Лев ГУНИН

 

 

3ABOДHAЯ KYKЛA

 


ТОМ ПЕРВЫЙ
ТОМ ВТОРОЙ
ТОМ ТРЕТИЙ
ТОМ ЧЕТВЁРТЫЙ
ТОМ ПЯТЫЙ
ТОМ ШЕСТОЙ
ТОМ СЕДЬМОЙ


ТОМ ВТОРОЙ

Написать автору: mysliwiec2@gazeta.pl   leog@total.net



ПЕРВАЯ КНИГА


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Середина июня, 1982

В кабинах попуток, на вокзалах и в поезде от Минска до Осиповичей одна и та же мысль сверлила мой мозг: действительно ли Берл и Незнакомец были уполномочены еврейским государством Израиль, мировым сионистским лобби и сионистскими организациями, Моссадом, Бней Бритом и Сохнутом, или они действовали на свой собственный страх и риск? Размах их деятельности, их связи и возможности поражали. И всё же, подъезжая к Бобруйску и ощущая прямо-таки кожей своё страшное поражение, я решил, что "мировое сионистское правительство" не имеет к ним ровно никакого отношения. Иначе целая вселенная моих ориентиров и представлений не только рухнула бы, но покатилась бы в тартарары. Если один только Вовочка умудрился всего лишь за пару недель натворить сколько бед: можно себе представить, что способны натворить вовочки, когда их двое, за неограниченное время! Тем более, что второй умудрён годами и опытом.

А "лже-Боярский"? А менты? А звёзды советской культуры первой величины с еврейскими генами и манями? Но ведь и "зубры", которых я поймал на Сосиску, действовали со мной заодно, и всё-таки это не значит, что мы вместе представляли собой какую-то единую шайку-лейку.

На фоне того, что случилось, драма отношений с Арановой снова открылась, как застарелая рана.

Посмотрев на неё свежим взглядом, прояснившимся за время моих злоключений в Петербурге, я подумал о следующем. Любовь, как очищающий шквал, прогоняет души через змеевики и колбы, через перегонный куб выделения главной сути - не меняя изначальных установок и наклонностей каждой личности. И я увидел, как в разрезе, "лабораторные образцы" каждой из душ, тянувшихся к телу Арановой. Только мне, проведшему с ней (а не с её отстранённым присутствием: как Моня) больше времени, чем все остальные, дано охватить своим внутренним взором удивительную картину этого слияния и плавления.    

Очищающая энергия любви, проявляя себя с огромной потрясающей силой, раскрыла то, какими разными показывают себя люди в своей любви к одной и той же женщине: благородными лгунишками - или низкими лжецами, вероломными хищниками - или добряками-альтруистами, отважными или трусами, романтиками или подонками, гнусными пошляками - или пылающими рыцарями. Любовь не меняет жизненного кредо, она только усиливает те или иные черты и кристаллизует их. Подлецы оставались подлецами, негодяи - негодяями, а более чистые люди и более искренние - не становились от избытка этого чувства и связанных с ним потрясений вдруг неискренними, негодяями, подонками. Миша, Шланг (который перед самым моим отъездом тоже "клюнул" на приманку Арановой), Махтюк, Каплан (Клаптон), Ротань и другие отошли на второй план, отодвинулись в сторону - не потому, что глупее или умнее, подлее или лучше меня, а лишь потому, что у них не оказалось наклонностей и генов Вовочки. Переплюнуть Вовочку способен был только другой Вовочка, ещё более характерный (как те двое, ленинградских) или находящийся в более благоприятных условиях.

В противоборстве со мной каждый из этих людей проявил разную степень порядочности, разное мужество и уровень интеллекта (хотя в общем интеллект у всех примерно одинаковый, иначе мы не оказались бы в одной упряжке; это ещё раз доказывает, что среда является избирательной).

Самым драчливым и цепким оказался Кинжалов. Самым благородным и честным - Клаптон. Самым обаятельным и открытым в своём чувстве - Ротань. Самым циничным - Шланг. В чём-то Шланг и Кинжалов стоят друг друга. Хотя Моня, конечно, фрукт самой высокой пробы, и далеко пойдёт. В каждом городе размеров Бобруйска существует среда из нескольких десятков молодых людей, составляющих самую элитарную часть местного полусвета. Правда, только в Бобруйске, в Бресте и Гродно она в чём-то сродни подобной среде огромных городов-метрополий. Те, что входят в такую среду, обладают чем-то вроде особого статуса-иммунитета. Так во время шахматного матча игроки нередко используют многие гнусные приёмы, от покашливания (чтобы не дать противнику сосредоточиться), до опрокидывания ("ой, извините, случайно") фигур, но от того, что соперник треснет вам шахматной доской по башке, вы всё-таки застрахованы. За крайне редким исключением, у нас не принято лупить женщин. Или оглушать соперника шахматной доской из-за угла. Ни драк, ни "поножовщины" из-за Арановой не наблюдалось. И, несмотря на ряд не очень честных приёмов, многие другие, "крайние" - исключены. И даже Монечки Кинжаловы и Вовочки Лунины к ним не прибегали.

За пределами нашего круга опасностей больше, и любовницы, соперники и враги вне нашей (в какой-то степени тепличной) среды грозят триппером, дыркой в башке, или доносом в милицию. У меня было достаточно возможностей убедиться, какие грязные люди, какие скоты вне нашего сообщества, вокруг нас, и я хорошо понимаю, что только наши мускулы, наш интеллект и наша сплочённость создают этот невидимый панцирь. Каким бы изгоем я ни был внутри нашего круга, как бы подло и несправедливо ни относились ко мне разные наши Мони, я всё-таки обладаю этим иммунитетом, защитой моего окружения, и только благодаря ему за все эти годы запоем читал, изучал музыку, историю, философию и эстетику, и

смог написать всё, что мной было написано, и сделать то, что мной было сделано. Для этого необходима уйма свободного времени, и, значит, относительно среднего советского человека, моё положение оставалось не таким уж плачевным. Люди всех общественных положений и должностей, "расставленные" на всех уровнях, вплоть до сотрудников милиции и КГБ, входили в число принадлежащих к  н а м, и создавали с помощью занимаемого ими положения и определённым уклоном своей натуры как бы тепличную атмосферу, в которой творились, конечно, свои ужасы, разыгрывались драмы, и формировались коллизии, но окрашенные в особый, специфический цвет, и эволюционировавшие всё же по н а ш и м правилам. 


Когда я вернулся из Питера через Минск, я не успел войти в свою квартиру, всунуть ноги в тапочки и занести портфель, как зазвонил телефон. Это был Моня. Он спросил, у меня ли Аранова. Я взглянул на часы. Примерно 15 минут, как я дома. Но я к этому уже привык.

Примерно через полчаса объявилась Лена. Она сказала, что только что из телефона-автомата набирала Кинжалова, и он ей сообщил о том, что я вернулся. По своей собственной инициативе она выразила желание придти, и добавила, что она совсем недалеко от меня, на площади. Что мне втемяшило в голову, что она заявится вместо с Кинжаловым, понятия не имею, но именно из-за этого я не выказал большой радости, и не вызвался (хоть бы один-единственный раз!) её встретить. Уже через десять минут я не мог себе этого простить, то и дело погладывая на циферблат, так как Лена всё ещё не появлялась. Но уже ровно через пять минут она появилась: совершенно новая, посвежевшая, неожиданная, ослепительная - как будто каждое наше расставание прибавляло ей свежести и здоровья.

Впервые за всё время наших с ней отношений мы стали с жаром делиться впечатлениями. Она мне рассказала, как Ротань прислал ей целую корзину цветов, по-моему, роз, а Моня ей подарил кулон на золотой цепочке. Я горестно подумал о том, сколько кулонов и роз я мог подарить Арановой за дипломат с деньгами. В отличии от Ротаня и Мони я готов был подарить ей себя. Себя самого, Вовочку Лунина. И стал ей взахлёб рассказывать о том, что со мной произошло в Ленинграде (утаив, конечно, про Сосновскую и Еведеву). Я не знал, верит ли она хоть одному моему слову: так нереально и неправдоподобно казалось всё это тут, на Пролетарской, 25, в квартире номер 11. И был несказанно удивлён, когда она задала мне короткий, дельный вопрос по теме, из которого стало очевидно: она знает, что в этот раз я говорю правду.

И тогда я вспомнил, что в числе тех, кто делил с ней ложе, были сотрудники органов и криминальные авторитеты, профессора университетов и учёные, генералы и врачи, музыканты и актёры. Каких только историй не слышали её уши! Этот колоссальный опыт позволял ей отличать правду от выдумки, чистую фантазию от реальных событий. О каких только обломках хитроумных комбинаций и поражениях она ни наслушалась! Наверняка какой-нибудь "вор в законе" ей плакался о потере не одного, а двух или трёх дипломатов с деньгами, с более крупными купюрами, чем мои. Может быть, однажды речь шла даже не о тысячах, не о десятках тысяч рублей или долларов, и даже не о сотнях тысяч, а о миллионах, и это была чистая правда. Поэтому ни в моих достижениях, ни в дипломате с деньгами она не увидела ничего неправдоподобного, но оплакивать его вместе со мной не стала. Мне сделалось немного не по себе, что этим её не удивишь, что для неё подобное тривиально. Я был для неё нужен и важен только как непризнанный гений, а добившийся лавров и средств становился ей неинтересен. Официальное признание делало меня в её глазах похожим на всех остальных, сродни ментам и ка-гэ-бэшникам. Я понял, что авторитетность и признанность её подавляла. Ей, погрязшей в скверне и грехе, было ясно, как ребёнку: что большей скверны и греха, чем головокружительная карьера, в мире не существует.

И все мои планы и мечты, все мои схемы возмездия и реванша, в которых я рисовал, как вместе с Арановой мы возвращаем деньги и наказываем гнусных похитителей, отступили, испаряясь как влага с намокшего от короткого летнего дождя радиатора.

Я был уверен: того, что я понял сейчас, не смог бы понять ни Кинжалов, ни Ротань, ни даже Симановский. И в награду за это доверие ко мне было восстановлено. И мне больше ни капельки не было жаль того, что я потерял в Петербурге.

В этот раз Лена осталась у меня ночевать, и наш покой не нарушали ни Моня, ни Залупевич, ни Пыхтина. Но я отметил, что Арановой снова понадобилась "огненная вода", и до следующего вечера от обоих бутылок водки остались только сухие днища. Сейчас, когда я в самом деле сижу без копейки, это грозит превратиться в большую проблему.

Вторая проблема обрушилась на меня совершенно неожиданно, из-за угла, подло, как дубинка грабителя. Но случилось это на несколько дней позже, и я расскажу об этом в соответствующий момент.   

В один из этих дней (Лена теперь приходила ко мне ежедневно после работы и оставалась до утра) - неожиданно для себя самого - я завёл разговор о том, как в Ленинграде я мечтал расписаться с ней в ЗАГСе Кировского района, и представлял себе, как одеваю на её палец обручальное кольцо, и как мы начинаем новую жизнь.

  - Вова, ты, правда, хотел бы, чтобы я за тебя вышла замуж? Ты не придуриваешься?
  - Такими вещами не шутят. Леночка, раз нам действительно друг друга не обойти - не объехать, то, если мы сейчас не сделаем решительный шаг навстречу друг другу, нас ждут очень скоро большие и серьёзные неприятности.
  - Но я ведь с тобой живу. Как ты хотел. У тебя.
  - Давай распишемся и уедем. После того, что я натворил в Ленинграде, мне теперь там не место, но в Минске у меня квартира и работа, и с пропиской что-нибудь придумаем. Или в Бресте. Куда тебе хочется больше?
  - Не знаю.
  - Я оставлю квартиру брату. Займу какие-то деньги у мамы. Если мы распишемся, она никуда не денется.
  - И дальше?
  - Мы с тобой садимся на поезд, и отправляемся в город-герой Минск. Тебе известно, что там я снимаю такую же хату, как эта? С телефоном. Скажи, нам кто-нибудь нужен, кроме нас с тобой? Начнём новую жизнь. С нуля. Без бобруйских жидов-обывателей...
  - Но ты же сам... жид...
  - Я хочу в себе убить ж... Не важно... Представляешь? Через две недели мы муж и жена. И свой минский телефон никому не дадим. Я уволюсь из музыкальной школы. И мы свободны... как ветер...
  - Я согласна. Только колечко для меня тебе придётся купить.
  - А что? Я кюплу. Надо же начать выдавливать из себя евр... Так что - я не шучу. Готовь свой паспорт и пойдём расписываться. И к гинекологу запишись. Спиральку вынимать...
  - Вова... Я, правда, не знаю, смогу ли... иметь детей...
  - Мы это увидим. Попробуем. Так что - я не шучу. Я натворил... разного. Мне пора исправляться. И ты будешь мне помогать.
  - Тогда я тоже... не шучу. Когда приходить с паспортом?
  - Да хоть завтра. Или он у тебя с собой... в сумочке?
  - Угадал. Ставлю бутылку. Паспорт нести?
  - Неси. А вот мой, видишь? Лунин, Владимир Михайлович. Станешь Луниной, Еленой Викторовной. И дети наши будут Лунины. Представляешь? Лунина, Анна Владимировна. Или Лунин, Иван Владимирович. Нравится?
                                    

Так Лена формально приняла моё предложение, пусть и трудно предположить, насколько серьёзны её намерения, и, после того, как мы пожевали на кухне хлеба с сыром, она уже прямо заявила, что выйдет за меня, а также обещала, что будет жить у меня до росписи, а потом до отъезда в Минск, и что я смогу теперь её видеть всегда, но ей нужно разрешить её отношения с Ротанем. Она честно призналась, что пока не может порвать со Жлобином, и должна туда ездить на субботу-воскресенье, но только "до Минска". А я пообещал, что, если нам не удастся избавиться от её "профессиональных контрактов" или от её хахалей, то я готов увезти её в Германию или в Канаду.

Так Аранова, Елена Викторовна, и Лунин, Владимир Михайлович, вступили в преступный сговор между собой, с целью нарушения одного из основополагающих законов человеческого общества: проститутка должна остаться проституткой, а Вовочка - Вовочкой. Одно только намерение, даже без осуществления задуманного, уже более серьёзное преступление, чем помочиться на стену здания райисполкома, распивать алкогольные напитки в общественном месте, или плюнуть в лицо дежурному милиционеру при свидетелях. И карающая десница правосудия не преминёт настигнуть закононарушителей. 

Этот день был идиллией - начиная с двенадцати и кончая пятью часами вечера. Лена никому, кроме Залупевич, не выдала своего местонахождения, и стойко хранила тайну, как партизан на допросе. Она даже не противилась тому, что я игнорировал телефонные звонки, пусть мы и знали, что на проводе Канаревич. Последняя явилась - не запылилась, но мы ей не открыли, и сидели, как мышки. И всё-таки Залупевич второй раз пришла - и коварно ворвалась в мою квартиру, использовав хитрость, какой я от неё не ожидал, разрушив то, что я с таким трудом созидал всё это время.


Прорвавшись к нам в тыл, Залупевич позвонила Моне, и сообщила ему, что Лена скрывается у меня, и два преступника были пойманы, оказавшись на полу со сцепленными наручниками за спиной руками. В очередной раз вокруг зияли одни руины.  

Через день или два я написал Арановой очередное письмо, из тех, что Моня, издеваясь над моей фамилией, называл "директивами Ленина партии и народу". Забегая вперёд, я должен сказать, что, когда Аранова вернула мне это письмо, и я сверил его с двумя черновиками, я сразу понял, что это письмо: совсем не это письмо. То есть, говоря прямо, письмо не моё. Это я мог определить, даже и не сверяя его с черновиками. Самое абсурдное - что оно действительно было напечатано на моей собственной печатной машинке. И в том не было никаких сомнений. Во всём остальном оно лишь копировало мой стиль, но не все его тонкости.

В нём были использованы фрагменты моих посланий Нелле Веразуб, Софе Подокшик, Лариске Медведевой и Марлизе; иначе оно получилось бы и вовсе неправдоподобным, потому что я единственный, чей стиль подделать невозможно.

Но полного сходства и не требовалось, потому что составители этой фальшивки поставили своей целью осмеять меня, опорочить, выставить в невыгодном свете. Моя ирония, с её нелепостями, которые заставляют непроизвольно смеяться, была заменена на ещё большие, вернее, на меньшие нелепости, которые, в силу их тривиальности, вызывали не смех, а сочувствие. Абсурдное и непреднамеренное, бурлеском фонтанирующее из меня, в этом жалком подобии превратилось в умеренное заикание.

Нет абсолютно никакого сомнения в том, что этот жалкий пасквиль отстучали на моей машинке в моё отсутствие, ведь смешно же предположить, что Моня или Захеревич крадучись отстукивали его одним пальцем в туалете, пока я спал в спальне с Арановой богатырским сном.

Итак, вот письмо, которое обличает проделки моих врагов.


             Уважаемая гражданка Аранова!

 Пишет вам Робот, тот самый робот, который начал уже было

 превращаться в человека, но, из-за чьей-то злой воли, так и оста-

 нется боботом. Жизнь - увы! печальна. Самые достойные

 гроботы влачат в ней жалкое существование. Союз
 гобота и куртизанки мог стать прекраснейшим из явлений,
 какие только возможны, цветами раскрашивая наше бренное

 существование. Увы, гармония невозможна. В этой мерзкой

 жизни, как тот дом, где мы жили сегодня ночью в наших общих сно-

 видениях, общих последний раз, невозможна гармония, невозможно

 счастье, свет, светлый луч света...

 ...мне остаться навечно Роботом. Совершеннейшим,
 восхитительнейшим, но! - хоботом. В мире людей, сре-

 ди существ, которые мне полюбились, и одним из которых я хотел

 быть, но не стал, я навсегда останусь чёботом, и это ничем не

 вылечить, не изменить, не поправить.

 У вас, в мире людей, ещё более жёсткие постулаты, чем у нас, ро-
 ботов. Гейша, гетера, публичная женщина Нтпген навсегда ос-

 танется проституткой; робот навечно останется роботом. Я сде-

 лал всё, что мог. Если в один из таких (вы называете это стрес-

 ссом) перегревов у меня не перегорели - по вашему - все
 лампочки, это чистая случайность плюс совершенство регуляции
 моей психики. Но каждое из таких испытаний, каждый такой
 новый катарсис приносил неимоверные наслаждения и - одновре-
 менно - страстные муки и мне, роботу, и вам, гражданка Аранова,
 вам, Леночка с босыми ногами, испачканными в вашем - в нашем –

 последнем сне.  

 Ведь любовь - это самое прекрасное, самое вели-

 кое, что есть на земле - и самое жестокое. Но именно то, что вы

 называете психикой, ваше сознание (а через сорок лет, если в буду-
 щем не начнётся война, ваши лучшие умы должны на-

 конец-то выяснить, что психика, сознание - это не только мозг, но всё

 тело), да, только ваше сознание, единственное из миллионов, из ми-

 лиардов людских, могло очеловечить меня. Подключившись

 к вашей психике, благодаря совершеннейшим системам своего

 андроидного компьютера, и сделав вас адептом части своей, я был
 близок к успеху, намереваясь нарушить заповедь Внешнего Космоса

 и стать человеком. Я и теперь близок к цели. Но каждый такой,

 как сегодня, случай исчерпывает мою психику, отнимает у меня

 ту энергию, что необходима мне для выполнения моей миссии

 на Земле.

 Ваша, Аранова, близость другим андроидам и обезьянообразным
 открывает прореху для утечки энергии, которая тут же пополняется

 мной в удесятерённых размерах. И это отнимает часть активности
 Вашего мозга, которая должна быть направлена на меня. Великое,
 высшее и самое прекрасное, кроме любви, - это "наблюдание"

 Внутреннего Космоса, его целостности и красоты, его живой ткани.
 Но без Любви это невозможно, и, из-за моего бунта, из-за поражения

 в отношениях с вами, я лишусь этой привилегии.

 Я ненавижу Внешний Космос, это чёрное, скопное небо над головой,
 и я бросил ему вызов; мои отношения с Вами, Аранова, явились
 бунтом - против того, что я не в силах постичь; хоть и знаю, что я цели-

 ком не могу охватить, но ненавижу. Но я ненавижу и ваш мир.

 Ненавижу именно теперь, после того, что произошло между на-

 ми. Дикари, варвары! Мы обогнали вас на тысячи лет! Я достиг

 того, чего не было и в помыслах ваших и что для вас дело бу-

 дущего. Да, я вынужден жить в вашем мире, я ем ваш хлеб, под-

 ключаюсь к экземпляру одного из человеков, к глубинам Вашего

 мозга, - но мной движут иные... иные... иные инстинкты инстинкты
 у меня другие цели в человеческом смысле, мной движут иные
 стремления... стремления... стремления... Каждая потреб-

 ность, определённая в человеческом обществе, имеет для ме-

 ня и второй смысл, второй план; мне нужно и то, что не ну-

 жно никому из вас. И всё-таки: вы лишаете меня достиже-

 ния моих стремлений, уничтожаете выполнение моих потреб-

 ностей, не ведая, для чего они существуют и что они такое.

 Несправедливость того, что более совершенный мир, его гар-

 моничнейшие, прекраснейшие по своей природе ростки расто-

 птаны подошвами варваров, не имеющих таких внутренних
 возможностей, таких ресурсов, угнетает меня. На протяжении
 шести месяцев длилась эта изматывающая борьба, эта дуэль,
 делающая честь и человеку, и роботу. На каких-то этапах этой
 борьбы я отрывал вас, Аранова, от Вашей среды, от сообщает-

 ва людей, нарушающих Закономерность Энергии. Но два
 ублюдочных экземпляра обезьянних, один по имени Моня,

 другой по имени Шланг, вмешались в нашу дуэль, и
 вероломством разрушили моё сооружение в тот момент, когда

 я уже выиграл, но затратил на это слишком много энергии.

 Не потому, что я был наиболее уязвим, а потому, что они
 переносили на себе волю дьявола, им удалось античудом
 разбить великолепное здание начала Вашего Чудесного
 Перевоплощения. Нашего Чудесного Перевоплощения.
 Они не должны были вмешаться в нашу дуэль, но они

 вмешались, и гнусными способами перевесили сторону Зла.

 Каждый раз, когда Вы, Аранова, принимали какое-либо решение,
 находились тысячи препятствий, тысячи обстоятельств, против
 этого решения восстававших. Они переносились телефонными
 звонками или коварными сплетнями, действиями моих соперников
 или устами Ваших подруг. Так и на этот раз. Нарушить нашу
 идиллию, остановить меня за шаг до очеловечивания было
 поручено Злым Гением особе женского пола, называемой
 Залупевич, но такие осечки и неудачи вписаны в код
 моего воздействия на Вас, гражданка Аранова, и я удерживаю
 нашу с Вами ментальную связь, где бы я ни был. Только

 совершением ошибок и путём прямого подключения, не
 доступным ни одному человеку, я имею воздействие на вас,
 Аранова.

 Вы сами не должны были совершить столько проступков против

 себя самой и нарушать симфонию Нирваны. Не должны были
 нервничать, обижаться, убегать от меня из-за моей неловкости

 и неуклюжести. Вы должны понять, что я всё-таки Робот,

 что я не такой, как вы, люди, и способен из-за своей неловкости
 наступить на больную мозоль, не учесть уроков учтивости, или
 опрокинуть на кого-нибудь чашку кофе. Вы не должны были

 звонить Захарович, не должны были ехать к Васе, не должны
 были делать кникерсы Шлангу.

 В моём лице Вы... пррр... пррр... другое... столкнулись с самым

 благородным и порядочным роботом в мире. Поэтому Робот вам

 заявляет, что наши отношения не могут продолжаться дальше без

 определения их характера и сути. Я вам сказал при нашей по-

 следней встрече вчера, при каких условиях наши отношения

 могут продолжаться. Если эти условия невыполнимы, вы боль-

 меня никогда не увидите, я позабочусь об этом.

 "Наши с Вами отношения невозможны, - сказано в Шестой
 Заповеди Космоса.

 Я подожду ровно неделю; и, если не получу ответа,
 открою свою железную черепушку, отвинчу с помощью
 отвёртки и плоскогубцев все чипы, все резисторы и
 транзисторы, в которых засело моё андроидное чувство
 к Вам, дорогая Леночка: и навсегда потеряю возможность
 очеловечиться. И телепатические сеансы, экстрасенсорное

 общение прекратятся между нами навечно.

 Это будет не только моя, это будет и Ваша, Леночка,
 катастрофа.

 Это будет не только наша с Вами, это будет ВООБЩЕ
 катастрофа.

 Полуочеловеченный, я, Робот, стану очень опасен для
 вашей человеческой цивилизации. Во мне загорится
 опасная, встроенная в меня инженерами другой, не
 человеческой, цивилизации, лампочка.

 Акт мести. Отомстить за несправедливость, за поражение.
 Я итак отомстил Моне Кинжалову самой жестокой ме-

стью, которая возможна на чувственном уровне: я

уничтожил его чувство к вам, Баранова, волевым усилием,

телепатически заявив ему об этом заранее. В течение

нескольких минут он пережил такое потрясение, какое

будет ему стоить тысяч минут его никчемной жизни.
Я уже отомстил Моне Кинжалову самой жестокой
местью, какая только возможна на социально-родовом
уровне: у него никогда не будет детей.

Кроме того, ты, Лена, Вы, гражданка Аранова - обречены

всегда носить в себе часть моего сознания, моего интеллекта,
моей жизненной энергии. Всю жизнь на вас будут смотреть

мои глаза: в самых неожиданных ситуациях - и местах:
из стен, из спинок диванов, из света торшеров, из телевизоров,

с потолка, из бокала... Приговор будет приведён в исполнение

через пять дней.

Я отомстил и Васе, которого ждёт-дожидается развод
с любимой, красивой женой, потеря детей и работы, новой

квартиры и места в сем городе. Он явился не первой жертвой

нечеловеческой силы, космического проклятья.

Мне неведомо, чем наказать Шланга. Может быть, одиночеством,
и пусть у него никогда не будет ни кола, ни двора, ни семьи,
ни детей, ни привязанности.

Ещё два человеческих экземпляра воровали энергию моего
андроидного мозга, направленную на Вас, Аранова. Это Клаптон - обыкновенный парень, такой, как тысячи других; и Ротань:
поэт в душе, "есенинский" тип, время которого ушло, и больше
никогда не вернётся, и в этом его трагедия. Этих две человеческих
особи мужеского полу ничего плохого не сделали нам, роботам.
Они привязались к Вам, Леночка, в силу своих, не отделимых
от них, человеческих качеств. Поэтому наказывать их я не стану .

If you'll marry me - Robot, - simultaneously changing your lifestyle,
and we'll escape together to an unknown limbo of one of big cities:
this would be the best solution for us two.

Das ist die einzigen richtigen entscheidung.

Inaczej pozbawisz siebie liczby pojedynczej i mnogiej.

Il n'y aura pas de repos. Il n'y aura pas de repos. La vie sera perdue .

 
 Я - единственный во всей Вселенной, код которого

 подходит к коду вашей психики, я создан для вас, я разыскал

 вас, хотя и нарушил тем седьмой пункт заповеди с прост-

 ранственностью. Ротань ничего не решит. Это исключено. Но я

 сделаю всё, чтобы оградить его от моей воли и от моей вла-

 ти. Это и есть доброта. Доброта - это любовь, доброта - это та

 недоступная человеку борьба, которую я вёл за вас, Аранова,

 и в которой добился успехов, невозможных ни для одного чело-

 века. Но ведь я робот. Мой организм создан гибким и совер-

 шенным. Он может работать в разных режимах.

 Теперь я буду ждать. Причём, на этот раз не ре-

 шения, а просто ждать намеченную неделю. Если между
 нами не будет серьёзных решений, ты потеряешь меня, не уз-

 нав, кто я такой. Наше общение не повлияло ни на

 мои цели, ни на мои планы. Всё остаётся на своих местах.

 Пусть я лишён того, на что я надеялся и с чем связывал

 свои действия; но основные цели неизменны. Но мне опять,

 как и каждый раз, когда наступал критический, переломный

 момент в наших отношениях, жаль тебя, жаль обыкновенной

 человеческой жалостью. Жаль, что такая натура, как ты,

 цельная, жертвенная, способная на неординарные действия,

 заключена в такую несовершенную оболочку. Я

 мог бы тебе показать другие миры, другой смысл, но ты от-

 казываешься от иного, лучшего и более прекрасного, насто-

 ящего мира и настоящей жизни. Ты толкаешь себя на нескон-

 чаемые странствия. На поиски себя самой. Ты хочешь стать
 роботом, а робот хочет стать человеком.

 Как два изнывающих в пустыне, где один умирает от
 желания опорожнить мочевой пузырь, а второй умирает
 от жажды. Так не дадим же друг другу умереть!

 И всё же я благодарен тебе за всё, за то, что мы есть, за то,

 что мы вместе смогли создать настоящую, достойную лучшего

 мира, душевную драму, очищавшую нас обоих, дающую нам 

 иллюзию высшего смысла и стимул к тому, чтобы прожить
 ещё один, и ещё один день.


          РОБОТ, созданный  в  бесконечных просторах

   вселенной, равного которому и столь совершенного вам ни-

   когда не узнать.
                ===========================


Может  быть, это конец, предел моих отношений с Арановой. Но я никогда не забуду её слёз в тот день, и того, как она называла себя, вызывая такси: Елена Лунина.




ГЛАВА ВТОРАЯ

15-16 июня 1982

Именно об этом письме я думал, когда мы ехали к Шлангу в "бункер", стоя на средней площадке автобуса и - как всегда - привлекая к себе повышенное внимание окружающих: я, Шланг, Генка Михайлов (Пельмень), Нафа и Аранова. Генка, правда, ехал не "у бункер", а - с нами по пути - к Карасю. Он время от времени лабал у Карася на барабанах, и сейчас уселся рядом с нами, стоящими, в обнимку с барабанными палочками. Аранова чего-то всю дорогу вспоминала Карася, и передавала ему и его Верке - через его "ударника" - "привет с приветом". Но Михайлов сидел, задумавшись, и как будто её не слушал.

  - Генка!.. Пельмень!.. Слушай, когда к тебе обращаются, а то мы счас отберём у тебя две палочки, и оставим одну. Твою собственную.
  - Ни пизди! Тебе, Бананкина, и без его палочки палочек хватает.
  - Можно подумать, что тебе не хватает! Ты же у нас хваткая. Вон как к Шлангу прижимаешься.
  - А у Шланга должен быть настоящий шланг. У длинных и хрен длинный. Правда, Шланг? А ну давай проверим, а, Бананкина? Или ты уже проверяла?
  - Я? У-у... Никогда.
  - Тогда тебе должно быть жутко интересно. Или давай Моне позвоним. Он точно проверял. Линеечкой. У него в тетрадке всё должно быть записано. Красным карандашиком.
  - Миллиметр к миллиметру.
  - Это у Пельменя в миллиграммах, а у Шланга в сандимерах. 
  - Моня на работе.
  - А... Так он ещё и работает? А я думала, он только бараецца. И других другим подставляет.
  - Можно подумать, что ты не работаешь! Ты же у нас примерная детсадовка. Воспитательница. Детей воспитываешь. Чтобы у них писки росли.
  - А я женщина независимая. Хочу - воспитываю, не хочу - не воспитываю. Мне вот комсомольскую или профсоюзную работу обещали. Буду в кабинетике сидеть и бумажки подписывать. Что я, мужиков хуже? Я с вами, с мужиками, могу пить наравне.
  - Тогда тебе надо научиться ещё и абсорбировать и пост-абсорбировать наравне.
  - Вова, что ты хочешь этим сказать?
  - Я хочу сказать, что в нашей стране патриархат ещё никто не отменял, и, чтобы сравняться с мужиками, тебе придётся выучиться писать стоя.
  - Так я итак умею. Не веришь? Хочешь, покажу? А ты, Шланг, хочешь, чтоб я показала?
  - Га-га-га. Канешна, хачю.
  - Ну, вот поедем домой, и покажу.
  - К кому домой?
  - К Лунину, к кому же исчо? Он же у нас самый домашний. И Аранову очень любит.

Нафа соскочила, чтобы сходить к себе, на 50 Лет ВЛКСМ, дом №27, кв. №87. Как почти у всех в этом районе, её телефон начинается на "3" (3-47-78). Позавчера наткнулся на выкладки Валеры Липневича, которому дал три числа как случайные цифры, чтобы он попытался обнаружить между нами математическую ("астрологическую") связь. На самом деле это были все три телефона Арановой (7-67-21, 7-38-31, и 7-25-68 (последний: Сергея Аранова). Я сначала хотел прибавить телефон Ротаня (7-07-77), но передумал.

