Написать автору: mysliwiec2@gazeta.pl   leog@total.net


Лев ГУНИН

 

 

3ABOДHAЯ KYKЛA

 

 

ПРИМЕЧАНИЕ ДЛЯ СОВРЕМЕННОГО ЧИТАТЕЛЯ:
Прежние версии (начало романа), очень широко распространённые в Интернете: чуть ли не целиком работа моего соавтора, который сделал ставку на безыскусность повествования, огрубив и упростив и без того дневниковые по стилистике записи. Феликс не просчитался: эротические отрывки из этого сочинения до сих пор пользуются беспрецедентной популярностью. В то же самое время, слабость рукописи в свете требований литературного жанра стала причиной того, что, как и другие мои ранние романы, этот никогда не был опубликован. Данная редакция - первая попытка "переработать" необработанную глыбу манускрипта в художественное целое. И последнее: перед Вами состоявшаяся (хотя и требующая дальнейшей редактуры) "самопародия" (фарс, "трагикомедия"), и каждый, кто попытается её читать "серьёзно", лишит себя удовольствия от души смеяться над каждой строчкой, над каждым словом.
   Лев Гунин           

Одна из версий циркулировала в Самиздате начиная с 1986 г. Впервые известный сегодня читателю по Интернету отрывок появился в "бумажной" газете "Русский Голос", Монреаль, 1996.

ТОМ ПЕРВЫЙ
ТОМ ВТОРОЙ
ТОМ ТРЕТИЙ
ТОМ ЧЕТВЁРТЫЙ
ТОМ ПЯТЫЙ
ТОМ ШЕСТОЙ
ТОМ СЕДЬМОЙ




Лев ГУНИН

Фeлиkc ЭПШTEЙH

 

    "ЗАВОДНАЯ КУКЛА" - четвёртый роман цикла из 5-ти книг - пентацикла ("ВРЕМЯ МИРОВОЙ СМУТЫ"): "Осознание", "Улица", "Первые шалости", "Заводная Кукла", "Наказание" ("Эта игра"), с 6-й книгой ("Разрушение мира" ("Облом") в проекте, основанного на подлинных дневниковых записях, письмах, записках, стихах и/или воспоминаниях Феликса Эпштейна, Льва Гунина, Вадика Капитонова, Игоря Горелика, Виталия Гунина, Любы Красуткиной, Софьи Подокшик, Миши Куржалова, Любы Маханик (Калбановой), Абрама Рабкина, Лары Медведевой, Сони Ивановой, Толика Симановского, Миши Карасёва, Юры Мищенко, Лены Барановой, Тани Тиховодовой, Маши Вихнис, Виктора Сошнева, и других. Поэтому в этих романах так подлинно передан дух места (Беларусь) и времени (1970-е - 1980-е годы).

                                                     

 

 

                       ОТ ОДНОГО ИЗ АВТОРOB

 

Однажды - это было примерно десять лет назад - я получил на хранение дневники одного молодого человека, который был младше меня примерно на пятнадцать лет. Он сказал мне, что разрешает мне делать с его дневниками всё, что угодно, публиковать их, не упоминая его имени, только не уничтожать их. В течение многих лет они лежали у меня мёртвым грузом, я никогда так и не собрался прочитать их. Но совсем недавно, пересматривая то, что хранится на чердаке моего большого трехэтажного дома, и наткнувшись на эти тетради, я, неожиданно для себя, одним духом сел - и прочитал их. Впечатление, которое они на меня оказали, заставило меня приступить к их публикации, при этом я почти ничего не изменил в тексте подлинника, только слегка подкорректировал его.

Некоторые имена изменил, другие оставил такими, какими они были в оригинале; мне кажется, что люди, описанные на их страницах, должны понять как намерения их автора, так и мотивы редактора: ведь автор, по всей видимости, обладая неординарным и развитым воображением, использовал их самих с их именами только как прообразы, произвольно изменяя характер, манеры и поступки сообразно своим художественным задачам, совершенно так, как это делает автор романа со своими вымышленными героями. Поэтому я надеюсь на то, что наша публикация не вызовет протестов прообразов наших героев.

 

То, что данный материал, без сомнения, вызовет интерес читателей, для меня почти аксиома. Если в прошлом веке и в начале нынешнего любовные, а, тем более, эротические, романы писались от имени женщин, и их авторами на самом деле были женщины, то в наше время есть простор и для мужского творчества на этом поприще.

 

Остаётся пожелать читателям и читательницам приятно провести время наедине с откровениями моего давнего приятеля. Желаю вам успеха на тропках и дорожках этого многопланового и занимательного монолога!

Феликс Эпштейн

 



Начиная читать этот роман, читатель тем самым выражает свою готовность принять "долитературный полуфабрикат", заведомо нуждающийся в дальнейшей доработке. Тем, кто хотел бы познакомится с ним лишь после его "перевоплощения" в законченное литературное произведение, советуем ждать указаний автора.

 

TOM ПЕРВЫЙ



                                     ПЕРВАЯ КНИГА



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

2 - 3 декабря 1981 года

 

Устроил инсценировку отбытия в Минск. Сначала звякнул Мише Кинжалову (его теперь зовут "Моня"), и попросил предупредить моих родителей, что к ним не зайду, а еду вечером в Минск. После работы сам забежал к ним, и подтвердил это. По дороге нанёс визит Мише Аксельроду, забрал у него все мои книги и тетради, и сообщил то же самое. Он спросил: "А на чём?.."

 

Я сказал, что на машине, с одним приятелем.

