными" вещами, с западноевропейскими журналами и модами, и манерой поведения. Танцы под музыку нашего ансамбля являлись для них своего рода самовыражением, а ведь именно к предельному самовыражению стремилось и тяготело все, что составляло именно их стиль жизни, манеру их общения-поведения.

" Slowly, softly she crept forward until her hand came in contact with an object upon a small round table. She did not know what it was, but in a low voice she pronounced the word "Ev."

И вот среди группы молодых людей моё внимание привлекли выделявшиеся из общей массы три девушки. Одна была, как говорится, в теле - в жёлтом свитерке, с поведением этакой рассеянной небрежности, похожей на аристократическую, но, в то же время, отдающую атмосферой вокзалов и гостиничных холлов.

Её сопровождали ещё две: первая с удивительно красивым лицом и с западной манерой одеваться - похоже, драматичная натура, - время от времени откидывающая голову назад характерным жестом; и другая, с длинными распущенными, чёрными, как смоль, волосами, с немного смуглым, но бледноватым лицом, с огромными глазами на этом бледном лице, с непередаваемым притяжением, и скрытой болью во взгляде. На сей последней был черный комбинезон, подчёркивавший её стройную фигуру, а на ногах - чёрные сапожки.

Я узнал от Жени, что это девочки, что работают у Романова, в Отделе Культуры, и это ещё сильней подогрело мой интерес к ним.

Все три великолепно танцевали и находились в центре всеобщего обожания.


Когда мы окончили играть, я предпринял попытку договориться с кем-нибудь - и махнуть домой, - но ничего не вышло. Новых попыток я предпринимать не стал в связи с тем, что мне собственно нечего было ехать в город, у меня не было действенных отговорок, но всё равно меня внутренне грыз и грыз какой-то червь, и я оставался в беспокойном состоянии.

Смирившись с тем, что уехать не удалось, я ретировался в наш гостиничный номер, и стал готовиться ко сну. И тут между Стёпой и какими-то девушками завязался оживлённый разговор через открытое окно, затем Стёпа куда-то убегал, но тут явилась Валя - и Стёпины приключения кончились.

И вдруг, когда я заперся в ванной, Стёпа срочно вызвал меня оттуда, и, как только я потянул на себя дверь, сказал, чтобы я пошёл помог девочкам открыть автомобиль, в который они никак не могут попасть.

Я ответил, что уже разделся, что я уже в майке, и что Стёпа мог бы сам пойти и помочь. Но он тут же придумал какую-то отговорку, и я - со "скрипом" - согласился исполнить его задание.

Я вышел через чёрный ход во двор гостиницы, и увидел, что "Запорожец" стоит в самой грязи, а все три девочки пьяны - и не могут попасть ключом в замок. Я узнал в них тех самых, из отдела культуры. Это меня оживило. Повозившись, я открыл им машину, и двое сразу же забрались в неё. Третья куда-то исчезла, а те, что уже влезли в машину, попросили меня достать им спичек. Я бросился выполнять их  поручение, и тогда меня осенила важная мысль. Вернувшись со спичками, я спросил, не найдётся ли для меня места, не подбросят ли они меня в город. Они тут же закивали, но оказалось, что это не так скоро. Я ошибся, полагая, что они сами водят машину, и узнал, что одна из них, Жанна, ушла на поиски водителя, какого-то парня, которому принадлежал "Запорожец".

Меня стали одолевать сомнения: возьмёт ли меня владелец машины, согласится ли на моё присутствие, но его приход рассеял все мои опасения. Это был очень добродушный и открытый парень, благожелательно настроенный и не имевший ничего против меня, а Жанна, как оказалось, была  его подругой. Я с двумя другими девочками ждал Жанну с этим парнем потом ещё минут пятьдесят, пока они, видимо, занимались любовью в одном из номеров гостиницы.

Когда заработал двигатель, колёса стали буксовать в вязком месиве, мелкие комки грязи летели в переднее стекло, а фары выхватывали из темноты разлетающиеся в разные стороны более крупные комья. Но машина всё-таки выехала, и через некоторое время мы уже катили по мышковичской дороге, и вскоре пошёл отвратительный мелкий дождь.

Мной овладело состояние эмоционального возбуждения; я разговаривал с сидящими в машине, представляя себе Карася, и, кажется, в его манере. Парень, который вёл машину, тоже был в таком состоянии, в котором за внешним спокойствием скрывается бездна страсти. Он был надёлён тем неуловимым обаянием, которое придаёт человеку весомость, и обычно, глядя на таких людей, мы думаем или говорим о "цельности", "генеральности" такой личности.

Ко мне он относился со всей серьёзностью, и я был ему признателен, хотя, время от времени, он и пускал иронические реплики в мой адрес. Но я уже разгадал его натуру - и поэтому не сердился.

Я был в таком полугорячечном, экзальтированном состоянии, которое, возможно, запомнится мне самому на всю жизнь. Благодаря такому состоянию я сумел подстроится к сему небольшому коллективу, поддерживать разговор и влиться своими репликами в эмоциональный климат общества.

Именно тогда я - впервые, наверное, за много лет - почувствовал, как может влиять место, занимаемое тобой, твоя роль на твоё поведение, и какую энергию деятельности можно черпать из своей роли: ведь я был музыкантом того самого ресторанного ансамбля, который сделался центром почитания публики, определяя сам стиль жизни этих людей.

Я помню, что машину несколько раз останавливали; один раз девочкам нужно было выйти; причины других остановок стушевались в моей памяти. Рядом со мной сначала оказалась та самая, со смугловатым печальным ликом, бывшая в ресторане в чёрном комбинезоне, которая тогда и бросилась мне в глаза и которую звали Галя.

Беседуя с ней, я видел совсем рядом со своими её глаза, и как бы проникся её мироощущением, её душевным строем. У неё было довольно худое лицо и правильной формы нос с благородным силуэтом, без горбинки. Линии её лица, свойственные ей мимические выражения несли в себе отражение какой-то тонкой печали, и, в то же время, отражали женскую смелость, характерную для известной категории лиц. В этом состояло заметное противоречие. В её облике не наблюдалось той печали живописной и поражающей, которой "больны" некоторые женщины лёгкого поведения, а если и было такое сходство-характерность, то либо очень слабое, либо, наоборот гипертрофированное. Я вдыхал запах её гладких волос, совсем недавно вымытых и пахнущих иностранным шампунем, и внезапно представил Лену. Образ Арановой встал перед моим внутренним взором необычайно властно, с неодолимой притягательной силой. До этого времени (в последний период) - а именно сейчас я отдал себе в этом отчёт - я подавлял в себе мысли о ней, даже искусственно "осуждал" Леночкин тип, и внедрил в своё сознание заповедь - больше не думать о ней.

Теперь эта установка оказалась всё ещё сильной - и видение Арановой отступило. Но осталось ощущение прелести образа, осталось то восхищение, которое овладевало мной в моменты созерцания её непревзойдённой красоты, любования личностью этого существа, этого совершенного создания особой среды и условий. И - в связи с этим - мне стала лучше понятна и близка Галя. Возможно, мной в тот момент овладело искушение приобрести себе копию Арановой, но копию ещё не загрязненную позднейшими наслоениями, более монолитную и нравственно ещё не настолько павшую, имевшую, к тому же, для меня прелесть тайны и возможности сделать её моей: в ипостаси молодой девушки, не пережившей столько, сколько Леночка, и не разочаровавшейся в жизни.

После этого во мне как бы пал барьер - и я легонько обнял Галю за талию. Она не сопротивлялась, но только теперь я заметил, что она охвачена отчаяньем, и что она переживает какое-то потрясение. Её карие глаза блестели в темноте и были направлены в пустоту; в их взгляде было почти что безразличие, и, одновременно, усталость и боль. Потом, после одной из остановок, рядом со мной оказалась другая, та очень красивая, но выглядевшая сблизи несколько полноватой "фирменная" девочка. Я теперь понял, что она еврейка, а она, очутившись рядом со мной, стала ко мне прижиматься, и явно заигрывала со мной.

Я был раздосадован этим, и мне было сначала неловко, но уже скоро я из-за её спины продолжал обнимать Галю, а когда они снова поменялись местами, я всю оставшуюся дорогу держал Галю за грудь. Мы где-то в машине целовались, а потом, когда уже приехали в город, та, другая девчушка, передумала идти вместе с нами ко мне в гости, куда я всех пригласил, и, наконец, мы остановились по Пушкинской напротив моего двора. Парень-водитель отказался идти. Он куда-то собирался везти Жанну, его подругу, и между ними в машине произошла сцена, из которой я понял, что у них далеко не безоблачные отношения, и что именно сейчас у них стряслось что-то нешуточное, а по обиде, нанесённой парню-водителю Жанной, по тому, как он отреагировал - возможно, окончательный разрыв. Я заявил, что готов отказаться от своего приглашения их к себе в гости, и подчеркнул, что, если они всё-таки уже настроены идти, парень мог бы заскочить ко мне с Жанной "на минутку", прозрачно намекнув ему, что там мы её вместе уговорим - тем более, что проникся за дорогу ещё большей симпатией к нему.

Но моё желание помочь ему не могло уже ничего изменить, и мне оставалось лишь сохранять пассивность, но, если разобраться честно, то - косвенно - моё приглашение сыграло в этой драматичной внутренне (но не внешне) ситуации роковую роль. Я ещё подумал тогда, что кто-то теряет, а кто-то находит. Всё, что мы имеем, украдено у других, даже если мы ничего не хотели красть. И, если мне суждено найти Галю, то лишь потому, что владелец "Запорожца" потерял Жанну.

Галя с Жанной вышли из машины, и я понял, что Жанна живёт в соседнем с моим доме, в моём же дворе, хотя я её раньше никогда тут не видел. Она зачем-то порывалась "на минутку" домой, а потом выяснилось, что она вознамерилась взять дома магнитофон японской фирмы с хорошими записями. Они меня потащили к ней домой, хотя я упирался и не хотел; я и не думал заходить в квартиру, и не намеревался даже подниматься с ними до площадки этажа, где живёт Жанна. Но им как-то удалось меня уговорить, и не только подняться, но и заглянуть к Жанне. Когда мы тащились по лестнице, я уже понял, что она ещё сильней захмелела.

В жилище у неё царила полная неразбериха. На коридор при мне вышла из комнаты какая-то молодая женщина или девушка в ночной сорочке чуть ли не до пупа, и, увидев меня, ничуть не смутилась. Из соседней комнаты доносились голоса двух людей старшего возраста, мужчины и женщины; они что-то говорили о Жанне, но что - уловить не представлялось возможным. Я недоумевал, что делается у Жанны в квартире, как не мог понять и того, как - если она живёт с родителями - они её выпустят в полпервого ночи куда-то в гости.

Вскоре на коридор выдвинулась ещё одна девушка, тоже в ночной рубашке условной длины, а из другой комнаты слышен был голос молодого человека. Затем Жанна довольно громко включала свой магнитофон, чтобы проверить, что за запись, а потом последовала её перебранка с мужчиной старшего возраста, по поводу магнитофона.

В конце концов, мы вышли, и направились к моему подъезду. Жанна теперь уже еле передвигала ноги; она была совсем пьяна, и мне пришлось её поддерживать. Когда я обвил своей рукой её талию, я понял, что она хоть и действительно пьяна, но отчасти использует это для того, чтобы соблазнять меня. В принципе, она была хороша собой, хоть чуть-чуть и полновата.

Так мы и добрались ко мне.

Дома на меня накатило совсем другое настроение. Ощущения мои резко изменились; мной овладела тоска, почти отчаянье. Я пришёл к себе словно на руины. Вокруг - в виде привычных вещей моего разъятого бытия - передо мной предстал развал; меня охватило чувство ностальгии, а квартира моя представилась вместилищем умирающего быта - опустевшей и искажённой, как после погрома.

Я достал бутылку горькой настойки, поставил на табуретку в зале, налил девочкам две рюмки, и себе одну.

Мы выпили. Но разговор не клеился. Все мы слишком устали; все трое переживали свежие личные трагедии; я был неловок от собственного сожаления, что не могу занять их: ночью не включишь магнитофон, не поиграешь на фортепиано; даже тихо включенный кассетный магнитофончик Жанны вызывал во мне беспокойство - после всех предыдущих жалоб на меня соседей я боялся новых осложнений.

Так мы вяло болтали, но я заметил пробуждавшийся в двух ночных посетительницах интерес ко мне. Обе они - каждая на свой манер - чувствовали как бы прикосновение к чему-то иному, ощущали меня всё явственней и сильней. Я узнал от Гали, что она грузинка, то ли по маме, то ли по папе. Каким-то образом она жила в Бобруйске как бы временно, а потом должна была уехать. Мы говорили о многом, а, в общем - ни о чём, но непостижимым образом наш разговор задевал в нас самые глубокие струны. Когда окончилась запись на первой стороне, Жанна переставила кассету на другую, а потом я пристроился на тахте рядом с Галей и стал её обнимать. Жанна откинулась на подлокотник и закрыла глаза, застыв в такой полурасслабленной позе, а мы с Галей разговаривали ещё о многом, причём, она всё ближе и ближе придвигала ко мне своё бледное личико.

Настойка, которую мы пили, была настоящей гадостью; вкуса какого-то горького лекарства; а потом от неё в голове не было того лёгкого покачивания, как при опьянении водкой, а просто какая-то тяжесть, в то время как голова работала чётко, и не возникало никакого сколько-нибудь приятного действия опьянения.

Я смотрел на чуть подрагивающее полусогнутое колено Жанны, и в один момент сумел затащить Галю в спальню. Там мы упали на кровать, и я, расстегнув её рубашку, пробрался пальцами к её груди. У неё оказалась почти маленькая грудь, возможно, ещё не совсем оформившаяся, с твёрдым соском, и мягкая, шелковистая кожа.

Мы целовались, причём, она целовала меня очень горячо, долго не отнимая губ, потом я спустил плечики её комбинезона, и пытался сам его снять с неё, но он не поддавался. Я лихорадочными усилиями стягивал комбинезон, но он был словно заколдован - и не поддавался. Я пробовал отыскать застёжку или замок, но замка нигде не было, и тогда Галя, которую я понуждал помочь мне, сказала: "Ничего не выйдет; я тебе говорю, что ничего не будет" - она выговаривала это с сильным грузинским акцентом, гораздо сильнее "хромая" в русском произношении, чем до этого.

"Ну и ладно, - ответил я, словно испытав облегчение от того, что она сказала, и не предпринимал сначала новых попыток овладеть ею. Но это оказалось только обманным ходом, чего я и сам не знал сразу, не предвидев заранее своих собственных действий.

После момента затишья я стал снова искать способ снять комбинезон, а Галя опять сказала, с ещё более заметным грузинским прононсом: "Ну, больше ничего не будет, - на что я снова ответил, не испытывая ни сожаления, ни досады: "Ну и пусть!" -

Впервые мне было действительно всё равно, овладею ли я ей, овладею ли этим женским телом; мне было достаточно того, что между мной и ей установилась хоть какая-то интимная близость, то есть, что мы как-то сблизились. Кроме того, я понял, причём, категорично и будучи в этом абсолютно уверен, что она ещё девственница.

Мы ещё немного побарахтались с ней на кровати, после чего она сказала, что ей надо, чтобы я на минутку вышел. Я сначала не выпускал её, но потом удовлетворил её просьбу. Но она, хоть обещала оставаться в спальне, вышла вслед за мной и направилась в туалет. Потом я хоть и пытался, но не смог больше увести её обратно.

Жанна, понявшая или почувствовавшая, что именно произошло, принялась приставать ко мне: лезла целоваться, забиралась ко мне на колени, дергала мой халат, который я одел потому, что, когда барахтался с Галей в спальне, у меня оторвались от рубашки две пуговицы.

Сначала я отвергал все её приставания категорически, а она, словно не замечая этого, а также как бы не отдавая себе в том отчёта, повторяла всё сначала, а я решил немного подразнить Галю, и стал вести сложную игру, наполовину только отвергая приставания Жанны, а наполовину как бы намекая, что может быть и чуть больше, чем вот так, а потом ещё и ещё. Это с моей стороны проявлялось не в жестах, не в физическом соприкосновении с Жанной, но в общем поведении и в виде моих реплик.

Я замечал, что это возымело воздействие на Галю, и что она болезненно реагирует на моё сближение с Жанной. Потом Галя стала вести себя ещё более раздражённо, стала порываться уйти без Жанны, а та её не пускала. Я предложил им остаться ночевать у меня, сказал, что постелю им в зале, и уже пошёл за одеялом; но вдруг они обе категорически отказались, и стали собираться, выпили со мной ещё по рюмашке - и направились  в коридор, где висела их верхняя одежда.

Тут Жанна замешкалась на коридоре, потом сходила в туалет, после чего за чем-то направилась в зал и опять в туалет. Галя, нервно переступая с ноги на ногу, бросила Жанне, что уходит. Она была теперь намного пьянее Жанны, наверное, выпила за это время больше её. И я, словно во мне проснулась разом тысяча садистов, допустил Галю к двери и позволил ей выйти. После ухода Гали произошло коротенькое разбирательство с Жанной, которая, появившись из туалета, бросилась ко мне на грудь и попыталась увлечь меня в зал, но я, не отстраняя её, резко сказал ей, что мне понравилась Галя, и что теперь между нами ничего не может произойти.

Когда она прижималась ко мне, я почувствовал, какие у неё твёрдые, и, как говорится, ядрёные груди, и вообще, что она девочка "в теле". Но, когда она бросилась ко мне во второй раз, я отстранил её, и в этот момент вошла  Галя. Она стояла, покачиваясь, и рука её, придерживавшая дверь, дрожала. Я, оставив Жанну, двинулся к Гале, которую взял за руку, но она отстранилась. Тогда я обнял её, а она смотрела на меня своими тёмными, широко раскрытыми глазами, и я увидел в этих её глазах, что в ней что-то зреет ко мне. Боясь спугнуть зарождение этой нежной материи, я тут же её отпустил, но Галя с Жанной не уходили, и я всё тянул  время, стараясь создать нужный мне климат до их ухода, или даже вторично попробовать убедить девочек остаться у меня. В то же время я чувствовал, что мы все трое смертельно устали, и всё-таки каждый из нас не хотел без определённого результата покидать поле боя.

Тогда я стал опять обнимать Галю - и встретил с её стороны  неожиданный и вялый отпор. Но, отстранившись от меня, она, как была в сапогах, прошла в зал - и там легла на спину на тахту. Тогда к ней подошла Жанна, и стала говорить, что уходит, что уже одевается, заметила, что Галя утром должна куда-то идти и что-то делать: это был тонкий намёк. Галя поднялась, и, когда Жанна была уже одета, они собрались уходить. Но этому помешала Жанна, обнаружив, что у неё грязный подол шубы или пальто - не  помню, в чём она была, - и, раздевшись, стала его чистить. Галя снова  вышла, а я, хоть меня и удерживало видение друга Жанны, того водителя "Запорожца", теперь сам подошёл и обнял её. Мы с ней целовались, а потом я, прямо на коридоре своей квартиры, при неприкрытой плотно двери на лестничную площадку, просунул  руку ей под кофточку и взялся ощупывать её грудь. Решившись на конкретные действия, я не думал иначе, чем что Жанна останется у меня, но она внезапно произнесла "завтра", - и сказала ещё, что сейчас ей остаться у меня нет возможности, и надо уходить.

Она схватила своё пальто, и, уходя, дала номер своего телефона, настаивая, чтобы я назавтра ей позвонил обязательно. Она даже сказала, в какое время ей звонить, потом ушла, а я, сообразив, что в халате я никуда не выйду, а провожать её некуда, так как она живёт в соседнем доме, хотел было уже запереть дверь, но тут передо мной встал образ Гали и её печально-вопросительный взгляд, и я накинул на себя куртку и, не замкнув даже двери, выбежал вон.

Во дворе ни Гали, ни Жанны не оказалось, и я направился к Жанниному подъезду. Там, уже внутри дома, я услышал на лестнице голоса Гали и Жанны, которые жарко спорили, и Галя убеждённо доказывала, что именно она понравилась мне. Я бросился за ними, но не успел. Дверь, в которую они звонили, открылась. Я стеснялся своего вида и тех, кто должен был отворять им. Поэтому я тихонько позвал: "Галя...Галя". А затем, слыша, что дверь ещё не захлопнулась, позвал громко, сказав: "Галя, выйди сюда на минутку..." - но дверь тотчас захлопнулась, и я услышал, что на лестнице больше никого нет.

Назавтра я был в непонятном, возбуждённо-экзальтированном состоянии. Не отдавая себе отчета в том, что воодушевляет меня так -вероятность того, что Галя позвонит, или возможность позвонить Жанне, или то, что вообще произошло у меня, - я, тем не менее, просто "купался" в этом чувстве, посетившем меня впервые за долгое время, за нелёгкий период подавленности и сложнейших душевных перипетий.

В лице Гали и Жанны я встретил манящий мир, неожиданное для меня явление, чувствуя, что они выразители нового веяния и нового стиля, и передо мной открылось что-то, что никогда не умирало, а просто жило рядом со мной, и только на время стало мне недоступно. Мне открылось иное измерение, и я словно вышел на потерянную стезю. Но Жанне я в тот день так и не позвонил. Я хотел разыскать Галю, и только после неудачи моих попыток её найти, я позвонил Жанне, надеясь путём встреч с ней выйти на Галю. Однако, Жанна очень холодно со мной говорила и не оставила во мне надежды на сближение. Что-то изменилось, но что - я не мог угадать. Возможно, она не решилась себе простить своего поведения, или простить мне того, что я в условленный день и час не позвонил, или даже прослышала о том, что я разыскивал Галю.

Я несколько раз видел девушек, похожих на Галю, и внутри меня что-то обрывалось, а перед глазами вспыхивало как бы радужное сияние. Через три дня я догадался, что наверное люблю её. И в этот именно день я её встретил. Выходя из "шестого" автобуса недалеко от дома моих родителей, я столкнулся с Галей лицом к лицу - но это было столь неожиданно и мимолётно, что я опомнился только когда Галя уже скрылась в том самом автобусе, и автобус поехал дальше. Тогда я пережил взрыв, всплеск чувств, который был для меня освежающим и очистительным. Но нервная система моя была к тому времени уже достаточно измотана, и чувство к Гале стало для меня новым испытанием, новым фактором исчерпывания себя. И всё же я открылся навстречу и этому чувству, смело идя на сближением с ним, что опять было очень самонадеянно и - вследствие всего, что произошло потом - не принесло мне удачи.

Я встречал Галю чуть позже ещё несколько раз, но она больше не шла со мной на сближение и ко мне в гости (хотя первых два раза была готова сблизиться со мной - просто это происходило в таких ситуациях, когда с моей стороны попытки объясниться с ней были невыполнимы).

В последний раз перед тем, как Галя окончательно "пропала" и, возможно, уехала из Бобруйска, я видел её с Жанной и с той девочкой, что с нами ехала в "Запорожце", и ещё четверых очень красивых девушек возле горисполкома. Наверное, все они были "воспитанницами" Романова.

Евгений Семёнович слыл едва ли не самой оригинальной фигурой среди горисполкомовских "шишек". Он бессменно возглавлял Отдел Культуры много лет, и пользовался как на этой должности, так и вообще непререкаемым авторитетом. В Могилёвской области он был чем-то вроде легендарной мадам Бурцевой на всесоюзной арене, которая на посту Министра Культуры СССР наломала дров, при этом пользуясь огромным влиянием. В отличие от неё, Романов являл собой положительный тип "руководителя культуры", и вовсе не был консерватором и ретроградом. Его вес в городе и в области был до такой степени ощутимым, и с ним до такой степени считались, что даже слухи о том, что совсем не случайно у него работают исключительно молодые и красивые девушки, и что он пользуется отнюдь не только их секретарскими, референтскими и методическими услугами, но и другими, отнюдь не связанными с работой, - даже эти слухи не поколебали его репутации. Другие слухи связывали его семейным родством с ленинградским Романовым, хозяином Города на Неве.

Евгений Семёнович отличался дородностью, тонкими манерами, и был представительным, и, как говорится, холёным мужчиной, и не удивительно, что пользовался успехом у женщин. Его внешность и сама его личность вполне соответствовала его "царской" фамилии. И ещё, несмотря на кажущуюся внешнюю открытость и демократичность, Романов был весьма скрытным человеком, настолько скрытным, что даже мне, с моей особой информированностью, не представляется возможным ни подтвердить, ни опровергнуть слухи о его увлечении своими молоденькими "воспитанницами". Зато одна часть его "женской бригады" теперь побывала у меня в гостях, а другая часть вскоре оказалась у меня дома при очень похожих обстоятельствах. При всей нашей пустой болтовне с Галей и Жанной, мне удалось вставить несколько ничего не значащих, а на самом деле весьма коварных вопросов о Романове, и вытянуть из них очень ценную информацию, и это могло стать не последней причиной Жанниного прохладного тона, и того, что Галя потом не пошла на сближение.