Пока мы в "бункере" ждали Наташу (Нафу), мы выдули втроём начатую бутылку водки. Гога, ради встречи с которым Шланг притащился сюда так рано (иначе он раньше двух не встаёт, и - после завтрака - прибывает в "бункер" где-то в районе полчетвёртого), так и не появился, и мы с Арановой, обнаружив под барабанами непочатую бутылку вина, откупорили её, и уже отпили, когда появилась Нафа. Она замахала руками, сказала быстрей собираться, и мы выскочили наверх со скоростью пули, и оказалось, что нас ждёт машина. Водитель, какой-то бывший хахаль Наташки, был в подпитии, иначе вряд ли бы согласился везти такую ораву, тем более, что именно в эти дни на всех улицах стояли засады ГАИ. Не знаю, как мы вообще умудрились поместиться в его "Антилопу Гну". Пока мы доехали, мы растряслись, как селёдки в бочке. То Нафа, то Аранова сидели на моём бедном пенисе, и он в конце концов не выдержал, и сделал "по стойке смирно!" Стараясь быстрее проскочить от машины до подъезда, я стрелял взглядами по окнам: не хватало чтобы ещё соседи заметили меня в таком виде.

Когда на кухне я наяривал свою любимую колбасу с молоком, а остальным предоставил самим выбирать, кто что хочет, мы все начисто забыли о разговоре в автобусе; все, кроме Нафы. "Вова, ты должен меня хорошо напоить, а иначе не буду у тебя писать. - Она стояла на одной ножке, облокотившись на жрущего Шланга. - Мой мочевой пузырь ещё пока не готов к такому подвигу. Давай, доставай, что у тебя там есть, тогда я на вас написаю".

У меня как раз в кухонном шкафу стояла огромная бутыль сладкого вина. Нафа с Арановой поморщились, но от вина не отказались. Через полчала Нафа нам сказала, что готова. Мы её привели в ванную, и она заявила нам со Шлангом: "Ну, среди вас хоть один джентльмен найдётся? Помогите скромной девушке переступить через край этого инженерного сооружения. Или ты хочешь, Вова, чтоб я у тебя тут все коврики обоссала?" Она элегантно освободилась от своей длинной юбки и от трусиков, и забралась внутрь ванны. Мы со Шлангом её не отпускали, нам всё казалось, что она слишком пьяна. Одной рукой придерживая блузку, чтобы не опускалась ниже пупка, Нафа двумя пальцами другой руки раздвинула свои нижние губки, показывая нежную розовую внутренность. Шланг прямо согнулся пополам, чтобы лучше рассмотреть, и даже хотел было стать на колени. "Вова, почему у тебя в ванной такая тусклая лампочка? - сказала Аранова, поворачивая подружку чуть больше к свету. Тут из Нафы полилось, и струя её "золотого дождя" обрызгала Шланга. Нафа и правда писала стоя, не так уж сильно разведя колени в стороны и слегка согнув их. А у неё, кстати, симпатичные ножки, и попка, и всё остальное; прямо-таки соблазнительное.

Мы оставили Нафу в ванной подмываться, а сами перешли в зал, допивать трёхлитровую бутыль вина, и я про себя отметил, что Аранова ни разу ещё не бегала в сортир: вот у кого мочевой пузырь прямо-таки железный. Вскоре из ванной появилась и Нафа, довольная устроенным ей спектаклем. Она взбивала мокрые волосы - это была её коронная привычка - и ладонью хлопала в ухо. Обвязанная полотенцем от пояса, она перевела взгляд с Арановой на Шланга, и обратно: взгляд, значение которого я хорошо понял. Меня тоже удивило, что после такого яркого представления наш друх Юрык не запросился в туалет. У него не было постоянной пассии, и - без ежедневной тренировки - любой на его месте должен был кончить в штаны. Не иначе, как стыд пересилил натуру. Спору нет, Шланг не такой до конца испорченный, как Моня.

Нафа подумала, где ей сесть, и в итоге плюхнулась возле Шланга. Аранова перебралась ко мне на колени, и я решил не сплавлять Нафу с Мищенко на такси в "бункер": пусть Юрик трахает её в зале, а я Аранову в спальне. Но у Наташи было своё на уме. Пока мы со Шлангом курили на балконе (я курю "редко, но метко"), она быстро накручивала оба номера Залупевич - рабочий (3-04-41) и "домашний" (7-52-72), - и всё-таки поймала Ленку по второму у Канаревичихи-бабушки. Та явилась уже буквально через двадцать минут, да ещё привела с собой Пыхтину. Все, кроме Арановой, разделись до трусов, и, сверкая голыми сиськами, пустились в пляс в центре комнаты. Канаревич и Пыхтина откуда-то притащили целых три "банки" коньяка, и мы пировали до самого вечера.  

Шланг уехал то ли к родителям (домой), то ли в "бункер", а "вместо него" пришла Першина. Из-за жары или поддачи, Залупевич с Нафой спали на тахте с голыми попами, а на второй кровати в спальне, напротив нас с Ленкой, устроилась Пыхтина с Першиной, с непокрытыми сиськами, но в трусиках. Рядом со мной было изумительное, роскошное, обнажённое тело Арановой, и её шелковистая кожа касалась моих колен, живота и груди. Когда она повернулась ко мне лицом, я почувствовал зной, исходящий от нижней части её тела: как всегда, когда она распаляется и притягивает, как магнитом, но моё орудие всё не отвердевало. Я не сомневался в том, что один на один с ней в квартире я бы даже и не задумался ни о чём, всё получилось бы само собой. Но теперь... Монины и мамины вторжения, паника перед очередным ночным телефонным звонком: всё это не проходило бесследно. Я говорил себе: "Вовка, дай спокуй, меш то, цо хцэш; пенькна кобета с тобом в ложку; пенькнейша од Сосновскей; урода несамовита! Протяни руку! Вот оно, то, о чём ты мечтаешь, когда Аранова три или пять дней не приходит. Вот оно, воплощение всех твоих диких фантазий, о которых ты бредишь; твори их, воплощай, никто тебе не мешает, никто тебя в эту ночь не остановит. Хлебай ложками, стаканами, мисками. Сколько влезет! Леночка сейчас именно в том состоянии, именно в том настроении". Но дудки! Моя "пушка на колёсиках" свисала с лафета, как помятая бутафорская, никак не обретая своей боевой твёрдости. И только когда Аранова положила на неё свою ладошку - и слегка там помассажировала, боевой дух вселился в это место, и пушка опять стала... стрелять.

Я (из-за "двух "П" на соседней кровати) старался, чтобы наша кровать не очень скрипела, и, кажется, Аранова тоже. И это мне сильно мешало. Под одеялом нам было душно и жарко, но как только Лена собралась сбросить одеяло, я её удержал; даже если обе "П" крепко спали, я бы весь сжался у них на виду: в чём мать родила, на голой бабе, со своим средних размеров стояком, утопленном в женском лоне. И то, чем мы теперь занимались, вместо ни с чем не сравнимого наслаждения, стало почти пыткой. Не удивительно, что у меня всё кончилось быстрее обычного, и в комнате так сильно запахло мужским семенем, что те две девушки на соседней кровати должны были услышать этот запах даже во сне.

Когда я вернулся из ванной, мне почему-то опять захотелось Леночку, да так безудержно, что теперь мне не смогла бы помешать и целая рота голых амазонок, обосновавшихся в моей спальне. Наша кровать скрипела с удвоенной силой часа три, не меньше, и в тускло-молочном свете зашторенной комнаты мы с Арановой, сбросившие одеяло, барахтались все на виду у соседней кровати. И мне показалось, что лицо Першиной расцвечено слишком ярким и нездоровым румянцем, и что она наблюдает за нами из-под своих длинных ресниц.  





ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Семнадцатое июня 1982

 

Произошло ужасное событие. С площадки своего этажа сбросилась вниз, через перила, Таня Светловодова. Когда я входил в подъезд, мне пришлось продираться сквозь плачущих соседей, которые не могли мне никак объяснить, в чём дело. Поднявшись до своего этажа, я увидел Таню, лежащую на ступеньках, всю окровавленную, а на полу рядом с ней - лужу крови. Заметив, что там стоят многие соседи, я подумал, что моя помощь не нужна. Но никто не знал, что делать; все выглядели растерянными. И только Рудковский сразу вынес платок - и дал Тане (открывшей глаза) - приложить его к ране. Рана была на голове. Платок, который она прижала к затылку, быстро смочился кровью. Я предположил, что её нечаянно столкнула мать, с которой у неё ежедневно бывали конфликты; но тут же узнал, что она просто спрыгнула.

Видя, что все медлят, я тут же бросился к телефону - вызывать "Скорую помощь". Затем я принёс бинт - хотел  перебинтовать Тане голову. Но она не давала перевязывать себя, и я подумал, что это потому, что она на лестнице. Я сказал всем, что надо отвести её домой, но никто, казалось, меня не слышит. Неожиданно Таня попыталась подняться, но тотчас же снова легла на ступеньки. Я намекнул Рудковскому, что надо её завести куда-нибудь. Но никто из соседей и не подумал. Тогда я вошёл к себе, постелил на тахту старую штору, и, вернувшись на лестницу, уговорил Таню попробовать встать и пойти со мной. Ноги её не слушались, и я, перекинув её левую руку себе через плечо, просунул свою ладонь под её правую руку, перехватив её правую грудь, и фактически втащил, а не завёл к себе домой. 

Я уложил её на тахту раной кверху и стал уговаривать её дать себя (легонько, без нажима) перевязать. Но её невозможно было убедить: она боялась. С её волос и лица всё капала и скатывалась маленькими струйками кровь. Потом, когда она так полежала немного, кровотечение приостановилось. Кровь на лице начала подсыхать. Глядя на неё, я впервые подумал о том, что хорошо, что хоть к этому я  не имею ни малейшего отношения. Я вообще не верю, что к Таниному поступку могли привести её сердечные дела. То ли это был какой-то "бздык", то ли неприятности на работе, то ли постоянные ссоры с матушкой. И даже если это из-за кого-то, так только из-за Мони, Сергея Баранова, Тихоновича из "Верасов", или из-за Шумского.

И всё равно меня мучила совесть из-за того, что, бывало, я уговаривал её иногда принимать участие в интригах, которые вёл в борьбе за Аранову, а ведь имелись небезосновательные подозрения, что Таня не совсем ко мне равнодушна. Я знал, что кое-какими поступками могу скомпроментироватъ Светловодову - и, всё-таки, совершал их. И вот теперь я подумал о грани, об отличии между "хорошизмом" и добром, и о многих вещах, о которых стал забывать в последнее время. Я почувствовал нечто теперь для меня полузабытое, "новое". Почувствовал Вечность и ощущение смерти. Я раскаивался во многих своих поступках и делах, и давал себе в этот момент слово не повторять их в дальнейшем.

Наши поступки: это то зеркало, в какое мы смотрим, как в своё отражение, хотя за каждым из них стоят совершенно особые мотивы и чувства, и лишь они дают представление о том, какой они достойны оценки. И даже тогда в принципе невозможен консенсус по поводу того, что и ради достижения чего допустимо, и в этом одна из трагедий нашего бытия.

И нотки тщеславия в моём голосе, когда я пересказывал Шлангу, Махтюку, или Гоге сплетни об отравлении Арановой самой себя, или о том, что она порезалась, и когда в моих словах звучало не сожаление, не жалость и не деликатность, а какая-то напыщенность, что ли; и мои приключения за рамками приличий, на острие бритвы: всё это нахлынуло "прозрением-вспоминанием" внезапно - и захлестнуло меня. Я так и не смог придти ни к какому выводу, и только понимал, что должен принять какое-то решение, что-то изменить, что так, как всё шло раньше, оно продолжаться не может.

Выйдя на лестницу предупредить соседей, чтобы они направили врача из "Скорой помощи" ко мне в квартиру - так как вызвал я "Скорую" к Светловодовой, я вернулся, и увидел, что Таня повернулась лицом вверх, и, опасаясь, что кровотечение у неё усилится, сказал ей принять прежнюю позу, а сам смочил бинт и вытер ей лицо. Весь Танин свитер и вся тахта уже были в крови, но Таня ни в какую не давала себя перебинтовать. Я упрашивал её - и вдруг обнаружил, что говорю с ней таким тоном, каким я говорил только с Арановой, и какого, я знал, нет ни у кого. Более того, я говорил с Арановой таким тоном только в те часы, когда мы оставались одни. И вот теперь я говорил таким тоном со Светловодовой. И я не мог не заметить, как что-то повернулось меня в душе. В ту же секунду перед моими глазами встала Аранова. Выражение её лица было жалким и умоляющим. Я почувствовал себя предателем, и не знал, что мне делать.

Теперь, в этот единственный, в этот неповторимый момент в моей душе жили (возможно, оторванные от своей реальной жизни) две тени: Светловодовой и Арановой. Если вдруг я отдам часть своей теплоты Тане (этому образу во мне, который я зову "Таней"), то что же будет с "Арановой"? И, если я "пожалею" часть этой своей теплоты - пожалею, как скупердяй, - для такой несчастной теперь, и такой красивой даже в такой ситуации Тани, то что же будет с моими тонкими, деликатными чувствами, с моим сочувствием к ней? Через минуту я уже об этом не помнил. Приехала "Скорая", и врач вошла ко мне в квартиру. Я удалился из зала, чтобы не смотреть, как будут перебинтовывать Тане голову - я не хотел, чтобы она видела, как я смотрю. В этот момент зазвонил телефон. Я знал, что это Аранова. Но не собирался поднимать трубку. Я не хотел сейчас входить в зал. И не чувствовал уже такого потрясения от того, что не ответил на звонок Лены, какое бы пережил

прежде.

Таня поднялась с уже перебинтованной головой - и прошла в ванную. Я знал, что у меня плохо работает кран, но не остановил её и не прошёл с ней туда. Когда она

вышла, у неё был расстёгнут пояс и замок, а под болтавшимися джинсами виднелись, как обычно у неё, прозрачные колготки. Но я мало что соображал в тот момент, и не задумывался тогда ни о том, что у неё расстёгнуты джинсы, ни о том, что в квартире у меня Ира Болотникова, тётя Нелля, и молодая врачиха, которые всё это видят, а взял в спальне чистый носовой платок, вместо окровавленного, который Таня украдкой завернула в газету, и подал ей. Потом я сходил к Тане домой за плащом, вывел её на лестницу, но дальше не пошёл, так как это уже было недопустимо.

Я не был потрясён. Но именно это меня в себе и потрясло больше всего. И, кроме того, я ведь уловил в какой-то момент неожиданное для меня теперь ощущение близости смерти, вечности. Я вспомнил и о том, что именно то, что я стремился проникнуть в сознание Арановой, когда мы первый раз лежали с ней вместе в постели, и я не знал, кто она такая, привело ко всему тому, что произошло после. Тогда я обнаружил (когда она спала, а я, наклонившись к ней, как бы  "прощупывал" её мозги) в ней мироощущение давно забытого мной времени, то есть нечто вроде мироощущения хиппи, юного поколения, и я вспомнил самого себя - и обнаружил, что в ней подобная смесь представлений потрясающе сходна с прошлой моей. И тогда это было для меня новым и неожиданным. В то же мгновение на меня что-то словно перескочило, и я уже "зачерпнул" то, что было в Барановой. Теперь же, несмотря на то, что на меня поначалу не произвела никакого впечатления ни первоначальная Танина поза, ни вся эта кровь, а я только действовал чётко и быстро по оказанию ей срочной помощи, в меня - когда я оказался рядом с Тиховодовой - неожиданно проникло то, что она ощущала, её потрясение, её близость к смерти: и я прозрел, впитав то новое, что зачеркнуло во мне часть того, что было во мне и раньше. И я, вспоминая потом, когда "Скорая" уехала и увезла Таню, как я вёл её, просунув руку под её локоть и ощущая пальцами её тело под свитером, вспоминая её дрожащую руку, прижимающую к ране платок, её выражение лица за день перед этим трагическим происшествием, почувствовал, что готов полюбить её.

И уже через час - знал, что способен любить её, что почти люблю, что должен сохранить это чувство, и что поиски избавления от зависимости от моих

отношений с Арановой могли бы разрешиться таким вот образом. Но я подумал и о том, что влюбиться в Тиховодову было бы ещё более страшной ошибкой и привело бы к ещё более тяжёлым последствиям.

 

Проведя несколько часов дома, и осознав, что для сохранения наметившегося во мне перелома ощущений, я должен что-то предпринять, я решил выйти на улицу и, возможно, сходить к родителям. В один момент, когда я буквально осязал, как вспыхнувшее чувство ускользает от меня, я подумал примерно следующее: "Чего стоят все твои разглагольствования, Вовка, вся твоя кичливость владением

сверхъестественными, якобы, способностями!" И вмиг, как по волшебству, я ощутил новую волну чувства, сильней прежней, и понял, что теперь чувство уже не ускользнёт от меня. Решение отправиться к родителям было поколеблено - но не до конца, и я, как заведенная игрушка, собрался на выход. Из дому, я прошёл сначала до угла Пролетарской и Советской, до гостиницы, испытывая странное душевное потрясение и необычайно острые, разрывающие мне душу, волнения и сомнения. Мне казалось недопустимым встретиться сейчас с Арановой. Я подумал, что на остановке или возле остановки троллейбуса могу встретить её, и подумал ещё, что мне лучше идти пешком. Я не был уверен, исходит ли моё внутреннее стремление не садиться в троллейбус от того, что я не хочу встретить Аранову, или от того, что это сейчас усилило бы новую - зарождающуюся - любовь.

Идти мимо гостиницы - значило наверняка гораздо больше рисковать встретить  Аранову, чем податься на остановку. Но то-то влекло меня именно на этот путь. И я увидел Лену. Сначала я заметил Кирю с Наташкой, его будущей супругой,

затем Ротаня, Моню, Канаревич, Норку и Аранову. С остальными я держал себя очень холодно, приветствовав только Ротаня, причём, тепло и с воодушевлением, с искренней радостью. В этом мире, колеблющемся теперь, покачнувшемся у меня под ногами, он виделся мне единственным светлым пятном, и я инстинктивно тянулся к нему, как к какой-то опоре. На Моню я не смотрел. Все - и Моня, и Канаревич, - были уязвлены моим невниманием, и выразили мне своё недоумение. Я оправдывался, что их вижу каждый день, а Ротаня не встречал "чёрт знает сколько". С Леной я не говорил.

Когда все они уходили, Лена попросила меня на пару слов. Мы остались вдвоём, в то время как остальные уже ушли. "У меня есть к тебе серьёзный разговор. Мне надо тебя срочно увидеть... - Она говорила это самым серьёзным тоном. И, вдруг,

улыбнулась, и, улыбаясь, стояла молча и не произносила ни слова. Я также молчал, и мы стояли молча, а Баранова улыбалась. Я вытер пятно помады у неё возле губ, а она, по-моему, дотронулась до моего пиджака. "Я завтра вечером к тебе прибегу. Я только не хочу, чтобы Ротань знал". - Разговор был исчерпан. Но Баранова не  уходила. Она стояла и смотрела на меня. А у меня внутри всё бурлило. И я думал, что нашёл выход, и что больше никаких отношений с Леной у меня не будет. Я подумал ещё о том, что, если она завтра придёт, я выскажу ей, что больше её не люблю. То есть - завтра её уже не буду любить... Наконец (время шло) Аранова повернулась, бросив на меня ещё один, прощальный, заключительный, взгляд. И я тоже двинулся, направившись в противоположную сторону.

В тот вечер во мне происходила интенсивнейшая душевная борьба, в результате которой я сумел сохранить зародившееся чувство и даже усилить его, превратив в любовь. Но окончательной уверенности у меня не было. Уверенности в своей  правоте. Я только понимал, что снова затрачиваю нечеловеческие психические усилия, которые не сумел пока морально и логически оправдать, признать  необходимыми, но никакой иной цели у меня пока не было.

Весь последующий  день я находился в лихорадочном волнении. Я с трудом соображал, что делаю; желая поехать к Тане, чтобы укрепить вспыхнувшее чувство, я боялся - в то же время - ехать один, а, с другой стороны, не хотел пропустить и свидания с Арановой. Утром ко мне приходила Светка*, которая - я знаю это - за мной бегает. Я договорился с ней, что она меня будет сопровождать. Естественно, я желал бы поехать в больницу утром, но Света не могла или не хотела. Тогда мы договорились с ней на пять часов. Но она не пришла. А в четыре звонила Еведева - снова из Вильнюса - и обещала через неделю приехать. Я помнил о том, что Аранова должна придти. Но я уже мысленно произносил ей свой монолог о том, что больше её не люблю, и что наши дальнейшие отношения - после того, как у меня нет больше к ней чувства, - невозможны. Теперь же я понимал, что Аранова - скорей всего - может придти в то время, когда я собираюсь быть у Тани в больнице. И всё-таки я не решил окончательно, что мне делать. Я понимал, что мне в любом случае надо увидеть Аранову, однако, когда Света не пришла, я оделся и вышел.


Меня в буквальном смысле трясла дрожь. Прохожие оглядывались после того, как бросали на меня первый беглый взгляд. Я несколько раз звонил Тане в больницу - не дозвонился. Я ходил домой к Симе, к Мише-бас-гитаристу, звонил Клаптону, Андрею, Марату, Володе - но никого не было дома, и мне не с кем было пойти. Я съездил даже домой к Оленьке Петрыкиной. За каких-то полтора часа я объездил полгорода: оказывался на Интернациональной возле стадиона, на площади, на Минской и т.д. Наконец, оказавшись у Юры-Юзика Тернового-Хмуря, на Пролетарской 17 - я просидел у него более часа, после чего поехал к родителям.

Когда я появился дома, было уже десять вечера. Лена, несомненно, забегала, или мне звонила, я это чувствовал, причём, чувствовал со всей болезненной и трагической силой. Я чувствовал и как всплеск потрясения охватывает где-то там Лену, и как лопаются в ней от обиды и разочарования связывающие её со мной канаты, тросы, паутинки. Наши встречи на протяжении всех этих месяцев, которым противостояло столько препон и препятствий; отсутствие какой-либо материальной заинтересованности с её и с моей стороны; столько раз повторявшийся катарсис пронзительного освобождения, когда я с ней оказывался в постели: всё, всё было предано мной за один миг, и снова показало, какой же я ветреный, ненадёжный, несостоятельный человек. Если моё еврейское самосознание, или "гены", или что-то ещё, пересилив польские и немецкие, завладели моими наклонностями, и неодолимо влекут меня ко многим женщинам, к определённому евреям их религиозным "уставом" гарему; или это следствие моей нравственной распущенности, или природной эротомании: я был обязан - по справедливости, по совести - заявить, признаться каждой из них в отдельности и всем вместе, что меня влечёт ко всем сразу, и предложить им полигамию; или в конце концов сознаться себе самому, что к Арановой меня влечёт "чуть-чуть" сильнее, чем ко всем остальным, и что даже Лариска, которая стала шикарной, самой неотразимой, самой потрясной из всех, мною когда-либо виденных, женщин, иногда мне нравится "немного" меньше, чем Лена.

И, признавшись себе самому в этом, трагичном для меня, открытии, смириться с судьбой, и продолжать любить Аранову - уже безнадёжной, роковой любовью, - встречаясь с ней, когда получится, теряя её на несколько дней и завоёвывая опять, без близкой надежды на простое мещанское счастье, на семью и детей. И перестать плодить и плодить проступки и преступления, жертв своего эгоизма и необратимый урон, моим поступкам сопутствующий.  

Я понял, что морально проиграл. Пусть шлюха. Пусть. Но такая, как есть. И, будучи такой, как есть, она сделала мне немало хорошего, раскрасив моё бытие собой, и не только; она гасила вокруг меня круги, оставляемые на опасной поверхности социального омута моими необдуманными, легковесными, упрямыми, тщеславными, своевольными поступками; и, если бы не она, на этом крутом вираже моей нигилистической, даже не диссидентской, а "чисто" антиобщественной деятельности, я был бы ещё шесть месяцев назад похоронен сомкнувшейся над моей головой трясиной. У меня свои тенета, у неё - свои. Она барахталась в своих тенетах, по-своему оставаясь мне преданной. Какие опасности могли меня подстерегать, какие омуты меня поджидали, если бы на её месте оказались другие шлюхи, другие женщины! За эти шесть месяцев с ней случилось много чего из-за связи со мной, а со мной самим ничего не случилось.

И вот теперь, в очередной раз, я просто предал её, да и себя самого, предал "её в себе", и её настоящую, Аранову Елену Викторовну, у которой есть отец и мать, и брат, и подруги, и друзья, каждый из которых по-своему её любит, и мои плебейские, жлобские выходки по отношению к Лене должны каждый раз рикошетом поражать всех этих людей. Оттолкнув детские ручонки той искрившейся Лениной улыбки, когда я встретил её вчера, ближе к вечеру, я оказался не просто не прав. Моя неправота скрыта в тайниках моей искривлённой психики, в моих опасных влечениях и перверзийных наклонностях, и слишком часто приводит к необратимым последствиям. Все жертвы, на которые я шёл, все неудобства, которые причинял Арановой, все душевные испытания, какие приносила нам обоим наша с ней связь: всё это я вдруг обесценил, предал, лишил оправдания. Я вдруг сделался обыкновенным, жалким человечком, таким, как все, серым, без цели, без обаяния, без внутреннего бытия.

И необратимость моей последней - сегодняшней - выходки как молотом ударила в мою самую болевую точку. Теперь, когда приехал Ротань, который из-за своего отсутствия как бы вынуждал Лену к какой-то обязанности, и вынуждал её определить, наконец, и свои отношения со мной, именно теперь Лена заявляет мне конфиденциально (отозвав меня в сторону) о необходимости серьёзного разговора, сама напрашивается ко мне в гости, и прямо, без обиняков, даёт понять, что придёт одна, - я, со своей стороны, "демонстративно" ухожу из дому, хотя (когда я в Бобруйске, а не в Минске, в Питере или Бресте) обычно сижу на телефоне и караулю её звонки: я поступаю, с её точки видения, нелогично, непоследовательно, как предатель и лгун. Может быть, она хотела придти, чтобы "серьёзно" объявить мне о том, что "навсегда" остаётся с Ротанем, что наши с ней отношения оборвутся? Но тогда откуда эта нежность в её глазах, откуда эта счастливая, направленная на меня, улыбка? Знакомая до боли улыбка, игравшая на губах всех, в лицах которых я читал любовь к себе...

Нет, очевидно, что Лена собиралась придти, чтобы ещё раз повторить наш "постельный грех", чтобы ещё раз увидеть меня, чтобы продолжить наши "разговоры ни о чём", подышать воздухом моей квартиры, или даже принести паспорт для ЗАГСа (чем чёрт не шутит?). Пусть наша "игра в женитьбу" и закончилась бы ничем, но это была игра, это были минуты, дни и недели моей единственной, неповторимой жизни, какая даётся всего один раз, чтобы испытать то единственное, уникальное и таинственное, чему нет ни цели, ни объяснения.

А теперь ничего уже не поправимо. Очередной порыв, очередной апофеоз нежных, невыразимых, ранимых сущностей в Лениной психике наткнулся на косу моей неустойчивой, ненадёжной натуры. И даже если агония наших с ней отношений будет тянуться и дальше, ни серьёзного разговора, ни паспорта для ЗАГСа, ни открытого проявления чувств с её стороны: ничего этого больше не будет...  

Ничего уже не изменить. И это самое страшное в нашем, раскинувшемся из прошлого в будущее, мире.
 
"Я остался роботом". Как будто мои враги, вытянув из десятков моих набросков и черновиков именно эту метафору, именно этот образ, - уже знали заранее о моём поражении, о моём сегодняшнем предательстве. Обладание нечеловеческими возможностями никогда не решит  ч е л о в е ч е с к и х  проблем, даже если наши мечты о них осуществятся. Никакими сверхмощными средствами нельзя разрушить сложности и красоты человеческой сущности, разве что уничтожить самого человека. И сомнения, колебания, ошибки, страдания и раскаянья: самое прекрасное, что есть в нас.


  ПРИМЕЧАНИЕ: Света: это та именно Света, которая уже описывалась   
  на страницах моего дневника; та самая, которая порезалась, когда к ней    
  ворвались.




Теперь (я в этом почти уверен) за дело возьмутся заплечных дел мастера, испуганные самой только возможностью союза Вовочки и Леночки, такого уникального союза, который напугал бы любую власть. Со дня на день отчёт о моих питерских подвигах должен прибыть, наконец-то, замедленный неторопливостью чиновничьего распорядка классической империи, в распоряжение местной "пожарной администрации".

И начнутся новые "народные оркестры", новые "общественные мероприятия", спускаемые через Отдел Культуры Робертом и Целкиной, чтобы оторвать меня от моих "пасквилей" и Леночки; последуют более жёсткие наручники для Арановой, а, может быть, кандалы; и новые провокации Роберта, Мони и Шланга. И поэтому мой сегодняшний поступок трагичен и глуп в квадрате. Я знаю, что Роберт мне тайно симпатизирует, и, хотя я не самый бездарный и худший учитель по теории музыки и общему фортепиано, и во мне есть свои достоинства, таких работников, как я, надо ещё поискать. И я уверен, что шишки, летящие в мою голову из Отдела Культуры, давно бы раскроили мне череп, если бы не наш директор и (отчасти) Целкина. Но Роберт - человек подневольный, и, если ему прикажут задержать меня в школе во время несанкционированного обыска в моей квартире, или чтобы не дать мне встретиться с Арановой: он должен подчиниться. Самые опасные для меня фигуры на шахматной доске моих баталий с ветряными мельницами: это Саша Шейн, Моня и Шланг. Последнего уже использовали, чтобы меня потихоньку грабить, "экспроприируя" заработанное на многочисленных концертах и халтурах, а потом (на прошлый Новый Год) Шланга, вместе с братьями Барковскими и Махтюком, использовали для того, чтобы меня просто физически уничтожить. Кинжалову не стали бы поручать такого задания. А Шланга, проверенного на прежних делах, легко могли снова сделать винтиком нового покушения, поручить ему ответственное задание, чтобы собрать на меня компромат, впутать меня в уголовно наказуемую деятельность, или нанести непоправимый вред моему здоровью. При всей его личной не заинтересованности, и отсутствии у него (в отличии от Мони) ненависти ко мне.   




 

ВТОРАЯ КНИГА

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Середина-конец июня, 1982

За последнее время произошли очень и очень даже интересные события. Во-первых, Роберт Самуилович Сурган, директор музыкальной школы в Глуше, запер меня в пустой школе, а сам уехал.

Это произошло следующим образом. Мы все: Бела (Целкина), Лиля, Витя, Катя, Валя и Люда, и сам Роберт, красили пол и окна на веранде и снаружи нашей школы. Мне поручили наружные окна, а Роберт мою работу не принял. То есть, когда я, закончив красить, спросил у него, могу ли я ехать домой, он ответил, что это, мол, не работа - и мне придётся перекрашивать. Тогда я спросил у него, могу ли я это сделать в следующий раз. Он мне сказал "подожди", а сам забрал у меня кисть и краску, и унёс их куда-то. Я знал, что у него нет возможности меня держать дольше всех в Глуше; я понимал, что всё равно он меня одного работать тут не оставит. Кроме того, ему ведь и самому надо ехать домой. И поэтому недоумевал: чего ждать?

В тот день Витя был на машине, из чего следовало, что Роберт (с Белой и с Лилей), как обычно, отправится вместе с ним. То есть - ответ Роберта на мой вопрос звучал как абсурд. Я догнал Роберта и снова спросил у него, можно ли ехать домой. Он опять бросил: "Подожди!" - Я заметил, что, в таком случае, пусть даст мне краску и кисти, и я буду докрашивать. Но он в который уже раз повторил то же самое: "Подожди". Я не хотел связываться с ним. Через пять, ну пусть через десять, от силы пятнадцать минут все поедут домой, и не стоит беспокоиться, так как вместе со всеми поеду и я. Однако, что-то сверлило мозг, какое-то беспокойство. У меня была с собой книга, за которую я и принялся в своём классе. Потом у меня, почему-то мелькнула мысль, что меня могут закрыть тут, в школе. Обычно я играю на фортепиано, если выдаётся минутка, а тут я сидел тихо, как мышка. И я решил показаться кому-нибудь на глаза, чтобы видели, что я у себя в классе. Я вышел на коридор, и тем "кем-то", кто меня заметил, оказался Роберт. Он запирал дверь своего кабинета. Я продемонстрировал себя, продемонстрировал что я с книгой, держа её заложенной пальцами, чтобы показать: я читаю, и на виду у него вошёл обратно в свой класс. Я не закрыл за собой дверь, и Роберт мог меня видеть сидящим на стуле в своём классе - с коридора, из "учительской", из своего кабинета: отовсюду. Но, заметив меня, он почему-то стал снова отпирать дверь своего кабинета - и скрылся там. 