 

После Миши-второго потопал на троллейбус, поехал в медицинское училище, где у меня должна была состояться репетиция с Мишей Терещенковым - бас-гитаристом. Успеть всё сделать и попасть, к тому же, на репетицию, планировалось приоритетным. Я придавал огромное значение тому, что буду сидеть в мед.училище, где меня никто не увидит, а не шляться по улицам и не торчать дома, где был бы обнаружен. На сотрудничество с Мишей и Андреем я очень надеялся: во-первых, потому, что такой состав инструментов меня отлично устраивал, во-вторых, потому, что мы идеально подходим друг другу...

 

Поэтому репетиции с ними, особенно первые, много для меня значат. Так что, прибежав туда с опозданием на десять минут, я сильно волновался, не уйдёт ли Миша, но интуиция мне "в голос" подсказывала, что он там. И вот - вахтёрша меня зачем-то не пустила, причём, не открыто, а явно надув меня, то есть обманом заставив уйти.

 

 

В актовом зале горел свет, но через окно на сцене я ничего не увидел, решив, что Миша в комнате за сценой (так оно и было). Я спросил у вахтёрши, приходил ли он, проходит ли репетиция, и, вообще, поинтересовался, или в зале кто есть. Она ответила, что все собрались, репетировали, а потом ушли. Затем добавила, что это она сама только что там была, включила свет и забыла погасить. Заметив, что я в нерешительности топчусь на месте, она сказала: "Вот пойдёмьте и сами посмотримьте. Я как раз собираюсь закрыть зал... Идёмьте со мной". - Я дошёл до двери, она открыла её, но не очень широко, и тогда я просунул голову в щель.


 
- Может быть, там кто-то в комнате за сценой?
- Нет, нет, там никого нет. - она сказала это, двигая корпусом, и это меня сбило. - Ну, идёмьте. - Она захлопнула дверь и чуть было не подтолкнула меня в спину. - Там вон девочки пришли в гардероб; мне надо подать им пальто. Подождите, подождите!.. - это она крикнула уже им.

Так она меня и выпроводила...
 
 
Не успел я переступить порог дома, как позвонил Миша-бас-гитарист, и сообщил, что был в училище, а затем звонила Катя. Её голос в трубке оказался для меня полнейшей неожиданностью. Ведь я устроил инсценировку отъезда только затем, чтобы проверить, кто объявится. Катю я сразу же исключил. Она просила найти ей репетитора по русскому языку, а я ей пообещал - когда мы ехали с работы, - что постараюсь. Понятно, что в каждом коллективе должен быть свой стукач: в нашей стране не отправится ни один пароход, не откроется ни одна школа, если в коллективе среди работников не найдётся хотя бы одного. Мне кажется, что у нас за стукача Людмила Антоновна (Роберт - не стукач, он рыба покрупнее... тем более... Катя...).

 

Примерно две недели назад меня оторвал от записей Миша Кинжалов, с которым мы поддерживали в последнее время скупые взаимоотношения. Это было - "ни многа - ни мала" - в первом часу ночи. Он звонил из какого-то бардака. Слышно было, как там орали и стучали; женские голоса и звон бокалов сливались с густым мужским матом. Незадолго до этого он расстался с Норкой, с которой в последнее время уже открыто жил, и они должны были пожениться. Он всё болтал и болтал без умолку, а во мне медленно росло раздражение...

 

Он сказал, что много выпил, а потом вспомнил про какую-то Леночку, что хочет со мной познакомиться. Он неожиданно дал ей трубку, а я натянуто и, по-моему, суховато перекинулся с ней двумя-тремя репликами. Я ещё не спал, но время было не детское, и мне это не нравилось. Потом трубку взял опять Миша. Он снова что-то без умолку тараторил, перемежая свои разглагольствования репликами типа "а они, смотри, вон там уже сношаются, смотри, прямо у всех на виду... Эй, вы, что вы там делаете?"

 

До моего уха доносился гул десятка голосов и стук вилок. Миша уверял, что меня им так не хватает, так не хватает... Но он знал, что со мной этот номер не пройдёт. Тем не менее, он добавил, что они с Леночкой, может быть, ко мне приедут. Я ответил ему, что приезжать не надо. Он недовольно выдавил "пока".

 

После этого мне звонила опять эта Леночка, уговаривала приехать. Я ответил ей, что это невозможно...

 

 

Дня через три она позвонила опять. И опять, слышно было, с какой-то оргии. Она ещё настойчивей упрашивала меня приехать, но, разумеется, это не принесло ей успеха. Через некоторое время ещё раз позвонила, и сказала, что они всё-таки приедут ко мне. Я спросил, кто, они. Она ответила, что она и Миша Кинжалов.

 

Признаюсь, я испытывал что-то, похожее на ностальгию по прежним отношениям с Кинжаловым, и - пусть не вполне осознанное, - но легко предполагаемое желание подсмотреть его теперешнюю жизнь, сопережить поворот его нового, как всегда - неожиданного - перевоплощения. И не сказал ни "да", ни "нет".

 

Я боялся, что они ещё кого-нибудь притащат, и, вообще, не проявил большого энтузиазма (время - двенадцатый или первый час ночи). Чтобы "перестраховаться", я со всей напористостью, на которую только способен, потребовал Кинжалова. Но он всё-таки не подходил к телефону, а Леночка продолжала услаждать мой слух своим голосом, и тогда я повторно попросил её дать Мише трубку (я абсолютно не был уверен, что ко мне не заявится пол их компании). Но она произнесла скороговоркой: "Так мы приедем". - И отключилась. Мне некуда было позвонить.