Когда, примерно через месяц, после банкета (на котором присутствовал сам Евгений Семёнович), другая часть его личной "зондеркоманды" отправилась ко мне домой в составе трёх ещё более красивых девушек, две из которых, став на колени, пытались расстегнуть ремень и замок на моих джинсах, а третья в это время, обнимая меня, припала к моим губам проникающим поцелуем, это вряд ли могло состояться без инициативы или хотя бы дозволения Романова. И всё же я переиграл их, и не только не стал заниматься с ними групповым сексом, но ещё и вытянул из них новую, даже более ценную, информацию, чем та, что попала ко мне от Гали с Жанной.

Как ни странно, с того самого случая, Романов проникся ко мне явной симпатией, и осторожно делал всё, что было в его силах, чтобы не дать мне окончательно "пойти на дно". А с одной из тех троих, с Ритой, я через несколько дней всё-таки переспал.

Теперь, когда я размышляю о своих неудачах, обо всём, что со мной произошло, я поневоле должен задуматься и о том, что вряд ли кто-то мне мог подарить одну из любовниц отцов города в "вечное пользование". Если бы кто-то из них самих женился на одной из любовниц других, это не посчитали бы признаком большого ума. У них самих для семейных уз были жёны, а не любовницы, и статус одних резко отличался от статуса других. Я хорошо знал, кто из высоких руководителей в КГБ, в горкоме и в горисполкоме до меня забавлялся Сосиской, и кто - Арановой, и кто - другими, с которыми у меня была связь на одну ночь. "Через постель" я нередко узнавал марку и номер их личного транспорта, имена и фамилии жён, их место работы, номера их домашних телефонов и рабочих телефонов в КГБ, горкоме, или горисполкоме. Имея другие источники информации, я потом получал подтверждение тому, что узнавал от наших общих любовниц.

Я копался в их грязном белье, и вся "изнанка" власти открывалась мне во всей её отвратительной неприглядности...



ГЛАВА ВТОРАЯ
Апрель 1983

В середине апреля судьба столкнула меня с одной из девушек из Районного Дома Культуры, и мы долго смеялись, обсуждая случай с контрольной работой Жени Одинокова, его непревзойдённую скупость и жадность. И сами не заметили, как оказались у меня. Ушла она от меня только на следующее утро, и, поцеловав меня на прощанье, грустно (как мне показалось) сообщила, что у неё есть парень, и попросила, чтобы я об этом случае никому не проболтался.

А за неделю до этого у меня появилась Алефтина-огонёк, живая, подвижная, тёплая, умная. Мы познакомились с ней на задней площадке троллейбуса, битком набитого народом, когда броуновское движение "автобусной давки" столкнуло нас лицом к лицу. Чтобы не показаться грубияном с кислой рожей, как большинство окружающих, я легонько взял её под локотки, словно предупреждая хамские тиски, и сразу заметил, что она молоденькая и хорошенькая. Она издала какой-то звук, скорее, междометие, и вся съёжилась, как будто попала в холодную воду, и в то же время подалась всем телом, насколько позволяла давка, жеманно пытаясь отстраниться. На самом деле она только имитировала эту попытку, а фактически просто упала в мои объятия.

Её чувствительное, магнетизирующее тело, передающее свои токи даже через тонкую курточку, его гибкость и стройность уже тогда захлестнули меня. Я ощущал это доверчивое - с первого раза - тепло, её преданность "взахлёст", видел её быстрые, колкие взгляды из-под длинных ресниц, которыми она "стреляла" в меня. Мы продолжали стоять, обнимаясь, когда толпа схлынула, и, покачиваясь от толчков троллейбуса, прижавшись к поручню, давно проехали мою и её остановки. Мы вышли у проходной Шинного Комбината, и долго стояли на остановке, а потом поехали назад, "в город".

Аля была в постели такая же вёрткая и "спортивная", как Сосновская, только не пыталась язычком сделать мне "приятно", от чего с Сосиской я зверел. В последний месяц в моей квартире побывало столько хорошеньких женщин, что я поначалу даже не воспринял свой роман с Алефтиной как что-то незаурядное. В это время ко мне всё ещё продолжала приходить и Алла, иногда с Ирой, иногда и Игорем, но ни разу не застала у меня Алефтину.

В каком бы настроении я ни пребывал, Аля всегда излучала свет, всегда щебетала неустанно в своей особой, спешащей манере. Она приходила почти каждый день после работы, и всегда приносила какой-нибудь свёрток: то булочку, то пирожное из кулинарии, как будто боялась, чтобы я, одинокий бобыль, не помер от недоедания.

Она попала в Бобруйск, как я понял, "по распределению", и жила в общежитии, но мечтала вернуться в Уфу или в Казань, где жили её родители, которые между собой были в разводе.

Я столько раз "обжёгся на молоке", что не предлагал ей ни ключа от своей квартиры, ни руку и сердце.

Она покидала меня всегда в одно и то же время, через час-полтора после постели, словно боялась оказаться нетактичной, стеснить меня в моём слишком просторном для одного человека жилище. А я, варвар, даже не ходил её провожать.


Тем временем я опять продвигался на поприще постижения тайн общества, в котором живу. Я закончил расшифровку связи автомобильных номеров с общественным, социальным и материальным положением владельца, и теперь мог, взглянув на номер, сделать более или менее точное заключение, после чего снова принялся за телефоны.

Мне удалось выяснить, что телефоны номеров государственных учреждений особой важности и отдельных предприятий обязательно имеют после первой цифры "семь" (в Бобруйске) - "два" или "три". Точно так же начинаются и домашние телефоны особо важных лиц. Всё это касается горисполкома, горкома партии, райисполкома (сельского и городских районных исполкомов и райкомов партии), и, кроме этих учреждений, под эту систему подпадают телефоны наиболее крупных предприятий города и домашние телефоны отдельных руководящих работников этих предприятий.

Номера домашних телефонов партийных и руководящих работников подбираются по следующей системе: номер телефона начинается: на а) "2", б) "3"; в) в номере есть хотя бы одна цифра "6"; г) для телефонов с первой цифрой "7" рядом находятся два "0" (напр. 7-90-05 или 7-40-00); д) каждая группа цифр после первой начинается одинаково (напр. 7-64-67); ж) в каждой группе цифр есть по две одинаковых: (3-00-44); з) обе группы представляют собой одно и то же число: (7-70-70); и) в номере присутствуют "0" и "6" в любой последовательности; к) в номерах домашних телефонов сотрудников КГБ таким определительным признаком могут быть "03", "07", "007", "08", или "09", а в номерах телефонов милиционеров - присутствие в номере телефона нуля и четвёрки, или хотя бы четвёрки.


Мне стало известно, что существует код, набрав который, можно с любого телефона подслушивать любой телефон, но до открытия этого кода и до использования его мне тогда было ещё далеко.

Алла тем временем уехала домой - на практику, перед своим отъездом сделав попытку сближения со мной, но я не проявил заинтересованности.

Описывая предыдущие события, я не упомянул пропажу трёх фотопленок. Их не стало тогда, когда наступил окончательный разрыв с Куржаловым. Это были слайдовые плёнки, с кадрами, отснятыми на улицах Бобруйска, что должны были запечатлеть старые здания города, построенные в начале века. Плёнки ещё не были проявлены. Теперь пропала очередная фотопленка с кадрами старого города. На сей раз можно с уверенностью сказать, что эта кража точно совпала с новым и очень решительным усилением стремления властей помешать нам фотографировать старый город. Г д е пропала эта плёнка (обычная чёрно-белая фотоплёнка) - осталось невыясненным. Но я знаю, что эта плёнка была со мной в музыкальной школе, и лежала в моём "дипломате".

Вскоре после этого сосед с четвёртого этажа, Николай Сидорович, передал через меня моему отцу отпечатать фотопленку, на которой были групповые снимки его боевых товарищей, с коими он воевал в Отечественную войну, где был запечатлён сын Николая Сидоровича, теперь покойный, и были другие снимки. Та фотоплёнка пропала - это уже определённо - в музыкальной школе. Сначала я планировал сразу от Николая Сидоровича пойти к отцу в фотографию, и даже заскочил к нему перед работой, но папа закрылся в лаборатории, а Мотик возился с клиентом. Времени оставалось в обрез, и я побежал на автостанцию. По дороге, в автобусе, и потом, на входе в школу - я несколько раз ощупывал карман с плёнкой: так, на всякий случай. Она лежала в моей куртке. А карман был застёгнут на пуговицу. Я хотел переложить плёнку в "дипломат", но потом передумал, потому что бегать с "дипломатом" в туалет как-то чудно, а куртку я мог накинуть на себя, чтобы плёнка оставалась при мне.

Когда я второй - и последний - раз сбегал во двор, я забыл влезть в куртку, и она оставалась в классе на вешалке. После работы я уже на глушанской автостанции спохватился, что карман куртки расстёгнут, и плёнки нет. Я вернулся в школу (Роберт ещё был там), и всё обыскал в своём классе, но плёнка как в воду канула.

В тот же период я, как-то раз выйдя в туалет, увидел через окно школы, возвращаясь через двор, что кто-то в моём классе выворачивает карманы моей куртки и обыскивает их. Это была девочка старшего возраста в школьной форме: в чёрном переднике и в школьном платьице.

Я бросился в дом. Но, как и ожидал, та, что обыскивала мои вещи в моём классе, уже выскользнула. Тогда я прошёл по всем классам и даже заглянул в библиотеку, и установил, что только одна Ермолович во всей школе одета в школьную форму. Её рост и телосложение соответствовали пропорциям той, что была в моём классе.

Итак, если та, что занималась обыском моих вещей и лица которой я не заметил, не выскочила из школы в тот момент, когда я забежал в свой класс (а бесшумно выскользнуть практически невозможно), или не была спрятана в кабинете директора, то это, конечно, Ермолович.

А она - ученица Людмилы Антоновны, той самой, на которую падали у меня самые сильные подозрения.


Алла и Ира с ней, отбыв домой, вскоре вернулись сдавать экзамены. Они уезжали и возвращались ещё два раза, причём, к тому времени уже как бы отделились от Марины, которая была теперь

сама по себе, а они сами по себе. В третий раз, когда они опять приехали, Алла явилась ко мне, попросила меня оставить их ночевать на пару дней, и намекала мне, что хочет возобновить со мной прежние отношения.

Я воспринял её намёки в буквальном смысле, по принципу "...уй - железо... не отходя от кассы", и тут же увлёк её на тахту. Она повалилась на спину, и так лежала, теребя пояс своих джинсиков. Я притворился, что принимаю и это её неосознанное движение за намёк, и расстегнул ей ремень, а потом пуговицу, и спустил ей джинсы до колен. Она так и лежала на спине, глядя в потолок, как кукла.

Я проник пальцами левой руки под край её кофты, и стал ей массажировать грудь. В ответ она отвернула лицо, хотя по моему воображаемому сценарию должна была искать мои губы. Потом я рванул, и стянул с неё джинсы полностью, и бросил на пол. Однако, положение её тела не изменилось. Меня это не устраивало. Это уже полностью шло вразрез с ожидаемым. Но не так-то легко остановить лошадь на полном скаку и курьерский поезд на максимальной скорости. Нажать стоп-кран - дело нехитрое, только какие будут последствия! И я вошёл в неё, сразу взяв бешеный темп. Но не почувствовал ответной реакции. Я поставил её к себе задом, так, как она никогда не любила, и она послушно приняла эту позу. Её молчаливое беспрекословное подчинение уже начинало меня бесить. Я пытался заглянуть ей в глаза, но она отвернула голову. Указательным пальцем я проник во второе отверстие, но это детсадовское послушание пополам с наслаждением меня не устраивало. И я вышел из неё в самый разгар, когда она уже начинала постанывать.

Этого она не ожидала. И бросилась ко мне на грудь, стала ластиться и заискивать. Но я достаточно грубо отстранил её, и вышел из зала.

Потом она попросила у меня закурить, хотя при мне раньше никогда не курила. И мы с ней ещё долго лежали на тахте, просто так, ни о чём не говоря и ничего не делая. А потом пришла Ира...

В это время я снова был обуреваем азартом - азартом игры. Я подумал о том, что, хорошо, пусть Алла и не является агентом "фи-фи", но она подвергается косвенному их давлению, и поэтому её действия могут девуалировать какие-то и х  мероприятия.

И решил в очередной раз рискованно сыграть.

Я пошел на риск в надежде проверить мои раскладки, и, если удастся, кое-что выяснить. Кроме того, моё внутреннее душевное напряжение достигло, накопившись, взрывной силы, а для меня разрядкой явилось бы теперь чёткое выяснение своих отношений с Аллой окончательно: либо решающее сближение с ней, либо окончательный с ней разрыв. К тому же, секс, как я уже замечал в своих автобиографических записях, всегда являлся для меня формой разрядки - разрядки, часто оберегающей психику от болезненных и опасных или даже необратимых разрушений, и, хотя у меня была уже Алефтина, я ещё не знал, как долго продержатся мои отношения с ней, тогда как Аллу я знал уже второй год, а мои с ней интимные отношения длились более полугода.

Намеренно объявив Алле с Ирой, что уезжаю в Мышковичи на трое суток и вряд ли смогу выехать оттуда после работы в ресторане, да и не стану пытаться из-за крайне ответственных и решающих репетиционных занятий для перехода в новый ресторан, я сокрушался об этом, изображая тоску и отчаянье. Алефтина тоже знала, что я уезжаю, и не должна была приходить.

Перед отъездом я запер на ключ обе дверцы шкафа в спальне, верхний ящик письменного стола, и оба книжных шкафа в зале.

Итак, в пятницу я оставил Аллу с Ирой у себя в квартире, оставил им ключи, а сам отправился в Мышковичи с надеждой возвратиться назад. Туда же прибыла директриса ресторана "Юбилейный" в новой гостинице "Интурист" (куда я уговорил перейти Стёпу с Женей), Раиса Павловна Петрова, и её муж, Ким, литовец по происхождению, начальник цеха на новом "Сельмаше", считающийся большим доброжелателем по отношению к евреям. Они приехали на своей машине. Я обещал Ире с Аллой, что позвоню им, если сумею выбраться из Мышковичей, но мне не удалось позвонить (а я понимал, что, возможно, они планируют кого-то привести ко мне домой, и даже, может быть, заниматься любовью - но я ведь играл на сей раз по крупному...).

После окончания работы в ресторане я спустился на улицу, подойдя к стоянке машин - в надежде на чём-нибудь уехать. Вскоре на улице показался и Женя Одиноков, у которого я спросил, не возьмёт ли меня директриса нового ресторана в свою машину, когда она с мужем поедет домой в город. Женя резко ответил, что Ким меня не возьмёт, и что с ними в Бобруйск поедут его брат с женой, которые и свели Женю с Раисой Павловной, так что для меня места не будет. Кроме директрисы нового ресторана с мужем, в Бобруйск отбывали ещё одни знакомые Жени, и я попросил его узнать у них, не возьмут ли  о н и  меня, но он ещё резче ответил, что и  т е  меня не возьмут, и добавил, что я, мол, должен сидеть тут и работать. Эти его знакомые вскоре отъехали, и я хорошо видел, что они одни - кроме них в машине никого не было. Это были муж и жена, так что мешать им я не стал, а на фоне этого Женин отказ переговорить с ними обо мне выглядел неслучайным, злонамеренным.

Вскоре приблизился к своей машине и муж Раисы Павловны. Без всякой надежды я вяло спросил у него, не возьмут ли они и меня, хотя понимал, что, скорей всего, Женя тоже поедет с ними (это  м е н я  он с видимой настойчивостью не желал пускать в город,  с а м...). Тот сразу же согласился.

Когда я заметил ему, что Женя, наверное, тоже поедет, и я буду четвёртым, он ответил, что это не страшно. Так я смог попасть в город. Для того, чтобы не проезжать мимо пункта ГАИ (ведь нас сидело на заднем сидении четверо), Ким повёз нас по окружной

дороге, выехав на Минскую, что оказалось, однако, ещё быстрее, так что мы попали в город ещё раньше. Без двадцати двенадцать я был уже возле гостиницы.

Ещё в Мышковичах, когда Женя забрался в машину и увидел меня, он всё порывался пойти звонить, но Ким заявил, что его ждать не будет. По дороге, уже на Минской, Женя выскочил к телефону-автомату, который "на зло ему" не работал. Я не сомневался, что Одиноков доберётся к себе домой раньше, чем я к себе, и первым делом бросится к телефону. 

Меня одолевали тяжёлые предчувствия. Я предполагал, что Алла с Ирой в моей квартире не одни. Подумав было пойти без звонка-предупреждения и "накрыть" их там с теми, кого они привели, я отказался от этой затеи сразу же, решив, что мне просто-напросто не откроют, "забаррикадировав" дверь задвижкой. Если же я буду звонить, рассуждал я, как условились, специальным тройным звонком -условным знаком, - они, считая, что я звоню из Мышковичей, поднимут трубку - а после того, как они выдадут себя и откроют своё присутствие в моей квартире, по идее, они должны будут меня  впустить.

То, что за это время разбегутся их гости, меня теперь не столь сильно волновало. В крайнем случае, решил я, от меня не укроется, что кто-то был. Как бы там ни было, подумал я к тому же, Одиноков успеет предупредить их через своих шефов раньше, чем я доберусь до дому.

Я позвонил к себе, сказал Ире с Аллой, что я уже в городе, и что скоро буду, а сам вприпрыжку помчался как угорелый. За полминуты я добежал от ближайшего телефона-автомата до дома. Тут я резко "затормозил", и перешёл на шаг. Когда я входил во двор, в тот самый момент от моего подъезда отъехал мотоцикл с Валиком и Мариной на заднем сидении. Я узнал их несмотря на то, что они, отъезжая, сидели ко мне спиной, и понял, что они были у меня.

Но шестым чувством я улавливал, что, кроме них, у меня в квартире ещё кто-то есть, и не ошибся. Когда я вошёл, я заметил беспорядок уже в коридоре. В зале стояли бутылки и было накурено. Тут же на коридор моей квартиры вышла Алла, а с ней какой-то незнакомый мне парень, который тут же проскользнул мимо меня и ушёл через входную дверь. В зале сидели ещё двое незнакомых ребят и, конечно же, Игорь.

Ребят я тут же, без особых трудов, выпроводил, сказав, что я их не приглашал, и к тому же их не знаю - сказал я им это довольно дипломатично, несмотря на моё состояние, сообразуясь с угадываемой мною их психологией. Они ещё долго стояли на площадке, на лестнице - вместе с Ирой, которая потом пару раз приходила и уходила опять.

Игоря я выгонять не стал. Когда он вместе со всеми направился к выходу, я его остановил и вернул. Но, с другой стороны, и оставлять его я также не стал, но не сказал ему об этом сразу, а отозвал Аллу, и сказал ей, чтобы она сама его выпроводила. По её лицу я видел, что она готова это сделать. Но когда она позвала его, он сделал вид, что не расслышал, а на её вторичную реплику "иди сюда!", он не отреагировал.

Тогда Алла вместо него позвала меня, из-за своей уязвлённой гордости, из-за излишнего самолюбия показывая, будто бы с самого начала именно меня и звала, произведя такой обманный маневр (хотя сначала она позвала: "Игорь"). И тут она мне заявила, что, если Игорь не остаётся, то она уйдёт вместо с ним. Заявила мне это не сразу, а, колеблясь и в неуверенности. Тогда я категорически заявил ей, чтобы она тогда побыстрей убиралась, и они все ушли.

Куда они подались, я не знаю, но, по имеющимся у меня сведениям, Алла с Игорем в пять часов утра заявились к нему домой и просидели там на кухне, а, ещё до того, как родители Игоря поднялись, часов в семь, Алла ушла.

В своём последующем письме к Алле я подчёркивал, что, когда звонил из телефона-автомата домой - прежде, чем появиться, - то мог придумать, что звоню из Мышковичей, чтобы не дать им ни малейшей возможности выпроводить гостей. И что, отказавшись от вранья, подтвердил свою честность. На самом деле, я не стал дезинформировать их не по той причине, которую привожу в письме к Алле, а потому, что предчувствовал, что, приди я без предупреждения, я не попал бы к себе домой, а, кроме того, я предполагал присутствие Игоря, и подумал, что, если, кроме него, там есть кто-то ещё, мне легче будет выпроводить всех вместе, и Игоря в том числе.

Если же я сказал бы, что звоню из Мышковичей, а сам отправился бы минут на тридцать-сорок бродить по улицам, можно было предвидеть, что все остальные уйдут, а Игорь, несомненно, останется, и мне его выгнать потом одного будет труднее. И не ошибся. Вместе со всеми собирался на выход и он, но я его остановил и вернул в квартиру.

Почему я поступил вопреки всем своим предыдущим намерениям, противоположно своему плану: об этом и я сам себе не могу ничего объяснить. Но эта загадочная непоследовательность моих поступков легко разъясняется противоречивой двойственностью моей натуры. Как у Януша Радзивилла, которого в ту эпоху прозвали "двуликим Янусом", у меня есть воля к достижению поставленных целей, но как только цель почти достигнута, я начинаю задумываться о нравственности используемых для её достижения методов. Вероятно, на самом деле не только достигнутая, но и почти достигнутая цель просто становится мне неинтересна.    


А вот и то письмо, о котором я говорю.


            Здравствуй, Алла!

   Ты думаешь, это всё? Нет, твой отъезд ничего не решил. Для меня - да, но не для тебя. Всё осталось на своих местах, и только стало ещё более сложным. Теперь разрешить всё ещё трудней, и ты привела к ещё более безвыходному положению: разрубить  э т о т  гордиев узел ещё трудней.

   Ты ещё не знаешь, что такое всю жизнь мучиться одним и тем же угрызением совести, одним и тем же сожалением об ускользнувшем из-под носа счастье, всю жизнь муссировать один и тот же неразрешённый вопрос. А у тебя всё это в одном клубке, ещё более мучительно и безнадёжно.

   Пройдёт много лет, но ты будешь каждое утро вставать с одним и тем же, обращённым к себе самой, укором, от которого некуда станет бежать: ведь твоё раскаянье и сожаление найдут тебя и на краю света.

   Вся беда в том, что когда неискренность делают своей жизненной парадигмой, твои цели в жизни, то, чего достигаешь, становятся противоположными тому, чего ты желаешь. Одно дело: пристраститься к вранью, и лгать на каждом шагу, как делают маленькие дети, и совсем другое дело, когда ложь становится твоим эго. Все мы говорим, что обманывать нехорошо, но в первом случае это всего лишь небольшое прегрешение, тогда как во втором: отказ от своей души в пользу дьявола.     

   Не жаждая открывать своих чувств и желаний перед Ирой, ты как раз и поступила вопреки своим желаниям и чувствам: пригласила этих ребят и Игоря. Но ты скрывала свои чувства не только от Иры, но и от меня, и, более того, от себя самой.

   С самого начала, и до самого конца: твоими поступками движет с определённого времени неискренность и неправда. Ты сказала мне, чтобы я позвонил заранее, надеясь этим моим звонком выпроводить всех. Таким образом, твой расчёт основывался на каком-то жалком звонке. Убогий расчёт! Жалкий план... Заранее заявляю тебе, что отношения между людьми не строятся и не могут строиться на каком-то случайном звонке.

Все твои расчёты я понял ещё тогда, утром, приняв уже свой план решения вопросов, возникших в связи с твоими намерениями, и осознал этот план ещё лёжа на тахте, тогда, с тобой.

Теперь о том, что было дальше. Я звонил оттуда. Но мне ответили - когда я заказал разговор, - что мой телефон в Бобруйске не отвечает. Второй раз я позвонил вечером по автоматическому коду. С тем же успехом.

Ты нарисовала меня в своей голове мягким и нерешительным, непредприимчивым человеком. А вы: вы такие крутые, что дальше некуда. И ты, конечно, не верила в то, что у меня достанет настойчивости, воли и цепкости, чтобы, не имея собственной машины, добраться ночью из Мышковичей в Бобруйск. Но ты меня плохо знаешь. И не имеешь абсолютно никакого представления о присутствии или отсутствии у меня мужества. Даже если бы мне не удалось уехать, я пришёл бы пешком...  

   Но пешком идти не понадобилось. Именно благодаря моей настойчивости и предприимчивости мне удалось не только выбраться из Мышковичей, но и прибыть в город невероятно быстро, когда моего прибытия никто не ожидал.    

  Приехав, я позвонил - и мог, если бы хотел, придумать, что звоню из Мышковичей, чтобы либо нагрянуть совершенно неожиданно, "застукав" всю кодлу, до единого человека, и всё (что мне надо) выяснить до конца; либо (другой вариант) давая таким образом время выпроводить всех (а я не сомневался в том, что были г о с т и), если бы после звонка какое-то время шлялся по улицам.  