Поспешность его возвращения в кабинет при виде меня настолько бросалась в глаза, что меня снова стало сверлить прежнее щемящее чувство. Я услышал, как Роберт выходит из своего кабинета, и слышал его шаги по коридору. Он должен был меня видеть читающим в классе. Но я больше не верил в то, что он, даже зная, что я остаюсь в школе, позовёт меня на выход. Когда я выскочил из своего класса, Лиля Соломоновна, Виктор Алексеевич, Бела и Роберт: все выходили из школы, но, увидев меня, Роберт (с замком в руках) их остановил, посмотрел на часы, и заявил, что мы покидаем школу "слишком рано", и что нам "осталось работать" ещё "ровно пятнадцать минут". Теперь сомнений в его намерениях почти не оставалось.

Я снова продефилировал у Роберта на виду, но теперь не стал заходить в класс, а решил пройти на веранду, и читать книгу там, но директор сказал, что на веранде "не место для чтения", и следил за мной глазами до тех пор, пока я не скрылся в своём классе.

Я поглядывал то на часы, то в окно, то в книгу, и краем глаза заметил крадущуюся фигуру Роберта, и услышал его скраденные шаги. Тогда я подумал, что меня теперь точно могут запереть в школе, но не двинулся с места. Я решил проверить, пойдёт ли Роберт на это, закроет ли он меня в школе после того, как я сделал попытку читать на веранду, и после того, как я на глазах у него вышел из своего класса и вошёл в него опять, то есть, после того, как он  н е с о м н е н н о знал, что я остался в школе. Но я плохо рассчитал время. Когда я выскочил на веранду, машина Вити уже отъехала. Я быстро подобрал ключ к замку, что висел в школе на дверях, но, на всякий случай, позвал жителей соседних домов, попросив их - для вида - сбегать к техничке Марье Ивановне за ключом, а сам тут же отпер и запер двери.

Когда я пришёл на автостанцию, оказалось, что автобус только что отошёл (на целых десять минуть раньше своего отправления по расписанию!) - а я не знал, что в это время есть проходящий автобус. Итак, Роберт явно хотел сделать так, чтобы я опоздал именно на этот автобус.

Интересно, что именно я пропустил в городе, опоздав на этот автобус? Потенциальную встречу с Арановой? Или у меня в квартире "гости"? Или сейчас будет так, что мне придётся "опаздывать на автобус", ремонтировать школу за двоих, тащить на своём горбу двойную общественную нагрузку: и тогда мне ни за что не выполнить программу для экстерной сдачи Государственного Экзамена в Минской консерватории, или не успеть подготовить документы в Минский Педагогический институт, и, в результате, не поступить?

Ещё один довольно интересный факт связан с рассказом Метнера о том, что его вызывали в КГБ. Рассказывал он мне об этом на свадьбе, когда мы с ним сидели в комнате вдвоём. По его словам, его вызывали в КГБ в связи с тем, что у него была кинолента с порнографическим фильмом. Он сказал, что его вызывал некий Беляев или Белевский... Он говорил ещё про какого-то Ермолицкого, который, вроде бы, там крупная шишка. Про этого Ермолицкого я часто слышал от многих...

Начальником бобруйского УКГБ является, мол, некий Юра, человек лет пятидесяти - сорока-пяти, представительный и седоватый, но выглядящий молодцевато, видимо, младше своих лет, а "отделом по надзору за культурой" заведует, якобы, некий Роман, тридцати - тридцати-пяти лет.

Я слушал Метнера с захватывающим любопытством, проверяя, что в его представлениях и в представлениях других рядовых граждан о КГБ соответствует, и что не соответствует действительности. Именно тогда у меня и родилась идея написать совершенно уникальную, ни с какой другой не сопоставимую книгу: "Миф о КГБ" (КГБ глазами простых советских людей).

Также, как почти на всех других людей из моего окружения, на Метнера у меня была заведена "карта" его привычек, слабостей, связей, адресов и телефонов. Там же имелась и "схема" его типических реакций: как он реагирует на то или на это; благодаря этой схеме, можно было с уверенностью на 99% предположить, что на такое-то действие он отреагирует именно так, а не иначе. Если на меня имеется досье в милиции и в КГБ, в нём обязательно обнаружится точно такая же "карта" и "схема". Поэтому нечто похожее я оформил на самого себя, и теперь, чтобы посмеяться, поиздеваться над предполагаемыми преследователями, чтобы их сбить с толку, иногда поступаю совершенно "нетипично", "в противоположность" своим типическим реакциям. Такие мини-досье у меня из принципа не заведены только на некоторых людей из моего окружения: на Лилю, Лариску, Нелли, Софу, Аранову..., и на людей с определённым "джентльменским набором" качеств (Олечку Петрыкину, Милу Каган, Карася, Симановского, Сашу Ротаня, Мишу Аксельрода (Михаила Печального). Отсутствие "картотеки" на них подрывает как основы моей безопасности, так и сам принцип защиты, пробивая в нём дыры, как в голландском сыре, и отнюдь не потому, что кто-то из них может быть агентом властей. 

О порнографическом фильме Метнер говорил мне уже давно, и, при этом, спросил, могу ли я достать кинопроектор. О том, что есть такой фильм, я  вскользь намекнул одному человеку с кое-какой целью, а тот загорелся достать кинопроектор, и тогда посмотреть фильм. В нашем с Виталиком распоряжении есть видеокассеты, а не киноленты, о существовании которых не знают не только чужие, но даже мама. Мой же интерес к просмотру упомянутой киноленты связан со слухами о том, что Аранова участвовала или участвует в съёмках подпольных порнографических фильмов. И плёнка, что имелась у Серёги, снята вроде бы минским "подпольным режиссёром". Теперь же Метнер мне заявил, что его ленту смотрело полгорода, в том числе полно людей из высшего начальства, не исключая и самого первого секретаря горкома.

Он также  сказал, что в КГБ ему заявили, что, если он добровольно отдаст киноленту с порно-фильмом, никаких неприятностей у него не будет, а если нет... Метнер сказал, что отдал фильм - и всё. Но мне кажется, он мне что-то не договаривает, и что вообще он мне это рассказал с какой-то определённой целью. И я даже в этом уверен...

Наконец, недавно, то есть, буквально три-четыре дня назад, Кинжалов мне заявил, что его вызывали в КГБ. На этот раз я склонен ему верить. Никакого резона врать у него не было. По его тону чувствовалось, что у  него не такое настроение, в котором он врёт лишь бы что из чистого желания что-то сказать, чем-то воздействовать на чьё-либо воображение. Он добавил, что вызывали его из-за какой-то "очень хорошей знакомой" (Арановой?).

Далее, ко мне поступила информация (вроде бы подтверждаемая личными наблюдениями) о том, что Вася Ковальчук, с которым я очень давно играю на свадьбах, работает в КГБ - и, "по  совместительству", - завхозом трикотажной фабрики. Именно он теперь "вышел" на Аранову - и, в свете этого, моя оплошность в отношениях с ней выглядит ещё более мрачно. Теперь Вася может "доить" её, выуживая из неё сведения, которых он бы раньше не получил. "Вышел" же Вася на неё, опять же, по моей собственной оплошности. Казалось бы, совершенно случайно, но не без помощи моей серьёзной ошибки. Но я знаю, что контакт между Васей и Арановой готовился уже давно, и я  только ускорил его, тем самым разрушив камуфляж и разоблачив Ковальчука.

Я также пришёл к выводу, что Кинжалов, Махтюк, Герман и Юра Барковские, Канаревич и Шланг связаны "одной цепью" за пределами нашего, да и любого другого круга общения. Я не удивлюсь, если выяснится, что к этой линии тем или иным образом "подключен" и Ковальчук. Шланг (Юра Мищенко) и Канаревич (Залупевич) вообще не должны были иметь никаких точек соприкосновения.  

Вчера в троллейбусе "случайно" встретил Юру Минича, одного из своих одноклассников. К нему подходят выражения "серая лошадка", "тёмная личность"; он, к тому же, какай-то "гнусный". Юра стал просить у меня порнографию. Не фото, а художественную литературу. Я ответил ему: "Откуда она у меня?" На что он отреагировал: "А мне сказали, что у тебя есть... Два разных человека мне сказали".

Если это расценить как прямую провокацию "с домашней заготовкой", то надо предположить, что по шаблону, основанному на моих личных качествах и типичных реакциях, надеялись на такую мою черту, как компанейство, на то, что я достану Миничу, что он просил, и тогда нанесут непосредственный удар по мне.

После пропажи денег и кое-каких вещей в марте, о чём я уже писал в предыдущих тетрадях моего дневника, я практически не сомневаюсь, что "гости" побывали в моей квартире, но одно дело несанкционированный обыск, и совсем другое - о ф и ц и а л ь н а я  акция, с понятыми, протоколированием и возможностью подбросить всё, что угодно: от наркотиков до огнестрельного оружия.

Итак, события ещё более накалились, и стали действительно напряжёнными и даже опасными. И в какой-то степени это также вызвано моей оплошностью в отношениях с Арановой.




ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ
30 июня 1982. Ленинград.

 

Итак, я в Ленинграде, в этом  городе, названном, по иронии, именно теми, кто душит всякую революционность, "колыбелью революции". Я снова в Ленинграде - Санкт-Петербурге. Мне дана в моей жизни ещё одна встреча с этим великим городом, с городом, к которому я всегда тянулся, с самой первой встречи, которым с обожествлением восхищался и восхищаюсь. Здесь, в Ленинграде, я могу спать, где угодно, терпеть любые лишения, но, находясь тут, я  н а с л а ж д а ю с ь  тем, что вижу, тем, что вокруг.

Дядя Гриша и его сын Аркадий с семьёй - все они уехали на дачу. У остальных знакомых - которым я названивал - творились непонятные вещи с телефоном. Все телефоны, на которые я звоню, молчат, причём, не просто не отвечают, а номер "сбрасывает", то есть в трубке воцаряются короткие гудки. С остальными телефонами также творится неладное. Куда бы я ни обращался, везде прокол.

Сначала я намеревался отговорить Виталика поступать в Ленинград, но не мог решиться на разговор. Действительно, а вдруг это его судьба? Но что, если из-за меня ему начнут ставить палки в колёса? Что, если все его титанические усилия законопослушного человека и труженика заведомо обречены на неуспех из-за меня? Я ночами не спал, но не мог придумать ничего путного. Именно в Ленинград Виталику приходилось поступать по многим причинам. От помощи, которую обещал Рабкин с жильём и учебниками (хотя, зная, ч т о  с Виталиком, и во имя его дружбы с родителями и с нами, он мог предложить "поговорить" с экзаменаторами; тем более, что знал наверняка: Виталик такой щепетильный, что сам не только об этом не заговорит, но, скорей всего, был бы против), до информации о том, что в Ленинграде работают самые крупные специалисты в стране по болезни Виталика (хотя это пока не подтвердилось). В любом случае, мы лелеяли мысль, что ему каким-то образом мог помочь большой город.

Потом, когда об отъезде Виталика именно в Ленинград было уже решено, я надеялся, что кто-нибудь из родителей, папа или мама, поедут с ним, а не я. Мне казалось, что меня могли запросто тормознуть, подвергнув аресту ещё в Жлобине (или Минске) или на вокзале по приезде. С другой стороны, если Виталик всё-таки поступит, то у меня не остаётся тогда иного выхода, как самому, в свою очередь, туда перебраться, а, значит, я просто обязан заодно устраивать и свои собственные дела.

В общем, складывалась ситуация, когда не осталось выбора.

И вот, до Питера мы добрались без приключений, но уже тут, на месте, начались дела... Если весь список "моих" телефонов лежит перед кем-то на дубовом столе, и все эти номера блокированы, то каким образом? Их сделали недоступными для звонков из телефонов-автоматов? Или не имеет значения? Это я завтра проверю. В случайность того, что вся эта куча телефонов "просто так" отстреливается короткими гудками через секунду после прерывистых длинных - как-то не верилось, но вдруг в Ленинграде авария на АТС? Или в середине лета Питер пустеет в гораздо большей степени, чем Бобруйск: и все, кому я звоню, - на даче, на Юге, на любовнице, на боку? И разве не было так, что в Бобруйске я обзвонил и обошёл кучу приятелей, но так и не нашёл никого, кто смог бы со мной пойти к Таньке в больницу. Стоп! Неужели всех предупредили? Было что-то очень и очень похожее между этим, питерским, и тем, бобруйским сбоем.

Может быть, и дядя Аркадий вовсе и не уехал на дачу, а  п р е д у п р е ж д ё н? Тогда, даже если к каждому ездить домой, мне ничего не добиться... К тому же... Ленинград не Бобруйск. И в Бобруйске есть районы, куда добираться часа полтора или два с половиной. А в Ленинграде каждая поездка: полдня. И потом ведь не знаешь, когда человек придёт домой. Нет, пока не заработают телефоны, "дело пахнет керосином".  

Прежде всего, пока я куда-нибудь не дозвонюсь, мне просто негде ночевать. Может быть, повторить попытку с гостиницей, хотя бы с той, где мы останавливались с Сосиской? Но дело даже не в том, что к началу июля гостиницы забиты гораздо больше, чем тогда, или что меня могут элементарно ни в одну гостиницу не пустить. Нечего даже и пробовать, потому что сейчас у меня денег нет.

Перед поездкой я открутил трубу-перекладину в ванной - и выгреб оттуда всё, что там ещё оставалось. Но оставалось немного. Между той и этой поездкой я проел и пропил почти всё. А запасы мои не пополнялись. Метнера вызвали в КГБ, Махтюка и Терёху в ОБХСС, а Вася, похоже, от нас вообще откололся. С прошлой поездки в Ленинград я не отыграл ни одной свадьбы. Каждый месяц я дней десять-одиннадцать - как правило - играл в ресторанах на заменах: в Бобруйске и в Минске, но не сейчас. Ни Карась, ни Киря: никто ничего не подкинул. На всех направлениях лажа.

Но даже отсутствие крыши над головой не могло вынудить меня уехать из Ленинграда. Без меня Виталику в институт им. Репина при Академии Художеств, на искусствоведческий  факультет, не поступить. Без моей помощи и опеки он оставаться и поступать просто не сможет.  

Вслед за ночлегом, проблема с телефонами прерывала мои контакты с художественной средой Ленинграда, как будто "хотела" их не допустить. Но не только помощь Виталику удерживала меня в Ленинграде. Раз я  у ж е  поехал, возвращаться не было смысла не только из-за потерянного времени и потраченных денег, но потому, что именно сейчас в Бобруйске создалась для меня критическая ситуация. Если поставить в ряд костяшки домино - и толкнуть первую: волна падения рано или поздно доберётся до последней. Вызовы лиц из моего ближайшего окружения в КГБ (Моня, Метнер, Симановский...); беседа майора КГБ с Карасём; вызовы меня самого и моих приятелей в милицию и в ОБХСС (а ведь не случайно с Терёхой беседовал не кто иной, как сам Пётр Калядич); резко усилившееся давление на меня Роберта и Отдела Культуры: всё это ничего хорошего не сулило, и, когда очередь дошла бы до меня, от меня не оставили бы и мокрого места... О, как хотел бы кое-кто в Бобруйске вернуть меня туда, пока эта кампания не завершилась! Как они хотели бы заставить меня вернуться! И потому я боюсь ночевать на вокзале - из опасения провокаций. Но выбора у меня нет.

Так что ни я, ни Виталик - мы не отступим, не откажемся от его поступления в институт. Вопрос только в том, на какой факультет. На факультет живописи? Он слишком слаб ещё технически, чтобы тягаться с другими поступающими; во-вторых, даже при недостаточной ещё технической подготовленности, у него уже чётко проглядывает стиль - увы, не такой, с каким ему позволят поступать в институт им. Репина при Академии Художеств. На факультете искусствоведения и истории искусств можно спрятаться за дежурными фразами, за цитатами из работ Ленина, из речей  советских руководителей, или искусствоведов, у которых на ягодицах стоит клеймо "лоялен". Ни художественный стиль моего брата, ни моё собственное творчество, разумеется, не являются преднамеренно "нелояльными", но они неприемлемы среди "лоялистов" лишь потому, что "не такие", лишь потому, что мы рисуем или пишем "не так".

Что теперь делать с моим собственным поступлением - с поступлением в Ленинградскую консерваторию, - ума не приложу. По тем же объективным причинам, из-за стиля, ментальности, специфики моей личности, и по сотням других причин: мне без помощи Успенского, Котова, Тищенко, Чистякова и Рябова ни за что не поступить. И такую помощь во время двух своих предыдущих приездов я себе обеспечил. Я выполнял задания по композиции, я приступил к занятиям по теории, полифонии, контрапункту, и на очереди были занятия по тренировке слуха... Меня ждало верное и светлое будущее. Конечно, я не должен был набирать столько работы по "цеховому" взаимодействию, должен был суметь отказаться; меня подловили на этом. Что же теперь мне делать? Как появиться на глаза всем этим людям? Что придумать для оправдания своего бегства, своего внезапного и позорного исчезновения? Или нагло подать документы - и объявиться на вступительных экзаменах? Но это же просто смешно! На меня будут смотреть как на шута, или как на самозванца. "Где тот Лунин Владимир Михайлович? Вы кто, извините, его двойник? Или это клинический случай полной амнезии?"

Решение не проступало...

А сегодня я снова встаю перед проблемой ночлега. У жены художника Рабкина - Марии Фёдоровны - оставаться больше нельзя; нет места; её дочь выписывается из больницы, где она была до сих пор. Самого Абрама Исааковича нет в Ленинграде - он в Бобруйске, - и поэтому в его мастерской тоже нельзя устроиться. Где же моя мартовская - майская предприимчивость? В этом городе, где у меня сотни друзей и знакомых, я вынужден беспокоить пожилых и не очень здоровых людей, ночевать на вокзалах, в подъездах... Почему ещё месяц назад всё получалось? Или - дело случая? Или всё получалось лишь потому, что не случилось тогда теперешнего драматического (в котором только я один - и больше никто - виноват!) разрыва с Арановой, не сбросилась с лестницы Таня Светловодова, не уехала в Минск Лариска, так и не увидев меня, когда я разминулся с ней в Осиповичах, и со мной были тут, в Петербурге, Марлиза, Сосновская и Еведева? Но за всё надо платить, и вот сегодня я расплачиваюсь за всё прошлое бездомностью и неудобством. Или это проблемы моей собственной личности, у которой за периодом побед и подъёма обязательно следует полоса апатии, отсутствия стимулов и неуверенности в себе? Действительно, "два режима", "два модуля", в которых проходит бытие моей персоны: это как два совершенно разных человека; и, если первый из них не успел дописать вполне состоявшееся стихотворение, второй никогда не допишет; и, если первый не успел, до передачи эстафеты второму, закончить Первую, Вторую и Третью симфонии, второй никогда не закончит. Однако, безостановочное колесо жизни нам не затормозить ни на минуту. И чёрный дёготь моего "второго я" виден повсюду в начинаниях первого: от совершенно гениального начала стихов и музыкальных произведений, завершающихся за упокой - до отношений с любимыми женщинами, с грохотом падающих с небес на землю. Этот слоёный пирог мёда с дёгтем за мной остаётся повсюду. И если замены в ресторанах удачно выпадают на моё "первое эго", тогда всё в порядке; но стоит один раз поработать вместо первого моему "второму эго" именно в самом начале его "смены" - и можно не сомневаться, что меня больше не позовут.

И всё же - несмотря даже на это - у меня накоплен опыт обживания самых разных и самых неприветливых городов. За свою не очень долгую жизнь я объездил полсоюза, ведь именно моё "второе эго" обожает путешествовать и устраиваться в самых невероятных местах и ситуациях. И в - первую очередь - я непревзойдённый мастер поисков ночлега. Неужели я эту способность потерял? Так внезапно? Или теперешняя ситуация: результат невидимой, тайной опеки? Тогда пути мне смогли блокировать очень плотно, так, что даже не верится, чтобы наша грубая власть была способна на такое.  

Что я буду делать - ещё не знаю. Но меня не так просто вынудить отступить. У меня ещё много возможностей, которые я, без сомнения, стану использовать. За всеми моими действиями трудно уследить, трудно их предупредить и пресечь - особенно тогда, когда я в таком городе, как Ленинград, который меня не угнетает. Наоборот, он мне помогает бороться. Мне здесь помогает каждый дом, каждая стена, каждая улица.

Но и они, мои невидимые враги, обладают огромными возможностями, сейчас не сопоставимыми с моими. Вот если бы ещё знать, кто они! То ли это Берл со своим "шефом", то ли это ленинградское КГБ... Или это инопланетяне, из созвездия Альфа-Омега... А вдруг ленинградских "соплеменников" не двое, трое? А вдруг их четверо? Или их целая организация? С клонированными мозгами. И я подумал, что в ближайшие дни надо сходить с визитом в ленинградскую синагогу...




ГЛАВА ВТОРАЯ
Воскресенье, 4 июля 1982                     

 

Вчера решил не пользоваться метро, и узнал от одной старушки, что до Сиреневого бульвара можно добраться из центра на трамвае. Зная, что все мои маршруты раскрываются через метро, я постановил ехать трамваем. И думаю, что, благодаря этому, дядя Аркадий "оказался" дома. В общем, проблему ночлега решил.

Вчера должен был приехать и Виталик. Выехал он из Бобруйска в 16 с чем-то. Ехал на Жлобин. В Ленинграде он должен был быть в 10.00. или в 12.40. Я не мог встречать его на вокзале, потому что не знал заранее, на какой поезд он сядет. Я договорился с ним по телефону, что буду его ждать у памятника Екатерине на Невском с 13.00. до 14.00. Сказал, что он может придти и позже. В условленное время он не явился. Я несколько раз звонил Марии Фёдоровне - жене Рабкина, - объездил все скверы на Невском, был на Витебском вокзале, на Главпочтамте, снова в сквере, у памятника Екатерине. В конце концов, снова позвонив Марии Фёдоровне, я узнал от неё, что Виталик ей только что звонил и сейчас у неё будет. Это было в семь часов вечера. Виталик впоследствии рассказывал, что он просидел часов четырнадцать в Жлобине на вокзале, ничего не ел - и натерпелся, конечно. В Жлобине ему заявили, что ни один из одесских поездов не вышел. Но я подозреваю, что это был подвох, обман. Кроме того, у меня создалось впечатление, что он что-то не договаривает. Это, как видится, может указывать на то, что он допустил оплошность, которая, в свою очередь, кем-то была подстроена.

 
Несмотря на все неблагоприятные обстоятельства и противодействие, я выполнил несколько первых необходимых условий для поступления Виталика в институт при Академии художеств. Я сдал 1) его документы, получив подтверждение; 2) я нашёл, где нам обоим остановиться; 3) я узнал, какие предметы, что и как ему придётся сдавать. Остальное выяснится завтра, ну, послезавтра; от силы - через два дня.


Продолжаю свои записи вечером, уже после того, как Виталик вернулся из Академии, куда его возила дочка Аркадия, а я ходил по своим делам. Соседка Аркадия, пожилая женщина, с которой я подружился, предложила мне и Виталику заниматься у неё. Когда она узнала, что я пишу стихи и рассказы, она сказала, что я могу пользоваться её печатной машинкой. Сама она сейчас у своей дочери, где-то на Литейном, Виталик занимается в соседней комнате, а я могу в более комфортной обстановке отпечатать описание событий.

Решив не откладывать в долгий ящик, я сегодня же побывал в синагоге. Мне показалось, что месяц назад я уже видел в православной церкви всех, кто там собрался, включая раввина. Его-то я запомнил лучше всех, когда он молился, осеняя себя крестным знаменем, и разговаривал с батюшкой.

Я совершенно не надеялся, что меня станут выслушивать, и всё-таки мне удалось навязать разговор и рассказать про проделки Берла. Второе, чего я больше всего опасался: это что меня сразу же пошлют на все четыре стороны, или покажут на дверь (или на голову). Но и этого не произошло. Вместо ответа, двое, что со мной говорили, стали излагать мне свою теорию, или (можно так выразиться) - учить меня жизни. Конечно, я не стал им рассказывать, как дело было на самом деле, и утаил большинство фактов, но в принципе историю по канве реальных событий я изложил более ни менее конкретно. Чтобы набить себе цену, я сообщил, что борюсь за сохранение языка идиш, еврейской истории и культуры, за открытие еврейского клуба в городе Бобруйске, и что я опубликовал пару стихотворений в московском журнале "Совьетишер Геймланд" и пару рассказов в варшавской "Дер Арбайтер Штимме". Они заметили, что вращаться среди "антисемитов" из лагеря Арона Вергелиса и "Совьетишер Геймланд" совсем не похвально, а, наоборот, и что "главная наша цель" - это не возрождение языка идиш, а наоборот, потому что через наоборот достигается собирание "всех евреев" на святой земле (на земле обетованной). Когда я попытался вернуть нашу беседу в прежнее русло, подальше от таких глобальных тем, и прямо спросил, могли или не могли Берл "и его друг" действовать против меня от имени еврейских организаций, или это был их собственный почин, и ещё раз прямо спросил, чем я, еврейский патриот, не угодил, они уклончиво объяснили, что меня занесло... И продолжили синагогальный ликбез.

Хотя они открыто об этом не заявляли, из их слов получается, что все события мировой истории, все перипетии жизни человечества состоят исключительно из борьбы между евреями. Остальные человеческие выродки не иначе как статисты, приставленные на одну либо на другую сторону. Например, "неправильные" евреи Иисус и Магомет оказались ренегатами, предавшими "правильное" еврейское вероучение, и принесли "правильным евреям" много вреда. Или, например, "неправильные" евреи Маркс, Ленин и Троцкий выступили против "правильных" евреев Герцля и Ротшильдов, и (несмотря на то, что "Ротшильд им сделал много хорошего") нанесли - в качестве ренегатов - большой удар по общему делу. Но везде и всегда дело "правильных евреев" всё равно побеждает, и потому "более правильный еврей" Сталин, один из крестных отцов государства Израиль, победил и Ленина, и Троцкого, а Сталина победили ещё более правильные евреи, такие, как Берия.

Я, конечно, был слегка удивлён, что Сталин и Берия оказались евреями, но ничего не сказал.

Но когда они стали утверждать, что и Гитлер тоже еврей, тут уж я не выдержал - и прямо им заявил, что это полный абсурд, да что там абсурд!, полный бред. Гитлер не может быть евреем во-первых потому, что он убивал евреев, и, значит должен был убить самого себя (раз он еврей), а это нонсенс. На это они сказали, что он в итоге убил-таки самого себя, бросив своё тело в крематорную печь, и что единственное, что от него уцелело: это зубы и глаза. Всё остальное пожрал огонь.

Во-вторых, сказал я, известно, что его бабушка была Мария Анна Шикльгрубер (Шикельгруббер), а это чисто-немецкая фамилия. На это они сказали, что на самом деле эту фамилию надо произносить "Шикса Груббер", и что по материнской линии она была Хидлер (Гитлер), а это чисто-еврейская семья. Известно, что Алоиз, отец Гитлера был незаконнорождённым, и неизвестно, кем был отец отца. Но если неизвестно, кем был дед Гитлера, то неизвестно, был или не был он евреем. А в такой постановке вопроса уже скрываются 50 процентов вероятности того, что дедуся Гитлера мог быть еврейчиком. Но эти двое утверждали, что им доподлинно известно: дедушкой Гитлера был Соломон Ротшильд. После рождения Алоиза бабушка Гитлера вышла замуж за чешского еврея
Иогана Георга Хидлера из знаменитой еврейской семья еврейских торговцев еврейскими драгоценностями Хидлеров, и взяла фамилию мужа-еврея (Гитлер). И, наконец, Гитлер появился на свет от еврейки Клары Пельцл (бабушки младшего брата отчима Алоиза, Хидлера (Гитлера), которая была любовницей Алоиза ещё при его второй жене-немке. Чуть позже Алоиз Гитлер официально вступает в брак с Кларой Пельцл.

И, наконец, я им прямо сказал, что Гитлер не может быть евреем уже хотя бы потому, что этого просто не может быть. На это они заметили, что то, чего не может быть, может и быть, а - раз так, то в такой постановке вопроса уже заключена 50-процентная вероятность того, что то, чего может не быть, может и быть.

Тут я вышел из себя, и громко сказал с иронией, что, в таком случае, раз уж у них все евреи, не исключая антиеврея Гитлера, то, может быть, и сам папа Римский еврей? Тут они чего-то испугались, мгновенно приставили указательные пальцы к губам, и сказали: "Тссс... "

После этого я вышел не только из себя, но и из синагоги.

А вдогонку они ещё успели бросить, что потому, что дело "правильных" евреев всегда побеждает, они используют "неправильные" убеждения "неправильных" евреев в свою пользу: как "пасквили Маркса" для расправы с национальными элитами...



ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Понедельник, 5  июля 1982

У Виталика было собеседование. Я ждал его внизу, в вестибюле. И внезапно (хоть я и старался забиться в уголок, стать незаметным) я увидел парня, еврея, наглядно очень знакомого. И ещё я успел зафиксировать, что и он меня заметил. Я вспоминал, где я мог раньше с ним сталкиваться, и вспомнил, что, вроде бы, в Минске - раза два; но где именно, и когда - вспомнить не смог, но, помнится, он за мной "следовал по пятам". Я подметил и то, что, как только он меня увидел, его поведение резко изменилось. Он стал суетиться, взошёл по ступенькам, и устроился точно напротив, очевидно, для того, чтобы лучше меня рассмотреть.

Я сошёл вниз - и встал около двери. И знал, что он меня тут со своего места  не видит. Я вспомнил и о том, что решил не высовываться из-за колонны, у которой раньше стоял, и, всё-таки, высунулся, что и привело к тому, что случилось. Потом, повинуясь какому-то внезапному чувству, я поднялся по ступенькам к лотку, где продавались альбомы с репродукциями, и где стоял этот наглядно знакомый мне тип. Он рассматривал броский альбом.

"Ну что, что-нибудь интересненькое? - сказал я, обращаясь нему, из-за его плеча. Он обернулся, положил альбом на место и посмотрел на меня. Когда он, всё так же глядя на меня, отходил, в глазах его я прочёл неописуемую ненависть.

У него "обыкновенное" лицо, курчавые тёмные волосы, рост средний, нос прямой, красивый лоб, и умные, но бычьи глаза. Лицо у него из тех, какими обычно обладают гротескно показанные ретрограды в мелодрамах.


От дяди Аркадия, от его отца и соседки, и от Марии Фёдоровны повторил обзвон, и застал почти всех. Или это опять какое-то совпадение, или моя теория относительно телефонов-автоматов небезосновательна. Время дня совпадало с обзвоном 28-30 июня из
public phones. Завтра повторю его, чтобы сверить результаты. Размышляя над тем, что могли сказать, как могли предупредить моих потенциальных компаньонов для визита к Таньке в больницу, чтобы мне не отпирали и не отвечали на телефонные звонки, я пришёл к выводу, что, скорей всего - правду. То есть, Моня или Шланг, допустим, обзвонили человек 10-15, и каждого предупредили, что "вот только что звонил "этот Лунин", который ищет, с кем проведать Светловодову, но что составить ему компанию будет небезопасно, так как "потом затаскают в милицию". Я вспомнил, что о выходке Таньки все узнали уже буквально через час - как и о том, что это именно я вызвал "Скорую" и оказал ей первую помощь. И когда я встретил всю "честную компанию" у гостиницы, на Советской, они уже  з н а л и, ч т о я от них утаил. Я не сомневался, что это словечко - "утаил" - Моня непременно должен был высказать остальным, хотя на самом деле я не стал им ничего говорить только из-за специфического своего настроения и ситуационных переживаний. Я не сомневаюсь и в том, что Арановой шепнули, что я ушёл из дому и не стал с ней встречаться именно из-за Таньки.