 

 

Я стоял у окна и размышлял, созерцая тусклый блеск пустых улиц, когда увидел, как со стороны больницы проехало такси и завернуло во двор. Дожидаться у двери в прихожей шагов на лестнице пришлось недолго. Шаги сопровождал женский голос. Создавалось впечатление, что говорящая общалась то ли сама с собой, то ли обращаясь к тому, кто оставался безответным. Даже не посмотрев в глазок, я открыл, безошибочно угадав, что кто-то стоит на пороге. Вошла девушка неопределённого возраста, со взглядом с поволокой, в клетчатом пальто. Она была одна. Этого я не ожидал - и не успел ничего придумать на этот случай. Вместе с ней вошёл сиамский кот, который являлся предметом опеки соседских детей и жил на лестнице. (Как я понял, поднимаясь ко мне, она разговаривала именно с ним). Когда она освободилась от пальто, шарфа и шапки, я увидел перед собой потрясающую шатенку. Она была пьяна. Я повёл её на кухню, где она закурила сигарету.

 

Света я не зажигал.

 

Я всё думал, как, точнее, каким образом её выдворить. Как назло, ничего не придумывалось, и ситуация показалась мне совершенно идиотской. Я представил себе, как их компания в полном составе станет пастись у меня, если Леночка заберётся ко мне в постель. Разговор у нас с нею не клеился. Я с натугой соображал, как мне реализовать выпроваживание её из своей квартиры...

 

 

Однако, всё вышло иначе... Разговор мало-помалу наладился; мы полистали альбомы, пообсуждали писателей и художников... Её визит затягивался. За окнами стояла глубокая ночь, и даже сиротливые машины шелестели шинами всё реже и реже. Отправить её, пусть и дав ей денег на такси, я уже не решился. Когда она оказалась в ванной комнате, чтобы вместо ночнушки (как потом выяснилось) "одеться" в чисто вымытое тело, мы обо всём уже условились без единой фонемы. Толкнув незапертую дверь - чтобы выяснить, что надо гостье, - я наткнулся взглядом на обнаженную грудь удивительной нежности, сочности и совершенства. Теперь я уже ни за что не хотел отступиться от этой уникальной возможности задержать в своём доме такое чудо: хоть на одну-единственную ночь. Она отдалась мне сразу, по-братски, без жеманства и церемоний. Я утром поднялся - когда она ещё лежала обнажённой в постели - и тут же придумал стихотворение, отстучал его на машинке и подарил ей. Потом, когда мы встали и оделись, я играл ей свои песни; она сидела и слушала. Назавтра я уверовал в то, что она не была послана майором КГБ Виктором Фёдоровичем, который, по-видимому, и звонил мне первого декабря. Мне показалось, что всё, что произошло, - произошло совершенно случайно. А на третий день я осознал, что втюрился. Я понял это слишком отчётливо, и, с другой стороны, слишком поздно.

 

Пылкое влечение к такой женщине не могло принести ничего, кроме очередных неприятностей. Но я не осмелился предать это чувство: дикий цветок, появившийся там, где никто его не сажал и не ждал. Так молодая мать не может передать словами мистерию зародившегося в ней биения новой жизни. Я стал посылать импульсы, хотя эти импульсы перебивались теми, что направляла на меня Софья. Но мне показалось, что я нашёл ответ, и, подавив импульсы С.П., определял, что где-то там, далеко, может быть, на другом конце города, эта безвестная Леночка, фамилию которой я тогда не знал, испытывает на себе воздействие моих "волн", и в её душе тоже что-то пробуждается и отвечает. Назавтра Миша Кинжалов сказал, что Леночка собирается ко мне придти опять, что она купит бутылку и как-нибудь навестит меня. Я рассудил, что и её, может быть, оставила не совсем равнодушной наша первая встреча, но ещё раз сокрушенно подумал, что влюбиться в такую женщину было бы очередным огромным несчастьем.

 

Лена Аранова (отныне я знал и её фамилию) приходила теперь ко мне каждый вечер. Но ни разу одна. То с ней приплелась Канаревич, моя давняя знакомая и подружка Кинжалова - девочка весьма развязная (специализирующаяся на иностранных гражданах: в основном, на немцах) и оказавшаяся закадычной подругой Лены; то её сопровождал Миша и давно мне знакомый девятнадцатилетний Игорь Каплан, "двоюродный брат" Аранкиной. Кинжалов радостно сообщил мне, что с Леной переспали все немцы, итальянцы и американцы, какие за последние годы поперебывали (работали) в Бобруйске, и добавил: о том, что и я уложил её к себе в кровать, не сегодня-завтра узнает весь город. Я с трудом сдержался, чтоб не ударить его. Но было уже слишком поздно: бороться с зародившимся во мне чувством я считал таким же недостойным, как поведение моего друга детства; в моих глазах его подавление выглядело равносильным предательству или поражению.

 