   Но во-первых я не желал пользоваться обманом для достижения благородной цели, и - во-вторых - я очень тонко рассчитал, что Игорь (а я не сомневался, что он тоже сидит у меня) тогда останется, и никуда не уйдёт, а вместе со всеми мне легче будет выпроводить и его. Поэтому я просто позвонил и пришёл. Остальное ты, конечно, помнишь.

   Хочу тебе только напомнить, что вместе с  т е м и  двумя ребятами поднялся и собирался уйти и Игорь - и я тогда остановил его своей репликой, не просто задержав его, но, более того, вынуждая его остаться. И это - несмотря на моё прежнее решение не брезгать средствами, и выпроводить всех, и в том числе Игоря.

   Почему я так поступил: я не могу объяснить. Я просто не знаю ответа. Но эта была никакая не слабость. Что было бы потом, если бы Игорь ушёл: никто, в том числе и ты, и даже я, не знает. И тем более: что было бы гораздо позже. Пусть бы я даже в ту ночь добился тебя - поступок не "в моём стиле" привёл бы снова в тупик.

   Разве я не добивался тебя десятки раз: и что это решило?

   Теперь ты, возможно, думаешь (и тогда думала), что тебе нужен статист, такой, как Игорь, послушный твой раб, твоя безвольная тень. И в Солигорске будешь теперь искать такого же другого. Но это то же самое, что остаться старой девой. И своё одиночество (с мужем или без) тебе ещё дано вкусить в полной мере в не очень далёком будущем. И почувствовать его горечь на вкус.

   Ты думаешь, что ты такая крутая, и что у тебя с волей и мужеством всё в порядке. А всё как раз наоборот. Мужество есть у Арановой. Вот где человек с несгибаемой волей. К сожалению, оно начисто отсутствует у тебя. Потому-то ты и не сделала выбор. Ты должна была изобличить свои чувства перед тремя людьми: передо мной, перед Игорем и перед Иркой. Однако, это оказалось выше твоих сил. Ты не смогла обнаружить свою любовь ко мне, и скрыла её - ценой кризиса, ценой душевного смятения, ценой предательства: моих и твоих чувств.

   Ты проявила свою несостоятельность, и в этом никто не виноват: ни Игорь, ни я, ни Ирка. Что ж, так и должно было случаться. Возможно, это и к лучшему.

   Лучше  х о т я  б ы  т о г д а.

    Что было бы, если бы Игорь ушёл? Ты и тогда бы проиграла сама себе - Ирка, скорее всего, не дала бы нам уединиться. И, кстати, вот у кого надо поучиться воле и смелости! Её я по крайней мере уважаю: за искренность, за решительность. Можешь не сомневаться, что, если бы она оказалась на твоём месте, она сама себе давала бы совсем другие советы, нежели те, какие давала тебе, и поступала бы совсем не так, как она учила тебя.

Помнишь, ты как-то поучала меня, советовала не выказывать своих чувств, утверждала, что надо скрывать то, что ты чувствуешь. Ну, и чего ты добилась? Ты проиграла в отношении меня, и это всё доказывает слабость твоей позиции. Ведь что такое счастье? Это не что иное как достижение предмета своих стремлений. Ты стремилась ко мне - и что же ты для этого сделала? Ноль действий. Ничего. Вот Ирка - та бы сделала всё, что было бы в её силах, для того, чтобы разъединить нас, не боясь показаться смешной, не боясь вызвать к себе жалость, сострадание... Она проявила бы настоящее мужество, и осуждения заслуживали бы лишь те средства, которыми она добивается своих целей.

   И не случайно она сделала всё, чтобы представить себя на твоём месте, вплоть до самого последнего  момента, когда она пыталась  поцеловать меня - как будто в знак благодарности.

   Знай, что ты не просто не выдержала испытания, которое послала тебе судьба, - ты не выдержала экзамен в тот мир, куда попадают настоящие люди. Ты не представляешь себе, и так и не представила, на каком уровне духовной высоты может находиться человек, стремящийся к чему-то большему, чем рамки повседневной жизни. И ты больше никогда не попадёшь туда.

   Ты до сих пор думаешь, что я добивался тебя сам по себе, просто так, и ты жестоко ошибалась. Все мои действия основывались на вере в то (на знании!), что ты любишь меня и к а к ты меня любишь. Ты ещё хотела скрывать от меня свои чувства! Кустарщина! Да ты просто не представляешь себе, как выдавало тебя всё, буквально всё, до самого, казалось бы, малозначительного слова и жеста!

   Ты не смогла переступить через то, что нас разъединяет, чтобы соединиться со мной в настоящей любви. А ведь от меня не укрылось даже самое малое твоё ощущение, самое лёгкое влечение души...

Всё то, что нас сразу в начале разъединяло - мои еврейские корни, разница в возрасте, реакция маленького - твоего - коллектива, в центре внимания которого мы с тобой оказались, - всё это было мной устранено, всё испарилось, улетучилось, чего я и добивался... Я специально не говорил тебе о моих польских и немецких корнях, чтобы доказать тебе и себе, что никакие демаркационные линии не способны нас разделить... В конце остались только - один на один - два характера; а у тебя не было ни раздражения ко мне, ни страха - того, что был самым сильным в начале.

   И что же?

   Ты тогда-то и проявила себя - без всяких примесей, без грима, в полную силу; показала себя - кто ты есть.  

   Я благодарен всем преградам, которые позволили мне увидеть тебя подлинную, какой тебя до меня никто не видел; препятствиям, что не дали мне забыться в упоении тобой на первых этапах, и привели к справедливой развязке. Когда ты проявила свою настоящую суть.

   Не думай, что я осуждаю, порицаю тебя. Никто не давал мне на это права. Да и кто я такой, чтобы тебя "оценивать" и "судить"? Ведь если разобраться, то я аморальный растлитель, даже преступник, если подходить к моим поступкам по букве закона. Хотя, с другой стороны, согласись, по закону первенства, не мне выпало счастье тебя первым растлить...

   Нет, я тебя ни в коем случае не осуждал и не осуждаю. Я увидел в тебе всю сложность твоей натуры - добровольный отказ иногда от чего-либо, способность на малое время на самоотверженность, на глубину чувств: и всё это находится в хрупком и тонком душевном сосуде, который разбивается о малейшую преграду, об углы граней твоей принятой за аксиому неискренности.

     И это всё. Оставайся такой, какой ты есть. Я не воспользуюсь своим выигрышем: я слишком, слишком подлинен для такого. Мой мир останется прежним. Он нерушим.


 

Написав письмо, я тогда действительно думал, что это всё, и не питал больше никаких иллюзий, и не оставил себе никаких надежд. Я только думал, что где-то там, впереди, что-то будет... Что это "что"?.. И какого цвета?
 

С отъездом Аллы многое изменилось - но не я. Только более масштабным вставало передо мной моё настоящее, более суровым и громадным виделся мне мир, в котором я остался без даже временных иллюзий и без небольшого фетиша, который был допингом для продолжения осмысленного и деятельного "жизнефункционирования". После отъезда Аллы кончилась и ещё одна полоса - с её отъездом как вехой, и передо мной замелькало новое будущее и новое вожделение...



ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Апрель 1983

Трудно понять, как столько насыщенных, драматичных событий вместилось в сравнительно короткий отрезок времени. Как будто само Время было спрессовано до невозможности.

Через два или три дня после той роковой ночи, поставившей точку в агонии моих отношений с Аллой, я отправился в Жлобин, чтобы оттуда попасть в Минск. В Жлобине я решил "раз и навсегда" проверить одно из своих давних подозрений, и оно подтвердилось на все 100%, после чего мир показался мне ещё более грозным и кататоническим.

От Жлобина до Осиповичей я добирался одним из неторопливых пригородных поездов, с попутчиком лет тридцати трёх, который, как и я, сел на станции в Жлобине.

Это был железнодорожный рабочий польского происхождения, с пшеничного цвета волосами, в курточке не по размеру, и с живыми, подвижными глазами на таком же подвижном лице с ямочками на щеках. Он сыпал прибаутками и анекдотами, а некоторые из них были скрытого политического содержания. Он показался мне "своим", и я открылся, доверился ему, рассказав о том, что я думаю по поводу будущего страны, судьбы Андропова, и того, кто и что придёт ему на смену.

Станислав, как он представился, оказался вдумчивым слушателем, задававшим по ходу нашей беседы крайне интересные вопросы, а потом, в какой-то момент, он заметил, что я должен быть осторожней с высказываниями, и не доверять свои откровения такого рода беседам с незнакомыми людьми.

  - Но ты же на меня не донесёшь, не выдашь меня, Станислав? Не побежишь в КГБ с доносом? Неужели я страшно ошибаюсь?
  - А вдруг я сам: сотрудник органов, вдруг я из КГБ?
  - Ты шутишь!
  - А вот представь себе; только не пугайся, я и правда на тебя не донесу. Но и ты обещай мне, что ни словом, ни намёком никогда обо мне не заикнёшься.
  - Но я ведь даже не знаю, кто ты такой, Станислав ли твоё настоящее имя, и не верю, что ты можешь работать на КГБ.
  - Поправь себя: не на КГБ, а в КГБ. В одном из районных отделений, допустим, в Жлобине.
  - Нет, ты всё-таки шутишь.
  - А если нет?
  - Тогда мне следовало бы сказать, что у меня похолодело всё внутри, но не холодеет, чёрт побери, и я почему-то тебя нисколечко не боюсь. Мне совсем и не страшно. Почему это? Ты не можешь объяснить?
  - А это благодаря твоим необычным способностям. Ты чувствуешь, что я для тебя не опасен. Но я всё-таки хочу тебя предупредить, чтобы ты впредь был поосторожнее.
  - Так точно, йессс, сэр!
  - Нет, ты мне определённо не веришь.
  - Конечно, нет. Ты это всё придумываешь, Станислав, чтобы наша беседа казалась ещё интересней, чтобы внести в неё завязку интриги.
  - Знаешь, что...
  - Что?...
  - Ты мне всё равно не поверишь, и я знаю, что - клянись, не клянись, - а мне тебя ни за что не убедить, что наша с тобой встреча не подстроена, что мы оказались на соседних сидениях совершенно случайно. Повторяю: меня к тебе не подсадили, и я сам не подсел к тебе специально. И сразу не знал, кто ты такой, потому что портрета твоего никогда не видел.
  - А теперь ты знаешь, кто я такой?
  - Конечно. Вовочка Лунин. Верно?
  - Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!.. Так мне тебе сейчас протянуть руки, чтобы ты защёлкнул наручники, или когда выйдём?
  - Постой! Куда ты намылился? Сядь! Дай мне сказать ещё слово.
  - Ну, говори. Откуда тебе известно, кто я?
  - Кто не знает, что ты такой, тот газет не читает. А всё-таки бывает же такое! Мне давно хотелось с тобой поговорить. Только обещай мне, что о нашем разговоре ни гу-гу.
  - Хорошо, обещаю.
  - Лет через двадцать можешь рассказывать. Я тебе разрешаю.
  - И не раньше?
  - Не раньше.
  - И это всё, что ты обо мне знаешь? Как меня зовут?
  - Нет, не всё. Я знаю, что пару дней назад ты вконец рассорился с Аллой.
  - С какой Аллой?
  - С Аллой Басалыгой.
  - Значит, ты и её знаешь?
  - Эту малолетнюю курву, пшеклента земя , парни из Слуцка разрабатывали ещё с пятнадцати лет.
  - И она знала, что её используют органы? - Конечно, нет.
  - А Сосновскую, Сосиску то есть, тоже органы разрабатывали?
  - Нет, её мы оставили в покое.
  - А Леночку Аранову? Она - ваш агент? Или - как Басалыга?
  - О ней ты и сам всё знаешь не хуже меня. Я в этом абсолютно уверен. Редчайший экземпляр. Очень ценный (posiadacz nie jest jej właścicielem).
  - В каком смысле?..
  - А в том, что такие, как она, на свет появляются раз в поколение.
  - Угу...
  - Но запомни, что после декабря прошлого года...
  - ...когда я переметнулся от неё к малолетке...
  - ... с её стороны либеральное к тебе отношение кончилось.
  - Это она сама об этом тебе говорила?
  - Это то, что я тебе говорю. Предупреждаю тебя по-хорошему. Из чувства симпатии. Правила игры, запомни, теперь изменились.
  - Значит, я должен трижды подумать, прежде, чем с ней вести шуры-муры? Так надо тебя понимать?
  - Запомни: тебе этого никто не говорил.
  - Не можешь уточнить, значит...
  - А Басалыга с самого начала оказалась на квартире у твоей бабушки далеко не случайно.
  - Значит, твои парни подсуетились, чтоб у меня с ней вышел роман?
  - Не думаю. Но информацией о тебе её пичкали: ой-ой-ой! Она всё о тебе знала.
  - Какой же я круглый осёл!
  - А это чтоб ты не задавался, и нос не задирал. И не думал, что всё обо всех знаешь.
  - И кто же с ней занимался? Изгур?
  - На Изгура и Лафицкого ты должен богу молиться. Если б не Изгур, дела твои были бы сегодня так плохи, что этот наш с тобой разговор никогда бы не состоялся, и в поездах бы ты вообще никогда больше не ездил...
  - ... даже так...
  - Изгур им заявил, что все твои бахвальства, твои "сверхчеловеческие" способности: чистая профанация. Ты хоть представляешь себе, от какой опасности он тебя спас?
  - Так всё-таки была или не была Алла у Изгура?
  - Об этом я не могу тебе ничего сказать.
  - Не знаешь - или не можешь?
  - Представь себе, что сказочку твоего друга Мони достаточно серьёзные люди восприняли серьёзней не бывает. И у них насчёт тебя имелись самые основательные планы. А потом появилась другая кандидатура. Более перспективная. Ну, а после заявления Изгура к тебе вообще потеряли интерес. Или почти потеряли. Эти два обстоятельства ты должен благодарить до гроба.
  - Что я могу сказать...
  - А ничего. Заварил ты кашу...
  - ...на свою голову...
  - Ну, ещё есть вопросы? А то, смотри, это уже Осиповичи.
  - Как же меня менты за жопу не взяли, если вам обо мне всё известно? Ведь Алла же малолетка. Хороший предлог со мной "разобраться".
  - А это мы ментов приструнили. Ты думаешь, в КГБ одни суки работают?
  - Да ничего я не думаю... И среди ментов есть разные. Скажи, последнее: Одиноков Женя тоже ваш человек?
  - Ну ты и наглец! Может, тебе ещё...
  - Извини...
  - Ладно, прощай...
  - Слышь, Станислав... это... спасибо.
  - "Спасибом" не отделаешься. Да... ты, как, цифры хорошо запоминаешь?
  - Вроде, неплохо.
  - Я тебе сейчас скажу номер. Запомни его. Приедешь домой: запиши.
  - Так... запомнил...
  - Ты уверен?
  - Да. А что это такое?
  - Номер комсомольского билета. Если к тебе будет свататься молодая барышня с таким номером - гони её в шею.
  - Спасибо! Спасибо за всё.


Когда я прибыл в Минск, я тут же узнал, что Лариска дважды звонила моему дяде, интересовалась, планирую ли я приехать на работу на этой неделе. Не иначе, как стряслось что-то чрезвычайное, из ряда вон выходящее. Я названивал ей до позднего вечера, но её телефон отзывался вечным фермато на заключительной ноте.

Назавтра, сразу же после работы, я помчался к ближайшему телефону-автомату, не зная уже, что передумать, и дрожащими пальцами набрал её номер. Уффф... Она сама подняла трубку, и говорила со мной, как обычно, только не совсем обычным тоном. Я тут же, моментально, уловил в её голосе  ч т о – т о  т а к о е, какую-то совершенно незнакомую интонацию. И понял, что действительно произошло что-то из ряда вон выходящее. Она как-то торжественно, церемониально, пригласила меня к себе, и чуяло моё сердце, что это неспроста. Неужто она надумала-таки выскочить за меня замуж, и теперь, через столько лет, даст ответ на моё предложение? Или, наоборот, замуж она пойдёт: только не за меня?

Сердце у меня стучало, и губы пересохли, когда я трамваем и троллейбусом добирался к ней, торопя колёса, ежесекундно посматривая на часы, и молился про себя неизвестно какому богу, чтобы это был не конец, и ни за кого, кроме меня, она замуж не вышла...

Когда я прибежал, запыхавшись, и её мама открывала мне дверь, я не мог не заметить, что она смотрит на меня не так, как всегда, то есть с большим, чем обычно, доверием-приязнью, как на члена семьи, что отозвалось у меня в висках ускоренным биением крови. Действительно, произошло нечто незаурядное. Но что?

Лариска, выбежав из зала, при родителях поцеловала меня в губы, ошеломив меня окончательно, и увлекла на кухню, прикрыв за собой дверь. Я не знал, радоваться или плакать, и ждал от неё объяснений.

  - У меня на руках билет до Парижа. И приглашение от якобы-родственника.
  - И виза из французского консульства?
  - И виза.
  - Когда ты успела?
  - Успела.
  - И как умудрилась? Ведь я слышал, что неженатых... особенно молодых... не пускают даже в туристическую... даже в Болгарию. А тут... к родственнику...
  - Тссс... она приставила свой симпатичный пальчик к губкам. - Вот...
  - Ты что, сменила фамилию?
  - Конечно. Разве не видишь? Лунина, Лариса Владимировна.
  - Ты изменила отчество...
  - Исключительно из любви к тебе. И штампик о замужестве на соответствующей странице. И муж... Лунин, Владимир Михайлович.
  - Так... это же я.
  - Конечно, вот он, сидит на табурете. В кухне квартиры родителей своей жены. И может получить точно такой же штампик в своей ксиве. И посмотреть на Парижик. Вся процедура стоит семь тысяч. С гарантией. У меня же вот получилось.
  - Лариса...
  - Что "Лариса"?..
  - Ты, что, собираешься там остаться?
  - Что ты хочешь, чтобы я тебе ответила?
  - Ты... ты...
  - Что, дорогой?
  - А как же я?
  - У тебя есть выбор. Продай свою библиотеку, кооперативную квартиру...
  - Даже тогда нужной суммы не наберётся.
  - Одолжи у этого своего... как его?... Бормана...
  - А чем отдавать?
  - Не смеши меня. В Париже мы заработаем столько!..
  - А если нет? А если меня так и не выпустят? Меня же здесь потом прикончат.

Кровь ударила мне в голову. Я вспомнил все свои встречи с Лариской: клянусь, все до единой, разом. Вспомнил, как мы ходили по Минску, как лунатики, в первые дни нашей связи. Вспомнил завистливые или осуждающие взгляды, глаза Эльпера, вечер в филармонии, концерт в Оперном. Вылазки на её "Волге". Её приезды в Бобруйск, наши встречи в Вильнюсе, угар и вкус ленинградской эпопеи. Нас столько соединяло, столько всего было между нами, что вычеркнуть её из моей жизни означало зачеркнуть саму жизнь. Перечеркнуть, и начать сначала. С чистого листа. С сознания, чистого, как у младенца.

Все ощущения, все впечатления; старинные и выложенные плиткой площадки лестниц дореволюционных больниц; все сокровища архитектуры; все музыкальные шедевры; все бессмертные картины и гениальные романы, обсуждавшиеся с ней; все прекрасные города и дворцы; все сокровищницы человеческой культуры, сопоставимые с её неотразимой и всё расцветающей красотой; всё разнообразие мира: это она.  

Только теперь, в этот единственный миг, я понял, что стоит лишь задуть эту яркую свечу в моей душе, и всё внутри меня погрузится в темноту. Храм души опустеет. Мне больше никогда не остаться тем человеком, которым я был. Несмотря на наши не очень частые встречи, оказывается, она была для меня всем. Не будь её, и моя связь с Арановой получилась бы не такой захватывающей и разнообразной.

Она была моей. Вся. До последней клеточки её кожи. До самого крошечного волоска. От макушки до пят. Я знал её всю, как никто другой. И точно так же я изучил её душу. Она была прелесть. Мечта живописца, фотографа, режиссёра. Величайшее богатство в себе. И оказалась надёжным, порядочным человеком. Смелая, находчивая, острая на язык, волевая, энергичная, потрясающая. Хорошая поэтесса. Талантливая. Будущая топ-модель.

Кто-то на месте меня намочил бы штаны от возбуждения, если бы такая, как Лариска, просто пошла с ним рядом. У кого-то бы перехватило дыхание, и он лишился бы дара речи. А со мной она вот стоит рядом на кухне, моя законная жена, если судить по паспорту, взявшая мою фамилию, а от меня требуется хотя бы один мужественный поступок, выбор, за которым начинается новая жизнь.

На другой чаше весов находился мой любимый город Бобруйск, без которого я не мыслил себе жизни, мир социалистического государства эс-эс-эс-эра, совершенно непохожий на заграницу, и вдохновение, благодаря которому я писал свои стихи и музыку, вдохновение, посещавшее меня как выразителя именно этого мира; и, может быть, укатив за рубеж, я никогда не напишу больше ни строчки... На той же чаше весов я видел родное лицо дорогого брата Виталика, который мне был больше, чем брат: лучший друг, соавтор, единомышленник, коллега, почти сын - из-за разницы в возрасте. На той же чаше весов был мой любимый дедушка, с которым я (как с городом, со страной и с братом) больше никогда не увижусь, а он был мне вторым отцом, и его последние годы прошли бы уже без меня. И мои родители, мама с папой, которых я люблю гораздо больше, чем многие другие сыновья своих мам и пап, и бабушка Буня, которая без меня пропадёт, и мои ученики в музыкальной школе, по отношению к которым моё бегство за границу было бы предательством. И круг друзей, и неповторимая атмосфера бобруйско-минского полусвета, и моя московско-ленинградская среда, к которой я надеялся вернуться, и моя любимая кузина, и дядя - родной для меня человек, и дядя Морис, в котором я тоже души не чаял, и другие родственники, с какими я расстался бы навсегда.

Всё это одновременно встало перед моими глазами, и обе чаши весов моментально уравновесились. Обе для меня были моей кровью и плотью, и без одной, и без второй я не мыслил своего дальнейшего существования. Необходимость выбора, такая нереальная, как будто всё происходит не со мной, эта страшная тяжесть, которая меня пригвоздила и раздавила, две громадные глыбы обеих чаш, похоронившие меня под собой: всё это сломало меня пополам, и в горле неприятно защекотало, и лицо моё исказила неожиданная гримаса, и моё тело, как я ни противился тому, затряслось от неудержимых рыданий.

Моя истерика, совершенно не контролируемая теперь, только разгоралась, и грозилась быть затяжной и опустошительной. Я закрыл лицо руками - и уткнулся в кухонный стол. Вот где несчастье! Вот где настоящая потеря! Лучше бы я умер, не дожив до этого часа. Рукава моей рубашки тут же стали мокрыми от слёз, и я видел, расплывчато, нерезко, микроскопическую лужицу на гладкой поверхности крышки стола, которая всё растекалась.  

Лариска не потеряла присутствия духа, она достала из холодильника бутылку "Московской", налила мне полстакана и заставила выпить.

Она села напротив на табурете, взяла мою голову обеими руками, прижала к своей груди.

  - Только сейчас я осознала, сколько я для тебя значу, - сказала она дрогнувшим голосом. - Но теперь уже ничего нельзя сделать... Только сейчас я поняла, что и я без тебя не могу, - добавила она после изнурительного молчания ещё тише. - Если ты туда не поедешь, мне придётся переступить через себя, чтобы жить дальше. Если бы я это поняла вчера... то есть, если бы неделю назад! Ещё всё можно было отменить, можно было исправить. А теперь уже слишком поздно.

Мы сидели так какое-то время, обнявшись, и я видел выступившие у неё на глазах слезы, и одна слезинка, набухнув, как стеклянная почка, перевалилась за веко, и покатилась по её щеке. Уже итак мокрой от моих слёз.

Я сжимал её, такую материальную, такую настоящую, и невозможно было поверить, что уже через несколько дней её поглотят расстояния-дали, поезда, чужие города, громадные и непонятные, как пучина южного моря. Я вспомнил своё давнее юношеское стихотворение, где были строки о том, что колесо парохода не оставит следа на воде, как на рельсах - колесо паровоза, а потом ту же метафору встретил у Бродского.

Потом, когда и она, и я снова могли говорить, я сказал, что буду мечтать теперь единственно о крахе империи, потому что лишь он мог бы нас воссоединить в обозримом будущем.

  - Неужели ты ничего не можешь придумать, Володя. Я тебя помню таким изобретательным, таким предприимчивым. У тебя в Питере было столько денег! Да устройся в конце концов музыкантом на пароход: на круизное судно; там не только хорошо платят - иногда эти корабли заходят в Марсель, не знаю, может быть, в Ницу? Жизнь продолжается, слышишь? Я тебе обязательно напишу. Не может быть, чтобы не нашлось выхода...