Поэтому сейчас я задумался над тем, какой слух могли пустить в Ленинграде, чтобы, даже если я дозвонюсь, со мной не захотели б встречаться. Но этот ребус выглядел гораздо сложней, в нём пряталось гораздо больше неизвестных. В любом случае, всё должно было крутиться вокруг и около мотивации, и, чтобы нейтрализовать любой предполагаемый слух, мне следовало придумать "контр-объяснение". И я придумал его. Вернее, для разных групп и категорий людей - разные. Я попытался заодно активизировать их любопытство, намекнув (ни в коем случае не стоило говорить прямо) о том, что при встрече они узнают причины моего таинственного исчезновения. И в самом деле, мне предстояло выполнить самую сложную часть "домашнего задания": сочинить сказку о душераздирающем происшествии с Вовочкой Луниным, что подкосило все его перспективы и планы по поводу головокружительной композиторской карьеры, ленинградской прописки, женитьбы на очаровательной модели Лариске Еведевой, на австрийке Марлизе, или на польке Лолите Ивановной (или на всех сразу), учёбы в консерватории им. Римского-Корсакова, и прочих намерений. При этом желательно, чтобы факты эти подтвердились из того, о чём от меня и не от меня могли узнать Ирина Борисовна (а от неё - Игорь Корнелюк), Анатолий Кролл, Долина и Отиева, Абрам Исаакович Рабкин, Немецы, "Петруччо", и другие.

Таким образом, каждому, с кем я встречался в Петербурге, я рассказывал только "голую" правду. Итак, я поведал всем и каждому печальную историю о том, как девушка, с которой я "дружил" в Бобруйске, сбросилась с балкона, когда узнала о моей предстоящей женитьбе в Минске (намёк на Светловодову и Лару Еведеву), из-за чего свадьба не состоялась; узнав о сем трагическом происшествии, я сломя голову бросился к ней в больницу, из Ленинграда в Бобруйск, где, к счастью, оказалось, что она жива, но получила сильную травму головы; к несчастью, по дороге в Бобруйск я упал с подножки поезда, ударился головой, попал в больницу, и теперь у меня частичная амнезия; и в довершение трагических ударов судьбы, состояние здоровья моего дедушки резко ухудшилось, у папы инфаркт, у мамы инсульт, у брата недавно обнаруженное неизлечимое заболевание дало временное осложнение, и я привёз его в Ленинград, чтобы показать светилам отечественной науки. Кому-то я говорил, что - "попутно" - Виталик пытается поступить в Академию Художеств, кому-то не говорил.

Забегая вперёд, скажу, что, когда я позвонил через несколько дней Тищенко, Рябову, Успенскому, Чернушенко, Борису Александровичу, Котову и "Котову номер два", Ольге Андреевне, Сергею Михайловичу, Альберту Александровичу, Владлену Павловичу, Альгирдасу Паулавичюсу, и всем остальным, кто принимал прямое или косвенное участие в моей судьбе: ещё до того, как я успевал открыть рот и заикнуться о постигших меня бедах, все и каждый, без исключения, спешили высказать мне своё сочувствие, почти соболезнование. Что и говорить. Судьба похоронила под своими обломками будущего музыкального гения. Отечественная культура понесла тяжёлую утрату.

Последним выразил "соболезнование" Берл, который позвонил мне на телефон дяди Аркадия, хотя этот номер я никому, даже Корнелюку, не давал. В его голосе я услышал такую неприкрытую ненависть, даже злобу, которой и не предполагал, и понял, что этот раунд я выиграл. Не предполагал я подобной злобы потому, что не усматривал в действиях Берла и его "шефа" ничего личного. Так могут ненавидеть, скорей всего, того, кому объявили джихад. Это исступлённая вражда к врагу твоей религии, твоего народа. Нет, тут несомненно просматривалось нечто большее, чем просто игра амбиций. И так ненавидит меня один из двух-трёх человек, которые похитили у меня (фактически: получили от меня!) кучу денег. С этого дня я стал понимать, что подобные ему будут ненавидеть тебя тем больше, чем больше ты будешь им давать. Даже если сделаешься добровольным жертвователем на их сионистские нужды. С другой стороны, Берл не бесился бы так, если бы я не был на верном пути.  

Моя тактика принесла ожидаемые плоды: все, с кем я хотел встретиться или поговорить по телефону, были к моим услугам. Тем более, что каждый хотел услышать из первых уст печальные, душераздирающие новости. И только Корнелюк - как мне показалось - не очень-то спешил на встречу со мной. И опять я почувствовал, что то ли он наиболее информированный, то ли у него где-то в роду или "в кармане" евреи.

Я ходил в общежитие к Игорю Корнелюку два раза - и только на второй раз застал его. Он сказал, что его пригласили в качестве композитора в один из ленинградских театров (в Пушкинский театр, с которым он раньше сотрудничал на "любительском" уровне) теперь уже официально: он написал музыкальный спектакль, который скоро будет поставлен. Он поступает в консерваторию и собирается жениться. Две последние свои новости он мог мне и не рассказывать: об этом говорила вся конса. Он сказал, что не получал ни одного из тех двух писем, что я выслал ему из Бобруйска.  

Это было для меня плохой новостью. Не исключено, что  г д е – т о считают, что именно Игорь близок к тем кругам, появление в которых моих стихов или стихов других наших ребят (Миши Аксельрода, Карася, Лары Медведевой, Феликса Эпштейна и других) было бы  нежелательно. Ни какое из других моих писем, адресованных в Москву - Лиле Тынковой и Лёне Полякову, в Брест - Ирине Борисовне, в Польшу - Монике, Лешчынским и Мечиславу, - не пропало, а ведь в этих письмах тоже были мои стихи. Но тут, по всей видимости, какие-то достаточно специфические причины, ведь перехватить (изъять) мои письма - значит тем самым выдать себя. Ведь я не верю в то, что какую-то роль тут сыграло и то, что Игорь живёт в общежитии. То есть, что могли пойти на конфискацию, учитывая вероятное направление моих мыслей о том, что в общежитии письма могли затеряться. А то, что Игорь теперь узнал о пропаже адресованных мной ему писем, пополнит для него набор опасений контактировать со мной.   

Но, в общем, мне кажется, тут проявилась та же грубая работа, что и в "милицейской" части истории с Кавалерчиком. Тогда как во "вступлении" и в "экспозиции" этой истории видна какая-то более тонкая игра.

И во всей этой истории с полной и тотальной изоляцией в начале моего теперешнего приезда в Ленинград мне тоже видится гораздо более тонкая игра, чем то, на что способна милиция и даже Комитет Государственной Безопасности, да и не стали бы возводить такие деликатные "строительные леса" вокруг настолько ничтожной персоны, как я.

На первом экзамене (реферат) Виталику поставили "три". По его словам, всё происходило так.

Нужно было тянуть билет с темой. В качестве билетов были  картинки-репродукции с картины или фотографии скульптурных работ. Экзаменатор сама предложила Виталику билет, а им оказалась репродукция с картины Репина "Бурлаки на Волге".

С обратной стороны "иллюстрации" были карандашом написаны годы создания  картины и основные моменты. Виталик мне пересказал то, что он написал, и я считаю, что он вполне заслуживал бы оценку "четыре" (минимум). Но досадно то, что он не успел переписать на чистовик, хотя на черновике работу закончил. Однако, я думаю, что это не должно было существенно повлиять на оценку. так как он не переписал на чистовик всего лишь маленький кусочек, заключение своей работы; работа его оказалась очень объёмной, и т.д.

Пока не хочу и не собираюсь делать никаких и выводов. В любом  случае, что-то может прояснить или дополнить второй экзамен, который должен состояться в понедельник. Я думаю, что наше решение сдавать второй экзамен должно быть для тех, кто хотел бы его "отсеять", большой неожиданностью. Думаю, что  и х  расчёт заключался в том, чтобы мы после "тройки" на первом экзамене забрали  документы. Мы же, однако, поступили неординарно.



ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Вторник, 6 июля 1982 - воскресенье, 11 июля 1982

Был в кафе, где до своего бегства играл на замене. Выслушал массу упрёков и нареканий за то, что их так подставил ("испарился, даже не позвонил!"). Катастрофа, какая их постигла по моей непоправимой вине, была описана в таких мрачных и зловещих тонах, какие подошли бы и к атомной бомбардировке Хиросимы. Но я хорошо помню, что до следующего рабочего дня оставалось тогда не менее двух суток, а я поручил Васе и дяде Аркадию позвонить в кафе - предупредить, и не сомневаюсь, что моё поручение выполнили. Чтоб не ударить в грязь лицом, я постарался описать свои беды и злоключения с не менее душещипательными нюансами, и, кажется, это было оценено.

Тем временем я успел сходить на четыре выставки, порылся в букинистическом магазине, встречался с Виктором Цоем. После некоторых колебаний, я позвонил Сосиске, вернее, теперь уже не Сосиске, а Тамаре Станиславовне Сосновской. (Точнее, теперь уже Марковой, или Морковиной). Она щебетала очень бойко, и, кажется, была бы не против нашей встречи. Но я не хотел омрачать начало её семейной жизни, и лапать её перерождение своими грязными ручищами. Она со своим гобоистом или фаготистом всё ещё живёт в общежитии, но им как будто бы выделили (или обещали) отдельную комнату. Она ещё не решила, будет ли добиваться перевода своих документов в равноценное учебное заведение Ленинграда, или станет поступать на первый курс (медицинского института?).  

Контрасты Ленинграда поражают меня всё больше. Город с такой высокой культурой и с такими выдающимися традициями удручает картиной глубокого социального кризиса. В новых районах, в рабочих кварталах царит полнейшая апатия: к международным событиям, к общественной жизни, к культурным явлениям - и обрыв любых социальных контактов, вплоть до общения с другими людьми. Если находишься в Москве, то москвича (постоянного жителя Москвы) сразу видно: он чем-то выделяется из толпы. Здесь же люди, живущие в Ленинграде, ничем не выделяются, не отличаются от не ленинградцев; в трамваях, троллейбусах и в метро идут разговоры, которые могли бы вести жители любого другого, пусть и самого маленького, города (даже сельские жители), а общественная психология тут, особенности поведения не несут на себе печати оригинальности. Здесь не чувствуется и того, что это русский  город; никаких национальных особенностей или отличий, никакой, бросающейся в глаза, "народности".

По сравнению с Москвой, которая сразу же подавляет тебя атрибутами национализма, рекламами, выполненными "под народность", обилием вещей, на которых можно увидеть народный орнамент, персонажей русских народных сказок,  и т.д., Ленинград, на первый взгляд, совершенно "нейтрален" (космополитичен?). С другой стороны, такая аляповатая московская "народность", её принудиловка, её дежурный "штамп": ещё даже хуже, и наносит ещё больший вред русской национальной самоидентификации.  

В Ленинграде нет даже своей манеры говорить, своего выговора (диалекта? жаргона?); нет разговорного русского языка, а "диалект", на котором общаются в Ленинграде, близок литературному, похож на тот, на котором говорят, например, в Белоруссии.

Глядя на вещи не "сверху", как во время двух моих прошлых приездов, а "снизу", я мог бы сказать, что некоторые социальные проблемы тут находятся на уровне  катастрофы. Почти все киоски никогда не работают. Даже специализированные магазины прессы, где продаются советские и зарубежные газеты и журналы, работают произвольно. Например, в один день за стеклом такого магазина висела картонка с надписью: обед с 12.00. до 14.00, в другой - обед оказался с 11.00. до 15.30., в третий (будничный) день за стеклом была надпись: сегодня - выходной (а это было в четверг). Часы работы киосков, оказывается, ни к чему не привязаны. И  это на Невском проспекте! А в новых микрорайонах и в "рабочей "глубинке"  киоски вообще не работают, и надо заметать, к тому же, что там их итак почти нет.

Интересно, что в новых огромных районах, как правило, нет столовых, нет кинотеатров, клубов, нет парикмахерских.

Проблема транспорта стоит особенно остро. Более ни менее хорошо функционирует только метро. В троллейбусы, в автобусы, трамваи в часы пик невозможно пробиться. Именно в часы пик в сторону Сиреневого бульвара, куда ходят от станции метро "Политехническая" троллейбусы № 30, 25, 4, 21, нужно ждать любого из них десять-пятнадцать, а иногда и все двадцать  минут. Ничего удивительного поэтому, что втиснуться в них невозможно.

Если на линии, где курсируют пять номеров троллейбусов, в течение двадцати минут не появляется ни одного, то что же говорить о тех линиях, где "ходит"  только один? Несмотря на то, что до Сиреневого бульвара от станции метро можно добраться ещё автобусами № 76, 76-а, или 53-м трамваем, примерно сорок минут  каждый раз мы с Виталиком не можем сесть ни в какой из 3-х видов транспорта. И даже метро работает с перебоями и не гарантирует коммуникации. Так, мы могли бы выходить на станции метро "Площади Мужества" (там автобусы и троллейбусы менее переполненные), но, как гласит объявление, вывешенное на этой станции, "в связи с ремонтом станции в определённые часы суток доступ в неё будет ограничен", а в другие часы станция вообще будет закрыта.

Потом мы забыли, в какие именно часы будет закрыта станция метро "Площадь Мужества" - и поэтому проезжали её, чтобы не попасть впросак, а ведь все виды транспорта - и автобусы, и троллейбусы, и трамваи - идут до остановки метро "Политехническая" именно от площади Мужества. Обычно, когда я прибывал в Ленинград, я заезжал к дяде Грише, к Марии Фёдоровне, или оставался в мастерской у Рабкина, и только в прошлый раз и в этот мне приходится больше бывать у Аркадия. Даже в мае-начале июня я всё-таки большую часть времени оставался в гостинице, ночевал у Лариски, у дяди Гриши, у Васи, или в общежитии консерватории. Поэтому большую часть времени я проводил в самом центре: на Невском, на Мойке или Фонтанке, на Литейном проспекте.  Кстати, у станции метро "Политехническая" вообще из метро всегда выходит гораздо больше народа; поэтому и сесть в транспорт в часы пик невозможно.

Неудивительно, что именно в районе метро "Политехническая" кто-то мелом написал на стене огромными буквами: ПРОВОКАЦИЯ – КОММУНИКАЦИЯ – КОМБИНАЦИЯ – ПРОФАНАЦИЯ.

Как-то раз, выходя из метро на станции "Площадь Мужества", мы наблюдали скопление не менее полутора тысяч - по моей оценке - человек, ожидавших, когда же, наконец, откроют двери - и впустят их. Был жаркий день; лица всех стоявших тут были красными и потными. Особенно усталыми выглядели самые первые. Многие были с сумками и чемоданами - и некоторые сидели на чемоданах. Тут были и старики, и дети...

Однажды мы явились свидетелями совсем дикой, абсурдной сцены: из-за того, что какая-то старуха проскочила к эскалатору метро, не вбросив пяти копеек, были остановлены все эскалаторы, появилась милиция, несколько сот человек вынуждены были ждать - а толпа всё прибывала... Даже не верится, что такое могло произойти.

Всё это произвело на нас не такое уж приятное впечатление...

Приехав на Сиреневый бульвар, мы явились свидетелями ещё более монументальной, и, можно сказать, впечатляющей картины. Мы увидели огромное

скопление народа, вытянувшееся примерно на километр. В чём там дело, разобраться издали было трудно. Когда мы подошли ближе, мы увидели, что это очередь, тянущаяся от магазина не менее, чем на шестьсот-семьсот метров и всё более увеличивающаяся. Оказывается, в магазин этот запускают партиями, и,

пока не выйдут все покупатели, находящиеся в магазине, других в него не пускают. Кроме того, в магазин не войдёшь до тех пор, пока не возьмёшь специальную корзину, а все вещи, что у тебя с собой, надо сдавать в специальное хранилище.

"Неужели тут так много крали (кралей? красоток? краж?), что потребовались такие меры? - невольно подумалось мне. Я помнил, что в Минске тоже надо входить со специальной корзиной, но фактически контроллёры смотрят на то, что идёшь без неё (даже на то, что проходишь с портфелем), сквозь пальцы, а тут...

В общем, всё, что мы видели тут, в Ленинграде, "снизу" похоже на бедствие.



ГЛАВА ПЯТАЯ
Четверг, 8 июля 1982 - понедельник, 12 июля 1982

Вчера, 7 июля, примерно в десять вечера (20.00), на меня напали возле Львиного Моста у канала Грибоедова. Готов биться об заклад, что оба нападавших - евреи. Они появились, как из-под земли, и зажали меня в клещи между "правым" львом - и спуском к воде. Перед тем, как меня атаковать, оба сделали очень быструю и короткую серию движений руками, наподобие того, что я видел в китайских фильмах про "каратистов". Меня сразу тогда прожгла паническая мысль, что, если они просто меня "берут на понт" - пугают, пытаясь деморализовать: тогда у меня ещё есть надежда как-нибудь убежать или отбиться, но, если они на самом деле владеют какими-то восточными единоборствами: тогда у меня ни единого шанса.

Тот, что пониже, который отрезал меня от мостика через канал, напал первым, попытавшись ногой ударить меня в живот, и руками целя в голову. Его реакции и быстрота движений меня поразили.

Надо сказать, что, когда мне было примерно девять лет, я стал выдумывать разные блоки руками, и мне казалось, что я изобрёл новый вид "борьбы", защищаясь с помощью двух "линий" - от локтя до кисти, которыми хитроумно ставил ловушки против любых ударов. Бывало, я говорил Грише Рудковскому (когда мне было лет четырнадцать, а ему десять-одиннадцать), чтобы он "со всей силы" меня "бил чем угодно" (ладонями, кулаками, даже ногами), а я ставил разные блоки. Те же опыты я проводил с помощью Димы Макаревича. Когда мне исполнилось лет пятнадцать-шестнадцать, никто уже не рисковал больше участвовать в моих экспериментах, так как, поотбивав руки о мои блоки, не только эти двое, но и все остальные потеряли желание.

Теперь, отбив первый "заход", я успел подумать о том, что моя тактика рассчитана исключительно на оборону, и за какую-то долю секунды решил попробовать нападение. Это по-видимому оказалось ошибкой, так как нападавший не только избежал моего удара, но, пригнувшись под ним (или согнулся, или присел, не знаю), "выстрелил" кулаком в мой живот. "Чисто на автомате", я, удивляясь сам себе, высоко прыгнул, надеясь на то, что смогу провести удар ногой в затылок или в голову нападавшего, но он меня опередил своей непостижимой реакцией, мгновенно перегруппировавшись и бросившись под меня, чтобы сзади нанести мне удар в спину. И тогда, совершенно не соображая, куда бью, я ударил ногой (вернее, она "сама" ударила), и, наверное, попал, потому что парень отлетел к самым ступеням, туда, где стоял второй, повыше.

Меня ещё раньше поразило то, что второй меня не атакует, но стоит, наблюдая; просто в горячке обмена ударами я не мог этого осознать. Первый сумел удержаться на самом краю лестницы, и тогда второй молниеносно выхватил что-то вроде двух коротких палочек, соединённых между собой цепью, и саданул партнёра (по большой мышце ноги?). Если бы не моё необычное состояние, в котором голова работала с необыкновенной цепкостью и ясностью, я бы вообще не заметил этого движения, и не понял бы, что произошло (и что именно второй держит в руках). И считал бы, что это я во всём виноват. Я даже допускаю, что там мог быть ещё удар, нанесённый на долю мгновения позже, из-за спины (такое блестящее владение техникой).

Тот, что пониже, полетел вниз по ступеням.

Длинный мгновенно пропал, растворился, как будто его и не было. Мне показалось, что он на несколько лет старше менее рослого.

Я сразу подумал, что это ловушка, но всё равно спустился к воде, и обнаружил второго лежащим на боку в неестественной позе. Когда я склонился над ним, вся его рубашка была в крови, и тёмная жидкость толчками вытекала из носа. Под ним быстро образовывалась неровная страшная лужица. Я стремглав бросился к телефону, вопреки здравому смыслу и чёткому осознанию того, что со мной сделают, если он не выживет или останется калекой. Я умолял телефонистку "Скорой помощи" приехать (очень точно и скрупулёзно указав адрес (место); я посмотрел номер дома; вдобавок, я к тому же ещё объяснил, с какой стороны моста (канала) он лежит), и убеждал, что надо приехать как можно быстрей. Она попросила меня назвать себя, и я даже не колебался, так как у меня хватило ума сообразить, что, если я откажусь, они посчитают вызов ложным, и не приедут. Я был буквально на волосок от роковой ошибки: ещё чуть-чуть, и я бы назвал своё имя. И всё-таки, хоть я и назвался вымышленным именем, оно, мне кажется, было слишком похоже на моё собственное. Я сказал, что я житель Вильнюса, и приехал в Ленинград на экскурсию с группой.

Прежде, чем отправиться к дяде Аркадию, я зашёл на вокзале в туалет, и вымыл под краном виски, руки, лицо и шею, и тщательно осмотрел себя: не попала ли на одежду кровь. Я намочил бумагу, и хорошенько обтёр свою обувь, особенно подошву, и не выбросил этот кусок бумаги, а смыл в унитаз. Как раз тогда, когда я выходил из туалета, туда направлялся милиционер, который с подозрительностью смотрел на меня и проводил меня взглядом. Но не задержал.


Сегодня, в районе мастерской Рабкина, заметил того самого минского стукача и провокатора из Академии, и с ним был ещё один носатый, типичный еврейчик. Гадаю, оказались ли они там именно потому, что там был я, или по случаю, но я постарался сделать так, чтобы они меня не заметили.

Когда я вышел к Спасу на Крови, я заметил среди прохожих того, носатого, слева от меня. Он шёл за мной, всё время на одинаковом расстоянии, как привязанный. Минского с ним уже не было. Стоило мне присесть в тени на скамейку, как он тут же появился сзади, как чёртик из табакерки. Сходство было полное из-за его горбатого птичьего носа и небольшого росточка. Он сел на край той же скамейки, пытаясь спровоцировать меня на разговор. Это была элементарная, явная провокация. Видя, что я на неё не поддаюсь, он "ударился в монолог". Но в какой монолог! Это было чуть ли не стенографическое воспроизведение моих собственных разговоров, которые я вёл год назад в Ленинграде, и я даже знал, с кем я тогда беседовал, с кем это всё обсуждалось. Но при всём сходстве, при всей идентичности, в подаче носатого прослеживалась явная модификация: мои мысли, мои высказывания были облечены в новую форму, "чуть-чуть" подправлены, почти незаметно, и при том так, чтобы всё произносимое звучало с "психотичным уклоном".   


"В этом городе - одна из самых мощных сетей стукачей; буквально всё прислушивается и обо всём тут же доносится. Здесь страшатся даже намёков, страх охватил весь этот четырёхмиллионный город. Тут ничего не делается без разрешения Москвы. Открыть выставку, издать книгу, провести митинг, выпустить пластинку, выпустить на экраны тот или иной фильм - на всё нужно согласие Москвы, различных её партийных, административных учреждений. Ленинградские художники, журналисты, литераторы по любому, даже пустяковому, поводу должны ехать в Москву или связываться с московскими инстанциями".


Он выдержал паузу, и мне стало ясно, что он внимательно наблюдает мою реакцию. Я бы правильно сделал, если бы поднялся и ушёл, но я сидел, как парализованный, позволяя вливать себе в уши этот интоксикационный словесный понос.



"Об этом я - да и ты - слышал от разных людей: художников, музыкантов, людей, близких к художественным кругам. Создаётся впечатление, что центральные власти не доверяют в Ленинграде даже тем людям, которые и призваны по своему назначению контролировать печать, искусство, которые являются цензорами, то есть, не доверяют своим же ценный псам - настолько  о н и  панически боятся

этого города. Да так оно и есть. Ведь сама партийная организация Ленинграда с самого своего основания представляла собой оппозицию московской. Если в Москве делали  т а к - в Ленинграде обязательно старались сделать по-своему. Достаточно заметить, что на всём протяжении советской истории в Ленинграде производились чистки в партийном аппарате (причём не так, как в Москве, изнутри, а извне, то есть, из Москвы) вплоть до физического уничтожения лидеров и расправы с их окружением. Так, до войны был убит Киров, после чего началась

расправа над всей верхушкой партийного аппарата города, после войны убили первого секретаря ленинградского отделения партии, а потом удалили и отстранили от партийной работы всё его окружение. Поэтому в Ленинграде и ощущается обстановка широкого, жесточайшего террора, причём, именно в данное время находящегося на гребне. Из всего виденного и слышанного создаётся впечатление, что так долго продолжаться не может. До отказа натянутая верёвка должна лопнуть. Так же, как и в отдельные периоды сталинского времени обстановка в городе напряжена до предела и стала взрывоопасной".


Я не очень силён в истории партийных распрей, и не могу сейчас определить, есть ли хоть что-то путное в том, что он нёс, но я подумал, неужели год назад я сам именно про это разглагольствовал? И пришёл к выводу, что я всё-таки этого не мог говорить, так что эта часть: вставка полностью. А он уже рассказывал дальше, как будто читал по бумажке.
 

"Террор, проводимый в этом городе теперь, затронул уже не только слои интеллигенции, сферу культурной жизни ленинградцев, но и рабочий класс, повседневную жизнь рабочего класса, который подвергается, как видно из выше сказанного, буквально чудовищным пертурбациям, издевательствам, лишениям. От мысли, что кучка идиотов может терроризировать миллионы людских существ, волосы встают дыбом. Но, с другой стороны, понимаешь, что Ленинград - только часть всего огромного Союза, а ведь принципиально везде тут происходит то же самое. Но в том-то и особенность, и отличие этого города, что он делает всё, что бы ни происходило, особенно монументальным, ярко выраженным, величественным, классическим, что ли: окрашенным в наиболее яркие краски. Именно это и позволяет увидеть картину террора поистине апокалипсической".


Теперь мне пришло в голову вот что: эта манера, этот подчёркнуто патетический стиль, даже интонации - всё было фальшивым. Ведь индивидуальная манера, характерный стиль - должны хоть чуточку соответствовать внешнему виду человека, его осанке, позе, облику, даже телосложению и лицу. И душевнобольные не исключение. Выражение лица должно хоть чуточку меняться от того, что именно и как именно говорится. А то, что и как произносил этот шибздик, никак не "укладывалось" в его облик.  

Видя, что это не произвело на меня впечатление и что я никак не отреагировал на весь его (выходит - напрасный) монолог, он попытался затронуть другую струну.



"На фоне этой общей картины, контрасты Ленинграда, неординарность многих явлений просто шокируют, удивляют. Выставки нонконформистов, оп-арта,
в с ё  е щ ё  в единичных случаях (по отношению к  д е с я т к а м  таких выставок в семидесятые годы) проводящиеся в Ленинграде, присутствие черт модернизма в работах многих официальных художников, относительная автономия Академии художеств, где живописцы "слишком много" себе позволяют, либерализм по

отношению к музыке, целый разгул совершенно разных манер и стилей, не сдерживаемых никакими рамками, представленный творчеством целого созвездия великих и выдающихся композиторов, на фоне этого общего террора чуть ли не         возмущают, возмущают, вызывают как бы протест, сбивают с толку".

"Но - с другой стороны - тут всё понятно: это гораздо проще, чем может показаться; ведь движение художников, музыкантов, поэтов, любителей поэзии, музыки, людей, увлекающихся искусством, интересы и направленность которых слишком сильно расходятся с официальной установкой по искусству, настолько большое, что его невозможно контролировать. Неизвестность же, призрачность, неопределённость этой огромной  массы - с точки зрения властей, оппозиционной чуть ли не самому советскому строю, - пугает  и х  больше всего на свете, не давая спать по ночам. Гораздо приятнее иметь деле с конкретными людьми, видеть их лица, разговаривать с ними, и тогда их деятельность, да и в целом вся эта масса "негодяев", не будет казаться уже такой страшной. При случае можно даже такого-то и такого-то пожурить, вызвать туда-то и туда-то: конкретного человека, имеющего имя, фамилию, живущего по определенному адресу..."

"В области серьёзной музыки - как искусства, распространённого в основном среди интеллигенции и не имеющего большого влияния на остальную массу людей, а также апеллирующего наиболее абстрактным языком, в Ленинграде допущена ещё большая свобода".


Дело даже не в том, соответствует ли хоть что-то, о чём он говорил, чему-то реальному, конкретному, насколько адекватны основные "тезисы" его речи, есть ли рациональное зерно в дебрях сорняков его анализа (или моего, доведенного до карикатуры?), интересуют ли хоть кого-то его мысли о специфике Ленинграда начала восьмидесятых: форма его высказывания, его стиль исключали малейшую возможность диалога.
 
 

"Это - тактика ленинградских властей и тех, кто лучше других понимает специфику ленинградского общества. Однако, и это сейчас хотят ликвидировать, ищут в Москве путей покончить со этим со всем. Что ж, чем сильней натянута верёвка, тем больше шансов, что она скорее порвётся".

"От катастрофы спасает главным образом то, что в Ленинграде относительно много людей среднего и выше среднего возраста, а соотношение между молодёжью и людьми других возрастных категорий здесь явно "проигрывает" Москве. Но в этом специфика Ленинграда, во многом обуславливающая его демократичность и мягкость, задушевность атмосферы этого города - наряду со стихийностью,
напряжённостью и конфликтностью. Кроме того, различные возрастные

категории распределены в Ленинграде по "секторам", по "своим" районам, то есть, живут как бы отдельно. Так же и социальные группы по месту жительства в Ленинграде почти не перемешиваются. И это ещё один источник демократичности и оппозиционности Ленинграда, всё население которого в этом городе живёт как большая семья: одним - одна комната, другим - другая".

"Попробуй тут тронь кого-нибудь!"

"Тут, конечно, нельзя обойтись без притягивания за уши, но, в принципе, можно сказать, что центр занимают тут люди самого старшего возраста: Невский, Литейный проспект, Владимирский проспект, отчасти Лиговский проспект, Старый Невский, примыкающие к Невскому проспекту улочки и улицы, вплоть до улицы Рубинштейна. Далее картина немного меняется. От Аничкиного моста начинаются кварталы, где живут (могут жить) некоторые высокопоставленные чиновники, отдельные представители художественной элиты, и так далее. Но и здесь, на самом Невском, в домах прилегающих улиц и вдоль набережной канала  Грибоедова живут, в основном, примерно равные по имущественно-социальному положению, с одинаковыми настроениями и воззрениями, пожилые и старые люди. Они населяют и улицу Гоголя с и весь этот огромный старый район, приблизительно вплоть до Мариинского театра. Значительная часть этой  возрастной категории живёт и на  Васильевском острове, Большом и Среднем проспекте (в основном), но также и на Съездовской и на Четырнадцатой линии, хотя и не так демографически выражено, но здесь, на Васильевском острове, проживает иная социальная  группа пожилых людей, в которой очень много  к о р е н н ы х  рабочих, рабочей "интеллигенции" и  вообще  интеллигенции".  

"Васильевский остров - это целый город художественной и студенческой молодёжи, целая страна художников, литераторов, поэтов, музыкантов, студентов, меломанов, и так далее. Васильевский остров заселён, в основном, молодыми людьми, и там живёт или пребывает каждый день большое количество студентов. То есть, это район, где обитает интеллигенция, самый демократичный район Ленинграда, его "духовно-эмоциональное сердце" (а по странному совпадению остров и являет собой географически сердце Ленинграда): район, где  клокочут антитоталитарные токи, где возникло давно мощное оппозиционное демократично-художественное движение, которое никакими приемлемыми средствами властям не задавить. Ну, что можно поделать с такой массой не считающихся ни с какими официальными установками в области искусства и культуры, ведущих специфический, своеобразный образ жизни молодых людей, существующих вместе, скопом - со всеми этими десятками и десятками тысяч объединённых одним районом, собравшихся в одно скопище принципиально единых людей, со своей средой. Именно поэтому тут больше всего стукачей, тут осведомители заняты не только доносами, но и слежкой и другими операциями, тут постоянно, ни на минуту не прекращая своей  деятельности,  группы КГБ, заносятся в чёрные списки всё новые и новые лица, и всё это крутится бесконечно..."


Услышав слово "КГБ", я встал, и, бросив (может быть, слишком жёстко...) "извините, но я Вам не психиатр", быстро пошёл прочь.