Я написал посвящённый Лене цикл стихов "Ты и Я". Там стихи на четырёх языках: польском, русском, немецком, и английском. Я уже знал к тому времени, что Лена владеет четырьмя иностранными языками. За пять дней я закончил поэму "Креп", также посвятив её Арановой. Вместе с Леночкой у меня побывали её брат Сергей, Игорь Каплан (Клаптон), Кинжалов и Канаревич, один раз все вместе. Дважды, когда Аранова склонна была у меня остаться, мне не удалось вытурить Канаревич, и Лене пришлось-таки с ней удалиться. Я шепнул ей, правда, что она могла бы сделать вид, будто идёт домой, а когда Канаревич смотается к себе, вернуться. Но почему-то это не сработало. Раз пять или шесть, именно в то время, когда Лена должна была меня навестить (то есть - после окончания рабочего дня), к ней на работу заявлялся Кинжалов, и они приходили вдвоём, - или Игорь (который её караулил везде) поджидал её у моего дома, а потом заваливал вместе с ней. Интересно, что он за всё это время не вступал со мной ни в какую конфронтацию, хотя это на него не похоже; а он парень здоровенный, и дерётся. Но он ни разу не подчеркнул своего физического превосходства, а однажды, встретив меня вечером на улице с такими ребятами, у которых на лбу написано, что они собрались вместе, чтобы ломать кости, приветствовал меня очень тепло и как бы в смущении. Он уже почти не делает ничего, чтобы препятствовать нам с Леной остаться наедине, но его выручают Кинжалов и Канаревич. Все они у меня здесь выпивали, а затем оставались ночевать. Я, понятно, терпел это всё ради Лены. Иногда и я пил с ними, причём, немало.

 

Вернусь к тому моменту, когда мне так и не удалось встретиться с Мишей-бас-гитаристом. После звонков Миши-бас-гитариста и Кати, меня оторвал от рутины Моня Кинжалов. Он почти выкрикнул, сипя в трубку: "Так ты не в Минске! А я зря, значит, ходил к твоим родителям, зря потратил время!" - Я извинился перед ним. Может быть, он заподозрил, что я условился с Арановой, и потому его дезинформировал. Я сказал ему, что ещё, возможно, сегодня же (позже) отбуду.

 

После Мишиного звонка я намеревался искупаться. Когда я разделся уже, я услышал звонок в дверь. Накинув халат, подошёл и посмотрел в глазок. Это был Миша. Мне показалось ещё, что за его спиной, на лестнице, кто-то маячит, вроде бы, мне незнакомый. После минутного колебания, открывать ли, открыл. Он был, как всегда к вечеру в последние месяцы, пьян. Лестница теперь была пуста. Я объявил, что купаюсь, сказал, чтоб он не забыл защёлкнуть замок, разоблачался и проходил. Но он встал на моём пути, щупал меня своими костлявыми пальцами, застопорил дверь.

 

"Подожди, не закрывайся. Не оставляй меня здесь одного. Ты же видишь, что я напился..." -

 

Я хотел применить силу, но он слишком хватко уцепился. Наконец, мне удалось его "вытолкать" и запереться. Я искупался - и вышел.

 

И вдруг, ни с того - ни с сего, он стал мне рассказывать, что был в КГБ. Он рассказал, что у него появился новый знакомый - полковник или подполковник, некто то ли Каменев, то ли Михайлов. Он описал его внешний вид: подтянутый, седоватый, волосы зачёсаны назад. "Настоящий фашист, - тихо сказал Миша. По словам Миши, этот его знакомый любит хорошо пожить, интеллигентный, культурный. Если верить Кинжалову, тот его напоил, а, когда Моня был уже "на взводе", решил будто бы блеснуть перед ним своим хозяйством.

 

Он посадил его в машину, и в три часа ночи повёз осматривать КГБ. По словам Миши, он там увидел следующее.

 

Сразу за входной дверью - ступеньки вниз и маленький коридорчик. Затем - вторая дверь. Внутри здание бобруйского КГБ, несмотря на свои небольшие размеры, довольно обширно. Множество кабинетов и дверей. Есть, якобы, выход во двор. Но им, почему-то, не пользуются. Затем Мише были показаны помещения под землёй. По словам Миши, это целая "фашистская республика", обширность, совершенство и контрасты которой трудно себе представить.

 

Он сказал, что там несколько коридоров, двери, прекрасное освещение и удобные помещения. Подземная часть, по его словам, несравнимо больше надземной. Один из коридоров проходит, по-видимому, под улицей Пушкинской, к обувному магазину, что напротив здания КГБ.

 

Там есть шикарно обставленные кабинеты, и, в то же время, есть обширное помещение, внутренний вид которого пугает. В этом помещении, по его словам, страшные стены из цемента, лампы сильного света, такие - как в фото-студиях, и кресло - как в зубоврачебных кабинетах, которое может передвигаться по рельсам, как точно - не помню. По-моему, он говорил ещё и о прожекторах на тросах. На одной стене там висел портрет Ленина, на другой - Дзержинского.

 

На втором этаже, по словам Миши, огромные картотеки на сотню тысяч жителей Бобруйска. Там есть компьютеры и другая электронная аппаратура. Сотрудник КГБ, что доставил Мишу туда, повёл его в свой кабинет. Телефон его, по словам Миши, 7-36-30. На стенах - обои. Стоит шкафчик, в котором несколько бутылок с этикетками. Он угощал Мишу коньяком. Когда Миша спросил, не повредит ли ему то, что он водится с иностранцами, ге-бэшник сказал "мы знаем об этом". Миша также сказал, что в Бобруйске установлена или устанавливается новая итальянская и немецкая аппаратура по подслушиванию телефонных разговоров, включающая компьютеры и автоматическую запись всех разговоров на магнитофонную плёнку.

 

По его словам, там может прослушиваться более тридцати тысяч телефонных бесед одновременно, причём, альтернативный выбор включения на запись может производиться автоматически.

 

Например, данные, введённые в компьютер, позволяют автоматически включить запись только тогда, когда звонок производится с какого-либо конкретного телефона на данный (прослушиваемый); в противном случае запись не производится. Из телефонных разговоров они узнают о привычках, наклонностях и образе жизни взятых ими под надзор лиц, а также контролируют события в жизни этих людей.