Бедная Лариска! Она не понимала, что выхода уже нет. Что моя готовность тогда остаться в Ленинграде, куда я надеялся вслед за собой перетянуть Виталика, не имеет ничего общего с Парижем. Не оставит следа на воде... не оставит на рельсах следа... колесо паровоза...
 

Наша брачная ночь в моей минской квартире, куда Лариса отправилась со мной теперь открыто, больше не стесняясь ни мамы, ни отчима, наша брачная ночь, больше напоминавшая поминки, оказалась её последним подарком. На прощание она подарила мне замечательную чёрную пепельницу, авторучку с позолоченным пером, и серебряный кубок, с выгравированными на нём нашими инициалами. А я ей не подарил ничего...


Через несколько дней только я и её родители - все трое - провожали её на поезд до Берлина, и больше никто. Я держал в руках запоздалые подарки, которые рассовали по её карманам и чемоданам, и я ужаснулся, подумав о том, как она будет на незнакомых вокзалах тягать эти неподъёмные глыбы. На моих губах и на моих щеках я ещё несколько дней ощущал её слёзы и поцелуи.

Но и они бесследно исчезли. Как исчезают буруны и волны из-под лопастей колеса парохода.

Не оставит следа...  
 



КНИГА ВТОРАЯ



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



ГЛАВА ПЕРВАЯ
Апрель 1983

Когда я вернулся в Бобруйск, и пошёл смотреть почту, я обнаружил в своём почтовом ящике сложенный вчетверо листок из блокнота:

        Дорогой Вова!
        Четвёртый день твоя квартира пустует.
        Телефон не отвечает.
        Что случилось?
        Аля.

Я обратил внимание на то, какой у неё аккуратный почерк, и листок тоже был сложен аккуратно, со следами ногтей по сгибу.

Мне сразу же стало стыдно до слёз.

Как же я мог напрочь забыть о ней! Не предупредил. Ещё одна ни в чём не повинная девочка. <

Сначала я хотел тут же поехать её разыскивать, но потом передумал. Я понял, что после того, что только что случилось, после душераздирающего прощания с Лариской - я не смогу с ней быть.

Внутри меня всё выгорело или выкрошилось. Как будто буря опустошила весь мой внутренний мир. Я лёг на кровать, накрывшись одеялом, и так пролежал четыре часа, не поднимаясь. На телефонные звонки я не реагировал, и только через четыре часа позвонил папе на работу, и сказал, что я приехал из Минска, и что теперь лягу спать, и не буду поднимать трубку. Я отпросился у Роберта, и на работу не поехал. Я не звонил ни Стёпе, ни Мише Ващенко, чтобы узнать, успешно ли меня заменили на клавишных. Два дня я не вставал с кровати, и ничего не ел. Вечером второго дня меня всё-таки сорвал с постели назойливый звонок в дверь. Я поднялся, пошатываясь от слабости, и с расстояния, чтобы не бросить тени, посмотрел в глазок. Там была Аля. Я ей не открыл. А потом так и не подошёл к трезвонившему нервно телефону. Я был уверен, что это она.

В одиннадцать вечера в дверь позвонили. Я - с теми же предосторожностями - посмотрел, и увидел Виталика. Я спросил у него "ты один?". Он ответил, что да. Тогда я открыл.

Виталику я всё рассказал. И при нём снова расплакался. Мой брат меня утешал, как только мог. Он сказал, что мы с ним найдём решение, что я должен уехать, и он мне поможет, что всё осуществится, всё закончится замечательно, всё будет хорошо. И что, если только Лариска обо мне не забудет, мы с ней обязательно воссоединимся, нарожаем детей, и я стану жить в прекрасном городе Париже, самом красивом на Земле. А я ему заявил, что никуда не поеду, и что якоря, которые меня держат, из ила уже не вырвать, и тёр свои красные глаза, размазывая неизвестно откуда взявшуюся грязь по щекам.

Виталик снова и снова уговаривал меня ехать, убеждая, что иного выхода нет. Он внушал мне, что другого такого случая не будет, что второй Лариски мне никогда не найти, и что "сам бог велел" мне жить "с самой красивой женщиной в Мире". Мне стало не по себе от мысли о том, до какой степени мой брат не был эгоистом, до какой степени желал моего счастья, хотя до конца понимал, что его ждёт, и что всё будет гораздо страшней без моего присутствия рядом. В итоге, я отвернулся лицом к стене, и пробурчал ему, что чувствую себя уже лучше, чтобы он не беспокоился, и шёл делать свои дела.  

А назавтра я вдруг осознал, что, в отсутствии Арановой, с какой связано столько боли и переживаний, что одно лишь прикосновение к мыслям о ней страшит как прикосновение к не зарубцевавшейся ране, теперь только Софа и Аля связывают меня с самим собой, с тем Вовочкой, который ещё совсем недавно был совершенно другим человеком. Только они обе, честные, нормальные девушки, соединяли моё прошлое с моим настоящим, несмотря на то, что с Алефтиной я знаком совсем ещё мало. И чем больше я думал о них, тем отчётливей понимал, что к Софе назад дороги нет из-за моей вины перед ней и по другим обстоятельствам, и что Алефтина - последняя моя надежда.

На пепелище моей разлуки с Ларисой, после того, как мутное чрево вагона поглотило её навсегда, только одна Аля, только она, пестрела среди сажи и копоти, как забытый и прекрасный цветок. И в моей душе медленно что-то зрело к ней. В этот момент я навсегда осознал, что каждая моя влюблённость, даже самая кратковременная, даже к брестско-берёзовской Ире, к Светловодовой, к Монике Кравчик, к Марлизе: все они мои духовные дети, мои нематериальные дочери, у которых в иных мирах есть своё индивидуальное тело и бессмертная душа. И что каждый трагизм разлуки, как трагизм вечной разлуки с Ларисой, с каждой из этих влюблённостей, моей родной дщерью: это разлом, пахнущий кровью и смертью. И тогда мне до боли захотелось немедленно встретиться с Алефтиной, чтобы проверить себя, чтобы понять, могу ли я продолжать жить.

И я оделся, пошатываясь от добровольной голодовки и горизонтального положения, и, небритый, заросший щетиной до глаз, забрался в троллейбус, и поехал к ней в общежитие.

Я знал, что она только через два часа обычно возвращается с работы, и прождал её, сидя на ограждении или вышагивая взад-вперёд, целых три часа, так и не дождавшись.

На вахте мне сообщили, что с самого утра её никто не видел, но, вызванная вниз, одна из девушек, что живут с ней в комнате, сказала, что видела, как с работы Аля села в троллейбус, но не сошла к общежитию, и, значит, поехала в город. Узнав об этом, я поспешил обратно, к себе домой.

С троллейбуса я прошёл мимо кинотеатра "Товарищ", и повернул на Пушкинскую возле спортивной школы-интерната. Ещё только входя во двор нового дома, где живёт Жанна, Вадик Сажин и другие мои знакомые, я увидел вдалеке, как из моего подъезда показалась Аля, и завернула в проход между двумя домами. Она была в сине-белой куртке, и с сумочкой. Я бросился за ней, но она как сквозь землю провалилась. Ни со стороны водокачки, ни на Пролетарской, ни на Пушкинской её не оказалось. Я даже заходил в кулинарию. С тяжёлым сердцем я вернулся домой, и, не снимая верхней одежды, бросился на тахту. В голове не было ни одной мысли; ничего не хотелось; только спать. И я уснул бы, если бы не звонок в дверь.

Я прямо подскочил от неожиданности. Неужели Аля вернулась? Нет, это был Виталик. И тут, стоило ему чуть сдвинуться в сторону, из-за его спины вышла Аля, и он заулыбался, как будто говоря: "Смотри, кого я тебе привёл". Он не скрывал своего восхищения ею. А она в эту минуту действительно была хороша. Вскоре Виталик тактично ушёл, и мы с Алефтиной Никифоровной остались с глазу на глаз.

Аля поинтересовалась, почему я ей не открыл, а я, продемонстрировав куртку, рассказал, что ездил к ней в общежитие. Конечно, она стала расспрашивать, что стряслось, и где я был столько дней. Но я ей ничего не сказал. Я обещал ей когда-нибудь рассказать об этом "до конца", а теперь лишь заметил, что случилось что-то очень и очень серьёзное. Она больше ни о чём не спрашивала. И вдруг я, неожиданно для себя самого и для неё, спросил, не пойдёт ли она за меня замуж.

Она смутилась, ответила, что ей надо подумать, а я, балбес, такой ответ принял за отказ, и сразу скис. Ключи от своей квартиры я ей всё-таки всунул, и попросил её остаться у меня, не ходить в общежитие. Она спросила: "Навсегда?" И я подтвердил: "Навсегда". Аля долго не хотела принимать от меня ключи, но, видя, что я этим расстроен, уступила моим уговорам. Она так тонко чувствовала меня, что в этот раз ни намёком, ни жестом не напомнила о постели. Она поняла, что со мной что-то случилось, и что сегодня обойдёмся без секса. Но у меня она не осталась. Сказала, что поедет в общежитие, и хорошенько подумает. Я даже не спросил, любит ли она меня. Если бы она сказала "да", мама сразу бы заподозрила, что это из-за моей кооперативной квартиры. Но я был абсолютно уверен, что о кооперативной квартире Аля думает сейчас в последнюю очередь.

И действительно, когда мы назавтра встретились, она первым делом спросила, нет ли у меня другой девушки. Я ответил, что нет, а про себя подумал, что у меня есть жена, Лунина Лариса Владимировна. Но в слух об этом, конечно, ничего не сказал. О том, кто у меня был до Алефтины Никифоровны, и сколько их было, спрашивать не имело смысла: кто-то же должен был меня обучить всему, чему я уже был обучен. И она тоже, разумеется, не со мной первым проходила азы "рабфака".

После паузы, взяв меня зачем-то за руку и набрав побольше воздуха в лёгкие, Алефтина Никифоровна объявила: "Я согласна".

Я сразу догадался, о чём она, и прижал её к себе, с намерением больше не отпускать. По крайней мере, это уже прогресс. Это первая женщина в моей жизни, которая на моё предложение ответила "да". "А что, Вовчик, - подумал я про себя, - ты хотел бы, чтобы была вторая? И третья?" Аля на секунду отстранилась, и спросила: "А тебе до меня кто-нибудь говорил "да"?" Я покачал головой. И тут же подумал, что если бы я Софу позвал в ЗАГС, она бы пошла.

  - То-то же.
  - А ты не думаешь, что это надо отметить?
  - Да? Ты меня напоишь, и дальше что?
  - Затяну в постель.
  - И дальше?
  - А дальше... Что дальше?.. Стану мечтать и фантазировать, как будет в следующий раз.
  - Вот-вот. Станешь мечтать и фантазировать, и, как всегда, забудешь меня проводить. И мне, пьяненькой, нужно будет самой добираться в переполненном троллейбусе до общежития. А ты, надеюсь, помнишь, как мы познакомились.
  - Намёк понял. Только тебе не придётся ехать в переполненном автобусе.
  - А что? Ты меня отправишь на такси?
  - Нет, я тебя отставлю у себя.
  - Ты меня оставишь у себя. Но останусь ли я?
  - Ну, Аля, почему нет? Ты ведь сказала "да".
  - Порядочной девушке неприлично жить у жениха до свадьбы. Что люди подумают?
  - Что подумают люди: это их личное дело. А ты перебирайся ко мне, и всё. Идёт?
  - Не знаю.
  - Аля, послушай, у тебя с собой твой комсомольский билет?
  - А что?
  - Ты не могла бы мне его показать?
  - А зачем тебе? Что тебе до моего комсомольского билета?
  - Ну, покажи. Или тебе жалко?
  - Мне? На, мне не жалко.
  - Угу... Спасибо.
  - И что ты там увидел?
  - Увидел счастливое число.
  - Я и не думала, что ты такой суеверный. А если бы число оказалось несчастливым? Что тогда? Ты бы тогда не взял меня замуж?

Я и сам не знал, что было бы, если бы цифры совпали. А вообще, этот Станислав (или лже-Станислав) вполне мог всё наврать. Может быть, это, заранее подстроенная, самая элементарная провокация. И про Аллу Басалыгу, и про Изгура: всё это ложь? Но ведь он мне так и сказал: что я ему всё равно не поверю.

  - А тебе, случайно, не нужен мой паспорт? Вдруг я замужем, и в бегах от супруга?
  - Конечно, понадобится. Для ЗАГСА. И уже на этой неделе. И ты станешь Луниной Алей Никифоровной.
  - Вова, не шути так. Брак - дело святое. Очереди в ЗАГС два месяца дожидаются. И ещё хорошо, если только два. Я слышала, что вон даже сын третьего секретаря горкома ждал своей очереди. Чтобы не выделяться. А ты: "на следующей неделе".
  - А я и не шучу, Аля Никифоровна. Раз я тебе сказал, значит, уверен, что смогу договориться. А хочешь - поедем в Питер, в церковь. Если желаешь венчаться. Только ведь я не крещёный. И не обрезанный. Не рыба, не мясо.
  - На, держи мой паспорт, если так нужно. - Да нет, Аля. Это ты его держи. Наготове. Потому что сегодня пойдём договариваться.
  - Договариваться? Нет, это уж без меня. Мне стыдно.

- Сколько же тебе лет, Аля?
  - А что, я старая для тебя?
  - Нет, я не об этом.
  - А о чем?.. Ну, двадцать.
  - Вот. Так чего ж тебе стыдно? Ты же не малолетка.
  - Стыдно договариваться, Вова. Это же... по блату...

Я оставил Алю в своей квартире, и нашёл Кешу в зале ресторана "Бобруйск". Он сидел совершенно один за столиком в центре, и перед ним стоял одинокий графинчик водки.

Я спросил у него, можно ли мне с ним переговорить. А он сначала ответил, что мы не знакомы. На это я заметил, что парой слов мы с ним перебрасывались нечасто, но он прекрасно знает, кто я такой.

  - Ладно, подсаживайся. Ну, в чём дело?
  - Мне надо расписаться на следующей неделе.
  - Расписывайся. Я-то при чём?
  - Помоги, Кеша. Очень прошу.
  - А чем я могу помочь?
  - Я думаю, что у тебя есть связи.
  - Ну и что? Связи есть много у кого.
  - Я заплачу.
  - Это тебе дорого обойдётся.
  - Сколько будет стоить, столько будет стоить.
  - Почему же такая спешка? Ты не с Арановой ли расписываешься?
  - Нет, не с ней. Есть одна девушка симпатичная. Иногородняя. В Бобруйске работает.
  - В положении от тебя?
  - Нет.
  - Надеюсь, не малолетка.
  - Нет, ей двадцать лет.
  - И всё-таки я не могу понять, зачем тебе это нужно.
  - Боюсь, передумает.
  - А тебе она нравится, да?
  - Нравится.
  - И это всё?
  - Всё.
  - Ты уверен?
  - Абсолютно уверен. Клянусь тебе, Кеша, я ничем и никак тебя не подведу. Обыкновенная девочка. Только симпатичная, конечно. Хорошая. Помоги.
  - В городе говорят, что у тебя характер неуживчивый. Обещай, что в ЗАГСЕ никаких сцен, никаких скандалов не будет. Всё должно быть тихо и чинно.
  - Обещаю.
  - Хорошо. Двести задаток, остальные потом.
  - Сколько?
  - Ещё триста. У тебя с тобой?
  - Нет. Через три часа тебе принесу.
  - Хорошо, я буду здесь.
  - А если больше или меньше? Как я узнаю?
  - Я тебе позвоню.
  - Запиши телефон.
  - Не надо. Твой телефон любая дворняга знает.
  - Да, а если роспись не состоится? По моей вине, или с ЗАГСОМ что-то не выйдет?
  - Тогда триста тебе прощаем.


Через три часа Кеши в ресторане не оказалось. На его месте, в центре зала, сидел Арончик. Увидев меня, он подозвал меня двумя пальцами. Я подошёл.

  - Ты, говорят, задумал жениться?
  - Задумал.
  - И как, хорошая девочка?
  - Хорошая.
  - И всё-таки на шиксе жениться не стоит. Еврейский парень должен взять еврейскую девочку.
  - Арончик, откуда тебе известно, что она шикса? Ты её видел, или её паспорт листал?
  - Я пожилой человек. В отцы тебе гожусь. А пожилые люди всё знают. Тебе известно, что по еврейским законам гоек брать в жёны строго-настрого запрещено: по еврейским законам.
  - А любовь? Или для евреев любить тоже запрещено? Только через простыню с дыркой?
  - Не богохульствуй. Для того, чтобы судить об этих вещах, надо много учиться. А в народе говорят, что ты вообще очень любвеобильный. И Леночку любишь, и Ларисочку, и Аллочку, и Жанну с Галей, и теперь вот эту, твою очередную зазнобу. Я к тому, что мы договоримся, а ты возьмёшь, и через день передумаешь. Вдруг завтра у тебя появится какая-нибудь Груня Ивановна, или к тебе вернётся Елена Викторовна?
  - Не передумаю. А если передумаю, так что? Мне потом платить неустойку? Кеша сказал, что, раз росписи нет, значит, и второй половины нет. Задаток ведь остаётся у вас.
  - Ну, хорошо. Давай свой задаток.
  - Мы так не договаривались.
  - Как так?
  - Я договорился с Кешей. И задаток отдам ему.
  - Как хочешь. Но ты меня больно обидел.
  - Я - тебя? Арончик, я всё помню. Сколько ты мне помог, столько дай бог тебе здоровья. Я тебя уважаю.
  - Ты меня не уважаешь. Раз Кеша для тебя авторитет, а я нет - ты меня не уважаешь.
  - Да разве речь шла об авторитете? Дело в принципе, а не в личностях.
  - А ты помнишь, кто тебе помог достать все дефицитные продукты, когда твой отец отмечал юбилей?
  - Конечно, помню. Ты, Арончик. Через шеф-повара ресторана "Бобруйск". Икра, балык, Московская колбаса, осётр, копчёности... Я всё помню.
  - А кто тебя отмазывал от ментов?
  - Ты, ты отмазывал. Я не забыл, не думай. Я помню всё, что ты для меня сделал, и я тебе благодарен. Но, скажи, Арончик, я хоть кому-то сказал о тебе одно дурное слово? Хоть одной душе?
  - Нет.
  - Я о тебе когда-нибудь сплетничал? Бахвалился, что мы с тобой "на короткой ноге"? Я о тебе выдал хоть малейшую информацию?
  - Нет.
  - А я тебя хоть один раз подвёл?
  - Нет.
  - Скажи, я много раз исполнял для тебя песни, которые ты заказывал? В Мышковичах, и тут, в ресторане "Бобруйск", когда играл на замене, и в "Березине", и в "Алесе"... Скажи, я отдавал тебе твои деньги назад, хотя мои коллеги-музыканты на меня цыкали?
  - Да.
  - Я узнал для тебя, кто из ментов будет заниматься пересмотром твоей последней судимости?
  - Ха-ха, как будто я и без тебя не знал!
  - Ну, хорошо, ты знал. Но я для тебя выяснял? Суетился? Старался?
  - Старался.
  - Вот говорят, что ты вор в законе, или что-то вроде этого (я в ваши дела не лезу), и что тебе доверяют общак. Это я к тому, что ты, должно быть, человек справедливый, и вот, по справедливости рассуди, что я к тебе отношусь хорошо, с уважением. И за мой разговор с Кешей, и за то, что задаток готов отдать строго по уговору, ты можешь на меня обижаться?
  - Ладно. Я на тебя не обижаюсь. Но ты не должен путаться с шиксами. Запомни это. Как старший по возрасту, я тебя предупреждаю.


Когда я шёл к дому, руки мои дрожали. Беседа с Арончиком оставила во мне отвратительный, неприятный осадок. Меня одолевало очень дурное предчувствие. Когда я поднимался по лестнице домой, я заметил, что у меня дрожали не только руки, но и колени.

Аля так никуда и не ушла. Её вещи оставались в общежитии, и она туда ездила после работы, но фактически жила у меня. За несколько дней последние мои сомнения в ней рассеялись. Оказалось, что иногда проявлявшаяся у неё в наших с ней диалогах манера: не более, чем наносное, а её собственный, исконно присущий ей стиль тут же проглядывал из-под чуждых ей наслоений, как солнце из-за туч. Выяснилось также, что попала она в Бобруйск и работала здесь ни по какому не по распределению, но это тоже не имело сейчас никакого значения.

Мы должны были с ней расписаться на следующей неделе. Я договорился обо всём по партийной линии, а в обмен должен был бесплатно отыграть мероприятие, на которое подписал Махтюка, Терёху и Сусла. Гарантия была железобетонной.

Настроение мне поднимало и то, что, вопреки всем неблагоприятным обстоятельствам, я полностью окончил свою Первую симфонию и два концерта для фортепиано с оркестром, и даже переписал на чистовик. Сверху, на крышке пианино, у меня лежали готовенькие фортепианные циклы: 48 прелюдий, 15 фуг, 24 прелюдии для скрипки с фортепиано (некоторые из них исполнил мой близкий друг из музыкального училища в Полоцке, Игорь Никулин, со своей женой Тамарой, скрипачкой), и другие. Я также написал восемь фортепианных сонат. Это была сама по себе огромная работа, а ещё учитывая ситуацию, в которой я находился: мне было чем гордиться.

Я понимал, что в новый ресторан "Юбилейный" меня не возьмут: в первую очередь потому, что у меня нет инструмента; и уже окончательно решил объявить о своём уходе из Стёпиной группы сразу же после того, как мы с Алей распишемся. После разговора в поезде из Жлобина со "Станиславом" и в отсутствии Шейна, Мони, Шланга и Барковских, и без Арановой, я считал, что с органами теперь все в порядке. С внешними и внутренними. Обратившись за помощью с ЗАГСОМ к Партии, я этим как бы подписал "вечный мир". И Арончик сказал, что на меня больше "не сердится". И в Мышковичах давления со стороны Стёпы и Жени в эти дни как будто не ощущалось.
И со мной была добрая, красивая, нежная Аля. Которая мне готовила, убирала в квартире, с которой мы ходили в магазин за продуктами, и которая, понимая, что жизнь меня не очень жаловала, старалась не опаздывать, появляясь у меня после работы и общежития "минута в минуту".   

Я купил обручальные кольца за свои деньги, из последних моих ресурсов. Правда, самые дешёвые. У Помы, по блату. И даже то, что у меня теперь не оставалось ни копейки, меня радовало и как бы освобождало.

Ну, должно же хоть когда-нибудь выглянуть солнце! После целой вереницы нескончаемых трагедий и душещипательных драм...

И всё-таки я отдавал себе отчёт в том, что меня гложет изнутри какой-то червь. Дурное предчувствие после разговора с Арончиком не проходило. Чувство опасности не покидало меня, но источник её скрывался в тени, а самое страшное - неизвестность. По ночам я, тайком от Алефтины, закрывшись в ванной, убивался по Ларе Еведевой, надеясь поплакать - и выплакать всё. Но слёзы больше не лились, а душа истекала кровью. Перед глазами у меня появлялась и Леночка, такая же неповторимая и единственная. На их фоне Аля казалось простенькой девочкой, хотя очень темпераментной и красивой. Правда, и она не была лишена многих достоинств, и на свои нищенские средства умудрялась одеваться с большим вкусом. Всё, что она носила, идеально подходило ей и одно к другому: как у моей мамы. И вообще, её эстетический вкус оказался отменным. Ей не хватало всего лишь небольшого шарма, и она могла бы тогда становиться в один ряд с Лариской и Леночкой. Тьфу-тьфу, чур меня! Не надо в один ряд. Пусть её судьба будет более счастливой, и навечно связанной с моей.

Так незаметно подкрался день бракосочетания.

Я впервые сейчас осознал, что стал за последние дни немного другим человеком. И даже записи свои веду совсем по-другому. В зеркале я видел своё посвежевшее, более уверенное в себе отражение, и подумал про себя: как мало надо нам, людям. И даже то, что мы с Алей дожили до этого дня без ссор и эксцессов, а сидящий во мне злой уродец Вовочка не брызнул на неё своей желчью и ядом: даже это было маленьким чудом.

И, вопреки всему, именно сейчас я начинал суетиться и нервничать. Ни то, как Аля - как по волшебству - преобразилась, и в одолженном платье стала вдруг шикарной дамой, ни то, как шли ей, тоже одолженные, серёжки, ни приготовленные для ЗАГСА документы: ни на чём не задерживался мой взгляд. К десяти часам за нами должны были заехать на машине свидетель и свидетельница, и подъехать ещё четыре человека, её и мои знакомые; но минуло уже пол-одиннадцатого, и никто так и не появился. Наконец, свидетель объявился, и сообщил по телефону, что сосед (каким образом?) залил его светлый костюм чернилами, и ему пришлось переодеваться, и что теперь он заедет только за свидетельницей, а к нам уже не успеет, и прибудет прямо в ЗАГС. Через десять минут позвонили знакомые, и рассказали очень похожие истории, так что было ясно: за нами никто не зайдёт. Мне это начинало не нравиться.