Тем временем, Виталик сдал ещё пару экзаменов весьма успешно, и теперь мог составить конкуренцию другим поступающим. Я старался ему помочь, подготовить его как можно лучше. Но к следующему экзамену его не допустили, под предлогом того, что затерялись его документы. Виталик ходил в "учебную часть" (точно не знаю или не помню; а у самого Виталика спрашивать не буду: он нервно реагирует на такие расспросы), и спросил, что ему делать и куда обратиться, чтобы разыскать свои документы. Ему объявили, что это не его забота, и что этим будет заниматься администрация. Но мы не стали их слушать, и "пошли по инстанциям", в первой попытке обнаружить "затерявшееся". Однако, с нами не стали говорить, мотивируя это тем, что нужна "уважительная причина", письменное обращение экзаменационной комиссии, или если "абитуриент" решил больше ничего не сдавать, и "забирает" свои документы. Мы убили не это полдня в среду и полдня в четверг.


Сегодня бегал по знакомым и библиотекам: добывать для Виталика очень важную книгу. До меня дошли слухи, что в основном именно по ней задаются вопросы и формируются экзаменационные билеты. Если бы не проблемы с ночлегом, с телефонами, и прочее, выбившее меня из колеи в самом начале моего приезда, я сконцентрировался бы на Академии... К сожалению, всё время и силы отнял быт, совершенно дикие, "прикладные" заботы о пище, передвижении в большом городе, ночлеге; оформление в библиотеки, заполнение анкет, поиск необходимой для подготовки к следующему и следующему за следующим экзаменом литературы. Книгу, кстати, я так и не добыл. Такое чувство, что все экземпляры, какие только находятся в городе Ленинграде, уже расхватаны поступающими в Институт им. Репина.  


Мы предприняли с Виталиком новую попытку разыскать его документы. Когда мы пришли в Приёмную Комиссию, тут же секретарь встала и ушла, а потом нам объявили, что до трёх часов никого не будет. Мы подходили уже  п о с л е трёх, однако, никого так и не было. Затем появилась одна из работающих там женщин, которая документы Виталика "не нашла". Мы вышли, а потом опять зашли. Появилась женщина старшего возраста, которую все называли но имени-отчеству. Она полистала книжку и нашла фамилию Виталика, против которой стояла цифра 245.

Экзаменационный "билет" (табель), который ему выдали, шёл под другой цифрой, и уже это было каким-то странным, несуразным; тут было какое-то недоразумение: ведь все, которые при нас просили найти свои документы, называли номер экзаменационного "билета", а номер в той книжке, где записаны все фамилии с цифрами возле них, всегда оказывался идентичным номеру экзаменационного табеля. Документы все уложены в специальные пакеты, на которых крупно выведены цифры. Виталика документы были, в конце концов, найдены, но они, как ни странно, вообще не были подписаны и не имели номера, и я не знаю, как эта сотрудница приёмной комиссии их вообще нашла. Искали же мы документы под предлогом того, что нам нужно взять одиу-фотографию (ксерокопию), для того, чтобы оформиться в учебную библиотеку.


Продолжаю записи под той же рубрикой уже в воскресенье и в понедельник...

Сегодня, в понедельник, стало известно, что оценку Виталика ("4") за последний экзамен аннулировали, и ему придётся тот же экзамен завтра - послезавтра пересдавать. Сказали, что это какая-то ошибка с их стороны, что в его экзаменационный "табель" (якобы, "по ошибке") внесли не ту оценку, что ему поставили, а, мол, на балл выше. Я хотел, чтобы Виталик у них спросил, а не слишком ли много ошибок? Но он не стал задавать таких провокационных вопросов.


А в воскресенье, когда я посадил Виталика на трамвай и отправил к дяде Грише (недалеко от дома его должна была встретить Аня, дяди Гришина дочка), я вернулся в центр, и тут снова столкнулся лицом к лицу с тем же "Носатым". Он опять ко мне прицепился, предложил мне разделить с ним "завтрак" (свёрток; у него был с собой), и поведал, что сам он из Жлобина, и что будто бы поступает в "театральный институт", на отделение, по-моему, "критики". У меня есть дела поважнее, чем проверять, действительно ли он из Жлобина, только одно для меня удивило или насторожило: в Жлобине так не говорят.

Он спросил, откуда я, и я сказал - из Бобруйска. Тогда он оживился ("а, Бобруйск! еврейский город!"), и стал допытываться, еврей ли я. На это я ответил, что еврей: это самоидентификация по убеждению, или стороннее определение: если окружающие тебя считают евреем. Этот ответ он принял за утвердительный, и спросил, обрезанный ли я. На это я ответил тем же самым вопросом, только теперь обращённым к нему. Он, посмотрев по сторонам, как будто решил мне показать бомбу, расстегнул ширинку - и кивком головы показал на неё. Мне не удалось ничего рассмотреть, а он, застегнув ширинку, поманил меня пальцем, и приблизился к моему уху.  

За этот день, сказал он, ему "стали известны новые факты, проливающие свет на то, какими способами стараются поставить этот огромный город на колени. Во-первых, сюда переселяется огромная масса людей из других не очень маленьких русских городов. Во-вторых, с другой стороны, здесь стараются не строить особенно больших предприятий, стараясь вообще замедлить рост численности населения Ленинграда".

Он ещё ближе придвинулся к моему уху: "И это ещё  не всё".
 

Прописку в Ленинграде кому-либо из Литвы, Латвии, из отдельных городов Украины и Белоруссии, по его словам, сделали невозможной. В Ленинград очень трудно, иногда практически невозможно переселиться "представителю интеллигенции". И этот перечень "мер" можно продолжать и продолжать.

Изо рта у него сильно пахло гнилыми зубами, из-за чего я невольно отстранялся, а он в ответ придвигался всё ближе.

"Размеры этой необыкновенной битвы поистине поражают, - сказал он, - поистине титанически усилия огромной страны и её "надутой столицы" - государства в государстве - Москвы, старающейся поставить на колени свой "лучший" город. И не в последнею очередь при помощи разжигания русского национализма и антисемитизма черносотенного пошиба именно здесь: чтобы изнутри отравить его. И поистине монументальна трагедия миллионов людей, каждый из которых так или иначе чувствует на себе попытки лишить ленинградцев их лучших человеческих качеств, лучших проявлений их в с е о б щ е й  души..."

И тут в моём сознании кое-что прояснилось, и мне показалось, что я теперь что-то начинаю понимать. Я спросил у "Гриши" ("Носатого"), какое отношение между Санкт-Петербургом - и Землёй Обетованной. И он ответил, что Земля Обетованая: это не конкретная географическая точка, и даже не точка в пространстве, а собирательный образ "супер-обмена", идеального буфера, через который все в мире люди с определённым набором психофизических свойств (евреи) могут общаться, перемешиваться и объединять свои потенциалы, "собирая" совокупность еврейских душ в мире в некого супер-индивидуума, в "душу Всевышнего"; этот "буфер супер-обмена" определяет "меру нашей ненависти к другим народам (и даже к евреям, если "евреи" определяются источником этой ненависти не как явление, но как "народ"), а также "меру нашей готовности использовать любые средства, не скованные путами никчемной гойской морали". Но если гои присваивают себе эту "меру готовности", или если кто-то "спускает им её сверху" ("как Гитлер"): они должны быть наказаны, и их непременно ждёт "бесславный конец". Когда я спросил, не являются ли Тора, Талмуд и Каббала, и все их бесчисленные ограничения, законы и запреты важнейшей частью такого "буфера супер-обмена", он опять оживился, и подтвердил, что я попал "в самую точку".

По его словам, личностные связи между гоями, их способность, не сговариваясь, действовать сообща, в одном направлении ("как один человек"): на много порядков, на много уровней ниже, чем у евреев. Гой, особенно христианин - это индивидуалист, автономная и одинокая особь. Он привёл в пример шизофрению, заболевание, при котором клетки мозга перестают "нормально общаться". У евреев же этой "социальной шизофрении" гоев противопоставлено нечто противоположное, когда чуть ли не на уровне телепатии "клетки общества" общаются между собой не просто "нормально", а с "повышенной интенсивностью".  

Внезапно мне пришла на ум одна интересная идея, и я кратко пересказал ему разговор в синагоге, не вдаваясь в подробности и не называя тех, с кем велась беседа. При упоминании о еврействе Гитлера он неопределённо хмыкнул, но обошёлся без комментариев. А на мой вопрос о том, как отличить "правильного" еврея от "неправильного", он сказал: "Настоящий еврей не в состоянии обойтись без отношения к Земле Обетованной и к нашей избранности. Он может быть светским человеком, даже христианином, но с особым отношением к Талмуду, Торе и Каббале. Настоящий еврей не станет добиваться, как Маркс, "освобождения" для "всего человечества"; наша особенность в том и состоит, что мы домогаемся чего-то особенного исключительно для самих себя, и ни для кого больше. Каждый еврей, который добивается гегемонии только для евреев какой-то одной группы или одной страны (как те евреи, которые в 1917-м году подчинили себе Россию): предатель - и должен быть уничтожен. Таких подачек от гойского бога и человечества нам не нужно. Наш минимум: вечное мировое господство. И в достижении его не Англии и Соединённым Штатам, а именно России суждено будет ещё сыграть особую роль". 

 


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Август, 1982
                
Виталик  не поступил. Получив оценки "3", "4", "3", он  потерял шансы набрать  нужное количество баллов. Не стоит делать акцепт на том, как это несправедливо, не говоря уже о том, что первая и третья оценки были ему занижены; можно подумать о том, что он, больной, с открывшимся носовым кровотечением, падающий от усталости после каждодневных изнурительных занятий и дороги в Академию, которая занимала полтора часа, а то и более, не поступил, в чём проявилась чудовищная, нечеловеческая несправедливость.

И было бы справедливо, если бы те, кто был виновником этой несправедливости, почувствовали на себе то, что сделали они с нами, с Виталиком, чтобы они всегда чувствовали то, что мы сейчас.

Мы оба восприняли не поступление Виталика как трагедию, а я, кроме всего, ни за что не хотел уезжать из Ленинграда, из города, потерю которого мне пришлось заново глубоко пережить. Финансы наши были уже на исходе, и пришлось ехать.

В последние дни пребывания в Ленинграде (в Санкт-Петербурге) я особенно остро почувствовал, как всё для меня перекрыто. Почти так же плотно, как в Бобруйске. В эти дни Виталик более комфортно устроился у Марии Фёдоровны, где получил необходимый отдых и нормальное питание (я покупал продукты в ближайших магазинах), а я - у соседки дяди Гриши (делившей с ним общую кухню и ванную-туалет; она уехала на дачу). Я посетил одну невзрачную девочку, Риту, которая занималась музыкальной критикой и пописывала статейки в газеты и журналы, и она поддержала мою идею о фиктивном браке. Для того, чтобы помочь перебраться "во вторую столицу" музыкальному гению, обеспечив ему ленинградскую прописку, она согласна была пожертвовать девственностью своего паспорта. У неё уютная однокомнатная квартира в самом центре (эта одна комната просто громадная), но я тактично предупредил, что не буду иметь никаких видов на её жилплощадь. Я устроил вместо себя Васю на полставки в профком швейного комбината для повышения уровня художественной самодеятельности, и в подшефную комбинату школу, на ту же должность. Вместо него повышать уровень самодеятельности должен был я ("снимать темы", делать аранжировки, проводить индивидуальные занятия...), и, соответственно, от него получать зарплату. В тот же день меня "посватали" к свадебному (халтурному) составу, который специализируется на пригородных деревнях и сёлах. Я им очень понравился.

Но уже назавтра телефон Риты перестал отвечать. Я к ней съездил домой, и перед самым моим носом она села в лифт, и поднялась наверх. Когда я взбежал по лестнице и нажал кнопку звонка, в дверном глазке стало темней, но дверь мне не открыли. Я звонил и звонил по телефону до самого отъезда, но с Ритой больше не пообщался. В профкоме Васе объявили, что случилось недоразумение: его "оформили на место другого человека". Ни я, ни Вася не понимаем, что это значит. В школе ему объявили то же самое. Свадебный "состав" уже на следующий день решил "не брать клавишника", хотя мне позже передали, что вместо меня они взяли другого. И, наконец, последнее, что я попробовал сделать: сдать свои документы в учебное заведение, куда бы наверняка прошёл. Но документы не приняли: под таким одиозным предлогом, что не стоит даже тратить время на описание. Тогда я попробовал сдать документы в иняз: с тем же "успехом". Аня учится в школе с китайским уклоном, где многие предметы преподают на китайском языке. Мы попросили её учительницу выяснить через её бывшего преподавателя, почему отказались принять мои документы. Так ничего и не выяснили. Единственное, что удалось узнать учительнице: это что дело, оказывается, "очень сложное".  

Интересно, что Игоря (Корнелюка) я так больше и не увидел. Я ездил к нему в общежитие в последние дни одиннадцать (11!) раз, звонил на вахту, оставил сообщение Чистякову, Котову и Сонину, звонил четырём его ближайшим приятелям: всё безуспешно. Не иначе, как он тоже меня старается избегать.

Ни один из десятка приятелей, с которыми я общался или был знаком "по еврейской линии", не захотел со мной пообщаться. Это уже похоже на бойкот.

И, наконец, в поэтических кругах, где у меня тоже есть несколько знакомых, наотрез отказались меня принимать и "передавать" третьим лицам мои стихи.

После некоторых колебаний, я набрал телефон Гребенщикова, и мне ответил его мягкий мелодичный голос. Я назвал себя, и он сказал, что слышал что-то обо мне, и что, если у меня есть "что-то важное", мы можем и встретиться. Однако, в конце я передумал, и не пошёл к нему на встречу.

Виталик тоже не хотел уезжать из Ленинграда, сходил на две выставки, общался со "своими" художниками, пытался у них выяснить хоть что-нибудь насчёт подработки, ждал, что у  м е н я  получится, пробовал заработать "хоть рубль". В итоге мы досиделись, что "сидеть" было уже не за что. Все деньги, которые мы взяли с собой, кончились.


В Жлобине, где мы делали пересадку, к нам прицепился милиционер, тот же самый, что завёл меня в комнату милиции, когда я в позапрошлый раз возвращался из Ленинграда. На этот раз он - когда я пошёл в туалет - вызвал Виталика па улицу (а было темно, уже примерно после 23.00), и принялся расспрашивать его, откуда и куда мы едем, спросил - "кто твой брат" - и спросил нашу фамилию. В дороге, до Бобруйска, а также ещё на вокзале в Жлобине были и другие эксцессы (например, кассир недодала мне сдачу - два рубля, - а у нас оставалось после покупки билета всего два рубля с копейками, - и, когда я стал требовать сдачу, кассир подняла скандал, и только благодаря вмешательству свидетелей она вернула деньги, а перед тем, как я брал билет, к ней в кассу вошёл уже известный нам милиционер (но об этих эксцессах подробно писать не буду, так как от них просто устал).

В Бобруйске, на вокзале, нас с Виталиком задержали два милиционера, и мы просидели в милицейском "Газике" два часа, пока нас отпустили. Никто нам ничего не объяснял, и протокола не составляли. Для Виталика, с его заболеванием, такие перегрузки и стрессы: смертельны.


Когда я приехал в Бобруйск, выяснилось, что и мой свадебный коллектив, и моя группа для творчества и творческих репетиций: фактически разбиты. Роберт забрал у меня несколько часов, отняв их от и без того мизерной "почти полставки", и отдал их Лиле.

Кто-то, с интервалом в два дня, дважды поджигал мой почтовый ящик, вместе с его содержимым. Я написал заявление в милицию. Но жаловаться ментам на ментов: гиблое дело. В довершение всего, в моей квартире на целые сутки отключалось электричество. Я поменял "пробки", но это ничего не дало. Тогда я решил не ждать электрика, но обратился к Метнеру, который прислал мне своего друга, очень хорошего специалиста. Тот нашёл, в чём дело, и всё исправил, и даже денег за работу не взял. Я стал у него выпытывать, что всё-таки случилось, но он не хотел объяснять, и только сказал, что у меня, наверное, много врагов. Телефон тоже отключался на сутки; не только мой, но и Рудковских, а я с ними на блокираторе (мой 7-53-09 с ихним 7-54-09). Манька звонила от Макаревичей и Купервассеров, ругалась с оператором Узла Связи, и визжала так, что слышно было в соседнем подъезде. Приходил специалист, и телефон заработал, но я так и не добился от него ответа на вопрос, была ли проблема у нас в доме, или на Узле Связи.

Жизнь стала такая весёлая, что мне некогда было думать, как там Лариска и Аранова. Многие мне жаловались, что звонят мне, но что номер "сбрасывает"; поэтому не исключено, что Лена мне просто не дозвонилась. А после того, что произошло перед отъездом, на работу к ней я идти не могу...

Все мои попытки влиться в какой-нибудь другой музыкальный коллектив натыкаются теперь на какую-то глухую стену. И только Шланг для меня ещё открыт. И я, понимая, что меня, как белку, загнали в тупик, откуда оставлена только одна дорожка - в клетку, - всё-таки вынужден снова вернуться к нему. Ничего другого мне просто не остаётся.



ГЛАВА ВТОРАЯ

Конец августа, 1982

Казалось бы, амплитуда событий достигла своего максимума, но оказалось, что и это далеко не предел. Я-то думал, что некая ясно оформлявшаяся кампания властей: временное явление, и к моему приезду из Ленинграда должна "прошуметь", как дождь, и иссякнуть. Началось всё, конечно, задолго до поездки в Ленинград. Теперь я могу проследить по своим записям контуры предыдущих этапов не ряду отдельных признаков. Так, я обнаружил как-то, что Глущенко Владимир, молодой парень, который пишет песни, вращается среди музыкантов и обхаживал "Шлангов", всё больше раздражает меня своими задатками стукача.

Однажды я взял его с собой в Минск, где оставлял на вокзале тогда, когда понял, какие у него наклонности, а он стал после этого кричать, что он не "шестёрка", и так далее. 

После моей поездки в Ленинград, где в этот раз я - как мне кажется - допустил целую серию разных оплошностей, в "бункере" (т.е. в подвальном помещении, где временно расположен клуб шинного комбината и где мы репетировали) Владимир Чмиль, бывший артист, а теперь комсомольский работник и художник от БШК, являющийся теперь нашим непосредственным шефом, не так давно принялся рассказывать мне, что и у него, оказывается, были трения с КГБ, куда его вызывали по поводу знакомства и даже дружбы Чмиля с выехавшим в своё время на Запад писателем Кузнецовым. Он также говорил, что раньше он жил в Донецке, а затем (почему-то) переехал в Бобруйск. Известно, что его выдворили из театра также вследствие каких-то трений с властями, а, может быть, только с органами.

Он рассказал и о том, как его сначала вызвали в КГБ и предлагали быть осведомителем, и что он не сразу, а, попросив "тайм-аут", чуть позже, якобы, отказался. Потом он сообщил о неизвестных мне подробностях обыска у Симы - у Симоновского Толика - когда в его квартире перевернули всё "вверх дном" и изъяли цитатник Мао Цзэдуна; и, пока говорил, при этом внимательно глядел на меня. И я понял, что он, как бывший актёр, пристально следит за выражением моего лица. И вдруг мускул на моём лице дрогнул. Как это случилось, я до сих пор не пойму; очевидно, я был настолько уверен в себе, в том, что моя мимика не выдаёт моих мыслей, опасений и подозрений - что, потеряв контроль над собой, допустил срыв. И я мгновенно прочитал во взгляде Чмиля, который как бы подёрнулся невидимой пеленой, смешанную вспышку презрения и страха, и понял, что в ту самую секунду лишился уникального шанса обрести в его лице хотя бы единственного союзника в этом городе, который знает о механизме преследований чуть больше других, и мог бы хоть чем-то мне помочь.

Наверное, это было печальное событие, не менее трагическое, чем последний разрыв с Арановой. Без неё у меня не осталось ни одного союзника, кроме отца и брата.  

Чмиль мне рассказал о каком-то Юрии Белянском, или Белявском, из Донецка, который, якобы, мной и Карасём интересовался, но после того, что случилось в "бункере", продолжения этой темы не последовало.


Виталик, который сразу после поездки в Ленинград уехал в Касимов, уже за Москвой отстал от поезда. В Москве была та же история, что и в Ленинграде: ни один из телефонов, на которые звонил Виталик, не отвечал; поэтому он так и не смог передать никому, что прибыл в столицу. Мы не знали, что передумать, звонили в Москву, давали телеграммы в Касимов, и, через московских родственников, обращались в милицию. Можно только представить себе, что пережил сам Виталик.

Я предчувствовал или даже предполагал, что нечто подобное может произойти, и настаивал на том, что кто-то из нас должен сопровождать его, но меня - после всех случаев преследований милицией - мама не пустила, а сама она и папа не смогли поехать. Тогда я сказал, Виталика не стоит отпускать. Но меня не послушали... Если мама считает, что её собачья преданность любой власти может стать для нас иммунитетом, она ошибается...  

Наконец, состоялась моя доездка вместе со "Шлангами" по Беларуси, по колхозам и районным центрам, где мы давали концерты. В последнюю ночь все немного выпили, причём, только со мной произошло нечто необычное, необъяснимое. От первой же рюмки я, закалённый боец, погрузился в какое-то полубредовое состояние, в котором я почти бредил, и нёс всякую околесицу, всё, что мне приходило на ум. Всё чётко фиксировалось моей памятью, и я помню, что ничего 
т а к о г о  не сказал. Я много болтал по-английски, причём, иногда на сленге, и, возможно, что это сыграло какую-то определённую роль в медленно и неотвратимом, как поступь динозавра, развёртывании дальнейших событий. Но этого мне не узнать.

Вместе с нами по весям и городкам ездил и Чмиль.

Во время этой поездки я окончательно убедился в зловещей роли Германа Борковского и Юры Мищенко (Шланга). А "бункер", как складной нож, представляется узлом совершенно определённых качеств, или, скорее, функций. Это и Герман Борковский, "при старших товарищах", с Юрием, его братом-близнецом как "бесплатным приложением" (Юрка вполне безобидный, добродушный парень "при Германе"), и Шланг, разгильдяй-оболтус, "при" отце-отставнике (теперь, как и отец Арановой, милиционере), и родственник Борковских - Вовка, - которого они сделали звукооператором, и Володя Чмиль, со страхом перед КГБ в глазах, и Володя Глущенко, прирождённая "шестёрка", и Моня, который за пределами "бункера" уже давно сформировал со Шлангом неразлучную парочку ("пару гнедых", как окрестила их Оксана), и я сам, с моими знаниями о КГБ, о которых наверняка уже догадываются в органах. Даже если бы никто из нас и не работал бы прямо на КГБ, по "связке", по самой природе сочетания наших индивидуальностей, по "функциональности" нас вместе (то есть "бункер") иначе, как "гадюшником КГБ", не назовёшь. Наконец, месяцев 5 назад тут ещё появился и Саша Шейн.

Этот парень немного играет на гитаре, и учился в 27-й школе, известной своей палочной дисциплиной, консерватизмом и обилием отпрысков "отцов города". Когда мы играли в этой школе выпускной вечер, он всё крутился возле нас, но окончательно "осел" в бункере только недавно. Так случилось, что мы пошли домой вместе, но от меня не укрылось, что это было очень хитро подстроено Шейном. И ещё его манера говорить, его ёрничанье, его тонкие намёки и неискренность. Типичное поведение стукача. Шейн напросился ко мне домой, и отказать ему - значило вселить подозрения в его шефов, кем бы они ни были. А через его уши и глаза я имел теперь возможность безнаказанно вливать дезу в их глаза и уши.

Но оказалось, что Шейн, Александр Лейбович, абитуриент Минского Политехнического института - исключительно наглый молодой человек, и главная его черта и тактика именно в этой наглости и заключается. Вместо того, чтобы скрывать, сколько он знает обо мне и что именно, он, наоборот, это только выпячивал, но так, как будто эти сведения нечто само собой разумеющееся. Так, вместо того, чтобы объяснить, откуда ему известно, что я пишу стихи, он задавал вопрос, желаю ли я, чтобы мои стихи были где-нибудь изданы. В числе других вопросов, которые Шейн задавал, был и вопрос, чего я желал бы больше: исполнения или издания моих музыкальных произведений. Этот парень, кажется, и в самом деле надеялся, что я стану отвечать ему искренне! Взвесив все "за" и "против", и подумав, как и что ему следовало бы на это ответить, я сказал, что предпочёл бы, скорее, издание, потому что издание - нечто более долговечное, а также потому, что по изданным нотам моё произведение могли бы   и с п о л н и т ь. Шейн вдруг спросил тогда: "А самиздат?" Что мне было ответить? Спросить у него - а что это такое? Я отреагировал немедленно: "Самиздат? Но ведь ноты невозможно печатать. Насколько мне известно, приспособления малых размеров для печатания нот - типа печатной - машинки не существует."  

Тогда он стал мне объяснять, что ноты можно печатать на ротаторе, размножать копии фотоспособом, а я ему ответил на это, что основой и стимулом издания музыки является её исполнение либо звучное имя автора, что, если композитора не знают, его музыку не станут покупать даже в магазинах, а тут - тем более, ну и, конечно, даже издав тысячи экземпляров, невозможно вне магазинов их распространить.

Этим я немного исправил, но не снял целиком заведомо "виноватую" позицию моего ответа (ТАК был поставлен вопрос!) в целом.

И, уже уходя от меня, Шейн сказал, что его брат работает на Шинном, в редакции рабочей газеты, что он учился на факультете журналистики, и что он "тоже" пишет стихи.

Я бы мог промолчать, но не смолчал: меня словно что-то толкнуло, и я сказал, что мне нужны тексты для песен, а также человек, с которым я мог бы вместе их писать, и что поэтому я хотел бы, чтобы он познакомил меня с его братом. Я попросил его принести стихи его брата "для ознакомления", естественно, с разрешения последнего; он пообещал, что "спросит" и "попробует".   

Все последующие дни Шейн не отходил от меня ни на шаг. Он приходил на свадьбу, которую мы играли, каждый день звонил мне домой - и заявлялся. Когда он пришёл второй раз, он принялся внимательна осматривать мою квартиру. Он подходил к полкам с книгами, брал томик или два, заглядывал во второй ряд. Он похвалил мой телевизор и видик, и подержал в руках все видеокассеты, одну за другой, читая, что на них написано. Он дошёл до полки с бабинами, и каждую взял в руки, не пропустив ни одной. Он даже проводил пальцами по сгибам конвертов виниловых дисков (пластинок) и по корешкам книжных обложек, выборочно: а вдруг в них что-то спрятано, вложено? Это был самый настоящий и вполне квалифицированно проведённый несанкционированный обыск, поразительно наглый и самоуверенный.

Мне хотелось подойти и дать ему до морде, но я сдержался, так как знал, что этим ничего не решишь.

Он незаметно и как бы невзначай, поднял все пластинки, стоящие у стены, убедившись, что за ними ничего нет, заглянул за подвесные полки и осмотрёл все углы. Он принёс мне пластинку Элтона Джона, и я переписал её на плёнку. 

Когда Шейн пришёл ко мне в третий раз, мне пришлось, изобразив дурачка, как бы "в благодарность" за то, что он мне принёс пластинку этого пидараса и британского стукача Элтона Джона, позаниматься с ним на гитаре. Я также ещё раз попросил Шейна о встрече с его братом (а стихи брата Саша Шейн не приносил, и не спешил меня со ним самим познакомить, это как будто связано было с какими-то "трудностями").

Он опять стал пересматривать вещи у меня в доме, выспрашивал про Аранову, про Моню, про Борковских и Мищенко (Шланга). Потом, когда он взял гитару, и я предложил ему сесть на тахту, он вдруг подошёл к стулу, стоящему рядом с фортепиано, и тряхнул его - якобы, для того, чтобы поставить на этот стул ногу. Все ноты и нотные тетради со стула попадали на пол. Вместо того, чтобы поставить ногу на стул, а на колено гитару, он стал прощупывать ладонями обеих рук сидение. Одновременная наглость и манерность этого ублюдка  раздражали меня всё сильней и сильней.

Назавтра он попросил меня, чтобы я его будил каждое утро телефонным звонком. Он сам звонил мне по десять раз в день, и каждый раз спрашивал меня ехидно: "Ну, так чем ты там занимаешься?"

Не помню, при каком его посещении (первом? втором?) я стал играть, и напевать свои песни, а он, нетерпеливо перебивая меня, предложил наиграть по памяти некоторые хиты группы "
BEATLES", а он, мол, будет импровизировать. Вместо "импровизации" он стал мурлыкать, а точнее - проговаривать слова, и каждую минуту извинялся: "Ой, забыл, ты не напомнишь, какое дальше тут слово?" Не знаю, проверка на что именно это была: ну, не на то ведь, являюсь ли я резидентом английской разведки! Так ничего путного мне и не пришло в голову.

Всего, что он натворил в моём доме, просто и не упомнить, и я уже тогда подумал, что этот Саша Шейн что-то уж слишком обнаглел, и не мешало бы ему преподать хороший урок.  

В тот же день, вечером, он позвонил мне, и, якобы, шутя, спросил, можно ли у меня взять интервью. Я, принимая его тон, также в шутку ответил, что да. Он тут же спросил, какой сегодня день, какое число (я отвечал), затем попросил, не задумываясь, назвать телефон бункера, а потом телефон Борковских. Я ответил на все вопросы. После этого я спросил у него, для чего это ему всё нужно, но он так и не дал мне вразумительного ответа.

Другой раз, тоже по телефону, он говорил мне о каких-то психологических опытах, и выспрашивал, какими парапсихологическими способностями я обладаю. Это было уже кое-что.  

Я пытался избегать Сашу Шейна, но он упорно звонил, и приходил, даже не предупреждая телефонным звонком. Шейна все знают как сугубо меркантильного, "делового" субъекта, который без получения выгоды даже и не посмотрит в твою сторону. Такие типы, как Шейн, поддерживают отношения только с полезными им людьми, а я ничем не могу быть ему полезен. Было очевидно, что его назойливость по отношению к совершенно ненужному ему человеку, такому, как я, шокировала его самого, но он не отставал от женя. Мне нужно было придумать какой-нибудь повод, чтобы отшить его раз и навсегда, но я всё медлил.

Тем временем Шейн, в очередной раз проникнув в мою квартиру, вдруг, когда мы с ним спокойно разговаривали в зале, совершенно неожиданно для меня толкнул дверь, проскочил в спальню, и, осмотревшись там, воскликнул: "Печатная машинка! О, это как раз то, что нужно... Я хочу сказать, - добавил он, почувствовав свою оплошность, - это нужная вещь". Тут его внимание привлёк стул - не тот, на котором я сижу, когда печатаю, а один из двух стульев перед батареей, у окна. И он решил повторить уже однажды применённый им трюк, схватив гитару из зала, вернувшись в спальню и тряхнув теперь уже один из тех двух стульев. А на том стуле, под покрывалом, мной были спрятаны три тетради, которые тут же из-под покрывала выпали. Тогда моё терпение подошло к концу, и я придвинулся к нему на расстояние, подходящее для удара. Он явно не ожидал этого, и сделал вид, будто того, что произошло, не заметил.

Когда мы оба возвращались в зал (я чуть сзади), я дёрнул ногой маленький коврик на полу, между спальней и залом, и Шейн плюхнулся прямо на задницу. Я тут же заулыбался, как будто оступился, задев коврик, и ничего особенного не случилось. Он, с недоверием оглядываясь, поднялся, и стал торопливо прощаться. Но в коридоре я ещё успел "неловко" стряхнуть ему на ногу лежавший на холодильнике молоток. Я, конечно, извинился, но, когда он нагнулся, чтобы молоток поднять, я отбросил этот предмет ударом ноги подальше от него рук.

Я думал, что больше он ко мне не придёт. Но я плохо знал Сашу Шейна.




ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Сентябрь октября, 1982

В последних числах августа или в начале сентября от Яроша, сотрудника МВД, а попросту - мента - стало известно, что перед нападением на меня Кавалерчика в 1979 г. состоялся разговор между ним и генералом армии, командиром войск МВД на территории Белоруссии, Яковлевым. Аркаша Кавалерчик, как известно, служил в войсках МВД, и был внештатным сотрудником милиции. В разговоре с Яковлевым было упомянуто моё имя, и было сказано: сын фотографа Лунина.