 

"Центр Прослушивания" в КГБ - на Узле Связи соединён с Информационно-Вычислительным Центром, где производится обработка части поступающей по разным каналам (в том числе и благодаря подслушке) информации. В памяти компьютеров Центра накоплены разные данные, хранящиеся под определённым кодом, и извлечь их можно только при помощи того кода, под которым каждая порция информации зашифрована. (В тот момент я как-то незаметно подумал о том, что Лена Аранова работает именно там). Ясно, что ключ от кода находится в руках сотрудников спецслужб. В КГБ, по словам Миши, сосредоточены огромные средства давления на практически любого человека, в том числе и на самых высших должностных лиц. У них там есть ещё какие-то специальные телефоны, о которых мне Миша много рассказывал.

 

Большую часть откровений друга детства мне не удалось запомнить: в момент его рассказа я не ставил перед собой такой задачи. Кроме того, масса информации - огромная часть из всего, что он мне говорил, - выпала из памяти из-за тогдашнего моего психического состояния, а также потому, что, когда я взялся за дневник, какие-то заботы прервали запись Мишиного монолога, а потом всё больше и больше деталей стиралось.

 

Часть того, что он мне тогда рассказал, совпадала с тем, что я уже знал от других людей (всё равно это могло быть дезинформацией: к примеру, с целью запугивания), но ещё большая часть (забегу вперёд) подтвердилась позже из других источников, а иногда благодаря явным случайностям... Другое дело, что мои знания об этой организации были конкретней Мишиных, начиная со списка номеров машин бобруйского, минского и могилёвского КГБ (подлинных и сменных), кончая именами и адресами сотрудников, номерами телефонов и специальными кодами, позволяющими им бесплатно - из любого телефона-автомата - звонить в любой город, и даже в другую страну. Не могли они звонить только на другие планеты (разве что на Луну: если там установлен коммутатор КГБ).

 

Телефона, который назвал мне Миша, в моём списке тогда ещё не оказалось, но он появился позже, и - вроде бы - назван правильно.

 

 

 

ГЛАВА ВТОРАЯ
Середина декабря

 

Создаётся впечатление, что обстоятельствами и случайностью скомпонована, как узор в трубке калейдоскопа, слишком сложная игра, которая мне не по зубам. Прежде всего, меня удивляет, что Лена Аранова привязалась ко мне, как покладистая швея из рабочего общежития. Конечно, я не настолько наивен, чтобы не понимать, чем  отличается поведение скромной девушки из польской или еврейской семьи (с которыми в прошлом связывали меня чувства) - и валютной шлюхи, или - как их там называют в Москве? - "интердевочки". Именно поэтому ошибка полностью исключена. Никакая самая гениальная игра не способна так натурально передать неловкость и смущение любящей женщины. Я привык ко всякого рода неожиданностям. Но, когда я поцеловал Лену у себя в спальне, не имея возможности выпроводить за дверь Канаревич, я почувствовал такую волну нежности, смущения и экзальтации в ней, что немедленно осознал, до какой степени она попала в зависимость от визитов ко мне. Если отношение "number one" местной "зондеркаманды", перевидавшей много чего за время своего валютного стажа, меняется таким образом, то - что это может означать: однозначно. Изменения в ней казались мне настолько очевидными, что и я увидел себя обретающим тот огромный, запретный мир, который являлся мне, возможно, лишь в детстве. "Материальные" признаки её совершенно особого отношения ко мне тоже имеются. Но не буду вдаваться в подробности.

 

Именно тогда я впервые с оттенком известной горечи задумался, что же погубило мои отношения с Лариской Еведевой. Во-первых, там была любовь. Когда мы неожиданно для самих себя сбежали с того вечера в Минской Филармонии, оба приглашенные Эльпером, (она - в своём тонком свитерке, подчеркивавшем острые вершины её девичьих грудей), и остались в большом, непонятном, блестящем и таком неизведанном городе - друг для друга: разве не открылся передо мной тот бескрайний и запретный мир, который я предчувствовал в детстве? Мы бродили по улицам, держась за руки, и нам было легко, как никогда и ни с кем прежде. Потом целовались в подворотне, и шли дальше, окрылённые, опьянённые этим первым поцелуем. О чём я ей рассказывал, на что мы смотрели, подходя к следующему, и к следующему кварталу?

 

Шикарно сложенная, гибкая, стройная, как профессиональная балерина; с лицом, безупречным, как у кинодивы (на котором, к тому же, лежала печать неотразимого обаяния); со своими чувственными, многоречивыми глазами; заразительно весёлая проказница-шалунья - она не могла не нравиться. Поэтесса, выпускница музыкальной школы: чего ещё мне не хватало? Ни прелестная восемнадцатилетняя брестская Веточка, дочь преподавательницы Элеоноры Яковлевны, ни Ирина-сокурсница - никто не затмевал её своей красотой. Наверное, мне следовало поскорее выдать её за себя замуж, жениться на Лариске, пока (так мне кажется, а ведь, может быть, я ошибаюсь) я мог её затащить в ЗАГС. То ли я упустил момент, то ли с самого начала наши взаимоотношения развивались совсем не в том ключе, но разговор о браке очень скоро стал неуместен. Как это произошло, не знаю, но уверен, что никакие практические соображения не имели к тому ни малейшего отношения. Сопутствующие брачным узам обстоятельства, конечно, неминуемо высветили бы тот факт, что мы с ней стали спать вместе, когда ей ещё не исполнилось и семнадцати, но даже страх разоблачения и боязнь неприятных разбирательств с её мамой и отчимом, даже это не сыграло решающей роли.