Я сел на телефон: вызванивать такси. Но телефон вдруг перестал работать. Я, несмотря на свою ссору с Манькой, всё-таки постучал к Рутковским, и она сказала, что у них телефон тоже не работает - продемонстрировала, что нету гудка. Тогда я спустился на второй этаж, к Макаревичам, и папа-Макаревич, Иван - с некоторой неохотой, но всё же дал мне вызвать такси.

Когда я понял, что такси не приедет, я схватил документы, обручальные кольца, и всё, что мы приготовили для ЗАГСА, запихал в сумку через плечо, и объявил Але, что мы отправляемся пешочком. Нам предстояло преодолеть три сравнительно небольших квартала, и я сказал себе самому, что это сущий пустяк, и пытался подбодрить Алю.

Уже на улице, она вспомнила, что забыла ключи от моей квартиры на зеркале, и сказала, что это плохая примета. Но я удержал её, так как не хотел, чтобы она возвращалась домой.

В глубине двора Дома Коллектива, за оградой, я увидел Лену Гусакову, которая то ли шла от соседей, то ли из подъезда родителей. За Круглой площадью по Советской, возле дома, где живёт Юзик Терновой, прямо на тротуаре стояла черная "Волга" с номером 00-34 МГА. Мы дошли до угла Пролетарской и Социалистической, и остановились, чтобы пропустить машины. До ЗАГСА оставалось пару шагов. Именно в этот момент нам перегородили дорогу две чёрные "Волги": одна со стороны Пролетарской (та, что стояла только что возле Юзика), тогда как вторая, с номером 00-70 МГП (номер я разглядел позже) резко затормозила, как вкопанная, прямо перед нами по Социалистической. Машины встали под прямым углом, буквой "Г".

Аля, которая почувствовала неладное, инстинктивно устремилась в проём между машинами, но я потянул её назад, в сторону Круглой площади-клумбы и гостиницы. Но теперь уже ничего не зависело от нашей реакции. Нас окружили в мгновение ока, и три пары сильных рук держали меня, тогда как двое здоровых мужиков схватили Алю и затолкнули в машину. Я не успел даже дёрнуться, не говоря уже о том, чтобы проявить хотя бы зачатки своих природных бойцовских качеств. Отпустили меня так же слажено и виртуозно, как будто на счёт "раз, два, три": когда первая машина с Алей уже уехала, - и я опять не смог ни одного из них достать. Отпустив, они бросились наутёк, и впрыгнули в машину уже на ходу (вторая "Волга" отъехала с распахнутыми дверями). Я, конечно, устремился следом, и машину догнал, но наткнулся на толчок ногой в живот, и был остановлен.

В горячке, я поспешил в опорный пункт милиции по Социалистической, возле ЗАГСА, но там было закрыто, и я подбежал к кучке наших знакомых, собравшихся к началу намеченного бракосочетания. Они слушали, опешив, мои сбивчивые объяснения, и я видел, что они не верят ни одному моему слову. Как я ни клялся, что говорю истинную правду, как ни убеждал пойти со мной с заявлением в милицию у переезда на Пушкинской, я никого так и не смог убедить. И тогда я подумал, что со своего угла они все, или кто-то из них - должны были видеть то, что произошло, и получалось, что в их неверии крылось что-то чудовищное. К несчастью, никто из них ничего не видел, или не признался. В отчаянье, я махнул рукой, и побрёл, куда глаза глядят, вдоль по Гоголя.  

Ноги сами меня привели в травмопункт, в хирургическом корпусе Морзоновки, где я приземлился на стул, уткнувшись лицом в ладони.

Когда я на минутку отнял ладони, мне показалось, что бледная девушка, которая стоит в глубине второго, внутреннего холла - это Аля, и я бросился туда. Но меня тут же остановила вахтёрша в белом халате, и сказала, что я должен пойти, и записаться, и назвать, к кому я иду, и получить белый халат, иначе меня не пропустят. А я подумал, что мне до конца жизни теперь будет везде мерещиться Аля, и что в таком состоянии я не могу идти даже с заявлением в милицию, а должен отправиться к родителям или домой, и в первую очередь успокоиться.

Так как я находился уже рядом с домом, я всё же отправился туда, чувствуя себя, как приговорённый к смерти или к хирургической операции с одним процентом шансов на успех, и находился как будто под наркозом, и под внушением, что жизнь кончена. По дороге мне попалась тётя Соня Купервассер, с которой я даже не поздоровался, и на кивок Тынкова у подъезда я не ответил кивком. Дверь оказалось только притворена, и я ужаснулся, подозревая, что, уходя, забыл захлопнуть её. Но уже на коридоре своей квартиры я всё понял. Всё было перевёрнуто вверх дном. На полу валялись листки из моих тетрадей, испещрённые моим почерком нотные листы, с грязными следами от подошв тяжёлых армейских ботинок. В зале весь пол был усеян клочками нотной бумаги, разорванными страницами рукописей моих симфоний, а уцелевшие страницы все были мокрые, со следами свежих и жёлтых, ещё не подсохших капель, и резко пахло мочой.


После этих событий я приходил в себя очень долго: месяца два, не меньше. Если я не принял смертельную дозу снотворного и не бросился под товарняк на станции "Березина": то исключительно ради дедушки и Виталика. Брату я всё рассказал. Единственным человеком, кроме Виталика, которого я посвятил в то, что случилось, был Миша. С ним, через день после того, как Алефтина пропала, мы ходили к ней в общежитие, где нам сказали, пряча глаза, что она уехала в Казань три недели назад. Я попросил Виталика съездить в общежитие, и ему заявили там то же самое. У неё на работе, в отделе кадров, утверждали, что она уволилась "по своему желанию" тоже три недели назад (то есть заявление написала за две недели до увольнения, а на работу перестала ходить с поза-позапрошлого понедельника). В общежитии я отыскал ту самую девушку, из тех, что жили с Алей в комнате, именно ту, что Алю видела на работе, и говорила, что заметила, как с работы она села в троллейбус. Я спросил у неё, как так получается, что она видела Алю на работе чуть больше недели назад, а везде утверждают, что прошло уже три недели, как она выбралась из общежития и уволилась с работы. Девушка смотрела на меня широко раскрытыми глазами, и молчала, и в этих её "распахнутых" глазах светился нескрываемый страх.


У Виталика внезапно обострилась язва желудка, и ему стали докучать сильные боли. Я подозревал, что это из-за меня, в связи с волнениями из-за драматических событий в моей жизни. Он принимал то, что происходит со мной, близко к сердцу.

А я гнал от себя все подробности того, что произошло, понимая, что иначе не смогу дальше жить. Но постепенно, по мере того, как мой иезуитски устроенный мозг независимо от моей воли анализировал эти страшные события, и бесстрастно раскладывал по каком-то мозговым полочкам, в моём сознании выкристаллизовалось чёткое понимание тотальной несуразности, невозможности того, что произошло, хотя это и случилось в реальной жизни со мной, и не где-то далеко, а на пересечении двух конкретных улиц Бобруйска.

Прежде всего, фантастичными выглядели сами эти жуткие и загадочные типы. Все они были примерно одного и того же возраста, не младше тридцати девяти, и не старше сорока пяти лет. Они были одеты в одинаковые свитера-"водолазки" чёрного цвета, в одинаковые чёрные брюки и чёрные лакированные туфли. Гладко зачёсанные чёрные волосы, по-моему, набриолиненные; сами их лица, покрытые южным загаром; что-то неуловимое, "ненашенское", выдавало в них иностранцев. Я не большой специалист по этим делам, и никогда не был за границей, и то мне кажется, что так могла бы выглядеть итальянская мафия, или... Или командос с Кипра, или... или из Израиля. Да, определённо. Они могли быть похожи на евреев. Только не на здешних. На грузинских, или... или на израильских. И тогда моя цепкая память услужливо подсунула мне блеск золотой цепочки на шее одного из тех гадов. Я усиленно пытался вспомнить, зрительно восстановить то, что я видел. Нет, это точно не крестик! Но что тогда? Ба! Да это же золотая шестиконечная звезда! Маген Давид. Звезда Ротшильдов. Эти бандиты - часть израильского Моссада, или европейско-сионистского "Бейтара"?

И зловещее предупреждение Арончика получало жуткое продолжение.





КНИГА ТРЕТЬЯ



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



ГЛАВА ПЕРВАЯ
Апрель-май 1983

Как только уехала Алла, и с моего горизонта навсегда или надолго исчезла Софа, как только растворилась в парижском муравейнике Лариса, и люди в чёрном похитили Алю, то, как по мановению волшебной палочки, появилась Аранова. Она пришла одна, долго сидела у меня на кухне и курила.

Всё это время в моём сознании происходила интенсивная подсознательная борьба: я усиленно определял - и не мог определить - своё отношение к ней. То я с негодованием вспоминал её проделки, и тут же ловил себя на мыслях о своих собственных проступках, когда я был к ней несправедлив, нелеп, или глуп; то я отвергал даже само о ней воспоминание, и коварный змей-искуситель нашептывал мне на ухо, что такие, как она, "скверна", "чёрная моль", "лишние, ненужные экземпляры человеческого общества": и тут же вспоминал, что Христос простил и обессмертил Марию Магдалену, из этих "ненужных тварей", что в Японии гейши уважаемые дамы, и что Лена почти безразлична к деньгам, способна на сострадание и жалость, и не причинила мне абсолютно никакого вреда.

Иногда я размышлял о том, что без ежедневной порции спиртного, без подпитой и обкуренной компании, и без разных мужчин она не способна существовать; и тут же ловил себя на мысли, что и у меня, вольно или невольно, без неё всё это время толпились люди, и что здесь, в моей квартире, поперебывало столько разных женщин, сколько у неё, возможно, не было за это время мужчин; и признавал, что мы с ней "стоим друг друга", и что мне "на судьбе написано" иметь с ней дело: чтобы уберечь от своих приставаний и ухаживаний "честных девушек".

В другой раз я испытывал презрение к ней, но тут же - при следующем появлении её образа в моём сознании, - находил в себе возможность не только примириться с ним, но и облагородить этот образ.

И так продолжалось изо дня в день. Случай с Галей приблизил её ко мне, и с того момента я уже не так безоговорочно отрицал Аранову, и появилась лазейка для примирения с её присутствием в моей жизни. Боль от не зарубцевавшейся раны, какая ещё совсем недавно не давала до себя дотронуться, и - не в последнюю очередь - заставила оттолкнуть стоявших на коленях и расстёгивавших мне брюки девочек Романова, теперь притупилась.

Но, когда Аранова появилась, внутренняя борьба во мне не была ещё завершена, и даже такой сильный довесок в пользу Арановой, как её собственное присутствие и её "визит покаяния" (хотя на самом деле каяться должен был я - за то, что ушёл от неё к малолетке Аллочке), не смог перевесить моего всё ещё полуосознанного страха перед возобновлением отношений. И, не в последнюю очередь, моя вина за то предательство (больше измены) в декабре прошлого года не позволяла пойти на сближение.

Аранова так и ушла ни с чем. Но перелом во мне был уже намечен.

Поэтому, когда Лена появилась опять, всё началось сначала. Покупалось спиртное, у меня снова ошивались Нафа, Канаревич; хорошо, что хоть мужиков (Моню, Ротаня...) Аранова больше с собой не приводила. Кроме того, насколько мне известно, она перестала бывать у Боровика. Но оставаться у меня на ночь теперь Аранова резко избегала. Почему? Трудно сказать. Но это факт. Мне не удавалось овладеть ей и во время её дневных визитов, даже если она приходила одна.

Возможно, это сыграло какую-то роль, когда - после вечера в ГДК - за мной увязалась подвыпившая малолетка Аллочка. В свои шестнадцать с хвостиком она вымахала дылдой на полголовы выше меня, и, судя по её манерам и разговорам, прошла уже "и Крым, и Рим". Чтобы не бросать её одну на тёмных улицах, пришлось провожать её до дому, и, уже возле своего подъезда, она стала жеманно строить из себя целку, и нудить, что ей страшно подниматься одной. В подъезде и правда было хоть глаз выколи, ни одна из лампочек не горела, и, стоя уже в проёме открытой двери, Аллочка заявила, что её "стариков" дома нет, и не будет до утра.

Я сам не ожидал от себя, что переступлю вместе с ней порог её квартиры - но я это сделал, и переступил не только порог, но и - в очередной раз - общественные нормы. Аллочка не повела меня ни в свою комнату, ни в комнату родителей, не увлекла меня ни на софу, ни на угловой диван, а легонько толкнула в кресло. Сама она приземлилась рядом на пол, и расстегнула мне брюки. Я сидел, отупев, не двигаясь, и смотрел, что будет дальше. И только когда её язычок и губки уверенно заскользили, как вдоль морожено на палочке, я прервал это безобразие, и перешёл к "конвенциональной форме общения". И всё же в самом конце она изловчилась высвободиться, и в тот же момент принялась с жадностью слизывать всё, что из меня вытекало, как будто в раннем детстве её "недокормили эскимом".

Потом я узнал, что во дворе у неё есть прозвище - "Алка-давалка", что отец её азартный картёжник, и вместе с женой до утра режется в карты у друзей и знакомых.

Я приходил к Аллочке ещё раза три, пока не подсмотрел за домом сцену с двумя молокососами на мотоцикле, с её участием, и не услышал, стоя в её подъезде у окна с вылетевшим кусочком стекла, как она матерится, стоя внизу с теми же двумя и с ещё несколькими молодыми подонками, а в конце увидел, как её "разыгрывали в бутылку".

С Арановой же я не достиг пока решительного прогресса, и она по-прежнему на ночь покидала меня, и не пускала овладеть прежними позициями.

Тогда я решил пойти на принцип, и пусть даже сделаться "немножечко негодяем" - но прояснить что-нибудь. Я не давал ей спиртного до тех пор, пока она не позволяла хоть небольших вольностей, а также весьма недвусмысленно намекал ей на то, чего я от неё добиваюсь. Я выдерживал взрывы её обид, и позволял ей даже уйти - если захочет. Пожалуйста, я не стану её удерживать!

То ли это подействовало, то ли так вышло само по себе, но Аранова стала снова давать. Не изменилась лишь форма нашей с ней связи (в то время как связь наша стала более регулярной): вернувшись к той, что обозначилась до Мониной выходки, то есть, по сравнению с ноябрём-декабрём, стала шагом назад. Лена притворялась, что она спит, и тогда, будто бы "убедившись" в этом, я начинал свои действия. Пару раз Лена во время такой формы общения вдруг становилась темпераментной, начинала вертеться, обнимать меня, и пыталась вытворять в постели разные фокусы - но я крепко "держал её в руках", противясь подобным штучкам.

Было ли это пробуждением моей пуританской морали, или страхом оказаться несостоятельным, или я воспринимал эти выкрутасы как оскорбление моего чувства, или не желал уподобляться Леночкиным клиентам, с которыми она наверняка за деньги практиковала это, но я решил, что если когда-нибудь в жизни попробую, то не с ней.

Однако, хотя я и добился того, к чему раньше так интенсивно стремился, это навряд ли можно назвать моей победой; скорей, поражением. Возобновление наших с ней "супружеских" отношений только поработило меня, сделало более терпимым, менее осторожным и настойчивым. Я терпел Нафу и Канаревич, хотя до этого неоднократно замечал Лене, что хочу видеть её одну. Одной лишь призрачной победы я (косвенно, и ничего ради этого не делая) добился, но уже с другой совсем стороны: Лена разругалась с Моней, причём, очень основательно: настолько, что перестала к нему ходить, и больше с ним ни в какой форме не общалась.

Работала Лена теперь кассиршей в школе ГАИ, то есть, практически, в милиции - за особые ли заслуги, по той ли причине, что туда устроил её папаша-милиционер, или потому, что ментовня так и не смогла забыть её присутствия на лекции, о которой мне Лена рассказывала. В общем, на этой работе делать было абсолютно нечего. Практически Лена трудилась только четыре-пять дней в месяц - когда выдавала зарплату, да ещё пару раз ходила в банк получать деньги. Кроме того, она могла часто "срываться" с работы и слоняться по городу без дела, а в самой гаишной кассе она выпивала с другой сотрудницей, толстоватой, с округлым и чуть одутловатым лицом проституточкой по имени Таня.

Может быть, тем, что Лена работала в милиции, и объясняется её теперешнее посещение меня и Боровика лишь в дневное время суток, а от Боровика она потом вообще отказалась. Это последнее вызывает ещё большее недоумение. Ведь ей очень удобны отношения с Боровиком, который гомосексуалист, и к которому из мужеского полу ходят теперь одни гомосексуалисты.

Чем дальше развивались события этого периода, тем больше я ввязывался в неравное и ненужное противоборство с самим собой и с природой моих личных взаимоотношений. Каждый почти день вечерами у меня сидела Аранова, с которой мы время от времени занимались любовью, а потом я должен был отправлять её на такси к маме с папой, часто оплачивая её возвращения домой своими деньгами. Но вообще-то теперь Лена по неизвестно какой причине стала чаще тратить свои деньги, покупала спиртное, тратила на такси свою зарплату, и отдавала, случалось, всё, что у неё было, до копейки. Кроме того, она теперь приносила мне сдачи, сколько бы ни оставалось, пусть даже пять копеек, если спиртное покупалось за мои деньги, несмотря на моё неудовольствие и протесты.

Лена постепенно опять обретала для меня вполне конкретные черты, и я уже не мог дальше без неё обходиться. Это снова была не привычка и даже не состояние стремления к постоянному удовлетворению смутных желаний, которые подавлялись связью с Леной, и вследствие этого не так мучили меня. Лена просто превращалась для меня в идеальную вещь, в ворота некого иного, лучшего, а, может  быть, и не лучшего, но волшебного мира, к которому я должен был постоянно стремиться, не чувствуя в себе удовлетворения даже тогда, когда Лена была со мной.

Находясь с ней вдвоём, мы чаще всего просто о чём-нибудь говорили, что-нибудь ели и пили, например, пиво с рыбой. Потом забегала Канаревич, Наташа, и покупалась новая бутылка спиртного, которая тут же опрокидывалась в стаканы, на фоне чего текли нескончаемые разговоры; нередко Канаревич и Нафа уходили, оставляя нас с Леной снова вдвоем, а потом снова появлялись у нас.

Всё это было бессмысленно, и самое удивительное состояло в том, что я это знал. Но я знал также и то, что Лена является сильнейшим стимулом для моего творчества, и я понимал, что благодаря этому, несмотря на трату драгоценного времени, я напишу в два раза больше и лучше.

Ещё удивительней то, что налёт на мою квартиру, и потеря почти всех моих основных нотных рукописей, уничтоженных налётчиками, больше не волновала меня, как будто атрофировался, или, по меньшей мере, "притупился" какой-то невидимый орган, раньше причинявший мне боль. Своим появлением Лена как будто принесла безотказно действующую анестезию. В её жизни не было никаких перспектив; она, как мне казалось, ни на что не надеялась, и ничего впереди не искала: и это смирение с бесцельностью, бесперспективностью бытия передалось и мне.

Странно, что только сейчас я неоднократно задумывался о том, что было бы, если бы на моём месте оказался Ротань, и приходил к неутешительному выводу, что с ним Лена была бы намного счастливей. Но с этим тоже ничего нельзя было уже поделать, потому что меня она любила всё-таки сильней.    

В общем, это время можно назвать идиллией в своём роде, хотя я и чувствовал совсем не удовлетворение, не ощущая того, что добился цели своих стремлений. Но и это в один прекрасный день было разрушено. Чаще всего сиживала Лена у меня в среду, понедельник и вторник: в четверг я уезжал в Мышковичи. На ночь Лена у меня не оставалась. И вот, однажды, она осталась ночевать.

Она заснула на тахте, и я через некоторое время взялся её будить, не зная, нужно ли ей ехать домой, или не нужно, но мои попытки ни к чему не привели. Я пробовал её раздеть - ибо это, как я уже писал, то есть, то, что она притворялась спящей, являлось условием нашей с ней связи. Но она - как будто инстинктивно - сопротивлялась, и я оставил её в покое. Через час примерно я попытался её снова будить, но из этого снова ничего не вышло. Тогда я лёг спать, накрыв Лену шотландским пледом.

Среди ночи я встал, и увидел, что она лежит под пледом голая, а рядом с тахтой валяется вся её одежда. Мы были оба выпившими, и после того, как я предпринял очередную попытку ей овладеть, мы прозанимались э т и м  с Леной до самого утра. Я нарушил своё табу (изменил "форму"), и вроде бы мы были счастливы. Но это и стало моим поражением. В тот день Лена не пошла на работу, а назавтра в ней произошла какая-то перемена, и снова началась борьба за то, чтобы сохранять с ней прежние отношения.

Борьба эта происходила с переменным успехом на фоне моего твёрдого решения не тратить впредь последних денег на выпивку, и отсутствия у меня средств; на фоне нарушения время от времени этого решения (когда я отдавал всё, до последней копейки); на фоне всё более осложнявшихся отношений со Стёпиной группой...

То, что происходило у меня с Леной, заставляло меня ещё сильнее, чем во время связи с Аллой и Алей, стремиться из Мышковичей в Бобруйск после работы в ресторане. Это сопровождалось различными эксцессами.

Однажды я договорился с одним Жениным знакомым, что он возьмёт меня с собой до Бобруйска. Этот человек был из Минска, а машина его - с минским номером. Он был еврей, и приехал с женщиной лет на двадцать моложе его. Видно было, что он недавно пришёл "с зоны", то есть, освободился из заключения. Когда я покидал ресторан после окончания моей работы, я был остановлен двумя милиционерами, которые велели мне пройти с ними. Я вспомнил в этот момент, что забыл свои часы на фортепиано, и без всякой задней мысли попросил их отпустить меня забрать часы. Но, когда я поднялся наверх, я подумал, что могу уйти через чёрный ход, со двора, что и сделал.

Обогнув здание ресторана, я увидел, что два милиционера меня ждут. Тут же к машине приблизился Женин знакомый, с каким я договорился ехать.

Вскоре подтянулись и Женя с Валей, и они, оказывается, тоже ехали в город на той же машине. Мы все вместе сели в машину, и машина отъехала. Тут же наперерез нам выскочил милицейский мотоцикл с надписью "ГАИ", и обошёл нас. Водитель был выпивший, и у него бы забрали права. Тогда он резко развернул машину, и помчался по объездной дороге без покрытия. Милиционер на мотоцикле снова выскочил вперёд, и встал на середине дороги. Водитель же не остановился, и нёсся вперёд, прямо на мотоциклиста. Тому ничего не оставалось делать, и он с воем сирены уступил дорогу.

Мы рванулись вперёд. Мотоциклист мчался вслед за нами, не отставая. Он преследовал нас два поворота дороги, а потом отстал, так как дальше пошли одни ухабы и рытвины. С этой грунтовки мы устремились на асфальтовое шоссе, но вовремя заметили машину ГАИ с включённой мигалкой, летевшую по шоссе. Мы моментально потушили фары, и водитель, по моему совету, въехал под сень раскидистого дерева, где было темно и где нас спереди закрывал забор.

Машина ГАИ, остановившись перед скрещением этих обеих дорог, постояла с минуту, а затем рванулась вперёд, и исчезла из нашего поля зрения.

Слыша сзади нас рёв мотоцикла, мы устремились за ней. Заехав в Кировске на территорию какого-то хозяйства и спрятавшись за небольшим домиком, мы пропустили мотоцикл, а потом срезали угол, выйдя напрямик на шоссе Могилёв-Бобруйск, а потом по окружной дороге добрались до центра города.

Интересно, что именно в тот обозримый, "укрупнённый" период (то есть, до её отъезда из СССР, но за несколько недель до того, как я снова сошёлся с Арановой) мы с Лариской, когда однажды катались на её "Волге", были почти остановлены мотоциклистом ГАИ, и я также долго уходил от него, и в конце концов мне это удалось.

Как-то раз я попросился в машину, которая выезжала из Мышковичей. Мне сказали, что машина идёт только до поворотки, то есть, там остаётся целых двенадцать или больше километров до города. Я всё-таки сел в эту машину, и доехал до поворотки. Что бы я делал дальше, не знаю, но меня подобрала машина, которую вёл милиционер, и он довёз меня до города. В ответ на мои слова благодарности он заметил, что он, как человек, работающий в милиции, обязан помочь тому, кто оказался в такое ночное время на дороге - мало ли что может произойти тут ночью. Он был в форме сержанта, и ехал, похоже, со своей любовницей.

В другой раз я добрался пешком с одним человеком, который, как оказалось, вышел только из заключения, до Кировска, а там не мог найти никакого транспорта. Случайно по дороге проходило такси, и я доехал на таксомоторе до города, заплатив таксисту десять рублей.