Позавчера вечером со мной связался бывший (а, может быть, и нынешний) поклонник Арановой,
Валерий Шумилов, врач-кардиолог, кандидат медицинских наук, заведующий кардиологией "Скорой помощи", который связан личным знакомством с сотрудниками КГБ и близкой дружбой с работником медздравотдела в Минске Боровиковским, и предложил мне встретится для - как он это называет - "обмена". Этим "кодовым" словом мы обозначили обмен информацией. Валера собирает картотеку на номенклатурных работников города Бобруйска и Минска, на сотрудников милиции и КГБ, а также на "диссиков", как он называет диссидентов. По какой-то странной случайности, его интересовал именно Саша Шейн, а также Александр Иванович Шелепов (на самом деле: Пётр Архипович Шелегов (при рождении: Пётр Абрамович Шульман); под таким именем баллотировался депутатом Ленинского района один из сотрудников КГБ, 1940 года рождения), Семён Самуилович Шендерович, зав. отделом правовой инспекции Могилёвского облисполкома, внештатный сотрудник КГБ и депутат Могилёвского горисполкома, и Шухман, Ефим Абрамович, сотрудник КГБ, 1949 года рождения.

Уже через минуту после прочтения списка я понял, какая случайность объединила всех этих людей в качестве объектов особого интереса Валеры Шумилова: он пополнял раздел своей картотеки на букву "Ш". Кроме того, всех этих людей "объединяло" их еврейское происхождение.

Зная, что Шумилов проживает по адресу Социалистическая 187, кв. 59, я предложил встретиться недалеко от его дома. Он даже и не подумал спрашивать, откуда мне известен его адрес. Он передал мне список своих людей, а я ему своих. На следующий день мы встретились снова, и обменялись информацией.

Когда я вернулся домой, мне неожиданно позвонила
Раиса Александровна Шепелевич, оператор ИВЦ, одна из начальниц Лены, и спросила, не у меня ли Аранова, а когда ещё через час я, услышав звонок, поднял трубку, я узнал голос Вики Ященко, которая попросила меня ровно в семь вечера выйти из своего подъезда. Больше ничего она не добавила.

Ровно в семь я спустился. Возле двери подъезда стояла Аранова. Я был удивлён и даже шокирован, так, что не мог произнести ни слова. В одну секунду я почувствовал, как она мне дорога, осознавая, что без неё не могу обойтись. Я поцеловал её в губы, и мы поднялись ко мне.

У себя в квартире я сразу снял со связки ключ, и дал его Лене. Она удивилась, как неожиданному подарку, но ключ взяла. А дальше пошли упрёки и претензии. Я выслушал от Лены не только про то, как она прождала меня дотемна, чуть ли не до десяти часов вечера (как же я должен теперь кусать локти, ведь я тогда примерно в десять пришёл от родителей!), сидя на скамейке, чуть дальше моего подъезда, а потом пошла к Канаревич, и напилась так, что назавтра не пошла на работу; но и про то, как она надеялась, что я в ближайшие дни позвоню, а мне, как сказал ей Моня, было не до неё, потому что я, мол, пропадаю в больнице у Таньки.

  - Вова, а ты мне, оказывается, не всё рассказал про Ленинград, - заявила Аранова. -Главного ты мне не рассказывал. Что ездил туда выдавать свою дочь замуж.
  - Какую дочь?
  - Как какую? Приёмную, конечно. Тамару Станиславовну. - Я густо покраснел, но всё равно ничего не сказал и не сделал, чтобы скрыть смущение. - А, может быть, даже не одну. А целых две. Вот.
  - А тут, напротив, сидит ещё одна. Тоже приёмная. Которую я хотел бы выдать замуж за одного-единственного человека. За Лунина, Владимира Михайловича. Понимаешь? А что, тебе, правда, сказали, что это я выдал Сосиску замуж в городе Ленинграде?
  - А кто же ещё? Ты же с ней сам забарался, вот и заместителя нашёл. Или он отыскался по своему собственному почину?
  - Лена, это нормальный, хороший парень...
  - Не нам чета, да?.. А вторую... ты тоже за него сватал?
  - Какую вторую?
  - Вторую... Лариску Еведеву, разумеется. Твою топ-модель и первую любовь. И, кажется, она ещё поэтесса... А ещё мне сказали, что ты там всех девок, что с Лариской участвовали в показе мод, перетрахал. И, главное, ту, которая с ней в комнате...
  - Кто сказал? Сосиска?
  - Кто, кто? Конь в пальто! Майор КГБ сказал.
  - А что товарищ майор делали в Ленинграде?
  - То, что они там всегда делают. Курируют Интурист.
  - Тогда что товарищ майор делали в Бобруйске?
  - А не в Бобруйске. Он мне позвонил по телефону.
  - По телефону из Питера?
  - А что тут особенного? Тебе же звонят разные... Из Питера, из Вильнюса, из Минска...
  - А кем тебе приходится этот майор КГБ?
  - Какой недогадливый! Кем... Приёмным сыном. Которого я в Ленинграде выдала замуж.
  - А за кого?
  - За майора КГБ Лопухова.
  - Правда?
  - Нет, кривда.

Мы с Леной уже выдули единственную бутылку водки, И теперь нам пора было - по сценарию - переходить с авансцены назад. Но у Лены запал разговоров ещё не кончился.

  - Значит, Вова, ты, выходит, подбирал себе целую зондеркоманду в гостиничный сервис. Двух работниц нашёл, и приступил к тренировкам. Инструктор ты наш.
  - Что делать, Леночка, это чтобы от тебя не отставать. Ты вот ведь инструктируешь дойчей и америкашек.
  - А ты у нас, Вова, специалист по польским девочкам. Нелли, Сосиска и Моника. А Лариска, что, тоже полька? Хоть с какой-нибудь стороны? Спереди или сзади? А?
  - Бэ...
  - Ладно, так и быть, Гарем Иванович, простим тебе все эти грешки. Но ты хоть признайся, какой женой ты меня замуж зовёшь? Пятой, десятой?
  - Лена, даже если я бы был падишахом, ты у меня была бы всегда только самой старшей... я... имею... в виду... самой главной женой.
  - Да, Вова... Ты... имеешь... в виду...
  - Извини... насчёт... если что-то не так. Но я тебе клянусь, Лена, если бы мы с тобой поженились, ты была бы у меня не главная, а единственная, до гроба.
  - Не клянись. Евреям, говорят, клясться нельзя.
  - Да? А я не знал. Почему?
  - Да всё равно ведь обманут...
  - Нет, я серьёзно.
  - Да, говорят, там у них какое-то религиозное предписание...
  - А-а...
  - Так что, Вовчик, когда ты всех своих приёмных дочерей выдашь замуж, у тебя будет в каждом городе по жене. По чужой жене.
  - Так уж и в каждом.
  - А что? Ты ведь у нас любитель путешествий. Так вот, тихой сапой, глядишь, и к пенсии все города и страны объездишь. Верно я говорю?

Я пересел со стула на тахту, рядом с Леной, и потянул её свитер, под которым, как водится, ничего больше не было.

  - Ага! На подвиги потянуло? Уже?
  - Надо же проверить свою готовность!
  - Боеготовность? Конечно. Мы к бою всегда готовы. Всё в порядке, спасибо зарядке. Ну, давай, воюй, а я буду постанывать. Тебе нравится, когда женщина вякает?
  - Вякай, пожалуйста!
  - На здоровье. Что ещё тебе подставить? Попку, передок, или роток? Ой, Вовка, да не снимай же ты с меня всё. А то вдруг Елизавета Йозефовна нагрянет, чтобы по-королевски сделать ручкой. А мы тут без портков.

При упоминании о моей маме и её возможном визите моя боеготовность моментально чуть-чуть снизилась, а потом ещё и ещё: несмотря на то, что на сей раз я не забыл запереть дверь на задвижку. В данной ситуации от внимания Арановой это не могло укрыться.

  - Ну, чего испугался? Она ведь ещё не пришла, да Вас это вообще и не касается, -заметила она, обращаясь больше не к воину, а к его боевому орудию.
  - Я закрыл дверь на задвижку.
  - Зэйер гут. Теперь тебе остаётся открыть краник. Чтобы он стал клювом брансбойта. Вот. Это уже лучше.  
  - Лена! Ты ни с кем не сравнима. Всё у тебя... совершенно... Везде...
  - Так тебе нравится?
  - Очень...
  - А ты теперь поумнел. И разборчивей стал. И действуешь более умело. Это тебя не Сосиска ли обучила? Только не красней и не белей. А то ещё опять потеряешь... свой боевой дух. А вот так тебе нравится?
  - Подожди... Я же ещё не распробовал. Ой!..
  - Что? Укололся?
  - Нет. Я просто поплыл. Такое блаженство, что скоро... всё кончится.
  - А мы сделаем перерыв. На секунду. Выходи.
  - Есть, товарищ прапорщик!
  - Я тебе покажу класс. Ни одна Сосиска не потягается...

Когда мы лежали  п о с л е  в с е г о, и я пытался угадать, чувствует ли Лена хоть что-то, что Тамарка или Лариска, или ей всё так приелось, что ей никакая кукрузина или сосиска нипочём, и действительно ли она пережила оргазм, или его так искусно сымитировала, что ей даже самой не очень-то отличить от настоящего: мне захотелось побольше узнать о том сотруднике органов из Ленинграда.

  - Ленка, а с какой стати тот майор КГБ, тот питерский, тебе докладывает, как будто ты его начальник?
  - А ты спроси у него. Наверное, меня очень любит.
  - Куда?
  - Куда и все.
  - А ты откуда его знаешь?
  - Ты, что, думаешь, если ты в Питер дважды на неделе летаешь, так и мне нельзя? Я ведь тоже пожила и в Москве, и в Ленинграде. Помчалась Ленинград покорять, как вы с Сосиской.
  - И что, покорила?
  - Как видишь...
  - Получается, что в КГБ не хотели, чтобы у нас с тобой... получилось... что-то серьёзное, раз сливали тебе все эти сплетни.
  - А вот об этом надо спросить у тебя...


Как раз на этой неделе мне удалось разузнать несколько дополнительных сведений о секретном ракетодроме в Плесецке, не так далеко от Архангельска. Только я думаю, что западные разведки знают о нём поболее моего.

Мне также стало известно гораздо подробней о составе боевых машин на военном аэродроме в Бобруйске (об их точном количестве я разузнал ещё раньше). Оказывается, там имеются даже подземных взлётные полосы, новейшие модели самолётов, и, вообще, этот аэродром - один из главных стратегических объектов советской империи, один из ключевых элементов обороны в противостоянии с НАТО. Каждый самолёт на этом аэродроме, будь то истребитель, или истребитель-бомбардировщик, стоит под прикрытием искусственно насыпанного бугорка, и под натянутой над ним камуфляжной сеткой; самолёты отсюда вылетают на дежурство буквально во все точки мира: в полёты над северными территориями, над Тихим и Атлантическим океанами, и т.д. Лётчики, экипажи самолётов, технические работники аэродрома, и представители других категорий его штата: живут не только на территории авиагородка (военного городка), но и в других местах, а общее их количество мне тоже было известно. Это действительно один из самых крупных и важных объектов такого рода.

Никто не поверит, что я собираю все эти сведения из чисто спортивного интереса, и что моё уважение к разведкам и секретным службам других стран, к таким, как МОССАД, Ми-6, ЦРУ, или Штази: большее, чем к ГРУ или КГБ. Я их всех одинаково "люблу", и ни на одну из них никогда не стал бы работать. Я даже не отделяю секретные службы "Запада" от секретных служб "Востока", потому что и к тем, и к другим испытываю одинаковое отвращение. Другое дело, что там работают живые люди, конкретные личности, которые "не все одинаковые", а, наоборот, разные, и что состав органов с эпохи "поздних империй", таких, как Австрийская, Прусская, Российская, а теперь вот Советская, как правило "очеловечивается". В то же время, между категориями людей, которые связаны со спецслужбами, именно в "поздних империях" намечается резкий контраст. Горстка их сползает в категорию законченных выродков с "отмороженными" мозгами, для которых не свойственно ничего человеческого; а большинство, при всей градации спектров, всё же приближается по ментальности (по этике) к уровню обыкновенных людей. Именно это отражено в моей работе "Похищение Мифа" (речь идёт в ней о мифе о КГБ).

Виктор Осадчий, 1954 года рождения, бобруйчанин (из Кисилевичей), один из молодых выдвиженцев КГБ, который окончил Высшую Школу КГБ, и теперь уже назначен преподавателем в школу МВД в Минске, проговорился об особом статусе бобруйского КГБ и его более тесных связях с армейской разведкой. Именно от него просочились некоторые сведения о неудавшемся покушении на бывшего (или нынешнего?) начальника железнодорожной станции (вокзала) "Березина", Ивана Романовича Лаптева. Оказывается, среди участников неудавшегося покушения: два милиционера, и делом этим занимается КГБ. Но ни одного ареста, ни одного обвинительного приговора не вынесено, и я сомневаюсь, заведено ли вообще уголовное дело по этому поводу. К той истории может быть причастен бывший начальник "особого" (12-го) отдела (отдела кадров) бобруйской милиции Игнатов. Что-то может знать (определённо) Казусёнок, А. М., начальник городской милиции, 1939 года рождения, и Егоров, Пётр Арсентьевич, 1954 года рождения, сотрудник КГБ.  

До меня дошли сведения, что в Минске Саша Шейн доверительно сообщил одному прохвосту, что мог бы его "отмазать" от милиции, потому что у него, у Саши, есть знакомства в КГБ в Минске и Могилёве, и что даже Сергей Кандыбович - сотрудник бобруйского КГБ, начальник, якобы, "отдела" "по борьбе с молодёжью", - боится его (Шейна). Никаких выводов я пока делать не стану, но по-моему что-то постепенно проясняется об источнике апломба и редкой наглости Шейна, который ведёт себя вызывающе, как оказалось, не только со мной.  


Теперь Лена приходила ко мне каждый день, и чаще всего оставалась у меня ночевать. Раза два или три она являлась за полночь, но я никаких сцен не устраивал и вопросов не задавал. Самое главное, что своих аудиенций у меня же в квартире она меня удостаивала без свиты, одна, несмотря на все злобные выходки Нафы и Мони, и на всю назойливость Канаревич. Я предчувствовал, что наша очередная идиллия: это новое затишье перед бурей, чудом нам дарованное редкостным стечением обстоятельств. И даже Ротань (если это не моё святое неведенье), казалось, исчез на время с нашего горизонта.
  
Да, я знаю, что я Вовочка: как тигр - это тигр, или пантера - это пантера. Но во мне имеется ряд несомненных достоинств. В этом мире, где каждый преследует какие-то цели, я люблю бескорыстно. Я просто  х о ч у  любить, и жертвую для этого многим. Мои цели и желания не определить с помощью обыкновенных стандартов; они могут только совпадать с желаниями других людей - но причины, движущие ими, находятся не только в другой сфере, но и в ином мире.





ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Октябрь 1982

Случилось очень неприятное событие. Пропала большая часть моих дневниковых записей. Из моей хроники выпали чуть ли не 5-6 недель: большая часть сентября и большая часть этого месяца. И всё из-за моих частых разъездов. Вместо единой тетради-рукописи, которую я "скрепку за скрепкой" разбирал и вносил в неё (на печатной машинке) описание новых событий, теперь я летопись моей жизни доверил ученическим тонким тетрадкам, в которых писал от руки. Я начал с тетради № 5 (на всякий случай, чтобы, если потребуется, дополнять и уточнять расширением более ранних событий), и сегодня дописывал тетрадь № 11, когда мне понадобилось заглянуть в предыдущую, чтобы сопоставить и сверить имена и факты. И тут обнаружилось, что всех пяти тетрадей, исписанных моим мелким убористым почерком, нет. Я бросился в одно место, потом в другое: как сквозь землю провалились. Или как если бы их похитила "летающая тарелка". Я возил с собой отдельные тетради (когда заполнял их мало-помалу) в Глуск, в Старые Дороги, в Брест и Гродно, в Минск и в Глушу, но не все вместе, разумеется, а только одну (в каждом случае последнюю на тот момент), тогда как уже заполненные лежали всегда в одном и том же месте: спрятанные в кладовке, у родителей. Конечно, я буду ещё искать, но надежды на то, что они отыщутся, нету.

Я не стану и восстанавливать по памяти "потерянные" события, ибо то, что уже хоть раз было доверено бумаге, теряет для меня интерес.

Замечу только, что предчувствовавшаяся мной в сентябре гроза - разразилась, и буря снова "выкорчевала" Аранову из моей квартиры. Она вернула мне ключ от входной двери, но не вернула, разумеется, ключика от моего сердца. И всё более драматизировавшиеся отношения с Арановой приносили мне всё более острую душевную боль.

После очередной катастрофы новое сближение между нами произошло намного быстрей, чем после предыдущих, и уже к началу октября Арнова бывала у меня всё чаще, и мы всё больше времени проводили вместе.

Я исключал возможность уговоров или попыток изменить её статус, и подталкивал её к принятию самостоятельных решений.

Однажды, когда они с Нафой позвонили, что придут, я встретил их и заплатил за такси. Потом, когда они посидели немного, и сложилась такая ситуация, при которой Аранова должна была или уйти, или остаться, я не стал чинить никаких препятствий ни к тому, ни к другому, и, когда Нафа заявила, что должна или хочет уехать домой, я формально не уговаривал их остаться, и, когда она сказала: "Я надеюсь, ты найдёшь мне денег на такси", - я выгреб всю мелочь из кошелька (это был театральный жест: у меня ещё были деньги) и - дал ей. Аранова уехала вместе с Нафой. 

Моя денежная ситуация была несравнимо хуже, чем в декабре прошлого года, и я даже стал продавать некоторые свои книги, но зато я сам уже не был тем, прежним Вовочкой Луниным, а немного другим человеком, и я знал, что Аранова просто обязана отреагировать на это своими поступками.

И они не замедлили последовать.

Сближение между нами снова пошло "полным ходом", и вот Аранова уже несколько раз убегала с шумных тусовок у Боровика, Нафы или Мони, куда её доставляли на такси из дому или с работы такие надсмотрщики, как Моня, Канаревич, Нафа, Боровик или Шпур, чтобы, попетляв по городу, материализоваться в моей квартире.

Но это, видимо, где-то и кому-то не нравилось, потому что вслед за ней начали приезжать Нафа и Канаревич, и даже Моня, который бросал ради этого у себя в квартире всех своих гостей, включая и Норку, а мог нагрянуть и Саша Шейн, который звонил и стучал в дверь, как будто был слугой закона и требовал положенное, а потом выходил под балкон и начинал звать меня, выкрикивая моё имя, или звонил в дверь беспрерывно по пятнадцать минут, пока из своих квартир не выскакивали соседи.

Но и прежний Вовочка во мне тоже не спал, и ждал удобного случая, чтобы из вегетативного состояния перейти в активное, подстроив мне ту или иную пакость.

Однажды, когда Аранова, нарушив уговор, так и не появилась, и я напрасно прождал её прихода битых два часа, я решил, вопреки обыкновению, сам отправиться "к ней", хотя для этого следовало сначала выяснить - желательно точно, - куда это. И я подумал: ну, где она может быть? Конечно, у Мони. Но она могла, с тем же успехом, быть и у Канаревич, и у Нафы или Боровика, и у Таньки, над моей головой (но, если бы я позвонил, мне, возможно, дверь бы и не открыли), и в тысяче разных других мест. Или даже дома, в переулке Песчаном. А почему нет? Или она могла в данный момент находиться в каком-нибудь сквере, по дороге к любому из них, или хотя бы даже в бункере, у Шланга.

Тогда я попытался сконцентрироваться, направив свой взгляд на стену, и представил себе, где, у кого она сейчас. И я очень чётко увидел её у Мони, к которому решил отправиться сейчас же, не откладывая на потом. Однако, поразмыслив, я отправился к его дому, но не сразу к нему, и позвонил ему из телефона-автомата, стараясь сделать так, чтобы шумы улицы не достигали его ушей. Он ответил, что Арановой у него нет, и на этом мы с ним распрощались.

Тогда я пошёл к нему, и постоял у его квартиры, внимательно прислушиваясь, и дождался такого момента, когда его голос отдалился и раздавался где-то в глубине помещения, а другие голоса звучали совсем близко, у двери. Именно тогда я и нажал на кнопку звонка, и дверь мне открыл не Моня. И, конечно же, Лена была у него. И пришла она, конечно, не только что.

В этот момент прежний Вовочка и ударил. Моими губами (мной) он стал говорить с Арановой очень едко, и даже надсмехался над ней. Слыша себя как бы со стороны и направляемый  и м, я обратил к ней "безобидную" фразу с подвохом, так, что все заржали, и я с ужасом понял, что только что при всех её осмеял. Вопреки своей обычной находчивости, остроумию и острословию, Лена побелела, и сидела так, очевидно шокированная, нервно кусая губу. Мне стало так больно за неё, так её жаль, что внезапно сдавило сердце. Но я даже и не подумал перед ней извиниться, и ушёл, ещё и расшаркавшись перед дверью.

На субботу-воскресенье я уехал в деревню, играть свадьбу, то есть работать, и два дня снова Лену не видел.

Но ещё в начале сентября, когда она две недели (не меньше) жила у меня, я заметил, что она глотает какие-то таблетки. Я подумал, что у неё регулярно болит голова, и она принимает обезболивающее, но она сказала, что это противозачаточные таблетки. По её лицу невозможно было прочесть, говорит ли она серьёзно, или шутит. Я тогда спросил, как же спиралька, и она ответила, что "временно" её вынула. Я тогда ещё глупо (даже отвратительно) пошутил ("не от триппера ли?"), но она не обиделась, и в ответ рассмеялась. Так она и глотала загадочные таблетки дней восемь, а потом резко бросила принимать. А в октябре я заметил новые краски в её взгляде, особенно когда она смотрела на меня. Я подмечал это выражение у беременных женщин, когда они только открывали, что у них "кончились" месячные. Во взгляде Арановой появилась нехарактерная для неё глубина и серьёзность.

Но я просто не мог поверить в то, что она беременна. И тогда я подумал, что возможная причина этих изменений в ней может быть и психологическим феноменом, если бы она разыгрывала настоящий спектакль перед самой собой, воображая, что может носить ребёнка, "изображая беременную". Никто из окружающих об этом не знал и не догадывался, и в этом для неё заключался особенный интерес. Она носила в себе теперь эту тайну, эту замысловатую игру, как ребёнка, и кто же был отцом этого воображаемого ребёнка? Конечно, именно я был его папой.

В последующие дни я убедился в том, что она "ждёт ребёнка", и что, в таком случае, приближается ко второму месяцу беременности. В таком случае, я должен был удерживать её от совершения "глупости" ещё месяц, от прерывания воображаемой (не допускаю - чтоб настоящей) беременности, и тогда, думал я, есть надежда, что в ней успеют произойти такие психологические изменения, какие станут уже необратимы. Я почти не надеялся, что сумею этого добиться, удержать её от воображаемого (ну, никак я не мог поверить в то, что НЕ воображаемого) аборта, и действовал в рамках своего психологического экспериментирования.

Что самое интересное: когда представилась эта уникальная возможность как бы навсегда привязать к себе Аранову, я воздерживался от решающего шага, как бы перед самим собой не желая изобличать то, что тешу себя такими вот не прикреплёнными к жизни иллюзиями. И тогда, когда, казалось бы, открывался единственный, решающий шанс, я ничего не предпринимал, как бы отказываясь от него.

Всё, что происходило в эти дни, казалось, невероятным образом подтверждает мою догадку, и, в первую очередь, перемены уже не только в выражении лица, но и в поведении Арановой. Я не поверил своим глазам, когда она покачала головой - и оттолкнула полную рюмку водки, которую я ей подносил. Я обнаружил и то, что она, оказывается, больше не курит, и узнал, что, как выяснилось, не только передо мной она дала слово больше "...не пить, не курить..."...

Я уже подумал, а не заболела ли она, когда увидел, что по утрам она пьёт кефир или молоко, и вместе со мной ест творог "с сахаром со сметаной". (Не закусывая, как я, колбасой).

Что случилось потом, мне неизвестно. Но что-то произошло. Потому что Аранова вдруг снова начала пить. И, вопреки ожиданию, не объявилась у меня, что меня озадачило. Возможно, тогда ей звонил Ротань. А ещё через несколько дней я узнал о приезде "Карасей", и о том, что Ротань появился собственной персоной. Когда мы играли свадьбу на Форштадте со Шлангом и с Моней, мы должны были ночевать у Арановой (я узнал об этом позже от неё). Но, так как Моня нам ничего не передал, мы к ней не пошли. Позже, уже по другим обстоятельствам, я не появился у Арановой на горизонте, хотя напрашивалась наша встреча. В ближайший день или два, когда я должен был сам позвонить ей домой или на работу, или ждать дома её звонка, я не сделал ни того, ни другого.

Когда через день раздался её звонок, у меня как раз находилась Софа. Аранова, услышав её голос, тут же заявила, что придёт с Ротанем. Я противился, но она настаивала, что было в этот период так нехарактерно для неё. Тогда Софа неожиданно сказала: "Скажи, пусть приезжает". И это решило всё.

И они приехали: Лена с Ротанем.

И я понял, что отношений с Ротанем, тех, что были у них, уже нет. Лена, увидев Софу, изменилась в лице и как-то поникла. Ротань принёс бутылку водки, и мы сели "всей семьёй", вокруг импровизированного столика (табуретки), почти не закусывая. Софа "пила" символически, то есть не пила совсем. Мы с Арановой стали "кирять "по чёрному", стопку за стопкой, на брудершафт, и по-разному, так что пришлось открывать и мои запасы. Ротань пил умеренно.

Потом Аранова выволокла меня на коридор, и остановилась со мной перед зеркалом, взяв меня под руку и спрашивая, как мы с ней смотримся. Она обняла меня, и мы стояли с ней перед зеркалом, оба немного пьяные. Я вспомнил, что и Софа время от времени производила то же самое, правда, без свидетелей, что показалось мне знаменательным, и поразился женской интуиции. Я видел у Софы по глазам, что и она подумала о том же самом, ведь сколько раз мы с ней стояли перед тем же зеркалом, в обнимку или под руку, ещё тогда, когда я и близко не знал Аранову.

Через какое-то время Софа собралась уходить.

Я вышел с ней на коридор, плотно прикрыл дверь в зал, где сидели Ротань с Арановой, и стал уговаривать её позвонить мне назавтра. "Зачем? - спросила она. – Тебе Арановой мало? Или, наоборот, много, и тебе необходимы помощники? Или водку не с кем пить? Так я ведь тебе не помощница. У вас свой мир, совершенно другой. Я раньше думала, что ты это всё придумываешь, но теперь я убедилась, что это правда". Последнее она сказала уже почти шёпотом. Недоверие, удивление, сдерживаемые слёзы: всё это вместе отражалось на её лице, и делало её неотразимо хорошенькой. Мне было её жаль - и жаль Аранову. Я хотел пойти провожать Софу, но не хотел уступать Аранову Ротаню... Софа посмотрела на меня пристально, долгим взглядом, как будто читала, что делается в меня в душе. А потом она вдруг сказала: "А Аранова красивая женщина..."

(Назавтра я не забыл о Софе и о том, что она могла позвонить. Телефон, действительно, несколько раз "разрывался", но так получилось, что я не смог снять трубку, а ведь этот разговор мог решить многое...)

Дальше всё происходило настолько стремительно, что я потерял чувство реальности, как будто это было не со мной, а с другим человеком. Я вернулся в зал, и объявил, что в одиннадцать ко мне должна приехать Лариска, и это была правда. Я сказал, что не хотел бы, чтобы кто-либо "присутствовал в доме", потому что... Лариска не должна этого видеть. Но Аранова повела себя так, что мне оставалось только её выгнать. А этого я не хотел, вернее, не мог сделать. "Мы зайдём в спальню, и будем сидеть там, как мышки, - сказала она.

Аранова то бросалась ко мне, то всячески издевалась над Ротанем, высмеивая его, глумясь, измываясь над ним, кусая его или ударяя кулаком по плечам. "Дура ты моя хорошая, - говорил Ротань - кусай меня, кусай! делай со мной всё, что захочешь". А потом добавлял: "Я всё стерплю. Я за тебя всё стерплю!" Позже я видел его тело. Оно было всё в кровоподтёках и синяках. Но он всё повторял "дура ты моя золотая", или "я ведь за тебя всё отдам, плохая ты моя". Таких слов никогда бы и не выговорили губы Вовочки.

Потом Лена внезапно разделась догола, обкрутилась простынёй - и потащила меня танцевать. Мы с ней выплясывали, а Ротань сидел на тахте, обхватив руками голову, в неподвижности. Лена иногда открывалась, и тогда Ротаня, который должен был видеть нас, прямо-таки передёргивало. А Лена всё суетилась: то залезала на тахту, то валилась на спину, то снова вскакивала, и - как бы случайно - обнажала себя. Наконец, Ротань не выдержал. Он несколько раз повторил ей, чтобы она не открывалась, но безрезультатно. Тогда он стал обращаться к ней тоном угрозы, но и это не помогло. Я знал, что при мне он не подымет на неё руку, а вот без меня... Не берусь точно сказать, я ли напомнил о том, что уже скоро должна придти Лариска, или они поняли это по тому, как нервно я спрашивал, сколько времени, только они ушли в спальню.

Там Аранова улеглась на кровать, а сама не пустила Ротаня в постель. Она не позволила и выключать свет, и, хотя Ротань выдернул штепселя настольной лампы и бра из розетки, она включила свет люстры, и не давала погасить её. Так в спальне всё время и горел свет. Аранова также не прикрыла плотно дверь из зала, и оставалась широкая щель.

В пол-одиннадцатого приходил парень, книгу которого по карате я перевожу, и я ушёл разговаривать с ним на коридор, но в спальне должно было быть слышно. А ровно в одиннадцать примчалась Лариска, а я предполагал, что Аранова не выйдет в тот момент, когда её "соперница" появилась, но через какое-то время могла под каким-нибудь предлогом явиться, обкрученная простынёй, или... без. Тогда я уговорил Лариску лечь со мной - как она была в одежде - на тахту, и мы с ней заговорили шёпотом, так, чтоб в спальне не было слышно. Лариска, как всегда, у меня ни о чём не спрашивала, но я - так же, шёпотом - сказал ей, что пришла моя мама с инспекцией, и что сейчас она как будто бы задремала в спальне, но в любой момент может проснуться, и тогда скандала не миновать. "Но ты ведь уже большой мальчик, - сказала Лариска, сделав круглые глаза. "Но ты ведь знаешь мою маму..." Я знал, что она знает. Я ничего не рассказывал про налёты, когда у меня ночевала Аранова, но Виталик один раз проговорился, назвав, правда, только Моню, и я рассказывал Лариске про мамины штучки, про то, что она вытворяла, когда я гулял с Неллей. Так что о способностях моей мамы она хорошо знала.

Я попросил её подождать меня на лестнице, между этажами, но предупредил, что ждать придётся, возможно, и полчаса, так как я буду обзванивать всех знакомых, и постараюсь найти для нас с ней ночлег. Она, немного удручённая, оделась и вышла на лестницу.

Я вернулся в зал, и, не зажигая света, на ощупь стал набирать номера телефонов, и обзванивать всех подряд. Главное - я боялся, что Лариска внезапно появится у двери опять, и мне придётся ей открыть, а вскоре кто-то прошёл через зал в туалет. Я узнал шаги Ротаня. Но мне послышался ещё какой-то звук: еле уловимое шлёпанье босых ног по полу, и я подумал, что Аранова могла подсматривать в щель, когда Лариска со мной входила и выходила из зала. Спустя какое-то время через зал прошелестели и шаги Арановой. Она также бегала в туалет, но слишком быстро вернулась.

Я так никого и не нашёл, и уже хотел было проводить Лариску на вокзал, что было бы моим окончательным поражением, но меня вдруг осенила гениальная мысль. Я вспомнил, что Мопсики все уехали, и попросили Ритку или Майю поночевать в их квартире. Больше всего я боялся, что Ритка (если это она там) мне не откроет. Тогда я подозвал Лариску, чтобы Рита её увидела в глазок. На пятый или шестой звонок Рита мне открыла. Я объяснил ситуацию в двух словах, не забыв присовокупить о присутствии мамы в моей квартире, и даже обещал заплатить. Лариска с большой неохотой, но всё же согласилась переночевать у Мопсиков. А я изобразил девственника, скосил глазами на Ритку (что, мол, при ней спать с Лариской в одной постели... ммм...), и отправился к себе, на третий этаж. Уже перед самой дверью я вдруг спохватился, опять позвонил к Мопсикам, и, заметив, что Лариска в туалете, шёпотом сказал Ритке, чтобы она Лариске о моём образе жизни, о Таньке, Лене и Софе: ни-ни. Я знал, что кому-кому, но Ритке - тем более, если она обещала, - доверять можно.