 

Когда я, бывало, встречал её на железнодорожной станции "Березина", или когда мы с ней одновременно прибывали в Осиповичи (я из Бобруйска, она из Минска), она с неиссякаемым энтузиазмом бросалась навстречу, прыгала на меня, обхватив ногами в ладных сапожках, и я держал её на руках несколько минут, ощущая сквозь куртку жар её живого и ловкого, юного тела, ни о каком охлаждении чувств не могло быть и речи. И всё-таки - уже через год после нашего сближения в конце 1977-го - мы стали с ней видеться всё реже и реже, и объяснения этому не было.

 

Характерно, что я её никогда не ревновал, и никогда не задумывался над тем, что она делает в Минске длинными осенними вечерами, с кем встречается, куда ходит. Даже когда я живал в столице республики по два-три месяца кряду, мы встречались не чаще двух раз в неделю. Вероятно, ни Лариска, ни я не были готовы променять на совместную жизнь свободу и независимость. Поэтому, когда у меня появилась Нелли, которую я тоже ни к кому не ревновал, это показалось мне дурным предзнаменованием. После драматического разрыва с Нелли, ни спорадические встречи с Ларой, ни романы с Марией и Софьей не заполнили пустоты. Самым неразрешимым противоречием сделалось то, что все эти романы не уступали места друг другу, а накладывались один на другой, с неизбежным продолжением отношений, так что всё более редкие встречи с Еведевой удобно вписывались в это обстоятельство.
 

 

Я условился в последний раз с Леной, что она со мной свяжется по телефону. В среду ровно в два часа. Я договаривался с ней секретно, общаясь по-английски, а этого языка Канаревич не понимает. В среду я ждал её звонка, но не дождался. Начал подозревать телефон.

Теперь о Мише. Он согласился участвовать в моей намечающейся группе. С прошлой недели мы с ним репетировали почти ежедневно. Вчера мы с ним ходили к Вольдемару Меньжинскому, которого перевели на новое место жительства: Ленина, 92, комната 1. Это общежитие. К Меньжинскому приехала жена. Мы вчетвером очень приятно побеседовали. И пан Вольдемар, и его супруга - ценители литературы; я им давал читать свои стихи, написанные по-польски. Жена Вольдемара не стала скрывать, что у неё много связей в литературной среде, называла имена, и в числе своих особо близких друзей упомянула имя одного широко известного критика. Она сказала, что он познакомил её с Ежи Путраментом, и рассказывала о некоторых подробностях жизни эмигрантской группировки польских писателей, к которой относится Ежи и многие другие известнейшие писатели и поэты, часть которых затем возвратилась на родину. Среди них был и поэт Чеслав Милош. Об отношении к Чеславу Милошу в самой Польше я уже знал из разговора со знаменитым певцом, клавишником и композитором Чеславом Неменом, моё знакомство с которым ограничилось короткой беседой.

 

Миша сказал, что звонил мне, но не дозвонился: тогда как именно в тот промежуток времени я находился дома. Затем мама мне жаловалась, что были длинные гудки, когда она мне звонила из будки-автомата; а я, никуда не выходя из дому, не слышал звонка. Я понял, что мой телефон как-то странно работает. Ранее, в пятницу, я дозвонился Лене на работу; мне ответили, что сейчас её нет, что все из её отдела ушли на обед. Потом Миша вызванивал её от меня. Ответили, что она на работу не вышла, что она на больничном. Это нам показалось странным.


И вот, сегодня Миша мне по телефону сообщил, что с ним говорила Лена, сказала, что хотела ко мне придти, звонила с трёх телефонов-автоматов, была возле моего дома, но мой номер не отвечал - а ведь я никуда не отлучался! Когда Миша со мной связался позже, то оказалось, что Лена у него - а ведь она звонила ему только для того, чтобы узнать, дома ли я! Он обещал передать ей, что я дома и что я жду её. А она мне ответила, что Миша её обманул, сказал, что будто бы меня дома нет. Там, у Миши, ещё и Игорь Каплан. Что ж, они собрались вместе совсем кстати. Стоит заметить, что с апреля, то есть, с того времени, когда мы с Мищенко Юрием, с Борковскими, с Колей и Таней начали играть в Центральном парке, никаких особых попыток давления на меня со стороны властей не оказывалось. Были одни косвенные: появление Шуры-бандита, фрагментарная слежка, и тому подобное. Теперь - опять начались разные фокусы, и, в первую очередь - с телефоном. Я наводил справки, и выяснил, что мать Игоря Каплана работает на "станции" электронного подслушивания КГБ. Мне стало известно также, что она пытается устроить туда и самого Игоря после слезливой просьбы своего сыночка (он хочет бросить учёбу, но при этом желал бы, чтобы неизбежная в таком случае работа была "не пыльная").

 