Примерно в те же дни со мной случилось одно загадочное явление. Однажды ночью, то ли приехав из Мышковичей, то ли вернувшись откуда-то, куда я ходил с Виталиком, я, глядя в ванной на своё отражение в зеркале, заметил, что у меня голубые глаза. В первый момент я инстинктивно испугался, куда делись мои собственные, карие, но тут же мной овладело неожиданное спокойствие, и я отчётливо понял, что никуда они не делись, что они по-прежнему со мной. Это не галлюцинация, потому что в тот момент у меня открылось словно двойное зрение, и своим "внешним", ординарным взглядом, я видел у себя в зеркале необычные голубые глаза, а вторым, "параллельным", свои прежние, карие. Мне казалось, что в другом зеркале голубых глаз у себя я уже не увижу, но не стал проверять, потому что чего-то боялся. Но потом я подумал, что на моём лице, отражённом в простой воде, в сегодняшний вечер всё ещё будут голубые глаза, и я налил в кастрюлю воду, включил самый яркий свет: и отчётливо увидел у себя странные, не совсем обычные, голубые глаза.

И тут меня осенило. Я вспомнил, как Алефтина пересказывала мне её недавний сон, в котором она увидела себя с голубыми глазами. И мне теперь совсем неслучайно вспомнилось, и подумалось, что и у Алефтины, и у Леночки были такие же глаза, как у меня самого: карие. Такие же глаза были у моего любимого дедушки Иосифа, у моих родителей, у Виталика. Я вспомнил, что у Карася, у Стёпы, и у некоторых других людей, к которым меня неосознанно тянет, точно такой же цвет глаз. И я подумал, что каждый из нас, кто однажды прозреет, и поймёт, кто мы такие, увидит себя, как сегодня я, наяву или во сне с голубыми глазами. А папин отец и его прадед, Иван Гунин, со своими голубыми глазами, и бабушка Фаня, у которой тоже были голубые глаза, должны были хоть однажды увидеть себя с карими. И я окончательно вспомнил, что Лариска, с её удивительного цвета голубыми глазами, часто на вопрос, какой у неё цвет глаз, отвечала: "Карие". И те, кто её близко знал, даже её отчим, часто путали, и заявляли, что у неё карий цвет глаз. И на свет, когда она поворачивалась определённым образом, её странно-голубые глаза действительно казались то тёмно-, то светло-карими! Я таких глаз ни у кого больше не видел. И никогда не видел людей с многоцветной, как у меня, бородой, в которой бы с отрочества имелись белые, как у альбиноса, рыжие, золотистые, серебристые, чёрные, каштановые и коричневые волосики. Особенно поражали окружающих волосы в моей бороде цвета настоящего золота.

И у моей кузины, Любы, тоже наши, то есть необыкновенные глаза.

А у Аллы Басалыги и у Софы были глаза обыкновенного цвета, то есть в них не читалась возможность карего вместо голубого, и голубого вместо карего. А у Нелли Веразуб что-то было колдовское, в цвете глаз и во взгляде, но не наше... противоположное... И я понял, что Лариску, Леночку и Алефтину я встретил далеко не случайно.

И если когда-нибудь у меня будет пара, вопреки талмудеям, вопреки тем, кто давал советы Арончику, вопреки шефам Берла и Родова, она будет нашей "национальности", той же, что и у Алефтины, Лариски и Леночки, национальной общности, противоположной еврейской и любой другой; той общности, которой ни за что не позволяют соединиться те, кто нас распознаёт лучше, чем мы друг друга, кто нас знает. И всё-таки они её не распознают, а когда распознают, будет уже поздно. И у неё обязательно будут светло-карие глаза с золотистым отливом, как волосы моей бороды, и прямой нос, без еврейско-кавказской горбинки, и ещё что-то, со мной очень общее, может быть, дата рождения. И когда-нибудь, пусть через тысячу лет, мы всё-таки соберёмся вместе, и мы будем действительно ЛЮДИ друг другу, не способные причинить один другому ни малейшего вреда, как мы с Лариской, Алефтиной и Леночкой. И мы изгоним из себя всяких вовочек, манечек и лялечек, и разгадаем смысл человеческой жизни...




ГЛАВА ВТОРАЯ
Апрель-май 1983 (продолжение)

Несмотря на все мои ухищрения, отношения с Арановой снова пошли на убыль. Она с того раза (когда разделась под пледом) больше не отдавалась мне, а я видел в каждом её приходе шанс, для чего провоцировал её визиты, покупая выпивку и смиряясь с присутствием Ленки Канаревич и Наташки.

Как-то раз Канаревич, Нафа и Аранова привели ко мне какую-то едва знакомую мне и очень красивую молодую женщину. Каждый новый человек, которого приводили ко мне, ставил меня перед очень серьёзной дилеммой: как мне с ним обращаться, что говорить, мириться ли с его или с её присутствием.

Полтора года я с честью выходил из каждого такого поединка, не только у себя дома, но и в других местах, где оказывался вместе с чрезвычайно оригинальными и часто агрессивно настроенными индивидуумами. Но теперь моя нейтральность и способность ладить с окружающими начали мне изменять.

Так и в тот раз.

Понимая, что мне не справиться с новоприбывшей, я отвёл Аранову на коридор, и потребовал от неё, чтобы её знакомая убиралась. Однако, Лене удалось уговорить меня оставить эту шатенку, при чём Аранова обещала мне, что через полчаса её подруга уйдёт. А та, сразу же, как только мы с Арановой опять очутились в зале, принялась лезть ко мне целоваться, устроилась у меня на коленях, и расстегнула замок на своих джинсах. Я, не зная, что мне предпринять, и видя, что та достаточно пьяна, решил, что лучше не сопротивляться, а потом её деликатно отстранить. Я не целовал её в ответ, но и не отвергал её поцелуев.

Мы выпили вчетвером две бутылки горькой настойки, какая крепостью почти не уступает водке, бутылку вина, бутылку "Столичной", потом ещё две бутылки водки, а девочки ещё недостаточно захмелели, чтобы успокоиться - и либо покинуть нас, либо отправиться на боковую.

Более того, эта подруга Барановой, которую, как я узнал, зовут Ольга, не переставала цепляться ко мне.

Я узнал в ходе разговора, что отец Ольги, как и отец Арановой, был отставник, только чином повыше; он ушёл в отставку полковником и не так давно умер. Сама Ольга имеет сына, которого нажила с французом-инженером, работавшим в Советском Союзе и не пожелавшим на ней жениться. Этот француз присылает время от времени Ольге посылки с вещами для неё и для мальчика.

И вот, она продолжала приставать ко мне, и не было никакой возможности от неё отвертеться. В конце концов мне это надоело. Я, предвидя, что мне не дадут уснуть - а я итак несколько дней не высыпался, - вызвал Аранову на коридор, и сказал ей так, чтобы слышала Ольга, что той давно пора убраться отсюда. Ольга, которая эта действительно слышала, прибежала на коридор, стала плакать и лепетать, что она никому не мешает, что она сейчас сама уйдёт, и всё такое. Я понял, что попал в западню.

Когда все девочки легли спать, они оказались распределёнными таким образом: Лена Канаревич на тахте, в зале; Наташа Абрамович с Арановой в спальне: одна на одной кровати, другая на другой. А Ольга Першина, сняв свои джинсы и то, что было под ними, и оставшись в одной рубашке, которая еле прикрывала, а иногда, наоборот, открывала её срам, разгуливала по дому.

Это переходило все границы. Но что я мог сделать? Силой вытолкать Ольгу из дома? Но как её одеть? Как преодолеть её несомненное сопротивление? Побить? Но во-первых, я не такой человек. А если бы я и был готов отлупить её - меня ведь могли за это привлечь; и потом, если её бить, она же начнёт кричать, услышат соседи, могут вызвать милицию; что мне было делать?

Я с лихорадочным отчаяньем думал, почему именно ко мне липнут эти "фирменные" проститутки. Ведь они имеют дело только с теми, у кого кучи денег или кто считается видной фигурой в городе. Зав. здравотделом горисполкома, главврач кожвендиспансера, начальник ГАИ, высокие чины МВД, ювелиры-аферисты, у которых тысячи на мелкие расходы - вот их клиентура, при чём же тут я?

Не допуская, как Моня, группового разврата в своей квартире, не являясь фарцовщиком и не занимаясь аферами, я, в принципе, не был им нужен, не был им, как другие, полезен.

Конечно, я, так сказать, местная знаменитость, но это определённо их не колышет; да и то до поры до времени: уверен, что, как только я перестану вращаться в определённой среде, моё имя сойдёт с языка бобруйских полуобывателей.

И тогда передо мной ясно и чётко встали слова Саши Шейна и его подручных - Прыщавого (Гольдберга или Гольдмана) и Яши Ротмана, - их провокационная мысль - ответ: девочек регулярно ко мне подсылают. Однако, даже если бы у меня возникали подозрения насчёт всех девочек из этой компании, которые ко мне приходили, или только насчёт самой Арановой, Канаревич и Абрамович, то и эти подозрения касались бы лишь того факта, что их ко мне вообще  п у с к а ю т, но то, что их присылают, и особенно, что  р е г у л я р н о - звучит чистым абсурдом. Какая же всё-таки сволочь этот Шейн, вместе с Гольдбергом и Ротманом.

Ольга же, тем временем, обосновалась на кухне; но, стоило только мне пойти и лечь в спальне с Арановой, как Ольга объявилась там, и помешала мне раздеться, так как я её, как нового человека, стеснялся (тогда как при Нафе и Канаревич я ходил в брюках и в майке, и, бывало, даже в одних только плавках, а они, в свою очередь, меня не стеснялись и спокойно раздевались при мне).

Не зная, что мне теперь делать, я подумал пойти на кухню, там напоить Першину, и устроить её рядом с Канаревич. Но это оказалось не просто. Ольга вылакала полторы оставшихся бутылки горькой настойки - но не была ещё в достаточной степени пьяна. Она прижималась ко мне или становилась так, что я в целом обозревал её начавшее чуть-чуть полнеть, но в общем прекрасное тело.

Я знал, что, в отличие от своих товарок, Лена не любит рассказывать, что и с кем у неё было в постели. Тем более, она не распространялась обо мне. И о моих затруднениях на одном из этапов она точно ни с кем не делилась. Теперь же на меня навалились опасения, что, если я пренебрегу Ольгой, она раструбит об этом, истолковав, как мои "проблемы". И тогда отношениям с Арановой конец. А сама Лена, которая находится в спальне, и не может слышать того, что происходит в других помещениях квартиры, не поверила бы в коварство Першиной. Кто его знает, способна ли эта "секс-баба" на такое и что у неё на уме. Я ведь Ольгу ещё совсем не знаю. И с этого момента, как только подобные соображения проникли в мой черепок и стали катализатором действий, код моего поведения изменился. С намерением "не показывать", будто я "боюсь" приставаний, я уже допустил готовность перейти невидимую черту.  

Выпив, Ольга всё-таки пошла и легла с Канаревич; но та прогнала её, то ли потому, что Першина к ней приставала, то ли потому, что не хотела позволить мне переспать в эту ночь с Арановой, как неоднократно уже случалось.

Ольга пошла в спальню к Нафе, но и та её прогнала, а на кровати Арановой уже сидел я. Ольга провела рукой по лицу, словно отгоняя от себя что-то (она была уже сильно пьяна), и, посмотрев нетрезвыми глазками по сторонам, отправилась снова в зал. На этот раз Канаревич её пустила, но, как потом выяснилось, Ольга не собиралась там спать, а дёргала Канаревич, чтобы та уступила ей тахту для неё, Ольги, и для меня.

Я же тем временем в спальне подбирался к Арановой. Я сумел раздеть её, но большего от неё не добился, и она, закрутившись потом в одеяло, отстранённо лежала, закрыв глаза. И тогда я подумал: "Ах, так!.." И, словно порождение моих мыслей, в спальню вплыла Ольга. Она как-то загадочно улыбалась, и словно манила меня рукой. На ней теперь ничего не было, а улыбка её отдавала безумием. И, не глядя на неё, я встал с кровати - и пошёл на кухню допить то, что осталось.

Ольга, побыв в зале, вскоре последовала за мной, снова начав свои приставания. Я сперва, прямо на кухне, поцеловал её взасос, а потом увлёк в ванную комнату. Но там я понял, что здесь у меня ничего не получится. Обстановка и ситуация не благоприятствовали. Занимая ванную, я как будто действовал "незаконно", вероломно по отношению к остальным. Я, быстрей, пока Ольга не догадалась, в чём дело, освободился от неё, и прошлёпал на кухню. Но она последовала за мной и туда, и снова начала приставать. Теперь я вынужден был не допустить появления у Ольги и мысли о том, что у меня могут быть какие-то "затруднения", и, значит, всё-таки, вступить с ней в связь, хотя ещё пару минут назад, на кухне и в ванной, пытался просто усыпить её несколькими ласками, а потом увести в зал и заставить лечь спать.

Но теперь уже тому мешала Канаревич, которая выходила, а потом упрямо не уступала Ольге тахту; я же, со своей стороны, упорно отказывался от предложения Ольги начать прямо тут, на кухне, или в туалете. Я надеялся протянуть как можно дольше, и избежать того, что грозило состояться.

В конце концов, Ольга пошла в спальню и осталась там, а я лёг с Канаревич, сняв рубашку, но предупредительно оставшись в брюках, так как ещё опасался вторжения Ольги.

И это вторжение не заставило себя ждать. Ольга появилась опять, и, как я понял, теперь с окончательным намерением меня изнасиловать. Уступив её притязаниям, но только наполовину, я оказался с ней поперёк тахты, на которой, свернувшись калачиком, спала Канаревич, и, раздвинув ей ноги, принялся её возбуждать, но дальше этого не пошёл, а Ольга всеми силами заставляла меня пойти дальше.

Тогда я сделал вид, что приступаю к активным действиям, а сам симулировал перевозбуждение, и притворился, что будто бы неспособен на дальнейшее. Как бы в подтверждение этого, я пошёл в туалет, и, отсидев там положенные несколько минут на унитазе - опустив голову и сцепив руки, вышел оттуда, столкнувшись лицом к лицу с Ольгой. Она стояла тут, возле двери туалета, и подслушивала. Теперь она уже знала, что никакой эякуляции у меня не было, и я по-прежнему готов к бою.

Не успел я выйти, как она сразу же набросилась на меня, и у меня в этот момент прорвалось раздражение, как очень редко, но бывало с Софой. Я резко отстранил Ольгу - по-моему, даже слишком резко, - сказав ей "спокойной ночи", и отправился на этот раз в спальню. Там на кровати, раздевшись, спала Нафа, и я, по-прежнему не снимая брюк из-за Першиной, юркнул к ней под одеяло.

И всё-таки Ольга вырвала меня и оттуда. Решающую роль сыграло тут психологическое действо, преобразившее для меня имитацию мной конечного климакса в её как бы реальное "пласбо", в результате которого я как бы в действительности пережил его, и у меня появилось ощущение, будто у меня с Ольгой у ж е  что-то было.

В итоге этого нелепого и варварски-кошмарного поединка я оказался с Ольгой на полу; я - в одежде, в брюках, которые уже были неизвестной силой расстёгнуты, и оставался в одежде на всём протяжении падения в пропасть этой связи. Я почти садистски исполнял то, чего так добивалась от меня Ольга; болтавшийся ремень моих брюк глубоко вонзался в её полностью обнажённое тело; её длинные волосы то и дело защемлялись моей, облачённой в рукав кофты, рукой; грубый материал моих штанин должен был сурово терзать её кожу - но она только мотала головой и с наслаждением стонала.

Канаревич иногда шумно ворочалась на тахте, но ни я, ни Ольга не обращали на неё внимания. Я только заметил с искусственным недоверием, какое у Ольги шелковистое и нежное тело, почти такое же, как у Арановой.

Закатившись в промежуток между стулом и тумбой, мы с Ольгой поменялись местами: она теперь оказалась наверху, а я под ней. Так ей было чуть менее неудобно, но я представляю, какую мои одежды причиняли ей и так немалую боль, но она всё терпела. хотя я знаю, что Першина не мазохистка.

Вскоре мы снова оказались на середине ковра, и только тут я заметил, что балкон открыт, а ночь была очень холодная, и из раскрытой балконной двери плыл ледяной воздух; Ольга же была обнажённой на холодном полу, на стылом сквозняке, гулявшем по всей ширине и длине квартиры, как по тёмным и пустым залам  ночного метро. Я же не давал ей ни минуты передышки. И через некоторое время она стала проситься у меня - но я не уступал. Видно было, что Ольга какое-то время не имела ни с кем ничего, и теперь из-за нервного напряжения не могла высвободиться только своими силами. А я не отпускал её, хотя ковёр под моими пальцами и ноги Ольги увлажнились от выделений, и, когда, время от времени, Ольга была близка к освобождению, я хватал её за волосы, и, прижимая её голову к ковру, продолжал её мучить. Или больно заламывал ей кисть, и она со стоном опускалась снова. Она, вся мятущаяся, с закушенной губой, принялась лепетать мне: "Нельзя же так... Нельзя же так..." - Но я не отпускал её, и только говорил в ответ: "Можно!.." - и продолжал своё дело.

Несмотря на дикий холод тут, на полу, по лицу Ольги сбегали струйки пота, а я чувствовал на своём лбу холодную сухость. Наконец, когда предметы в зале стали белеть, и сумрак в углах начал расплываться и дрожать от проникавшего сквозь окна света, я её отпустил.

Она сначала осталась лежать на полу, и смотрела на меня непонятным остекленевшим взглядом, а потом поплелась в ванную. В семь часов я её выставил за дверь, и не пошёл провожать.

Только поутру я осознал всю глубину и всю безвыходность своего падения. Пахнущий горькой настойкой рот Ольги снился мне в кошмарных снах по ночам, а я не знал, как повернуть всё назад, как сделать так, чтобы этого не было.

Я не знал, как конкретно я мог избежать того, что случилось, но знал, что должен был избежать. Не говоря уже о том, что отношениям с Барановой после этого, я полагал, будет конец.

Меня всего охватила волна тупого отчаянья, состояние исчерпанности и тупиковости, состояние, из которого, казалось мне, нет выхода. Я не знал, как посмею встретиться глазами с Канаревич, с Арановой.

Между нами всеми с самого раннего утра установилась какая-то натянутость, и всё же Аранова реагировала на то, что произошло, весьма странным образом. Она избегала встречаться со мной взглядом, но её как будто что-то веселило.

Я сразу же поставил себя так, как будто то, что произошло, не происходило, как будто это был сон, миф, словно этого не было.

Потом я придумал такую версию, что, будто бы, загипнотизировал Ольгу, так, что внушил ей совершение полового акта, а сам не принимал в нём участия, но просто - лёжа рядом на полу и гипнотизируя Ольгу - мысленно её трахал, а Ольга совершала те же телодвижения и так же стонала, как при половом акте, к чему я физически отношения не имел.

Я понимал, что, конечно, мне не поверят, тем более, что как раз накануне мы, сопровождая выпивку болтовнёй, говорили и о гипнозе, и я сам неоднократно подчёркивал в своих признаниях, что только мечтаю научиться гипнозу (и уже знаю теорию и практическую методику), и тогда смогу факать, кого захочу. Но так было удобнее нам всем забыть о случившемся, так удобнее было сделать вид, как будто ничего и не произошло.

И вид, будто ничего не произошло, был сделан.

На Аранову же случившееся произвело странное воздействие: она стала вновь отдаваться мне с необычной для неё регулярностью, но со мной, после случая с Ольгой, опять началось та же история, и это на какое-то время омрачило и даже искривило оформившееся было позитивное развитие наших отношений.

Ольга приходила в мой дом после этого множество раз, но я упорно не открывал ей, а бывало и так, что меня не было дома. Потерпев неудачу в своих попытках застать меня, Ольга однажды явилась к Лёне Бечеру, в соседний подъезд (Лёню она знает), чтобы уточнить, правильно ли она помнит мою квартиру. От Лёни я узнал, что она приходила со своим малышом. Могу себе представить, что бы я делал, если бы открыл дверь, с самой Ольгой и с её ребёнком.

Дважды я замечал со двора, сквозь окно подъезда, сидящую на подоконнике лестничной площадки Першину, и тогда отправлялся к родителям, возвращаясь домой уже к ночи. Она пыталась поймать меня целых два с половиной месяца, и трижды звонила по телефону, но я, узнав её голос, бросал трубку.

Забегая вперёд и "выдавая" один из тезисов дальнейших записей моего дневника, я должен открыть ещё одну позорную тайну. Примерно через год после этих событий, Канаревич божилась, что Першина сделала аборт от меня. От подруги Першиной, Тани Завяловой (или Загаловой), я узнал, что это сущая правда, и Таня рассказала, как и где Ольга проходила эту процедуру. Чуть позже мне стало известно от знакомого врача-гинеколога ещё больше подробностей.

Как по ходу самой этой истории, так и в своих ухищрениях избежать дальнейших встреч с Ольгой, я проявил позорное малодушие.

После того, как я узнал, что Ольга Першина ходила на аборт, вся эта история вновь и вновь прокручивалась в моей голове, и я каждый раз вспоминал, как сидел, затаясь, во время её визитов, отсиживаясь, как зверь в норе.

Ольга подходила к моей двери неоднократно, и я, как вор, затаив дыхание, каждый раз прятался в глубине квартиры, как паук в своей паутине, пережидая настойчивый стук и звонки, что было для меня настоящей пыткой. Я пересиливал себя, свои инстинктивные порывы пойти и открыть, всё усиливавшееся желание "прекратить", настолько непреодолимое, что однажды, борясь с ним, я прокусил себе ладонь. Каждый раз явление Першиной обжигало мне глаза, и стук, а иногда и всхлипы, ранили мои уши. Иногда я принимался рассуждать: вот, Першиной ужас как хочется трахаться, и мне ужас как хочется трахаться, ну так удовлетворю её несколько раз, чтобы снять её напряжение-озабоченность; побуду санитаром, ангелом-избавителем; но тотчас же понимал, что тогда мне от неё в жизни не избавиться. А о том, что она "залетела" после того одного-единственного раза: мне это и в голову не приходило.

Однажды, когда я поздно возвращался от родителей, из ресторана гостиницы "Бобруйск" вышли две подвыпившие крали, в одной из которых, мне показалось, я узнал Першину. В тот момент раскаянье настолько овладело мной, что я решительно направился к ним, с намерением заговорить. Оказалось, что очень похожая девушка всё же не Ольга, и я уже думал ретироваться, но они защебетали разом первыми, и мне пришлось их поддержать, потому что одна из них в этот момент покачнулась. Обе узнали меня, и объявили, что знают, кто я такой -  ресторанный музыкант. Они вспомнили и о том, что я живу один, и стали набиваться ко мне в гости. Обе были в этот момент исключительно соблазнительными, а мне именно тогда ужасно хотелось. Но я их отшил и посадил в такси - только потому, что одна из них была похожа на Першину.

Должен признаться, что полные женщины вызывают во мне отвращение. Под термином "полные" я имею в виду не только именно жирных и расплывшихся, но даже чуть-чуть полноватых, или просто слегка упитанных, которых все остальные на моём месте посчитали бы "стройными". И даже это ещё не всё. Меня пугает в женщине сама чуть обозначившаяся  т е н д е н ц и я  к полноте (как у Першиной), даже ещё не сама упитанность. И при всём том я понимаю умом, что это самая настоящая дискриминация, но ничего с собой поделать не в силах. На чисто-человеческих отношениях это не отражается; в своей профессиональной сфере, общаясь или работая с располневшими певицами и танцовщицами, разговаривая с растолстевшими матронами-преподавательницами, со своими коллегами, я смеюсь и шучу, и никакой дискриминации с моей стороны не ощущается.

Случай с Першиной так подействовал на меня, что спровоцировал второе достойное сожаления происшествие. Однажды, буквально через сутки или двое, во второй половине дня, на углу Интернациональной и Октябрьской меня окликнули две студенточки, в которых я узнал знакомых других приятельниц Аллы Басалыги, теперь, должно быть, восемнадцатилетних. Обе после училища поступили в техникум, и по-видимому возвращались с занятий. Мы постояли и поболтали немного, и они сами предложили пойти ко мне домой.

У меня они освободились от верхней одежды (те майские дни выдались довольно прохладными), и обе забрались на тахту, поджав под себя ноги - приготовившись слушать мои песни. Несмотря на отсутствие тепла, солнце прорывалось сквозь облака, и жёлтые блики света играли на стенах, отражаясь в полированной крышке пианино.

В тот момент вся сцена на полу с Ольгой перепрыгнула в мою голову, и я вдруг стал её переживать снова, не в силах скрыть от юных слушательниц своё волнение. Какая-то преграда внутри меня не просто пала, но вмиг испарилась, и я, вместо того, чтобы петь и аккомпанировать себе на инструменте, неожиданно встал, застыв прямо перед ними. Это освобождение от всяких пут, этот миг полной эйфории, вседозволенности, раскованности сделал из меня медиума, посылавшего одним своим видом, глазами, телом - эманацию зова или приказа. Наверное, самый лёгкий, почти незаметный жест моих рук, и вообще весь мой вид был настолько красноречивым, что Вероника и Маша стали, не вставая, сбрасывать всю одежду, а потом подошли ко мне голенькие, когда на них уже ничего не осталось.  