Возвратившись домой, я постучал в дверь спальни, и почти сразу вошёл. Ротань уже лежал на кровати с Арановой, а сама она вскочила, когда я вошёл. Сидя в неудобной позе, она почти вскричала: "А кто у тебя там спит?!" - "Уже никого нет, - ответил я сразу, не задумываясь, а Аранова вздрогнула, машинально повторив "уже никого нет...", и как будто бы всё ещё не верила своим глазам, надеясь, что всё это не происходит, что ли, не существует, как бы во сне. Она внезапно вскочила - затем снова легла, и тут у них началась склока с Ротанем. Она снова кусала и била его, а когда он снял рубашку, я увидел синяки и кровоподтёки на его теле. Аранова подскочила опять - и побежала в зал, куда вскоре перешёл и Ротань. Лена включила проигрыватель, поставила пластинку, потребовала выпить - и мы с ней опять выпивали вдвоём, потому что Ротань не пил. Я совершенно не пьянел, назло желанию, и у меня было какое-то странное чувство. Мы выпили всю водку, а потом ещё говорили, и поведение Лены становилось всё более необычным. Конфликт между ней и Ротанем опять обострялся. Обстановка накалилась, и что-то уже почти трещало, как натянутая струна. Конечно, Ротань был прекрасно осведомлён о наших с Леной отношениях. Он сидел молча, и только мы с Леной говорили, до тех пор, пока она не спросила, есть ли у меня ещё чего выпить. Я ответил, что нет, но что я могу сбегать к соседке, взять у неё бутылку "чимира"-чефира, если она мне даст. Лена спросила, к какой соседке, а я ответил, что это в соседнем доме.

Так что я взял сетку - и пошёл. Мой поход завершился удачно, и, учитывая, что у меня в доме имелась ещё одна (о которой я мог потом "вспомнить") бутылка хорошей самогонки, это был недурственный запас.

Самогон мы с Арановой пили уже в спальне, на кровати, а Ротань снова не пил. Аранова, облокотившись спиной на стену, смотрела на меня: "Вова, а ты можешь допить всю эту бутылку?" И продолжала смотреть, как будто ждала, что я заберу бутылку, и всё выпью один: и я бы сделал это. Но в спальню вдруг ворвался Ротань, и, увидев, как Лена приготовилась за каждый сделанный мной глоток открывать новую часть своего тела, разозлился опять, и между ними вспыхнула новая перебранка. И в это время позвонил Кинжалов. Он заявил, что мать Лены опять обзванивает "всех в городе" и требует Ленку домой, а к Юре Терновому (Юзику-Хмурю) нагрянула милиция, и его забрали, а он, Моня, сейчас приедет к нам.

Я не сомневался в том, что Моня мог всё это придумать, а ему ответил, что нам и без него не скучно. Тогда он ответил: "А я всё равно приеду". Я сказал, что не открою ему, а если он будет стучать: совершит полёт вниз по ступенькам. На этом разговор с Моней закончился.

Тем временем ссора Арановой с Ротанем вошла в свою "театральную" фазу. Аранова кричала, чтобы Ротань убирался, и обещала ему "запуском бутылки в голову". Ротань собрался, и по всему было видно, что он уйдёт. Мы сидели с Арановой в зале и киряли. А Шура - на краешке кровати в спальне, уже совсем одетый, очень подавленный и совсем синий. Тогда я вошёл в спальню, и сказал Ротаню на ухо, чтобы он не уходил. Ротань переспросил: "Да?", и посмотрел на меня странно.

Мы втроём метались между спальней и залом, и было ясно, что Ротань уйдёт.

Тут раздался звонок в дверь. Это был Моня. Я сказал, что ему не открою. Ротань ничего не ответил. Я добавил: "На черта он нам тут?" И зря. Потому что Лена вдруг стала настаивать, чтобы открыли. Тогда я сказал: "Иди сама ему открывай, я ему открывать не буду".

И Лена, как была, в простыне, которую обкрутила вокруг себя на голое тело, прошлёпала к двери. Моня вошёл с непритворной опаской, озираясь вокруг, и с ехидной улыбочкой на губах. Лена, взглянув на Ротаня, снова повторила ему: "Уходи!" И Ротань вышёл на коридор, где стал одевать туфли. Тут Моня выскочил - из зала тоже на коридор, - и удержал его. Но Ротань взял Мишу под руку - и хотел так вместе с ним удалиться на лестницу. Тогда Моня вытолкнул Ротаня из моей квартиры, а сам стал расшнуровывать обувь и снимать куртку. В ответ я схватил Монины туфли и куртку, и вышвырнул на лестницу, под ноги спускавшемуся по ступеням Ротаню, которому сказал "извини, Шура, я нечаянно". Моня с побелевшим лицом надвинулся на меня, и тогда мне пришлось закрутить ему руку за спину, и, сжимая его кисть болевым приёмом, заставить "очистить помещение". Я думал, что он сейчас начнёт колотить в дверь, поднимет соседей (а они определённо итак уже были "на рогах", где-то - каждый за своей дверью - готовые вызвать милицию)... Но Моня забрал со ступенек свою куртку, и поднялся на этаж выше: наверное, к Светловодовым. Я подумал, что он оттуда сейчас будет звонить всем своим "майорам КГБ", набирать милицию, вызывать Клаптона с его головорезами, чтобы "освободили Елену Викторовну", но я был так вымотан, что мне было уже всё равно.

Я вернулся в квартиру, оставшись один на один с Арановой. И, мне кажется, был этим испуган. Она повалила меня прямо на пол, зачем-то обкрутив простынёй; я отплёвывался, ощущая во рту крошку или соринку, потом грубо, не так, как обычно, вошёл в неё, и, ненавидя себя, шуровал собой "во всех её проходах". Она была сильно пьяна, и, кажется, всё, что я делал, ей жутко нравилось. Зная, что у меня нет такого орудия, как у Слона (у Сени Слона), я помогал себе пальцами, и она заводилась всё больше. Очень скоро уже сотрясался "весь пол", и, если под нами чета пожилых соседей была уже не в больнице, им досталось "по полной программе". Мне кажется, мы разбудили весь дом, и я даже и не пытался думать о том, что Лариска "всё слышит". Я только жалел, что всё-таки не отвёл её на ближайший поезд.       

А в четыре утра Лена потребовала, чтоб я вызвал такси. Мне пришлось подчиниться, и до рассвета я не сомкнул глаз, и, с шести до семи пролежав в ванне, сразу отправился к Мопсикам. Я боялся, что Еведева просто уже уехала, даже не попрощавшись со мной. Лариска только что встала, и её сонные глаза говорили о том, что она всё это время проспала, и ничего не слышала. Я спросил её, как спалось, и она сказала "нормально". Когда она поинтересовалась, ушла ли уже моя мама, я даже сразу и не врубился; и Лариска заметила, что вид у меня "какой-то не тот". Чувствуя себя, как на иголках, я пошёл с Лариской к себе, помня, что ей надо где-то в два ехать. Хотя я наелся петрушки, укропа, лимона и лука, и раздавил зубами крупинку чёрного перца, а до этого дважды старательно чистил зубы, я так и не смог скрыть запаха перегара, и Лариска отстранилась, когда я собрался её поцеловать, помахав перед собой ладошкой, на манер "разгоняем воздух". Когда я понял уже, что мне всё равно не уснуть, я тщательно убрал всё, подмёл, застелил кровати, и даже вытер полы, оставив на три-четыре часа распахнутой балконную дверь и настежь растворив форточки, и всё же Еведева заподозрила что-то. Она как будто учуяла, что какие-то не нормальные вещи происходили ночью в этой квартире, и что я не такой, как обычно. Я объяснил (соврал), что так расстроился из-за того, что случилось, что взял на кухне "пузырь водки", пошёл в туалет, и там просидел "с ней" всю ночь. А утром мама обнаружила меня поддатым, и ещё закатила скандал.

Лариска с подозрением внимательно осмотрела меня.

  - Ты просидел с ней всю ночь, но с кем, с ней, это ещё большой вопрос.
  - Так ты не хочешь отдохнуть? Прилечь, хоть на часик. Или предпочитаешь сначала кофе.
  - И сначала, и потом. Кофе, давай. А прилечь я с тобой не хочу.
  - Почему так?
  - Ты знаешь... Не знаю, как сказать. Ты знаешь, ты сегодня похож на бандита с большой дороги...
  - Я? На бандита?
  - Эта клочковатая борода... Бегающие глазки, в которых правды не найти...
  - Мой дед стоял с топором на большой дороге. А я... Я никогда не стоял.
  - А что ты делал? Сидел? Или скоро сядешь?
  - Откуда?..
  - Я чувствую, что ты скатываешься куда-то вниз. Пьёшь, как сапожник... Кто к тебе ходит?
  - Лариска, ты помнишь, как я предлагал тебе руку и сердце?.. Где ты была? Ты могла уже давно охранять мой моральный облик... если бы захотела. Разве тебе со мной не интересно? Или совсем не о чём вспомнить, или мы без чувства друг к другу ложились в постель?
  - Ну уж сегодня ты меня никуда не затянешь.
  - А почему именно сегодня? Что случилось?
  - Не знаю. Что-то случилось.

И мне пришлось вызывать такси - и везти её на вокзал. Вопреки обыкновению, на том же моторе я вернулся назад.

Тут же, в коридоре, я бросился к зеркалу. У меня был ещё тот видок! Приобрести его, с мамой в квартире, за одну ночь было ох как не просто!

Но это ещё не всё. Рог изобилия новостей, видно, ещё не кончился.

Тем же утром Лена снова явилась ко мне с Ротанем. Они вытащили меня из дому, и мы втроём пошли завтракать в кафе. Я подумал, что последнее слово всё же сказал Ротань. Если после нашей с ней случки на полу он под утро орудовал в ней таким же, как у нас с Моней, заурядным орудием, то он вполне мог достроить апофеоз всех её впечатлений, эдакий благородный аттик. Ротань очень смущался, пока мы сидели в кафе, чего нельзя сказать обо мне; мы позавтракали, и Лена заплатила своими деньгами шесть рублей. Потом, все трое, мы опять оказались на Пролетарской.  Уйдя на работу, я оставил Ротаня с Леной у себя в квартире. Когда я пришёл, мы снова пили и ужинали. Моня пришёл - как ни в чём не бывало, - и принёс масло и рыбу, а также хлеб. Затем я солгал, что уезжаю в Минск, таким чином всех выпроводив. А в четыре часа утра ко мне пришла Аранова. Она шла через весь город, преодолев путь в пять километров ночью, через самые бандитские районы. Трубку телефона я не поднимал ни вечером, ни ночью, и, таким образом, если Софа звонила, она не дозвонилась ко мне.

Ночью приходил Моня, но я ему не открыл; потом долго "надрывался" телефон, но его усилия так и остались не вознаграждёнными. Так вот и вышло снова, что Лена опять была у меня одна, и это тяжеловесное, никем не потревоженное счастье, продлилось на ещё один раз... По субтильным, еле уловимым признакам, я заключил, что Лена всё ещё продолжает играть прежний спектакль перед ней самой, что она всё ещё "в положении". Ротань, который ничего не замечал, не понимал и не знал, не имел против меня никаких шансов...

Лена пробыла у меня больше суток, и практически никуда не выходила. Перед её уходом приехала Нафа, а потом прибежала Норка. Как раз позвонила мама, и я вынужден был идти туда, потому что иначе мама могла заявиться ко мне. Я уговаривал Норку остаться, потому что понимал, что, если она не уйдёт, то - что будет дальше - просчитать невозможно. В том же случае, если Норка уйдёт, то - либо Лена с Нафой останутся у меня, - либо Лена остаётся одна. Вероятность того, что они обе уйдут, была невелика, процентов десять из ста. Я ужасно вдруг "захотел" поговорить по дороге с Норкой, так как мне надо было её выманить из дому. Вообще Норка пришла под предлогом того, что она ищет Моню, и она теперь убедилась, что его тут нет. Однако, она упорно не желала уходить, и, несмотря на все мои ухищрения, её так и не удалось выкурить.

Когда я пришёл, то Норка с Нафой собирались на выход, а Лена оставалась. В это время раздался телефонный звонок, но я не стал поднимать трубку; тогда Лена подошла, и сказала "алло!". Это был Моня. Не знаю, что он ей говорил, только она появилась в коридоре, когда Норка с Нафой уже выходили, и сказала, что тоже уйдёт.

Назавтра все сомнения, метания, приливы и отливы настроений вернулись, и я стал осознавать, что опять попадаю в ту же зависимость, что люблю Лену так, как в начале. Я должен был видеть её; должен был видеть её немедленно...

Приехав из Глуши, я не знал, что мне делать: метался, колебался; мне было то до слёз жаль Аранову, то мной вдруг овладевало не испытанное мной никогда "запредельное" чувство. Я не был уверен ни в одном из своих решений: заходить ли домой? поехать к родителям?.. Я всё же зашёл домой. Я чувствовал, что наблюдение за мной возобновилось, и что моё "поведение" именно теперь решает и мои взаимоотношения с Барановой.

Я посидел дома, и, хотя полагал, что мне теперь лучше не снимать телефонную трубку, - всё-таки ждал звонка. Затем я вышел из дому - хотя и не знал, правильно ли я делаю, - но постоял около дома, потому что чувствовал, что Лена может придти сюда, но не зайдёт и не позвонит ко мне. Постояв, я поехал на репетицию, а ночевать решил у родителей. Забежать домой решил на минутку, и постановил, почему-то, не поднимать трубку. При этом, я полагал, предчувствуя, что от этого многое зависит, и что сейчас не стоит отвечать на звонки.

Посидев немного, я  п о ч у в с т в о в а л, что должен скорее уходить. В течение этого времени несколько раз звонил телефон, но я не сдвинулся с места, хотя был уверен, что это Лена. Телефон трезвонил пять раз - и на пятый раз я не выдержал. Я почувствовал, что там, откуда раздаются звонки, Лена разрывается от невыразимых желаний, от исчерпанности и потери ориентиров. И я не вытерпел - и поднял трубку: ведь я почувствовал, что, если раньше звонил от имени Лены кто-то другой. то теперь за звонком стояла именно она.

Она сказала, что с Нафой вдвоём приедут ко мне, что у них нет денег, и чтобы я дал им два рубля на такси. Я ответил, что у меня нет теперь вообще ни копейки, и что я пойду из дому в одно место, где попробую одолжить. Тогда Лена спросила, когда я буду дома. Я ответил ей, что в час дня. Она всё настойчивее спрашивала, не приду ли я на минутку хотя бы утром домой, на что я сказал, что буду где-то с шести до восьми. Лена ничего на ответила, а я повторил, что сейчас пойду и попробую одолжить два рубля, но Лена сказала, что я могу не успеть, так они, наверное, уедут домой. И так, я, чувствуя, что попался, и что был прав, и не должен был поднимать трубку, я вышел из дому, и побрёл к Виктору-"Промокашке", у которого мог ночью посидеть, а, к тому же, у него есть телефон. Но у него, похоже, никого не было, потому что дверь мне никто не открыл. Я понял, что наделал такого, что не наделали бы мне и десять соперников; ведь я и не отстоял очерченную границу допустимого в своих отношениях с Арановой - те крепостные стены, что обязан был защищать до последнего, - и, с другой стороны, когда пора уже подписывать капитуляцию, уцепился за угодья далеко за пределами крепостного рва. Потерявши голову по бороде не плачут. Допустив к себе Ротаня, но прогнав евнуха-Моню, я поступил непоследовательно, а теперь, не позволив (под жутким предлогом) Лене привести ко мне Нафу, я поступил вдвойне непоследовательно.

Вся логика, весь смысл моих отношений с Леной заключался в том, что она должна была хоть в чём-то мне верить, - а я просто играл с ней, вопреки своему и её чувству, и натворил бед. Я понимал, что мой звонок к ней, то есть, к Боровику, где Лена с Нафой теперь находились, теперь может что-то решить - но у меня не было двушки на телефон-автомат, а только рубли: результат того, что я выгреб недавно всю мелочь.

А вообще, я почти все свои деньги отдал маме, а с Леной потратил где-то рубля два на вино, рубль на чефир, четыре рубля на такси, и примерно рубль на еду. Домой я не посмел заходить, потому что во дворе зачем-то дежурил милицейский "Газик", и, вспомнив Монины слова о том, что, якобы, Хмуря повязали, я не решился пройти мимо него.

Я чувствовал себя очень погано. И это чувство уже было за пределами моих отношений с Лариской, Софой, или Арановой: я проиграл в ином, более главном и важном, что представляет моё как бы надличное.

Я пришёл к родителям и позвонил Боровику. Он мне ничего не сказал, только пару матерных слов "запустил" в трубку, и добавил, что он "не интеллигенция", чтобы звонить кому-то в два часа ночи. Это было точкой, которую поставила сама жизнь -и это должно было произойти раньше или позже.

На следующий день я почувствовал сильнейшие импульсы, идущие, несомненно, от Лены. Я понял, что и тут проиграл. Это был не просто проигрыш; это был конец. Конец всего. Я слишком поздно вспомнил, что с самого начала речь шла не только об обладании Леной, но ещё и о спасении своей души, о моральной победе над выродками. А теперь я играл по их правилам, я соглашался с их нормами. И, более того, ещё и перещеголял их.     
                                    

Я разыскивал Лену везде, но её нигде не было... Допускаю, что она сидела дома, - но я не мог к ней поехать: это было невозможно.... Я должен был дать какой-нибудь сигнал, какой-нибудь знак, чтобы предупредить то, что, по-моему, могло, и, скорей всего, должно было случиться, но ни в тот день, ни на следующий я её так и не обнаружил. Ротань её повсюду разыскивал: так же, как я. И мне точно было известно, что её разыскивал Моня. И уж если он так и не смог её вычислить, наши с Ротанем усилия вряд ли могли увенчаться успехом. Я, конечно, оставил записку Норке, звонил Нафе и Канаревич, и даже Портной и Пыхтиной; названивал Лене на работу (сказали, что она на работу не вышла), и передал всем, чтобы её просили связаться со мной. Потом я узнал, что и Моня, и Ротань к ней слетали домой, и Люська сказала, что сама её уже два дня разыскивает. Так что, если уж наша доблестная милиция не могла справиться... Я использовал все варианты, все мыслимые направления - безрезультатно: та ошибка, которую я совершил, не дав Лене с Нафой ко мне приехать, оказалась непоправимой.

Что может значить, когда женщина так (концы в воду!) внезапно на несколько дней исчезает? Лена, к счастью, не была ни наркоманкой ("ломка" исключена), ни - пока ещё - алкоголичкой. Тогда что это может значить? Только аборт. Других вариантов нет. И, если даже это была "игра в беременность", то теперь должна была состояться "игра в аборт". Где и как, у какой "подпольной акушерки": мне это неведомо, об этом мне никогда не узнать. И только сильнейшие импульсы, исходящие, несомненно, от Арановой, несли ко мне взрыв отчаянья, осознания непоправимости, катастрофы. Судя по окраске этих импульсов, только решение "сделать аборт" могло привести к данному колориту. Что теперь говорить и о чём? Эта необратимая катастрофа воспринималась мной как нечто подобное самоубийству Лены. Теперь всё потеряно. Всё прошло. Ничего не осталось.

Я опасался даже за жизнь Арановой, думая об этом таким образом: "Доигрался..."

Потом я узнал, что Лена и Нафой не ушли от Боровика, но остались там, а в семь часов утра Лена внезапно поднялась, и уехала одна - объяснила, что едет "домой". И я вспомнил, что обещал ей быть дома с шести до восьми утра, но поленился идти, и нежился под картиной Юона, на Минской, у родителей на мягком диване. У меня мелькнула мысль послать телеграмму Лене домой, но и этого я не сделал: поленился, даже по телефону. Я не использовал ещё несколько шансов, хотя они были услужливо предоставлены мне судьбой. В тот вечер, когда Лена прогоняла Ротаня, она произнесла многозначительную фразу: "Никто не знает, сколько я перенесла и перестрадала за последнее время..." И, вслед за этим: "С декабря прошлого года я перенесла столько..." Эта фраза, несомненно, смысловая. Она повторялась из её уст примерно за двое суток раза четыре.

Всё, что можно было испортить - я испортил, всё, что можно было проиграть - я проиграл.



ГЛАВА ВТОРАЯ

Октябрь 1982 (продолжение)

Пару дней назад я написал письмо своей кузине, в котором отражены мои

мысли, непосредственно касающиеся моих отношений с Арановой:


                     Дорогая Любаша!

Почему-то мои письма к тебе почти всегда связаны с экстремальными ситуациями, и моя рука как будто сама начинает подписывать твоё имя и адрес, когда у меня тяжело на душе. И, по-моему, и по твоим письмам чувствуется, что и ты чаще их пишешь в минуты, подобные этим. И, самое интересное, по времени у нас с тобой такие периоды совпадают.

Ну, как-никак, мы же, всё-таки, родственники.

Проблемы, которые нас обоих задевают, это проблемы также общего для нас с тобой свойства. Это, в большей степени, внутренние проблемы.

Практически получается, что заботы извне приходят к нам как следствие нашей принципиальной внутренней позиции, нашей внутренней установки и поисков себя. Эгоизм, который нам всегда приходится преодолевать, и поиски личного счастья толкают нас на совершение поступков, которые мы потом, впоследствии, тщетно пытаемся извергнуть, выбросить из своей жизни, - но! увы! - этого  сделать нельзя. В этом суть всех нас, всего нашего поколения.

А когда, к тому же, каждый из нас сталкивается с эгоизмом других - подобных нам, таких же, как мы, толкающих нас на совершение того, чего они добиваются для своих целей, общая картина нашей жизни будет нарисована полнее. И, всё же, я  люблю таких людей. Иногда и люблю, и ненавижу.

Иногда мне кажется, что в нас двоих наша драма перерастает пределы личных проблем, пределы сугубо индивидуального. Ведь мы с тобой слишком искренни иногда, мы как бы участвуем в неравной игре среди тех, кто в ней менее искренен, кто никогда не открывается, и поэтому меньше нас терпит и теряет в ней. В нас  наша внутренняя трагедия достигает силы настоящей душевной драмы, которая не побледнеет и через сотни лет, и  даже тогда, когда  останутся  одни роботы. Мы  достигли того, настоящего, "взрослого", неподдельного мира (сохраняя и свою инфантильность!), ворвались в возможность права быть его жителями. Но стали ли мы от этого счастливей? А, с другой стороны, - может, в этом и заключается  счастье? Счастье нас, проникших за сокровенные горизонты больших городов, научившихся жить: жизнью, наполненной высшим смыслом чувств; и стремиться к тому накалу, который позволяет нам наша искренность?

Фетиши, которые нас манят, слишком попахивают философией, а, с другой стороны, слишком от неё далеки. Но  выражают стремление  всей материи, живой и даже неживой, которое когда-нибудь выразят в законе, который назовём условно  Законом.

 

Чем больше мы отдаляемся от тех наших в юности "примитивных" чувств, соседствовавших с самыми глубокими (в чём и заключается парадокс), тем глубже пропасть между нами теперешними, с той глубиной ощущений, которой мы научились и которую приобрели в результате страданий или испытаний нас  ситуациями - и нами прошлыми: тем больше мы осознаём нашу вину, тем  больше осуждаем то, что когда-то, в некоторые наши  минуты, сделали либо не сделали. И  в этом ещё один канал нашей трагедии.

При всём различи между женской и мужской психологией, есть нечто общее, нечто такое, что ведёт всех - как нить, которая спрятана в самом человеческом обществе, ибо это нечто такое, что лежит внутри его, а "постороннему" наблюдателю этого не  понять; нить, что, как слепцов, ведет всех туда, где они интуитивно чувствуют присутствие своего двойника, который либо удовлетворит их стремления, либо нападёт на них и, возможно, убьёт в жестокой и жаркой схватке. Пусть, пусть мы  терпим поражения, пусть мы, с чисто меркантильной точки зрения, несчастливы, - пусть. Но, вне зависимости от того, как мы живём и как существуем, мы  приходим к концу жизни немощными стариками, всеми покинутыми, мы остаёмся один на один с собой, - а ведь это итог жизни! Да, можно сохранить себя, можно до последних дней своих работать - и т.д., но это всё равно уже не та сохранность и не то творчество.

Да и справедливо ли это? Справедливо ли отличаться от миллионов и миллионов  тех, кто оказался к концу жизни старой развалиной, безнадёжно один?

Из той ситуации, в которой м ы оказались, нет выхода. Проигрыш – итог жизни, ибо смерть всегда  побеждает, та смерть, которая побеждает личность. М о ж н о  остаться и продолжать существовать после смерти, в других людях, в их памяти, в другом облике, переместившись в иной мир, в мир неживом материи,

"которая в ином измерении живая".

Мифологические существа, разные там сирены, и др., отражали мечты людей о возможности существовать "за пределом", о тайне созданий, живущих за порогом смерти, в самой смерти. Тех, которые  противоположны и враждебны человеку, человеческому началу. Теоретически, в этом нет ничего зазорного. Отказаться от своего человеческого облика, от человеческого "я", чтобы стать чем-то другим - ибо  это неизбежно, - означает просто покорность миру, смирение перед теми непонятными нам, колоссальными, велики и захватывающими процессами, которые прячет от нас мироздание.

Мы отличаемся и от апологизма принципов человеческого смирения, так характерных для китайской философии, от созерцательского снобизма, и от тех, кто "создаёт" "выдающиеся произведения искусства" или совершает "великие научные открытия". Мы ведь - люди. И в этом наша общая слабость. И, вместе с тем, - мы - "не люди", если говорить об отличии от того "основного" стереотипа, выработанного человеческим  обществом, который определяет "людей". Это не значит, что мы не способны на "гениальное" творчество. Но мы принципиально и не художники, и не простые смертные, и не правители, и не среднее между теми и другими. Идеал таких, как мы, лежит там, куда ещё не заглядывало человеческое познание, и оно, прежде всего, не хочет туда заглядывать.

Мы строим для себя мир, который врезается своими острыми углами в мясистое тело окружающего. И, когда нам начинают обламывать эти углы, нам становится больно. Глупцы! Мы не понимаем, что суть нашей жизни и нашего особого счастья состоит в том, чтобы заключить в каркас нашего мира хотя бы одного такого же, и тем самым, вдвое усилив сознание, расширить наш "каркас" и вырастить в нём то, чего ещё не бывало, а затем положить первый камень в фундамент здания, в которое мы или те, кто придет за  нами, заключат уже весь остальной мир.

Мне посчастливилось встретить не одного такого, как мы, а нескольких, и наслаждаться счастьем попытки включить их в мой индивидуальный "каркас". В этом мой эгоизм, без которого подобный эксперимент невозможен, и в этом моя "надличность", редкое соединение качества. 

То, что я дальше тебе опишу, это, скорее, метафора, приём, и его не стоит понимать буквально. Эти заимствования из языка беллетристической фантастики, псевдо-парапсихологии, псевдо-теософии, профанационной (лже-) астрологии и лже-алхимии: та же метафора, лишь расширенная и усложнённая, без которой выразить мои необычные мысли было бы гораздо сложнее.

Вообрази себе образ близкого человека в сознании другого; мой образ в твоём сознании - и твой образ в моём, к примеру. Это как бы слепок с чьей-то личности, с твоей или с моей самости, это перенесение чьего-то единственного, уникального, неповторимого "я" в самость другого.

Эта виртуальная личность, своего рода "мыслительный эйдолон", почти "равен" реальному человеку, особенно когда к нему или к ней у нас сильные чувства (сильней, чем обычно у брата к сестре или у сестры к брату). Этот отпечаток в нашем сознании хранит и его сознание, "мозг" того человека, его индивидуальное мышление и неповторимые чувства.

При экстремальном напряжении всех наших мыслей и чувств в нашем мозгу образуется как бы соединение "нескольких сознаний", расширение нашего собственного сознания за счёт его "объединения" с другими.

Я обратил внимание на то, что такие соединения бывают двух типов: равнозначное и равноценное объединение нескольких "мыслительных эйдолонов", работающих, как одна "фабрика", как один "усилитель" - или хищное стремление загнать не один, а несколько "виртуальных сознаний" в одно "не-виртуальное", что, в качестве метафоры, можем изобразить как подключение медиума к одному или нескольким сознаниям, к "мозгу" нескольких личностей.

Существует совершенно необъяснимая, загадочная связь между подключением или соединением таких "мыслительных эйдолонов" - и связью на уровне догадок, предчувствий и интуиции с соответствующими каждому "эйдолону" сознаниями реальных людей.

Почти во всех нас такие подключения или соединения существуют на бессознательном уровне, и нашим люсидным сознанием не отмечаются.

И вот, пользуясь теперь этим инструментарием гипербол и метафор, можно сказать (в "переносном", символическом смысле), что я сделал попытку подчинить себе, включить в своё сознание сознания нескольких индивидуумов, и при этом те, кого я "загнал" к себе в мозг, стремились соединить свою психическую энергию, чтобы сообща представлять собой как бы "банк энергии мозга", усиленной соединением с другими и обретшей вследствие этого колоссальные, невиданные возможности.

Пользоваться которыми могу один я.

Повторяю: это не более, чем метафора, которую ни в коем случае не следует понимать в прямом, в самом буквальном смысле.

Тут надо заметить, что никто не знает, что "лучше". Вовсе не факт, что "лучше",
если бы смогли этой анергией пользоваться в с е. С одной стороны, это, вроде бы, "лучше". А, с другой стороны, я взял на себя как бы ношу поддержания во всех той колоссальной напряжённости бытия, которая в них присутствует только поэтому, и остальные просто "подселяются", и поэтому живут в супермире - так я бы его назвал, - который обладает колоссальными преимуществами по отношению к чувственному миру других людей.

Не стоит думать, что таких конгломератов "мозгов" нельзя найти в других сообществах, в других местах на нашей планете, но, возможно, они все скорее интуитивные, чем осознанные, а, с другой стороны, никто ещё не научился управлять этими процессами.

С другой стороны, не стоит думать, что этот феномен весьма распространён. Скорее, наоборот. И чаще всего сами его носители его не замечают. Тем более это верно в отношении ещё более редкого феномена загадочной связи между "оживлением мыслительного эйдолона" (некой "сверхматериализацией" образа другого человека в нашем сознании) - и "сверхвоздействием" (сопровождаемым сверхчувствительностью) с его помощью на реальное сознание того же человека (речь совсем не обязательно должна идти о телепатии и прочих необычных явлениях: сверхвоздействие, скажем, оказывается и совершенно обычными средствами (словами, поступками, жестами, музыкой, интимной близостью, но с совершенно необычной силой именно потому, что - через материализацию "мыслительного эйдолона" - мы знаем, как, на какие точки, и чем именно воздействовать). И те особые люди, какие к этому тяготеют, интуитивно "оживляют" образы сознаний других людей в своём собственном. Поэтому вполне вероятно, что один из тех интеллектов, которые, не зная об этом, оказались "присоединёнными" к питанию моего мозга, - твой, хотя расстояние, разделяющее нас и суть жизненной ситуации несколько замутили чистоту и как бы классический случай варианта такой связи.

Но, так же, как и по законам ролевой психологии, среди подобного "конгломерата сознаний" нет и не может быть равенства. Как только я смог вполне осознать право на жизни этого феномена, я тут же открыл, что эту борьбу за место в иерархии трудно предусмотреть, предупредить, и, тем более контролировать.

Началась конкуренция между интеллектами, которая происходила как в моём сознании, вооружённом сознанием всех этих людей, так и вне меня, среди их интеллектов, за место в данном конгломерате, за центральность в общности, которая являлась стимулом и фетишем их и моих стремлений. Данная конкуренция имеет место в подобных сообществах, в подобных компаниях людей и в реальной жизни, и была, естественно, до меня, но в данном, конкретном, случае, она была углублена идеальной конкуренцией, которая сосуществовала поначалу с материально-психической, предшествовавшей моему вмешательству. Затем данная, вторая, тенденция, почти вытеснила первую, и на новом этапе создала уникальное по своим свойствам и особенностям явление. Это явление изобилует субстанциями, которые формально невозможны в обычном человеческом обществе, ибо являются в его рамках бессмысленными. Но в рамках идеального каркаса - единственно обоснованными.

Случалось, что, тратя колоссальную энергию, отдельные интеллекты вытесняли даже меня от кормила моего же предприятия, питающегося моими уникальными свойствами. Конечно, на время. Конкуренция происходила между "людьми", которые физически не знакомы или даже не знали о существовании друг друга; но интуитивно боролись за лучшее место в сообществе. И, что ещё удивительнее, эта неосознанная борьба переносилась на их реальные прототипы.