С другой стороны, Кавалерчик, избивший меня около двух с половиной лет назад по просьбе властей, всё ещё где-то существует в качестве опасности для меня, а Габрусь (не раз угрожавшая мне), бывшая следователем по делу Кавалерчика, покрывавшая его и помогавшая ему избежать судебной ответственности, имеет родственницу на Узле Связи в лице начальницы этого учреждения, некой Габрусь. На узле связи работает и теперешний органист группы "Мищенко-Барковские" Сергей Черепович. "Череп" заслуживает особого внимания. Он член КПСС, очень едкий, циничный и беспринципный тип. Обожает искусство модерна, в частности, сюрреализм. А это модно в данное время и среди верхушки бобруйского КГБ, хотя идеологические клише соц.реалистов официально отвергают это течение. Демонстративное подчёркивание членом КПСС и работником Узла Связи своего увлечения "квинтэссенцией западной культуры" само по себе настораживает. С первого момента нашего с ним знакомства Череп стал вести себя со мной некорректно, как мой злейший враг, что ничем не было спровоцировано с моей стороны. Люто ненавидит меня. Если учесть, что на работу на Узел Связи принимают только тщательно проверенных в КГБ людей, а Череп, к тому же, работает с той телефонной аппаратурой, допуск к которой рядовым сотрудникам запрещён, это говорит само за себя. Ещё один человек, до определённой степени связанный со мной в последнее время, Андрей, оказалось, работает водителем одной из машин, какие я постоянно вижу во дворе, за Узлом Связи. Такое впечатление, что как будто и я уже не в музыкальной школе работаю, а сам попал в этот "узел". Кстати, именно тогда, когда у меня в первый раз собралась вся компания: Лена Аранова, её брат Сергей, Игорь Каплан и Миша (Моня) Кинжалов, неожиданно нагрянули Герман Барковский и Юра Мищенко, чей приход в такое позднее время и в контексте того, что я с ними расстался "навсегда", выглядел в высшей степени странным (и, конечно - бесцеремонным). Они увидели у меня Лену Аранову, а её брата Юра Мищенко хорошо знает. А они играют теперь на Узле Связи ...

 

Кому могло понадобиться (если это не работа Игоря Каплана) помешать моей встрече с Леной? Возможно, моему самому давнему другу - Моне Кинжалову. Если допустить, что то, что он мне рассказывал о своих связях с офицерами органов - правда, а не вымысел его распалённого выпивкой воображения, то ... не мог ли он этими связями воспользоваться?..



ГЛАВА ТРЕТЬЯ

После 14-го декабря

 

Сегодня опять со мной спала Лена. Я знал, что она ещё придёт, когда она уходила, знал, что попытается замаскировать свой приход кем-то ещё. Её статус валютной проститутки, влияние мнения её родной "зондеркоманды" и прочих друзей и подруг, у которых на виду проходила вся её жизнь (как под лупой): всё это обязывало скрывать свои искренние чувства, стыдясь сентиментальной привязанности к такому обыкновенному гражданину, как я; стыдясь того, что она может с кем-то делить ложе не за деньги, и даже не "отрабатывая" доступ в квартиру; так взрослая женщина должна стыдиться того, что всё ещё играет в куклы. Панический страх перед разоблачением, перед тем, что кто-то тем или иным образом "подсмотрит" её подлинные влечения и страсти, и поднимет на смех: этот страх, похоже, её преследует всюду. Такое впечатление, что она везде предполагает глаза и уши. В её голове навсегда должно было отложиться: что бы она ни делала - тут же становится достоянием всего бобруйского "полусвета", всех его "салонов". Я в данную секунду сообразил, что такая попытка выйти на уровень её логики с моей стороны граничит с нонсенсом. Выходит, она пытается замаскировать своё чувство ко мне, выпивая и деля ложе с другими мужчинами?

 

На сей раз она явилась ко мне с Мишей и с Канаревич. Потом Канаревич убежала, а Миша полночи просидел на кухне, читая, а затем пошёл спать в зал.

 

Когда мы с Леной оказались вдвоём в спальне, и дверь уже была закрыта, а присутствие в квартире моего друга детства Миши меня смущало не более, чем присутствие его фотографии в моём фотоальбоме, я взял её за руки, потом обнял её, почувствовав неожиданную и влекущую дрожь её тела. Она излучала такое тепло, такое вязкое и горячее притяжение, после которого может быть только одно. В исходящей от неё энергии, в той магнетизирующей истоме, что невидимыми токами переливалась в меня из её тела, была такая роковая предопределённость - неминуемость того, что должно между нами произойти, - что это не могли уже cдержать ни пожар, ни взрывы снарядов за окном, ни внезапный звонок в дверь. Я как бы не заметил того, как её свитер потянулся вверх: скорей всего, мною самим, но с её помощью обнаживший её до пояса. Кожа её была такой гладкой, такой шелковистой... абсолютно нереальной... как воздух. Я смотрел на её груди, на эти красные пупырешки-соски, картинно выдающиеся вперёд, на матово-розовые гладкие "ободки" вокруг них, и больше чувствовал, чем осознавал: всё в ней эстетически совершенно. Это блаженство созерцания и ощущения её плоти не прерывало и не смущало процессов, совершавшихся во мне самом: приливов отдельного, внутреннего тепла к моему животу, к моим ногам, напряжения и автономного набухания того органа, который будто бы перестал быть мной, и был теперь какой-то отдельной частью, место коей - в круговороте, фейерверке чувств, в природе той экзальтации, что исходила от женского тела. Её клетчатые штаны давно уже лежали на полу, а мы всё так и стояли посреди комнаты, как два наивных студента.

 

Её обнажённость увлекала, обжигала, тянула за собой; мои руки растворялись в ней, словно были из воска. Мы так незаметно оказались в кровати, как будто нас перенёс в неё сильный порыв обжигающе пьянящего ветра. Одна её рука была на моей ладони, вторая скользила по моему бёдру. Мне хотелось войти в неё и раствориться в ней полностью. Мы лежали друг напротив друга, и казалось, что воздух в полутьме колеблется от наших дыханий. Бело-синий неоновый свет с улицы ненатуральной мертвенной тенью пробивал шторы и наклеивал свою страницу на стену поверх обоев. Она что-то шептала, но смысл слов не доходил до меня. Её руки оставляли на моей коже тёплый след прикосновений; мы целомудренно встретились коленями, после чего мои колени вошли вовнутрь, разделив её ноги. "Бедные ноги, - подумал я, не понимая, как такая чепуха лезет мне в голову, - вы расстались одна с другою, разделённые мужскими ногами". Магнит её лона, её нежное, заветное место тянуло меня с такой непреодолимой силой, что я, не медля больше ни секунды, вошёл в него. Лена не издала ни звука, но конвульсивная дрожь прокатилась по её спине. Она как-то странно прогнулась - как кошка - и застыла с полузакрытыми глазами. Я чувствовал прикосновение её грудей; у неё была непередаваемо изумительная кожа! Всё доходило как будто издалека: всё моё сознание, мои ощущения пребывали сейчас в мягком и податливом пространстве, где теперь находился "ключ, подходящий к множеству дверей", как сказал однажды поэт.