Они помогли мне избавиться от всего, что на мне было, и я начал с Маши, поставив её к себе спиной, с локтями, опиравшимися на "стол-книгу". Вероника прижалась ко мне вся, к моей спине, а потом вонзилась в мои губы: хлёстким, обжигающим поцелуем. Я возился в Маше с усилием, тыкая во все стороны, в ответ на что она изгибалась всем телом и стонала, как при родах. Потом мы втроём повалились на тахту, и Вероника села верхом, широко расставив колени, а Маша села на полированное изголовье тахты, тоже предельно широко раздвинув ноги, и я, с источником наслаждений глубоко в хищном и чувственном лоне Вероники, закинул голову назад, и проник пальцами в горячий Машин "карман".

Моё падение продолжалось целых четыре часа, во время которых мы десятки раз менялись местами, свивались в клубок из трёх тел, испытывая друг друга на прочность. За это время и одна, и вторая "текла", но мой заряд и бешеная энергия не иссякали. Я понуждал попеременно ту, в которую входил, лизать другой вагину, и, понукаемые мной, они целовали друг дружку и меня, подставлялись под мой язык и под смоченные слюной пальцы, возбуждали друг дружку, теребя влажные и горячие отверстия, груди и губы. От моих прикосновений, от трения кожа вокруг их отверстий вся порозовела, а потом и покраснела. Неожиданно для себя самого, я стал шлёпать их по попам, и вошёл во вкус, а они от этого просто обезумели, неистовствуя в запредельных пароксизмах наслаждений.

Того, что я с ними вытворял, я нигде не подсмотрел (даже в порнушках, весьма умеренных на чей-то вкус), и, конечно, никто меня этому не учил, включая Сосновскую. И одна, и вторая несколько раз просились у меня в туалет, как на уроках, но я их не отпускал, и предложил даже, что они могут сделать туалет прямо тут, для подтверждения немедленно переместившись с ними на пол; однако, они либо стеснялись, либо у них тут не получалось.

На исходе третьего часа обе стали скулить, жаловаться, что простудятся, что им холодно, и что им надо идти. Машино влагалище в очередной раз издало низковатый чмокающий звук, наподобие очень тихой отрыжки, обдав мой низ живота влажной и клейкой субстанцией, и она в очередной раз стала сетовать, что ей надо "выйти", и что она устала. В ответ я с такой яростью сжал её ягодицы, что она побледнела, и обе почувствовали, что ещё одно слово - и я могу им врезать за милую душу.

И я действительно был в таком состоянии, когда вполне был способен отколотить одну из них или обеих, и видел, что они это замечают и чувствуют, и боятся. В другой ситуации возмущение или гордость перевесили бы в них страх, но в этих условиях - голеньких, истекающих, открытых "до самых желудков" - я их гипнотизировал, как удав, подавлял, и полностью контролировал. Когда Вероника, уже далеко не так бойко, как в самом начале, скакала на мне, а Маша попыталась отлынивать, отползти, и прислониться к стене, я намотал на руку её волосы, и силой заставил её работать язычком.

Когда все позы, все открываемые мной последовательно трюки и ухищрения были исчерпаны, и я не знал, что ещё предпринять, я наслюнявил своё орудие, и посадил на него Машу её вторым отверстием. Ни она, ни Вероника этого не ожидали, и, клянусь, не могли даже представить, и передо мной стояли полные ужасом глаза Маши, охваченной страхом и паникой, как перед хирургической операцией. И я видел, как эти в начале остановившиеся глаза постепенно заволакивает истома, и они влажнеют, и теперь, полузакрытые, излучают неземное блаженство, как если бы кто-то всадил в неё нож, и она бы теперь просто бредила, умирая.

Любопытство, и потрясение от перемены, произошедшей с её подругой, теперь настолько завладели Вероникой, что она тоже захотела попробовать, и сама мне подставилась, даже смочив своей слюной всё, что положено. А в это время я вонзался пальцами в оба Машиных отверстия, ворочая в них и шуруя, и нас всех троих одновременно пронзила конвульсия безудержного блаженства, на фоне - одного на троих - триумфального, заключительно стона.

Когда они ушли, обессиленные, исчерпанные, я долго лежал, потрясённый, совершенно голый, с остановившимся на потолке взглядом. Я был себе невыразимо противен, и до смерти перепуган садистом и развратником, совершенно нежданно проснувшемся во мне. Кровь стучала у меня в висках, и жуть разливалась по жилам, как будто на моих глазах кого-то сбила машина. А когда вечером пришла Лена, я набросился на неё, и стал её истязать так, что она с удивлением высвободилась, а потом, что-то задумав, набросилась на меня, но через минут десять убежала спасаться на кухню.

Я думал, что девочки-студентки теперь меня презирают, ненавидят, и боялся, что они заявятся с жалобой на меня в милицию, натравят на меня своих пап и мам. Дня полтора я оставался в нервной тревоге, опасаясь расплаты. И когда, примерно в четыре часа дня, раздался стук в дверь, и на пороге стояли Вероника (как она себя называет) и Маша, я опешил, и весь съёжился, предположив, что они пришли разбираться. Каково же было моё изумление, когда выяснилось, что они хотят повторения, и не просто хотят, а требуют его от меня. И когда я попытался в этот раз отказаться и сачкануть, отнекиваясь, они стали такими настырными, а я всё ещё был так напуган теоретической вероятностью таких обвинений, как "садизм" и "групповой секс", что уступил.

Так повторялось несколько раз, и, несмотря на то, что я сам ни разу больше не приглашал их, и не просил позвонить, они всё равно приходили, и всё начиналось сначала.

В конце концов, я стал их избегать, так же, как Першину, только это оказалось ещё труднее.

Вероника, та, что посмелее, однажды без Маши приехала ко мне в Мышковичи, и набивалась со мной там ночевать. Как я ни объяснял ей, что я не один в комнате, и что у меня практически нет места, и предлагал ей посадить её в одну из отъезжавших машин, она упёрлась: и не уехала. Потом Стёпа сжалился надо мной, и где-то достал ключ от пустовавшего номера. Оказалось, что Веронике в тот раз надо было совсем мало, и через час она уже спала, уткнувшись носом в сгиб правого локтя.

Потом она, снова без Маши, приходила ко мне домой, и я каждый раз делал попытки ей отказать, что в итоге окончилось крупной истерикой, во время которой Вероника призналась, что после меня никто не может её ублажить, и что, вообще, она меня, наверное, любит. Я клял себя, на чём свет стоит, и оправдывался перед самим собой тем, что произошло у меня с Неллей, Аллой, Лариской и Алей. Ни одна, даже самая цельная личность, убеждал я себя, не в состоянии пережить без травмы таких потрясений. Мне стоило неимоверных трудов избавиться от Вероники и Маши, после чего не только отвращение к самому себе и раскаянье удерживали меня от совершения подобных ошибок, но и панический страх перед последствиями. И я каждый день молился тому, чтоб, не дай бог, ни Вероника, ни Маша не забеременели.   


Отношения же с Леной вступали в самую опасную, хоть и без ярких внешних событий, фазу.

В связи с тем, что произошло у меня с Ольгой и с восемнадцатилетними девочками, я начал вдруг испытывать панический страх, подумав, что мог от кого-нибудь из них ещё, чего доброго, подхватить заразу. Как будто чтобы усилить мои страхи, со мной возле папиной работы (возле центральной фотографии на углу Социалки) столкнулся второй ближайший друг Саши Шейна, по-моему, Яков, и стал мне чревовещать о том, что весь город гудит о моих похождениях. Он заметил, как будто случайно, что если бы люди не боялись подцепить какую-нибудь венерическую болезнь, все метрополии стали бы рассадниками разврата. А мне, заметил он, надо тем более опасаться. Вернее, он употребил выражение "на твоём месте".

Почему именно мне?

А всё очень просто. Девочки потому ко мне так и липнут, что каждую из них ко мне подсылают, и этим объясняется их поведение. А зачем подсылать? Ну, какой же я недогадливый! Это ведь проще простого. Конечно - для того, чтобы меня заразить, и таким образом со мной разделаться. Правда, заметил Яков с издёвкой и с иронией, я ведь полагаю, что мои сверхчеловеческие способности помогут мне избежать всякой заразы: все микробы под воздействием вызванных самовнушением неких внутренних импульсов должны, мол, неминуемо погибнуть.

Эта сволочь Яков знал, что наступает мне на большую мозоль.

Меня раздосадовало, насторожило и поразило, что обо мне знают такие подробности. Во мне всё прочнее укреплялось подозрение, что все эти поганые стукачи одновременно со стуком на КГБ стучат и в Моссад, и что именно оттуда "растут ноги". Как я ни гнал от себя, из своих воспоминаний непередаваемую трагедию с Алефтиной, мне это всё равно не давало покоя, и не раз я просыпался в холодном поту. Я даже подробно изложил на бумаге всё это событие, вплоть до своих подозрений об исполнителях, и решил обратиться не в милицию, а в Комитет Государственной Безопасности, несмотря на всё своё к нему отношение. Как будто прочитав мои мысли, вдруг снова объявились "два клоуна", и заговорили со мной о Ведениной. Они сказали, что она жива-здорова, и что, если я сунусь куда-нибудь со своим рассказом, я просто опозорюсь, а то ещё и загремлю в психушку.

И всё-таки я отправил письмо в Москву, самому Андропову, но, как и ожидалось, никакого ответа не получил.

Примерно в то же время у гостиницы я встретил Илью Родова с двумя его "шестёрками"-прихлебателями. Он сказал "а я слышал от Шейна, что ты интересуешься гонореей". И осклабился: "Видите, это всё наши проблемы". Чтобы ещё больней меня оскорбить, он даже продекламировал: "Гунорею, даже Спид, как и всё, придумал жид". В ту же секунду в его лице произошла какая-то перемена. Лоб его мгновенно покрылся испариной, и в его глазёнках зажглось отражение такого страха, как будто он уже не жилец на этом свете. Как видно, он немедленно сообразил, что сболтнул лишнее.

Придя домой, я перерыл все свои медицинские справочники, но никакого Спида там не нашёл.  

То ли разговор с Яковом нагнал на меня страху, то ли его зловещие "пророчества" надо понимать как угрозу-предупреждение, но только дней через семь или девять после связи с Першиной - у меня внезапно с мочой пошла кровь. Это случилось после очень сильного потрясения в результате скандала в Мышковичах, к тому же совпавшего с приездом Вероники, а я где-то читал, что после стрессовых состояний в мочу изредка может попадать кровь (поднимается давление и лопается почечный сосудик, или что - не знаю). Но, с другой стороны, кровь была не растворившаяся, а капельки её выделялись и в "постмочеиспускательной" взвеси.  Это могло означать, что источник мелкого кровотечения не почки, а область, находящаяся где-то по соседству с мочеиспускательным каналом: сам канал, простата мочевой пузырь, и т.д.

Как будто специально рядом с сидением, на которое я приземлился в автобусе, кто-то оставил вырезку из газеты про сифилис. Все симптомы полностью совпадали. 

Трудно представить себе, что я пережил.

Связь с Алкой-давалкой, Ольгой и двумя "восемнадцатилетками" была первой в моей жизнью серией случайных связей, без предварительной огромной симпатии, без предпосылок к любви. И вот, я незамедлительно за это жестоко наказан: "Жаждущий власти (властолюбец) погибает от своей же власти; выслуживающийся погибает от служения; а развратник - от разврата", - эти слова Германа Гессе, сказанные им в его великом романе "Steppenwolf" ("Степной волк"), давно врезались мне в память, и вот они теперь всплыли в моём сознании.

Я поклялся некой высшей силе, что, если судьба ко мне смилостивится, и это не будет та страшная болезнь, я больше никогда, ни в какой ситуации, не вступлю в случайную связь. А если вступлю: тогда пусть меня покарает, и я как бы подписываю контракт, что согласен с тем, что тогда всё "по правилам", всё справедливо.

Что было делать?

При данной болезни самолечение в домашних условиях неэффективно. И я сделал ставку только на чудо, то есть заставил себя "перекрутить" ироническое замечание "левой руки" Шейна, выведя его в качестве аксиомы, то есть "насильно" уверовав в то, что я и в самом деле обладаю какой-то необыкновенной духовной силой, и эта сила убьёт все микробы и вирусы, если я заражён. Про себя я подумал, что "чем бы дитя не тешилось...", то есть: какие бы фокусы в своём сознании я ни вытворял, если это пойдёт на пользу, и успокоит меня - почему нет?  И, как в детской игре, постарался самоуглубиться, и сконцентрироваться на уничтожении в себе предполагаемого очага болезни. Подобные сеансы я проводил на протяжении шести дней, и в общем никакая зараза во мне себя так и не обнаружила.

Касаясь данного происшествия, следует вспомнить, при каких обстоятельствах я перенёс в десятом классе интоксикационный пиелонефрит. После него мне долгое время болели почки. И не менее года я отмечал у себя неприятные ощущения в канале при мочеиспусканиях. Самое странное, что в нефрологии Морзоновской больницы меня лечили (по указанию главврача отделения Раева) антибиотиками, которые применяют почти исключительно при гонорее, но это случилось задолго до первой в моей жизни половой связи, которая была у меня с Лариской, так что не могло являться последствием перенесённой безсимптомной гонореи, которой у меня по определению не могло быть.

Позже меня осенило - скрупулёзно, параграф за параграфом, сверить текст подброшенной мне в автобусе газетной статьи, с медицинскими справочниками, и уже тогда в мою душу закрались первые подозрения. Мне сразу же показалось, что симптомы, описанные в этом материале, уж как-то слишком совпадают с теми, что может обнаружить элементарная мнительность, а ещё конкретней: с теми, что моя личная мнительность могла обнаружить именно у меня, включая не совсем понятный упор на появление крови в моче (что может случатся при широком круге явлений). Тогда я пошёл в библиотеку, и нашёл ту самую газету, ту самую статью. И не поверил своим глазам. Вдвое сложенный газетный листок оказался обыкновенной липой. Но эта фальшивка была напечатана в типографии, на настоящей "газетной" бумаге, и её по чисто внешним признакам трудно было отличить от "настоящей" газеты. И всё же была разница. И я отправился к Геннадию, у которого, я знал, спрятаны дома несколько настоящих израильских газет. С лупой в руках, я сравнил каждую чёрточку, каждую случайную ниточку типографской краски, чуть-чуть выступающую за букву, фактуру бумаги, её цвет, её плотность на ощупь, и многие другие признаки: и у меня не осталось ни малейших сомнений в том, что газетный клочок-фальшивка напечатан в Израиле.



ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Апрель-май 1983 (продолжение)


Итак, как я заметил уже, началась новая фаза моей  борьбы за Аранову.

Эта борьба проходила с переменным успехом и затягивалась.

Несколько раз я ставил перед собой вопрос: а не прекратить ли мне эту борьбу, не оставить ли мне Аранову... Я думал о том, что мне пора жениться, что отношения с Леной отнимают у меня итак мизерный шанс завести семью... Но тут... В моей душе при мысли о том, что я больше не увижу её, что с ней для меня всё кончено, что-то обрывалось. Особенно теперь, после событий, отнявших у меня Аллу, Лариску и Алю. Я тогда не видел больше для себя никаких перспектив. Жизнь начинала мне казаться страшной - и мной овладевала тоска. И я видел перед собой безглазое лицо смерти. Такая тоска особенно часто, почему-то, охватывала меня именно тогда, когда я не успевал на Мышковичский автобус и подолгу ждал попутной машины в Титовке. В этом отдалённом районе за рекой живут  несколько тысяч цыган, среди которых у меня немало друзей. Глядя на пёстро одетых цыганок, на чумазых цыганских ребятишек, я сильнее ощущал суть будничных семейных отношений - и меня охватывало уныние.

К концу месяца отношения с Арановой в очередной раз  упорядочились, но Лене трудно было приходить ко мне домой: меня  невозможно было заставать дома - и я дал ей ключ. Я пытался всучить ей ключ от моей квартиры и раньше, но на протяжении почти двух лет она в большинстве случаев упорно от него отказывалась. И вот теперь она внезапно уступила моим настояниям  Даже если бы я попытался, под воздействием провокационных нашёптываний приятелей Саши Шейна, увидеть в этом что-нибудь нехорошее, у меня всё равно не было бы ни малейшего доказательства, что она хоть раз кого-либо приводила, пользуясь моим ключом. Кроме того, Виталик "ревизировал" квартиру в моё отсутствие, иногда после двенадцати ночи - и никого, кроме Лены, не заставал.

Лена приходила в основном в те дни, когда я должен быть дома, но она не знала, во сколько я приеду. Бывало, что я читал или слушал музыку - и вдруг открывалась дверь - и входила Лена. Для меня это было чем-то новым, почти равносильным чуду. Хотя у меня и мелькала иногда странная мысль, что вместо Лены зайдёт кто-то другой, а потом найдут мой труп. Или что её похитят из моей квартиры, как Алефтину, или убьют здесь в моё отсутствие.   

Но подобные страсти-мордасти-полушутки мало характеризуют то, что происходило в моей душе, и между мной и Леной. В этот период я подружился с Костей, парнем, окончившим в Гомеле торговый техникум, которого прислали в Бобруйск. Я познакомился с ним случайно, и мы с ним часто выпивали в Кировске или в Мышковичах, а, случалось, прямо в Титовке, стоя в ожидании попутной машины у дороги, пили вино из одной бутылки, из горлышка. Бывало, что я забирался к нему в общежитие и спал на его кровати, в то время как он, случалось, где-то бродил, возможно, в поисках сексуальных приключений. Костя был из деревни, его деревня находится где-то на полпути между Бобруйском и Могилёвом. Он был очень оригинальным человеком.

Именно в конце мая произошло удивительное событие, в очередной раз продемонстрировавшее сущность странных вещей, происходящих вокруг меня и со мной.


Я, в один из вечеров после работы почувствовав, что в Бобруйске в это время творится что-то неладное: что к Лене там может нагрянуть милиция; или Моня, проведав, что она у меня, готовит какую-нибудь провокацию; или моя мама решила снова вмешаться в мою личную жизнь (чем-то же должен был оправдываться этот испульс-предчувствие!), или Лены у меня нет, но есть другие "гости" - во что бы то ни стало решил попасть в город.

Я долго слонялся по Мышковичам, пока не поймал попутную машину, идущую в сторону Кировска. Меня подвёз до Кировска очень вежливый мужчина, оправдывавшийся, что не может меня довезти до города. Он предложил мне даже переночевать у него в  Кировске, а утром, он сказал, он отвезёт меня на автостанцию очень рано, и я отправлюсь в Бобруйск. Но я отказался. Тогда он выразил озабоченность по поводу того, что я остаюсь тут один на дороге, и сказал, что вряд ли ночью кто-то меня подберёт, и что он не знает, что  я буду делать. Я ответил, что у меня нет другого выхода. Тогда он  пожелал мне спокойной ночи, счастливого пути, и вежливо уехал.

Я остался  один на пустой дороге.

До двадцати трёх-пятидесяти я стоял на дороге и сигналил редко пролетающим попутным машинам, но ни одна из них даже не затормозила. И тогда я принял  решение идти в Бобруйск пешком. Я  посмотрел на часы. Было ровно двенадцать. И я пошёл. Я чувствовал полнейшую раскованность. Моё тело как будто летело. Мне казалось, что я двигаюсь не в воздушной среде, а в какой-то пустоте-невесомости. Окружающие поля как будто плыли  мимо меня, а то, что было впереди, будто летело навстречу.

Я пытался себя в первую очередь психологически настроить на то, что я не двигаюсь, а просто окружающее надвигается на меня, и на то, что ландшафт летит на меня со значительной скоростью. Несколько минут - от пяти до одиннадцати - продолжался выбор мной оптимального психологического режима для  с о с о т о я н и я  ходьбы.

В итоге я словно усыпил себя, и шёл в полудремотном, полусознательном состоянии. Помогло мне в этом то, что я начал испытывать страх: перед темнотой ночи и пустынностью дороги, перед окутанной сумраком природой, перед грандиозностью пространств и огромностью того пути, который мне предстояло проделать.

Я шёл очень быстро. Стараясь передвигаться, не напрягая мышц и двигая каждую ногу с опорой на неё, потом я изменил способ ходьбы, сделав свой шаг легче и мимолётней. Я представил себя неземным существом с неземными возможностями. Охвативший меня страх от темноты ночи и пустынности дороги я трансформировал в себе в страх перед самим собой, перед тем, что я будто бы представляю из себя что-то жуткое, в трепет перед своей собственной нечеловеческой природой, перед тем ужасным и нечеловеческим - что заключено во мне самом. Был момент, особенно в начале пути, когда мне показалось, что я не дойду, что не смогу одолеть это расстояние, был момент, когда мне что-то как будто мешало (шагать), и я чувствовал в своих мышцах напряжение, когда я ощущал как будто сопротивление дороги, но я преодолел это и смог добиться от себя опять лёгкости, и словно парил в воздухе, а не шёл.

Я смотрел вперёд широко раскрытыми глазами; но как будто не видел ничего, ибо я понял, что, если только я буду обращать внимание на то, что вокруг, я не дойду. Лицо моё было сплошной маской, и на нём не двигался ни один мускул.

Все мышцы тела были расслаблены, и двигались только руки и ноги. Я спал. Догоняющие меня или идущие навстречу мне машины словно в какой-то степени будили меня, но и тогда моё состояние было далеко от состояния бодрствования, хотя я начинал многое осознавать. Я смотрел на эти машины широко раскрытыми глазами, и свет их фар почему-то не слепил меня и не сужал разрез моих глаз. Я воспринимал эти машины как живые существа, и не боялся того, что они меня собьют, а, наоборот, полагал, что они должны меня бояться, бояться моего вида и моего обездвиженного лица, бояться той скорости, с какой я движусь, нехарактерной для  ч е л о в е к а.

Несмотря на своё усыплённое состояние, я мыслил. И размышлял о своей необыкновенной, как мне казалось, скорости движения в том смысле, что она доказывает присутствие в моей натуре чего-то нечеловеческого, и мне становилось ещё страшнее, но я не снижал темпа.

Один раз мимо проскочил мотоцикл без света. На мотоцикле сидели парень и девушка. Мотоциклист настолько растерялся, столкнувшись с одинокой фигурой на дороге, что рука его, видимо, дрогнула, траектория пути движения изменилась, и мотоцикл чуть было не улетел в кювет, но вскоре пропал за склоном дороги. Мотоциклист несколько раз останавливался потом где-то впереди меня, что причиняло мне немалое беспокойство, так как я опасался нападения. Но потом мотоцикл пропал из виду, и я больше не чувствовал его присутствия.

Когда я проходил первый населенный пункт, там собралась какая-то компания из ребят с велосипедами и с мопедами, что меня насторожило. В домах кое-где горели огни, на скамейках ещё сидели парни с девушками. Но я не сбавил своего шага, хотя и предполагал, что некоторые, возможно, смотрят на меня как на сумасшедшего.

Ребята с велосипедами обратили на меня внимание, повернув в мою        сторону головы, но мое появление, скорей всего, шокировало их, и они не успели хорошенько сообразить ничего, как я уже скрылся из виду. На мне был цветной свитерок, "фирменный", с голубыми и белыми полосами, и джинсы американского производства, а на ногах лёгкие туфли, которые теперь называют кроссовками.

Так я дошёл до того места, где начинается лес. Там, возле автобусной остановки, стоял белый "Москвич", тот  самый, который, как мне кажется, следил за мной ещё в Мышковичах. Я чувствовал, что там были люди, но окна машины запотели, и сквозь них ничего не было видно.

Я быстро миновал это место.

Когда я дошёл до мышковичской поворотки, меня начал одолевать неосознанный страх.

Тёмная стена леса с обеих сторон, непонятные звуки, иногда раздающиеся кругом: всё это было не слишком приятно, и заторможенность моя начала уступать место чему-то другому.

Я уже не был погружён в дремотное состояние, и скорость моего передвижения уменьшилась, став скоростью обыкновенного быстро идущего человека, или, в лучшем случае, скоростью спортсмена, идущего спортивным шагом. Однако, всё моё тело всё ещё подчинялось самогипнотизации, и оставалось расслабленным и функционирующим в оптимальном режиме с минимальными усилиями. Дыхание мое было нормальным, и я надеялся только на то, что мышцы моих ног не подведут. В этом состоял главный вопрос.

Скорость моя была, однако, ещё настолько велика, что догнавший меня одинокий велосипедист не так просто оторвался от меня, и только постепенно набрал скорость и скрылся.