Достичь же лучшего места проще всего было, влияя на меня, на мой интеллект, как на "пульт управления", медиум между разными интеллектами. И тут, увлекаемый теми чертами характера, общими, как уже было сказано, для нас с тобой, я пустился в раж отбора, о котором те, кто был рядом, не могли высказаться вслух, но его, вне всякого сомнения, чувствовали.

Одним из тех, с кем я "объединил" своё сознание, был Моня - Миша Кинжалов, - и, если он попытался бы, скажем, уничтожить эту связь, то лишь уничтожением самого себя. Если "мыслительные эйдолоны", о которых идёт речь, "чеканятся", оттискиваются в некой неизвестной нам материи, то, может быть, что, даже в случае нашей смерти, эти связи не распадутся. Потому что в образе другого человека, формирующемся в нашем сознании, в его очень тонких материях, отражаются и образы (личности) людей, с которыми он знаком или был знаком, а мы - нет, через его (Мишино) сознание я долгое время мог общаться с людьми, с которыми не был физически знаком, и с теми ситуациями и обстановками, в которых не мог обретаться физически.

Но вскоре общения мне стало мало. Я должен был  в о з д е й с т в о в а т ь на них, хотя бы иллюзорно, воображаемо, то есть как бы "играя в такую игру" - и я этого добился, путём воздействия на Кинжалова. Мне оставалось научиться не только воздействовать на них через "мыслительный эйдолон" моего друга в моём собственном сознании, но и непосредственно: что не только метафора, и вот этого уже невозможно понять.

Действительно, видеть всё Мониными глазами - это одно, но в л и я т ь! Разве что, присутствуя в его сознании (в его "мозге") в качестве такого же "оттиска", я ресурсами его же интеллекта управлял людьми, находившимися, например, в одной комнате с ним. Шла ли речь об уже прошедших событиях ("считанных" с обновляющегося общением его "мыслительного эйдолона" в моём сознании), или о реальных, в настоящее время происходящих: это уже за пределами нашей компетенции.

Так, общаясь через него с людьми у которых я не знал, я натолкнулся на необычное существо, на своего рода центр, который стал мне  интересен. Этот центр отбирал часть моих усилий, которые я тратил на Кинжалова, и я был заинтригован и озадачен.

Я немного как бы "выпал в осадок". Вся моя система рушилась.

Практические неурядицы, которые на меня обрушились в тот же период, довершали дело.

Остальное ты знаешь. Это была Аранова.

Я увидел её из окна троллейбуса на остановке такси с Денисом и с Моней. Её лицо надолго мне врезалось в память, - но я ещё не знал, а, скорее, не вполне был уверен, что то существо - это она.

Так что наше общение и противоборство началось гораздо раньше. Я  боролся против неё в Куржалове, а она - против м е н я  в нём же. Моня явился нашим медиумом - и это также важно.

Ещё одна поразительная деталь: ваше подобие. Она - это твоя копия, несмотря на то, что практически вы разные. Но разные в социальном отношении, в принадлежности к поведению и культуре разных общественных групп. Но не более. Всё остальное - копия с одного слепка. И третьей копией являюсь я сам. А Лариска Еведева: твоя "внешняя" копия. Она ужасно похожа на тебя. И у обеих, как у тебя, всё и везде совершенно.

Пользуясь её неординарностью, я смог  властвовать над людьми. потому что она являлась всё это время моим орудием. Я не раскаиваюсь в том, что я делал, но, возможно, когда-нибудь настанет время раскаяться. То, что я ей обещал - я выполнил. Я обещал ей новые ценности. Иной взгляд на действительность. Экзотическую, внезапную смену кругозора. И она получила обещанное. Я мог бы сделать и большее. Если бы не её страх. Да, этот страх всё губит. Но и это ещё не всё. Я бы высказал ещё одну мысль, но в письме не могу. Кроме того, в моём с ней сближении проявилась именно та тенденция к отбору, о которой я уже упомянул.

И, возможно, из тех, кто попал в мой "цветник", и интуитивно выбрал именно её из-за этого "родственного" подобия тебе и моей маме; и потом основные усилия воли сосредоточил уже на ней. Она являлась тем стимулом, той опорой, что помогала мне совершенствовать мои способности  и усложнять мои эксперименты. И не выходила ни на секунду из-под моего контроля. Даже во  сне я продолжал

"контролировать" её  и  направлял "её" чувства по выгодному для меня руслу.

Ни та фантастическая, чудовищная работоспособность, полученная мной в результате экспериментов с подключением чужого сознания, ни глубина ощущений, которую получили "подключенные" благодаря мне, ни всё написанное мной за последнее время, какую бы художественную ценность оно ни представляло, не оправдывают тех стрессов, которые я вызвал хотя бы в той же Арановой. И теперь, когда произошло нечто почти ужасное, хотя и не худшее из  того, что могло произойти, я все  больше  осознаю игру, что я вёл, недопустимой, а цели, которых с помощью этой игры пытался достичь - неосуществимыми.

Я нисколько не сомневаюсь: в том, что Светловодова сбросилась тогда с лестницы, нет никакой моей вины, но то, что я создавал в данной среде такую обстановку, могло косвенно, в какой-то степени влиться в число  факторов, толкнувших её на это.

Вместе со сменой "планов и ракурсов" менялась и сфера МОИХ мироощущений, и вот на стыке разных сфер я проигрывал самому себе. То, что происходило, было борьбой внутри моего собственного сознания, и, каких бы людей, вернее, какие бы их образы я ни подключал к собственному "мозгу", победа (или поражение) решалась всё равно только во мне.

Я совершенствовал свои возможности планирования, но это не помогало при принятии определённых решений. Моя информированность "обо всём абсолютно", то есть идеальная - в двух значениях даже она не предрешила исхода, потому что борьба со своим двойником - со своим отражением в зеркале - бесполезна.

Что мне от этой информированности? Если Баранова сделала то, чего я не хотел, а я мог предотвратите это - путём уступки ей в нашей эмоциональной дуэли на расстоянии, но не уступил - потому что моя власть над ней была бы тогда поколеблена: на что тогда, для чего все эти полуфантастические игрушки?

А ведь как жаль! Всё ведь так многообещающе начиналось! В мире, где мои таланты не находили себе применения, где всё схвачено, все достижимо по блату, только через связи и протекцию: я вдруг нашёл палочку-выручалочку, и у меня появились, с ней связанные, такие радужные надежды! Но и "ход конём по голове" сопернику не сработает, если ты "против всех", если ты белая ворона в стае.

Так ли это? Чёрт побери, я хотел бы точно знать! Но и это не главное. Просто жизнь опять обламывает мои углы - вот что действительно происходит.

В жизни, в настоящей жизни, нет места для шуток. Действительность ставит нас перед таким выбором, как "либо ты его - либо он тебя". И проблема моя, и проблема Арановой: в том, что мы не хотим, мы не способны убить. Какой бы "испорченной", какой бы "плохой" она ни была, она выстрелить или всадить нож неспособна. Вопреки тому, что в состоянии аффекта или испуга, когда я верю, что нападение угрожает моей жизни, я способен стоять за себя до последнего. Но в нормальной жизни, в каждодневных ситуациях не бывает физического противоборства насмерть. И всё-таки слишком многие люди ведут себя именно так: безжалостно и бескомпромиссно. И потому добиваются победы.

Мы с тобой всё-таки пацифисты. И поэтому, возможно, по натуре мы в какой-то степени соглашатели, хотя и не предаём людей, и бичует свою натуру...

И всё же я вижу в своём эксперименте начало чего-то такого, о чём нельзя даже и подумать без трепета. Структура взаимоотношений, выведенных мной, твёрже любой другой; она придаёт тем людям, которые в ней заключены, нечеловеческую силу и нечеловеческие возможности, и конкурировать с ней ничто не может. Годами иметь дело с одними и теми же людьми, искусственно создать среду, где происходят события - не это ли мечты людей на протяжении нескончаемых веков, не это ли исполнение чего-то главного и заветного?

Но за всё надо платить. И за игру, более захватывающую, чем все остальные: тоже.  Да, пусть Баранова будет жить и после того, что она сделала, пусть. Но как я потом буду осознавать мою роль в том, что произошло, как?

Каждый человек - это вселенная. И не важно, кто Лена. Не важно, в чём она "хуже", и в чём она "лучше" меня. Все мы равны, все мы одинаковы по отношению к рождению и смерти. Никто не "лучше", и не "хуже" других. И в эволюции душевной драмы Арановой, в истории её привязанности ко мне и наших с ней взаимоотношений я сыграл далеко не положительную роль.

Очевидно, что - параллельно всем выходкам Лены, её образу жизни, - развивалась её душевная драма, трагедия её отношений с Вовочкой Луниным. Так же, как он, она "чуть-чуть" любила других индивидуумов противоположного пола, с которыми вступала в интимные отношения, но и она, как и Вовочка, всё же сильней ощущала его одного, и по-видимому разница между её отношением к другим избранникам и её "главным предпочтением" всё-таки была рельефней.

И натура её, по отношению к моей, мне представляется более цельной. А это: от рождения, это - судьба.

Мне не хватило чего-то другого. Всё у меня было. Прозорливость, лабильность, решительность, широта - всё было, но этого было мало. Появлялись лишь новые жертвы, не последней из которых оказался я сам. И в этом как бы итог того, что я сделал. В этом - суть моей натуры, где заключено двойственное отношение к миру,

сильное, но странное: слабость и сила одновременно, и причащение к разным сферам, к их срезам, к наполнению ими себя. Я открыл для себя многие свойства своей натуры, я открыл для себя огромный мир; я сумел наполнить себя тем смыслом, о котором мечтал, и встретил серьёзность и неподдельность, о

которых давно думал. Но изменились ли проблемы? Нет, мир остался таким же. И только я сумел воспроизвести его в себе второй раз, по подобию первого, таким образом регенерировать прошлое в настоящем, выполняя этим связь времён, соединяя и продолжая ещё раз своё детство и отрочество, с настоящим, в настоящем.

В этом заключается моя функция и моё предназначение. Регенерация эпох, с тем, чтобы В Р Е М Я  продолжалось вечно. И связь людей, связь эпох в 

м и р о в о е   пространство, которое я постигал собой...

Ты помнишь роман Шолом-Алейхема "Блуждающие звёзды" и его основную мысль-идею? Два человека, две звезды, сияющие ярче других на людском небосклоне, обречены только изредка встречаться (как блуждающие звёзды, блуждающие по своей судьбе).

Я покусился на изменение одного из основных жизненных законов, одного из

краеугольных камней всей структуры жизни и её функций, часто печальных, и дело не только в том, удалось ли мне его изменить, но и в том именно, что я решился на это, что сумел своей волей, своей прозорливостью плести нить невозможного, которое долго не проявлялось как таковое.

Оборвётся ли эта нить? Думаю, что она теперь вечна. Ведь  п р и н ц и п  -  того, что я сумел, сила накала страстей, явления, которые при этом раскрылись, уже самодовлеющи, уже сами по себе, уже - принципиальны, стали  "актом" - и поэтому вечны.

Я в п р и н ц и п е  победил. И поэтому всё, о чём я теперь пишу, не имеет большого значения. Что бы ни случилось, как бы ни сложились мои отношения с Арановой, я победил навечно, навсегда, и эта победа незыблема. То, что я создал свой мир и заставил в этом мире жить разных людей, тоже моя победа, которую

невозможно переоценить. В мире, где каждый проявил и выдал свою истинную суть, глубинную сущность, оставаясь собой - в этом моя заслуга.

Я вынудил раскрыться до конца разных людей, изобличил их настоящее лицо под маской, вынудил их проявить все их возможности, умения, раскрыть, на что они способны.

Тот же Моня Кинжалов останется, кем он был, но он раскрыл всё, на что был способен, раскрыл всю свою подноготную до конца.

Я не думаю, что он мелкий и примитивный вор, и уж точно не клептоман. Но в том, что именно теперь разные люди его подозревают, проявляется "взлёт вниз головой" его репутации. А ведь раскрылся он именно благодаря феномену, созданному моими способностями. Ходят слухи, что он украл деньги из кошелька Юры Тернового, органиста "Карасей", затем пытался украсть зажигалку у Наны, а Канаревич утверждает, что поймала его за руку, когда он пытался вытащить у меня

из шкафа две рубашки. Всё это, конечно, смешно. Особенно зажигалка. И, если бы Моня действительно забрался ко мне в шкаф, и это не выдумки Канаревич, то сделал бы это вовсе не потому, что способен украсть. А потому, что, к примеру, вынуть из шкафа и спрятать у меня же в спальне мои рубашки, чтобы я заподозрил Аранову, - и тем самым разрушить саму специфику наших с ней отношений: вот это типично в его манере. А глупые слухи - всего лишь слухи, но появившееся именно потому, что его репутация упала так низко.

Мир, где мы живём, односторонний, однонаправленный, и всё, что нас окружает, движется от рождения к смерти. Любые отношения обрываются. Хотя бы смертью. Дело только во времени. И это: одна из трагедий бытия, один из законов, какие я пытался оспорить.

                  Октябрь 1982

                  Твой кузен,
                   В. Л.

 

 

И вот - письмо, которое  я написал самой Арановой, почти одновременно с письмом к кузине.


Здравствуй, Лена! Здравствуй, Аранова.


Извини за новое письмо, которое я пишу для самоуспокоения; не имея возможности видеть тебя и общаться с тобой; я вынужден хотя бы обращиться к тебе в такой форме, затрагивая всё те же старые проблемы наших взаимоотношений, всё ту же несовместимость огня и воды, земли и неба.

Моё чудовищное тщеславия - и твоя гордыня; мой эгоизм и твоя готовность "пожалеть" и "приласкать" любого, от сиамского кота, что жил на лестнице, до несчастного гитариста Ротаня... И моя жалость очень похожей природы, и нежность: к Нелле, Лариске, Софе, и к тебе, Леночка.

Какие же мы с тобой одинаковые! Какие мы с тобой совместимые, и не совместимые! о, Господи, как остро я чувствую это!

И буду чувствовать - до тех пор, пока наши судьбы, сплетённые  Р о к о м , не развяжутся.

Ну, что я могу тебе сказать?

Я относился к тебе бережно, человечнее многих; я никогда не позволял себе причинить тебе хоть какой-нибудь ущерб. Я боялся причинить тебе боль, но иногда меня вынуждали к тому обстоятельства, или твои собственные поступки, или действия тех, кто видел в тебе свою игрушку, момент утверждения себя среди таких же людей, как они.

Меня всегда возмущало это их отношение к тебе: как к домашней зверюшке, к кукле, к фетишу, со статусом и с функцией вещи.

Ты всегда оставалась игрушкой в руках других. Молчаливой, красивой игрушкой. Но только не в моих. Я не трактовал тебя так, я всегда с непринуждённой радостью и с беззаботностью  ж и л  в  тебе, - и это главное.

Ты потрясающая женщина, ты потрясающая личность, и если бы я вёл стенографическую запись наших с тобой бесед, из неё бы выяснилось, что ты образованная, остроумная и весёлая баба. Да, у тебя "специфический" род деятельности, "нестандартный" образ жизни... Но я не ханжа, и наше сосуществование могло бы продолжаться долго. Если бы... В таком провинциальном городе, как Бобруйск, куда тебя "сослали" после твоих питерско-московских "гастролей", нет места (ниши) для таких, как ты, и тут никуда не спрятаться, не укрыться: тут не вести "автономный" образ жизни, в двух образах, в двух плоскостях, где в одной ты никому не известная скромная девушка, а в другой профессиональная валютная проститутка. Это не наша вина. И я это понимаю.

Но и ты это наверняка понимаешь. И поэтому, по логике вещей, должна была понимать, что есть некие границы разделений, есть разные человеческие типы, с разными представлениями о допустимом и не допустимом.

С момента нашего знакомства мы уже сотни раз были вместе, и с декабря прошлого года прошёл уже почти целый год. Я тебя силком к себе не затаскивал, и такой назойливостью, как другие, тебя не окружал, да и нет ни у тебя во мне, ни у меня в тебе никакой меркантильной заинтересованности. Я достаточно скуп (но не по природе своей и не всегда: и этому есть объяснения, а ты достаточно умна, чтобы понять, на что я намекаю). Значит, несмотря на все размолвки и промахи, мы с тобой встречались всё это время только потому, что любим друг друга. Мы любим друг друга большой, необыкновенной любовью. И на вершинах, на пиках этого

чувства, когда ты не приходила, пообещав, я не могу ничего делать, я только о тебе думаю, и это становится для меня трагедией.

Ты видела Софу, ты знаешь Неллю, ты знаешь мою родственницу Шадурко, мою кузину, ты видела Лариску, ты знаешь, что вокруг меня было и будет много красивых женщин. Но только с тобой мы созданы друг для друга, и ты, и я "вне закона", и ты, и я "равноценные". Смысл нашей жизни в том, чтобы соединиться.

Я настолько сильно воспринимаю тебя, что иногда мне кажется, что в своих грёзах наяву или во сне я вижу тебя в реальных местах, вижу в реальном времени, что ты делаешь, где бываешь, что с тобой происходит. Ты всё равно не поверишь, и я знаю, что бесполезно тебя убеждать, но на Новый Год мне снилось ночью в виде кошмаров то, что на самом деле было с тобой, когда у тебя дома собралась компания, и я видел во сне и Моню и Ротаня, и тебя, и всех остальных, - и мне было очень и очень больно...


Влюбив тебе в себя, я понял, что больше не отпущу, и твоя любовь ко мне будет и у тебя - как болезнь, - то исчезать, чуть уменьшаясь, то вспыхивать с новой силой, новым приступом "лихорадки"... И так будет всегда. Я не Моня, не Шланг, не Юрек и даже не Ротань. В моём лице ты встретила совершенно иное явление, которое "само по себе", отдельно от "стада".  

Я знаю, что итак добился от тебя того, чего никому до меня не удавалось, и вынудил тебя совершить такие поступки, которых от тебя никто не ожидал. Все поняли, что ты меня любишь, и что никаких других объяснений наших с тобой взаимоотношений не существует. А ты можешь быть и самоотверженной, и смелой, и сердечной, и нежной. Ты шла на жертвы, на обман, на ущемление своей гордыни, на всё - чтобы сохранить свой статус по отношению ко мне. Но я повторял и повторяю свои попытки добиться от тебя ещё "большего", невозможного: не потому, что это льстило моему тщеславию, а потому, что ты мне нужна больше, чем всем, и я теперь своей жизни без тебя не представляю.

Да, я "попался", влюбился: сознаюсь. Виноват. И что теперь делать? Может быть, я ошибаюсь, и ты совсем меня не любишь? Тогда не приходи. Что тебя ко мне так тянет? Коврижки кончились, у меня пошла полоса невезухи, и ни денег, ни статуса, как с декабря по март, у меня больше нет. Я знаю, что у тебя большой выбор квартир и компаний в этом городе, и что время, складывающееся в недели и месяцы, которое ты провела у меня, никаким утилитарным интересом не объяснить.

А если это не так, и ты не привязана ко мне такой, в тебе бушующей, неодолимой страстью, о которой я сейчас пишу, тогда уступи место другим, уступи дорогу, ведь, забирая от меня часть моего тепла и энергии, ты лишала их тех, кому они могут быть предназначены. Зачем ты пришла, когда у меня была Софа, симпатичная, умная, добрая и несчастная девушка? Ты слышала её голос, ты знала, что я не один. И всё же пришла с Ротанем. Чтобы "наказать" меня, чтобы показать, что и ты не одна. Типичный синдром "роковой страсти". Ты видишь, что мы стоим друг друга. А когда я объявил, что придёт Лариска... Почему ты не ушла, ведь ты была с Ротанем, и твоя гордость не была бы уязвлённой. Я могу тебе сказать, почему. Потому что ты любишь меня со всей силой страсти, с не меньшей страстью, чем я люблю тебя.

И вот, я опять оттолкнул Софу, своего ангела, а после ночи, проведенной с тобой, я, кажется, лишился Лариски. А утром ты являешься ко мне с Ротанем, и вы вместе, как два голубка, воркуете, клюв к клювику...  

А то, другое тепло, моя энергия, моё вдохновение, которое выплёскивается на бумагу в виду музыки, стихов: того, что незримыми токами вливается в сердца многих людей. Моя энергия мои способности предназначены для миллионов людей, для того, чтобы сотням тысяч, многим и многим становилось лучше, теплее, свободнее, интересней. А ты вынудила тратить на тебя одну то, что было предназначено им, в чём нуждаются толпы таких же, как мы, созданий. Людей, которые, в отличие от меня, боятся бытия и боятся смерти, и которым я мог бы предложить что-то, что может скрасить для них тот факт, что они неизбежно умрут или что они несчастливы в жизни.

Ведь когда я думаю о тебе, когда ты обещаешь, и не приходишь, я не могу ничего писать, все мои помыслы только о тебе, и только циферблат часов и телефон стоят перед моими глазами.

Все твои случайные любовники, которых ты одаривала на время своей теплотой, не составят и пол процента от того числа людей, которые могли быть согреты моей любовью к тебе, трансформированной в неувядающие шедевры, моим даром согревать, который ты без права на это обратила на себя и "сфальсифицировала".

Неловкие, неприятные ситуации, сцены и разочарования: то есть страдания, через которые я заставил тебя пройти, сделали тебя добрее. А это и есть счастье: когда жертвуешь своей репутацией, выгодой, спокойствием и многим другим ради ( или из-за) любви к другому человеку. В этом смысл нашей любви, итог наших отношений.
 

Все эти мони, фимы, гриши, марки, минеты, лёни и другие набрасывалась на твоё счастье, чтобы уничтожить его, набрасывались, как шакалы, потому что они никогда не смогли бы и не смогут сами испытать счастье, и поэтому искали его в тебе. Но они не могли бы дать тебе счастье и сделать тебя счастливой, потому не могут сделать счастливыми самих себя. Это аксиома. Если мы с тобой эгоисты, но жертвенные эгоисты, которые идут в вертеп, как на костёр: за идею, за убеждение, то те - просто эгоисты, которые использовали и будут использовать тебя, как свою куклу, как  игрушку, которые, пользуясь тобой, как вещью, не думают о  т е б е.

Только Ротань - из всех, которые, как мне известно, имели с тобой дело, единственный приличный человек, который при этом обладает даром приносить счастье - но, увы! - он не предназначен тебе - потому что ты любишь меня.

За прошедший год я, кажется, немного понял тебя, в том числе и то о тебе, что неординарность твоей натуры, и то, что ты общедоступна, соседствуют самым оригинальным образом. Это изнанка, вывернутое отражение другой натуры: моей собственной. Мы оба нуждаемся "в новой редакции", мы оба должны "подать жалобу" на то, что родились такими.

Ведь доброта и жертвенность, способность любить и сочувствовать должны быть крепостью, которую невозможно взять приступом, а ты являешься той "крепостью", защитники которой сами открывают ворота.

И мои собственные качества, такие, как сострадание, способность к переживанию и сопереживанию, и другие, все эти жемчужины: не видны из-под лени, эгоизма и самомнения, которые легко открывают ворота моей собственной нравственной крепости.

И вот, твоя цитадель оказалась на моём пути, услужливо впустив меня без боя.

А в этом был и мой шанс. Забравшись к тебе, как в крепость, я принялся эту крепость защищать, хотя ещё оставались башни и редуты, которые я не смог взять приступом. Каждый раз, когда крепость оказывалась взята кем-то другим, я хотел уйти из неё - и мирно сдать свои позиции, отказавшись от своих укреплений. Но в том-то и дело, что в крепости слишком часто оказывались мои союзники, то есть ты часто выбирала, как это не странно, в принципе неплохих людей. И тогда я заключал с ними союз, чтобы вместе оборонять цитадель. Но я убеждался потом, что никакой союз ни с кем из них невозможен, потому что они плохие воины и все уступают мне по защите взятых мной замков, и не могут равняться со мной в возможности вести такую войну.

Они только уязвляют меня, открывая противнику части  крепостной стены. И только Моня постоянно позволял топтать себя полчищам захватчиков, унижался и валялся под ногами коней и воинов, таким образом всегда отираясь возле тебя. Он позволял топтать себя и мне, а потом, как змея, жалил в спину.

Вот тебе реконструкция только одного дня, в течение которого яд его эгоизма изливался и тёк ручьями.

Уйдя от меня утром, он уговаривал меня отпроситься с работы, для чего я должен был пойти на остановку автобуса и спросить у шефа. С остановки я должен был

ему позвонить. Но он - не дожидаясь моего звонка - удрал из дому: для того, чтобы не дать мне встретиться с тобой и успеть перехватить тебя до того, как ты наберёшь номер моего телефона. А он, видимо, предполагал, что ты это должна сделать. Из дому он ушёл к Нафе, а у неё стал болтать, что договорился, видите ли, со мной, что я ему позвоню, жертвовал чем-то, а я, мол, так и не объявился. И он сказал, что это потому, что, по его мнению, ко мне домой кто-то должен придти, и - таким образом - я его выпроводил. Он говорил это, конечно, в расчёте на тебя, и, если ты в это время звонила, то он и тебе прожужжал все уши, и выходило, что кто-то у меня там дома есть, и потому я его "обманул". А ведь я был в это время на работе, потому что шефа не было и я не смог отпроситься.

Далее. От Нафы этот удалец звонил мне, и сказал, что хочет придти ко мне, чтобы со мной кирнуть, и мне ничего не оставалось, как сказать, что пусть приходит. Этим я хотел нейтрализовать его, а, с другой стороны, я понимал, что, если он придёт с Норкой, и ты узнаешь, что они у меня, то тебе станет как-то тоскливо - и ты тогда  обязательно должна будешь у нас объявиться.

С другой  стороны, идя ко мне, Моня должен был объявить об этом всем, в расчёте на тебя, так, чтобы ты от кого-нибудь об этом узнала. И ты знала бы, что я дома, и что ко мне можно придти.

Так что мой расчёт был очень даже прост и не заключал в себе никакой подлости, никакого подвоха. Моня спросил, пущу ли я его, если он придёт с Норкой, а я снова ответил утвердительно. Ты ведь прекрасно понимаешь, что я хотел видеть только тебя, и никого больше.

Потом мы с ним созвонились опять, и я сказал, что в моей деревне нет ничего и что я не знаю, успею ли купить в городе. Мы ведь с ним больше ни о чём не договаривались, ни о каком условии, ни о каком "поставить". Тогда он  стал кричать, сказал, что не хочет ничего знать, и что, раз я ему обещал, я должен купить кир. Но я ему только одно обещал: что приеду с работы в такое-то время, и что не против, если он придёт ко мне в гости с Норкой. И в этом разговоре он спросил у меня - следующим образом: "Но ты ведь знаешь, с кем я хочу к тебе  придти?"

Это был очень коварный и каверзный вопрос и тон.

Я ничего не ответил на это, но подумал следующее. Либо он уже договорился с тобой, и потом, в том случае, если я объявлю, что ничего не купил, он скажет тебе, что я не хочу тебя видеть, и не хочу, чтобы вы ко мне приходили, либо он не договорился ещё с тобой, но планирует тебя отыскать и договориться, а потом точно так же сказать тебе обо мне; либо он хочет придти только с Норкой, но пытается "нагреть" меня, или возмутить своей фразой "ты ведь знаешь, с кем я хочу к тебе придти?".

Бутылка чернил у меня была дома, но если бы я "сдал" её Моне, то что бы мы тогда пили с тобой, если его намёк ("ты ведь знаешь, с кем я хочу придти?") - завуалированная ложь, а ты объявилась бы после его прихода. А в Глуше я в самом деле ничего не нашёл, и в город не успевал до закрытия магазина.

И вот, когда я прихожу с работы, коварный Моня мне звонит и говорит: "Ну, у тебя есть, чего кирнуть?" Я отвечаю ему, что он ведь приобрёл бутылку водки, так, наверное, для нас троих: для меня, для Норки и для него, и неужели нам троим не хватит, на что он сказал мне в ответ, что не хватит, ни словом не упоминая, приглашал ли он придти ко мне и тебя. Я ещё добавил тогда, что в последнее время вообще не пьянею, так зачем переводить на меня водку, что я вообще могу и не пить.

А сам я подумал следующее. Ты обещала мне позвонить именно в этот день. Моня у меня усиленно спрашивал, когда звонил мне на работу, приходить ли ему с Норкой ко мне или нет, а когда я ему ответил, он снова переспросил. Из этого я заключил, что он пытается выяснить, будешь ли ты у меня, полагая, что в том случае, если я скажу ему "приходи с Норкой", ты обязательно будешь у меня. И тогда я поначалу сказал, что пусть приходит один - делая так, чтобы он не догадался, что ты будешь звонить ко мне.

И в этом, возможно, была моя ошибка.

Ведь если бы я сказал ему "приходи с Норной", и он бы решил, что ты будешь у меня непременно, и ему не придётся тебя  разыскивать, я бы сковал его действия и он бы вряд ли тебе искал, зная, что ты всё равно появишься у меня. А потом, если бы ты ко мне пришла, я бы либо дезинформировал его, либо сказал бы, что он тут не нужен. И вот, не зная, с тобой ли он в тот момент, когда звонит ко мне и спрашивает насчёт кира, или нет (на сей раз моя интуиция была притуплена), я сказал, что у меня пока кира нет, но что если очень надо, мне принесут, желая этим  выиграть время и дождаться сначала твоего звонка, и тут, как я понял потом, я допустил ещё одну, новую оплошность.

 

Теперь позволь мне реконструировать то, что ты делала сама в этот день (а ты мне потом скажешь, прав ли я или нет).

Зная, что Моня с Норкой должны быть у меня (а я потом понял, что, пустив их, я также совершил ошибку), ты, опасалась звонить мне, чтобы не выдать себя перед Моней. И утром мне не позвонила. Но ты, зная, что я должен уезжать на работу в Глушу в 12.40, подошла  сначала к "фортштатскому" автобусу, надеясь, что я приеду на троллейбусе и тебя увижу, но, конечно, не пойму, что ты именно меня ждала, затем ты вошла в магазин, а после прошла по направлению к автостанции, пройдя мимо автобуса, но меня не увидела (а я в это время сидел "до  последнего"  дома и ждал твоего звонка), потому что я пришёл к самому отправлению автобуса и потому что вообще таким образом у тебя было очень мало шансов увидеть меня.

После этого ты искала встречи с Моней, потому  что хотела выяснить, будет ли он у меня и как, каким образом тебе оправдать свой приезд ко мне.

А теперь вернёмся к тому, что делал Моня после того, как я сказал ему, что кир, возможно, мне принесут, и он ответит, что позвонит мне позже. А он или уже тогда "вышел на тебя", или после, но если он должен был звонить мне от твоего имени, то просто-напросто придумал какую-нибудь подлость.

Но я знаю одно: что в ситуации, которая сложилась, этот его первый звонок ко мне что-то решил.

Вот и получается "Ромео и Джульетта" в вольном пересказе Вовочки Лунина, и кровожадные сицилийско-бобруйские сутенёры с большими ножами вокруг.

Итак, ты видишь, что мы оба проиграли ему, потому что нас уже разделили.

Но даже если бы это было не так, всё равно проигрыш был бы обеспечен, потому что против лома нет приёма, и потому что в нашем мире более смелые и благородные люди всегда в  п о д о б н ы х  случаях проигрывают подлым и

трусливым.

Можно ли вообразить, чтобы Ротань колотил подошвами в мою дверь, звонил без перерыва через каждые пять минут в течение трёх-четырёх часов, кирял с помощью подлости, хитрости и коварства за чужой счёт, плёл интриги; или пачкался,

валялся в грязи, позволял использовал себя, как унитазную щётку? Или можно представить себе на этом месте меня? Если бы Ротаня кто-то выставил за дверь, его ноги бы в этом месте никогда больше не было. А Моню выставляют отовсюду, вышвыривая его обувь и куртку на лестницу: а назавтра он, как ни в чём не бывало, приходит опять. Теперь этой подстилки под названием "Моня" в моём доме больше не будет.

И, если без него ты не вправе ко мне приходить: что ж, пусть будет так, значит, это судьба...

Из меня невозможно воспитать подонка, как из тебя сделать крепость, которую приступом нельзя взять.

Я не знаю такой подлости, на какую не пошёл бы Моня, чтобы добиться своего. Но я знаю, что есть Шнайдманы ещё подлее его. Которые ещё хитрей и коварней.

Будь что будет дальше
.

You know what I want, and I know that you know it.

With my heart on my wishes, yours silly and graitfull
                           ROBOT



=============================================