После того, как я миновал мышковичскую поворотку, впереди меня показался междугородний автобус, идущий мне навстречу. Его фары выхватили меня из темноты задолго до того, как автобус поравнялся со мной. Но, за пару метров от меня, автобус резко свернул на мою сторону, и сбил бы меня наверняка, не окажись у меня такой быстрой реакции. Его пахнущий металлом корпус пролетел буквально в нескольких сантиметрах от моего плеча. После этого я каждый раз, когда слышал рёв мотора машины, отходил в сторону и оглядывался, что замедляло моё  продвижение и на что уходили драгоценные секунды.

Немного не доходя телевышки, мой шаг замедлился, и мне стало вдруг трудно идти, но вскоре я опять восстановил прежний темп.

Но с этого момента я пытался останавливать редкие проходящие машины.

Миновав телевышку, я почувствовал, что я уже дома. Отсюда до черты города было уже не так далеко. Но, осознав, как близко мне до города, я осознал одновременно и то, как всё же, несмотря ни на что, я устал. Я был уже измучен и исчерпан, но шёл, не сбавляя шага. Теперь я вспотел, но мне стало холодно.

Наконец, какой-то грузовик, в кабине которого на полную громкость играла музыка, остановился и подобрал меня. В кабине сидели двое молодых ребят и крутили приёмник. Они были удивлены моим присутствием на пустынной дороге посреди ночи не менее, чем я тому, что меня подобрали. Это было после того, как я прошёл отметку семнадцатого километра, то есть, был на восемнадцатом километре пути. В общем, я прошёл немного больше, потому что от автостанции в Кировске до внешней черты этого городка также километра полтора.

Когда я захлопнул дверцу кабины, я взглянул на часы. На циферблате было полвторого, а я вышел из Кировска ровно в двенадцать ночи. Значит, я прошёл за полтора часа восемнадцать километров. Много это или мало? Не знаю. Я не знаю ни цифр рекордов по спортивной ходьбе, ни статистических данных о пешеходных возможностях обыкновенного человека, но мне кажется, что я двигался очень быстро.

Машина довезла меня только до Титовки, а оттуда я шёл до центра города каких-то четыре-пять километров целый час или больше. Я почувствовал, что если и мог кого-то у себя дома застать, то теперь я уже опоздал. Я был дома около трёх часов ночи. После этого мне два или три дня болели ноги, а матерчатые туфли, какие были на мне, порвались (я их потом заклеил).

Если сравнить мой теперешний подвиг с предыдущим походом в Бобруйск из Мышковичей, то около девятнадцати километров, пройденных мною из Кировска, где-то сопоставимы с расстоянием от мышковичского ресторана до моста через Березину, но в тот раз я вышел примерно в пол-одиннадцатого или даже ещё раньше (из-за отсутствия публики мы начали сворачиваться досрочно), а к мосту я подходил не раньше половины второго (если не позже), и мне тогда не мешали машины, потому что их тогда почти не было.




ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Апрель-май 1983 (продолжение)


Стоит упомянуть и о моих друзьях-цыганах Ване и Косте, которые меня не раз выручали и довозили на своих машинах до города. И не просто до города, а до самого дома!

Они не из цыганской интеллигенции, а тем более не из цыганских интеллектуалов. Это, собственно говоря, простые ребята, но по своему социальному положению "не из последних" в Титовке.

Костя и Ваня - двоюродные братья, и всегда неразлучны. Они приезжали в Мышковичи почти каждое воскресенье, а то и в субботу, на двух машинах. Тачки у  них просто отличные: престижные модели "Жигулей" в хорошем состоянии, но у обоих отобраны права. И, тем не менее, они гоняли без водительских прав (как я с Лариской - однажды оказавшись в такой передряге, из которой нас выручил только сам начальник ГАИ Коля Сыромолотов, бывший любовник Арановой) так, как будто прав этих вообще не существует.

Оба весьма бегло говорили по-русски, во  всяком случае, лучше, чем  большинство цыган из Титовки. Были они довольно интеллигентные ребята и относились к высшей экономической прослойке цыганского общества. Оба одевались прекрасно, с иголочки, как говорится; носили всегда только фирменные вещи, причём, умели носить их с непринуждённостью и с элегантностью. Увидев каждого из них где-нибудь в большом городе, можно было бы сказать, что каждый из этих парней выглядит как иностранец.

Костя был очень стройным и красивым молодым человеком, смуглое лицо которого подчёркивало его оригинальность. Ваня - некрасив, с  добрым и простодушным лицом. Костя эмоционален, обуреваем страстями, но, в то же время более расчётлив, чем Ваня, и способен на долгосрочные калькуляции, тогда как Ваня был не проще Кости, но ему требовалось потребление ценностей и знаков отличия более духовных, что ли, чем Косте. Этот последний стремился обладать деньгами, связями, красивыми любовницами и некоторой властью, а, в общем, был хорошим парнем. Ваня  был несколько другим, а вместе они дополняли друг друга.

Оба двоюродных брата объездили полстраны, побывали во всяческих переделках и перевидали множество острых моментов и различных приключений. Когда первый этап знакомства миновал, и они перестали со мной "церемониться", я не раз помогал им, в чём только мог, участвуя в их приключениях и в острых ситуациях, в которых они оказывались.

Однажды, когда мы вышли и садились в машины, Ваню подозвал какой-то тип, залезавший в стоявшую тут же чёрную "Волгу", и сходу оскорбил его. Ваня врезал тому по морде так, что из дверцы остались торчать вверх только ноги оскорбителя. Затем Ваня сел в свою машину, откуда его пытался вытащить Костя - и посадить, почему-то, в свою, - сорвал машину с места и укатил. Он поехал в переулок, полный грязи, куда машина Кости пройти не могла.

Мы ждали его с полчаса, покуда он не выехал оттуда, а Костя попросил меня пересесть в машину к Ване - и попытаться удержать его от большой скорости, так как в состоянии волнения Ваня мог гнать на своей машине, давая сто двадцать и больше километров в час, а  дорога была скользкая.

Потом я ещё два раза в дороге пересаживался из одной машину в другую, а в промежутке между пересаживаниями была жестокая гонка, с миганием фарами, с обгоном взаимно одной машины другой и с писком и причитаниями сидевшей на заднем сидении Тани, Костиной любовницы, которая на короткое время оказывалась со мной в одной машине с Ваней и умоляла его: "Ну, пожалуйста, ну, пожалуйста, Ванечка, не надо, не надо, ну, пожалуйста!" - Потом она рассказывала, что попадала в аварию один раз с Костей и один раз с Ваней, и однажды сильно ударилась.

В эту поездку я побывал с Ваней в кювете, когда машину сильно занесло, и не оставалось другого выхода, как перевести её в пологий кювет - иначе мы бы "взлетели", и приземлились бы прямо на верхушки ёлок.

В кювете оказалась колея, и мы благополучно оттуда выбрались.

Впоследствии мы побывали с Ваней в кювете ещё один раз, а с Костей на его машине мы один раз мчались со скоростью на спидометре сто сорок километров в час: когда Костя поспорил с одним человеком, что сможет выжать такую скорость, а я взялся ехать с ними в качестве секунданта, что ли.

Однажды Ваня с Костей связались с какими-то сёстрами, жившими на Фандоке, которых они привезли домой, и те там, дома, порезали друг дружку. С милицией у нас ни разу не было столкновений, и Костя с Ваней приписывали это тому, что я с ними езжу, считая меня залогом счастья, и возили меня в качестве как бы живого талисмана на некоторые свои предприятия. Оба они побывали у меня дома, но, когда я доставал водку, отказывались пить: я убедился, что наши цыгане пьют только шампанское.

Однажды, когда я приехал из Мышколичей, мне позвонила Аранова, и предупредила, что приедет. Через некоторое время в дверь позвонили, и, когда я открыл, я увидел Аранову вместе с двумя молодыми людьми. Я опешил. Она представила этих парней как ребят с её работы, то есть, как нетрудно догадаться, сотрудников ГАИ. Одного она называла "Гвоздь", а другого по имени, по-моему, Валера.

Они принесли ко мне три бутылки водки, и мы принялись их вливать в себя. Я на этот раз не лучшим образом себя вёл. Я уже признавался дважды, что мне начала изменять моя способность находить выход из щекотливых ситуаций и уживаться с разными людьми. А в этот раз я, к тому же, ещё и плохо играл. Стараясь обнаружить корни этого явления, можно сделать вывод, что мне просто всё надоело. И в тот раз я так же и думал: мне всё надоело. В течение вечера я прекрасно понял психологию этих двоих, что пришли с Барановой, и мог бы вынудить их не трогать Аранову тогда, когда они силой заставляли её пойти с ними, а она упиралась, говорила, что хочет спать, что пусть они едут и её оставят в покое. Но я, как будто назло, когда они уже вышли за дверь, позвал их снова, напомнил, что они забыли сигареты, и они вернулись, а ушли с Арановой.

Когда они их не стало, я почувствовал, что проиграл очень крупно, и что на этот раз данный проигрыш знаменателен и безвыходен в масштабах всей моей жизни. Я понял в мгновенье ока и то, что на сей раз тут дело не только в частном случае борьбы за Аранову, но что я её уже больше вообще не увижу. Кроме того, я с огромным отчаяньем понял, что дело тут ещё не только в ней самой, но ещё и в том, что, по каким-то причинам, какие мне предстояло ещё осознать, но которые я уже интуитивно почувствовал, мой данный проигрыш означает, что вследствие него я вишу на волоске, и стою под ударом со стороны тех, кому многие годы во мне что-то не нравилась, и они стремились это во мне уничтожить, а когда совсем недавно узнали, что это сильнее их, стали ждать удобного момента, чтобы со мной расправиться, и что потеря Арановой почему-то развязывает им руки.

Я почувствовал себя в состоянии смертельной опасности, и мне показалось, что моя жизнь уже проиграна в карты.

Я вышел на балкон. Первая половина мая. Деревья уже начали распускать свои почки, но листвы ещё не было. Холодный вечерний воздух охватил моё тело. Я смотрел на тени внизу, на асфальте и на земле, на идущих подо мной парочках; видел, наблюдал всю эту, существующую, продолжающуюся жизнь - и чувствовал, что для меня всё уже кончено.

Облокотившись на перила, я ещё раз цепко вонзил свой взгляд в то, что видел внизу, и подумал нехотя, что эта ошибка была частной, но я совершал колоссальные открытия и колоссальные поступки, а также колоссальные ошибки. Эта, последняя ошибка, не была колоссальной. Она была простой. Но именно она подвела черту, так как была закономерной. В этом заключалась вся суть. Этой ошибки не могло не случиться, так как рано или поздно была бы  другая. Просто закончилось то, что должно было закончиться, а я чувствовал, что я хорошо исполнил свою работу, и подвёл итог под то, что я делал. А  ведь я "делал" в значительной степени и свою жизнь, вложенную в эти поступки. И вот теперь она завершилась. Я не испытывал  грусти...

Я испытывал, как ни странно, облегчение, своего пода катарсис. Я  был свободен. Я был волен. Я до конца исполнил свой долг. Мимолётно в моём мозгу блеснула мысль, что, может быть, ничего этого нет, и данный "проигрыш" не так уж важен, но я тут же одёрнул себя, и говорил сам себе так: "Будь  мужественней. Теперь тебе нечего терять. Так произошло - и так должно было случиться. Теперь тебе угрожает погибель, опасность смерти, и это правда". И это б ы л а  правда.


Назавтра в дверь постучал человек с папочкой, и сказал, что у него есть ко мне дело. Не спрашивая разрешения, он вошёл в мою квартиру, но не в зал, а на кухню, и, открыв папку, достал моё письмо, посланное кремлёвскому лидеру. Он выспрашивал у меня все подробности похищения Алефтины Никифоровны Ведениной, интересовался моими предположениями и догадками, записывал, сколько времени мы были с ней знакомы, при каких обстоятельствах узнали друг друга, где встречались, как решили образовать семью. Словно спохватившись, я спросил, кто он такой, и он показал мне своё служебное удостоверение. Он вырвал у меня подписку о неразглашении этого инцидента, заявил, что Аля жива-здорова, что она находится теперь "в одном городе на Волге", и что по соображениям "государственной безопасности" мне с ней больше встречаться не позволено. Он предупредил, что взял на себя ответственность сообщить мне обо всём об этом, но уверен в том, что я никуда не поеду её разыскивать, а если я всё-таки это сделаю, то за все последствия должен пенять на себя.

После его ухода я почувствовал, что пуля пролетела теперь совсем рядом, и понял, что если бы этому человеку что-то не понравилось, он бы стал моим палачом. Что именно его удовлетворило, и почему он меня не убил, этого мне знать не дано. Всё внутри у меня сжалось, как будто я уже труп, и мир поблек перед моими глазами.

Но и после этой как бы предупредительной внутренней смерти я ещё окунулся в гущу активных предприятий и динамичных происшествий, оказался героем необычных приключений.

Одним из приключений было моё развлечение с француженкой, которую я встретил в Минске, и которая будто бы сошла с экрана артхауза, или со сцены модернистского театра.

У неё были белые и очень коротенькие волосики, торчащие вверх наподобие шара вокруг её головы, на ней были белые брючки и пуловер. Она вся была какая-то чистенькая, миниатюрная и немного грустная. Я встретил её возле гостиницы "Интурист", и совершенно бессмысленная случайность свела нас. Она всё настойчиво и упорно спрашивала, все ли советские люди такие, как я, а я упорно повторял, что я типично советский человек, и что во мне нет ничего необычного.

Мы зашли в какой-то коктейль-бар в районе универмага, где посидели с полчаса, а потом долго бродили по городу и разговаривали. Я  чувствовал в общении с ней какое-то превосходство, и сам не знаю, отчего оно происходило.

Мишель - как она сама себя назвала - шла со мной, нагнув голову и  рассматривая носки своих туфель, а потом мы сидели на скамейке в сквере, а потом я понял, что дальше мне с ней гулять невозможно. И я, как за спасительную соломинку, ухватился за возможность пригласить её на ту квартиру, на которой я всегда останавливаюсь в Минске и которую открываю своим ключом. Я успел наплести ей разные небылицы, о том, что квартира, куда мы идём, моя, что у меня три квартиры в Минске, две в Бобруйске, и по одной в Ленинграде и в Москве, о том, что я под псевдонимом продаю свои музыкальные шедевры на Запад, и что там их исполняют очень часто, и что у меня очень много знакомств в Москве в артистической среде.

Это было глупо, но я болтал об этом, рассказывал о своих похождениях, с такой непосредственностью, что француженке это, видимо, нравилось, и она улыбалась. Мы посидели на моей квартире, в которой я не знал, где находится чайник и кофе, где лежит та или иная  книга - что, я видел, не укрылось от проницательного взора Мишель, - а она только ниже склоняла свою голову то над чашкой, из которой  пила кофе, то над книгой, которую рассматривала.

Потом мы целовались с ней на хозяйском кожаном диване, а потом, взявшись за руки, бежали к троллейбусу, и, обманув швейцара, без предъявления моего паспорта, проникли в гостиницу, в её номер.

Там она сразу же сбросила свой пуловер и брючки, и я увидел перед собой потрясающую женщину, тело с удивительным розовым оттенком и с несказанной упругостью, какого я в жизни ни разу не видел. Это было тело даже не манекенщицы, а состоящее из мышц и упругой кожи тело... Кого?.. Я не мог ответить, и только потом понял, что такие тела я видел у балерин или цирковых акробаток.

Она сразу подошла ко мне и крепко обняла, прижавшись ко мне этим своим неслыханным телом. У меня всё поплыло перед глазами, и я почти ничего не соображал, когда она достала откуда-то бутылку с некрепким вином, и разлила вино в два бокала, и потом ещё пила эту прозрачную жидкость, прикасаясь в краю бокала своими губами, опять-таки, удивительным образом. А потом она раздела меня с какой-то нежностью и теплотой, и посадила на кровать.

Она прикасалась ко мне своими нежными пальцами и прикасалась ко мне своей грудью. Мы сидели рядом на кровати, и я мог созерцать не только ее тело рядом с собой, но  н а ш и  тела.

Её кожа теперь отливала белым, а ноги её были опущены на пол.

Мы сидели так, как брат с сестрой, почти чинно, она положила голову на моё плечо, прижавшись своей мягкой щекой, глядя из-под полуприкрытых век, и всё было бы страшно целомудренно - если бы мы не сидели голыми. Потом она подтянула свои колени к подбородку - и вдруг "выстрелила" в меня своими гибкими ногами, обхватив моё туловище и подтянувшись ко мне на руках. И началось...

Она всё делала сама, но меня охватила уже знакомая злость, как тогда, с Ольгой Першиной. Мишель, если это было её настоящее имя, вытворяла в постели неизвестно что, но всё это проделывалось с такой элегантностью, так безупречно и женственно, что я не соображал и не мог решить, кто передо мной: проститутка или почти целомудренная женщина. Она каждое своё телодвижение и каждое своё действие сопровождала такой выразительной мимикой, что это всё казалось естественным, и естественными казалась сами ее действия.

И всё это совершалось с такой грустью в её взоре и в её лице, что у меня на глазах в буквальном смысле выступали слёзы, и мне было её жаль. Я жалел её, жалел это безупречное, гибкое тело - но "топтал" её своими руками, своим телом - ибо так хотела Мишель, так было суждено, что ли, а для нас обоих это было словно актом очищения, что ли.

Она превращала то, что мы делали, во что-то недоступное и немыслимое, во что-то вроде молитвы, во что-то высокое, и я в течение всего этого времени испытывал свою приниженность по отношению к этому, чувствовал себя недостойным её и её грусти. Но в самые эмоциональные моменты она очень громко стонала, а потом сразу меняла позу, и опять с выражением бесконечной грусти. Надо ещё сказать очень важную вещь: что всё это происходило при свете. И  даже потом, когда я попытался потушить свет, она не позволила.

Таких фокусов, которые она вытворяла в постели, я не мог себе даже вообразить, а она продолжала и продолжала, и, казалось этому не будет конца. Потом она совершила нечто вообще немыслимое; когда, казалось, исчерпано уже все, на что она была способна и что могла изобразить, она буквально шокировала меня, поразив чем-то невообразимым и в те минуты для меня почти неправдоподобным.

Кровь сильно стучала у меня в висках, когда она внезапно отстранила меня, оттеснив на край постели, а сама лежала на подушке, раскинув в стороны ноги и глядя на меня томным взором. Потом она наклонилась, так, что я увидел её затылок, её розовую кожу на голове, просвечивающую сквозь коротенькие волосики, - и тут же её колени поднялись, её голова оказалась между колен, а затем ещё ниже, и вот что-то розовое скользнуло в её половую щель, и она принялась быстро-быстро работать там язычком. Потом движения её языка чуть замедлились, и она руками позвала меня ближе, а затем показала мне продолжить с помощью пальцев - но теперь с её языком в её половой щели.

После она разными способами и ухищрениями пыталась дотянуться, сделать то же самое, но теперь так, чтобы я, вместе с её язычком, вошёл в неё.

Что происходило потом, лежало где-то на границе чувственных ощущений, и я шестым чувством улавливал, что и ей, как и мне, это доставляет немыслимое  наслаждение Её лицо теперь изменилось. Оно всё было соткано из наслаждения наслаждением, из поглощения того, что она испытывала. В те моменты я думал о том, что никогда не  испытывал ничего подобного, и что, возможно, никогда не  испытаю. Я видел то её лицо, то её затылок, а на шее её, чуть ниже коротких волосиков на голове, серебрился лёгкий нежный пушок.

Потом она не пошла, как делают большинство женщин, в ванную, а осталась со мной в постели, и всё время горел свет.

Мы листали какую-то французскую книжицу, в которой я ровным счётом ничего не понимал. Там были какие-то люди в лодках, в автомобилях начала века, и карапузы в цветных костюмчиках. Именно тут она попыталась перейти на французский, словно только теперь спохватившись, что мы с ней всё время говорим на английском, но обнаружила, что я по-французски ничего не понимаю, знаю только пять или шесть фраз, и почти ни одного слова. Она сказала, то ли имея  в виду картинку в книжке, то ли ещё что-то - "петит", а я пробормотал, что вот это-то слово я знаю, переведя  на английский: "Ваbу".

Утром, когда рассвело и когда она заставила меня выпить порцию вина, и сама отпила несколько глотков из бокала, а я спросил у неё, кто она, какая её профессия, этот мой вопрос остался без ответа, потому что в дверь номера громко постучали, и, не  зная, что мне делать, я быстро спрятался в уборную, и там натянул свою одежду

Когда она вытащила меня оттуда, она сказала, что мне надо как-то уходить, но что надо подождать немного, чтобы тут всё успокоилось: она добавила, что в советских гостиницах очень суровые порядки. И улыбнулась. Я сказал, что никуда не уйду и что пусть меня находят тут. И что порядки везде одинаковые, только надо научиться из обходить. Она опять улыбнулась, и сказала, что через три дня (или на третий день) сама уезжает. Мы ещё с ней разговаривали, а потом я заметил, что у неё американские манеры. Она ответила, что многие превратно понимают, что такое американские манеры, и спросила, бывал ли я в Штатах. Я только усмехнулся.

Потом она вдруг посерьёзнела, и спросила, не боюсь ли я того, что у неё могут быть... осложнения, от которых она... не захочет избавляться. У меня встала какая-то тяжесть под ложечкой. "Что ж, тогда я поеду с тобой... изменив категорию своего семейного статуса... - сказал я почти машинально. Это всё было какой-то бессмыслицей, словно нереальностью. Она ответила, что во Франции такие вещи не говорятся с такой легкостью, что люди там женятся и в тридцать, и в сорок лет, и что у них сначала надо стать на ноги, устроиться.

И потом... Может быть, я просто хочу попасть в Париж. Я даже не знаю, кто она, чем она занимается. Я пожал плечами. "And what, if I’ll agree on your proposal?" (Что, если я дам согласие на твоё предложение?). Я ответил ей, что я еврей, и, если она и учитывая это, не откажется от меня, то мы можем заключить брак. В более глупом положении я не оказывался уже очень давно. Мне казалось, что она что-то затевает, что её речь неискренна, что она преследует какие-то, возможно, политические, цели. "And we’ll go to Paris? (и мы поедем в Париж?)"

Я никогда не соглашусь жить во Франции, а, тем более, в Париже, ответил я на это. Даже если бы я мог сохранить советское подданство, что, в принципе, невозможно, так как подданство гражданина СССР сохраняется только в том случае, если человек уезжает жить в социалистическую страну… Она сказала, что это очень жаль. И вдруг спросила, пишу ли я стихи. Я ответил, что нет. Но добавил, что я в душе поэт. Она проговорилась, что ей казалось, будто я обязательно должен писать стихи. Я промолчал. Потом она снова стала беззаботна, и бегала по номеру за солнечным зайчиком от стекла моих часов, как будто находилась в своей парижской квартире.

Потом она уснула, а я сделал вылазку на коридор, обнаружив пустынную лестницу, которая, как показалось мне, ведёт к выходу из гостиницы, и обследовал эту лестницу. После этой вылазки я вернулся в номер, написал на кусочке бумаги свой адрес, и, запомнив цифры на двери номера, вернулся на ту же лестницу. Здесь опять никого не было. Я спустился вниз, и никак и ожидая этого, нашёл выход из гостиницы.

Тогда я подумал, и дошёл до угла здания. Потом я вернулся назад, но теперь мне уже не удалось пробраться вовнутрь. Я упорно пытался проникнуть в гостиницу разными способами, но у меня ничего из этого не вышло. Доступ в интурист был для меня закрыт. Когда, после новых злоключений, я в итоге выбрался на улицу, я сразу бросился к телефону-автомату, и по 0-9 попробовал узнать номер телефона, установленного в комнате Мишель. Там замешкались, а я, в своём нетерпении и подозрительности, повесил трубку. Тогда я позвонил Эльперу, и он через пятнадцать минут сказал мне, как позвонить на её телефон. Но, когда я набрал номер, трубку никто не поднимал. Я звонил очень долго, а потом из разных точек города повторял свои попытки, но безуспешно. Я проторчал у входа в гостиницу до позднего вечера, пока не заметил, что мной  н а ч а л и   и н т е р е с о в а т ь с я, но она ни разу так и не вышла.

Потом я звонил администратору гостиницы, но со мной не стали говорить, хотя сразу ответили очень вежливо, но я всё-таки попросил передать постоялице из такого-то номера, что буду её ждать на вокзале. Я пытался дозвониться администратору этажа, но и эти попытки не принесли мне успеха. Отчаявшись чего-либо добиться и прождав час на вокзале, я уехал.

Впоследствии мне пришли два письма без подписи: одно из Франции, другое из Австрии, оба без обратного адреса (эти письма были мне  п е р е д а н ы). Во втором письме находился (вложенный в него) листок, на котором моей собственной рукой был написан мой адрес. В комнате гостиницы остался мой полиэтиленовый мешок и два листка с черновым вариантом моего стихотворения.