 

Это пространство неожиданно выросло до размеров комнаты, моей квартиры, города, целого мира, и я оказался в нём весь, всей моей сущностью: я словно превратился в муравья и получил возможность неожиданно заползти вовнутрь... Если бы в моей голове сейчас прозвучал вопрос, где мои глаза, я бы не мог на него ответить, как будто они обретались совсем не там, где им положено быть. Всё между ног - каждая чёрточка - у неё было совершенно. Я чувствовал это, я торжествовал это совершенство. Как из-под земли, как из другого мира до меня доносились её неразмеренные постанывания и неожиданные вскрики. Как ни странно, всё это время мы оставались в одной и той же позе, и Лена не делала никаких попыток изменить её.

 

Мы дошли до того момента, когда низ живота у неё стал конвульсивно сжиматься, и я, до того чувствовавший себя в ней как в безразмерном пространстве, вдруг ощутил, как нечто влажное и горячее охватывает мою плоть. Непередаваемые конвульсии прокатывались по этим нежным тискам горячими волнами, пока отражение тех же волн ни стало пробегать содроганиями по всему её шелковистому прекрасному телу. Её губы слились с моими, они были сухими и горячими, её стоны наполняли комнату той музыкой, в самозабвенности которой можно утонуть, как в глубине вод. Наконец, и моё тело содрогнулось от мощных конвульсивных токов, и я почувствовал, как из меня толчками входит в неё что-то, от чего потолок и обои закружились над моей головой. Она тоже почувствовала это, и её ноги сильнее сдавили мне бёдра. Она застонала тем последним, безудержным стоном, который может означать только одно: вот это оно, то самое последнее мгновение, за которым снова возвращение к страшной реальности бытия. Очнуться, увидеть снова окружающий мир таким, какой он есть, было для нас и пыткой, и наградой. В её глазах я увидел отражение своей же мысли: а что, если вдруг теперь, после этого, мир изменился, и мы оказались в ином измерении, в иной вселенной? Нас и сблизило то, что мы были созданы природой наименее приспособленными к окружающему: при всех наших различиях. Я хорошо понимал, что она останется, кем она есть, и я останусь собой, что несёт мне новую горечь, новые разочарования и невиданные душевные муки, но при этом мы с ней на редкость схожи, и другой такой женщины мне уже в моей жизни больше не встретить...

 

Когда утро своим мутно-белесоватым светом стало медленно сочиться из окна, освещая пол моей спальни, покрытый разрисованной деревянной плитой, обои и письменный стол с печатной машинкой, я лежал, чувствуя кожей всё совершенство, всю невероятную бархатистость её тела, жадно впитывая её, словно пытаясь запомнить на годы... на жизнь...

 

Проснувшись, Лена у меня спросила, почему я не звонил ей эти дни на работу. Не звонить ей входило в определённый расчёт, и, как мне ни хотелось услышать её голос, я шёл по пути, подсказанному "природой". Моё оправдание на уровне осознания расшифровывалось как попытка проверить её чувства ко мне, но, признаюсь, инстинктивно мной руководил в большей степени эгоистический расчёт: я знал, что любопытство и женская гордость наверняка снова приведут Лену ко мне в постель. И не ошибся.

 

Сегодня Лена повторила, что переберётся ко мне жить. Это заявление, сделанное при Мише, вне зависимости от его серьёзности, всё равно отражает степень её растерянности и смешения её чувств.

 

Весь день сегодня Лена провела у меня. Она была со мной и с Мишей на репетиции. До ухода мы сварили обед, и, когда у нас собрались все члены нашей группы - Миша Терещенков, Махтюк (о котором я упоминал в своём дневнике в связи с тем, что произошло на Новый Год ), Моня, притащившие водку, - мы выпили и пошли репетировать.

 

Лена в своём пальто не по сезону, со своим лёгким клетчатым шарфом и с непокрытой головой - провоцировала излишне любопытные взгляды прохожих. Если сравнить сотрудничество с Юрой Мищенко, то теперешняя моя группа означала для меня два, если не три шага вперёд.

 

Конечно, как гитарист Шланг гораздо выше; звучание (саунд) было у нас с ним гораздо профессиональней, но зато теперь я смогу наверняка проверить свои идеи и принципы стиля, аранжировки и формы. Моё поведение на репетиции отражало присутствие Лены, хотя я и не собирался делать акцент на важности своей персоны: было итак понятно, что это именно я "определяю" группу. Гораздо важнее было для меня, чтобы Лене понравилась моя музыка, и я стремился взять её чувства в плен обаянием и харизмой своих композиций, и поэтому не хотел выпячиваться.

 

Я выяснил, что отец Лены работает милиционером во вневедомственной охране. Именно там трудится и отец Мищенко Юры, оба отставники. По слухам, они как будто и служили вместе, то ли в Венгрии, то ли в Германии. Лена владеет английским и немецким (польский, итальянский лишь понимает), немецким хуже. По словам Мони Кинжалова, семья Лены выезжала за границу, но потом попросилась назад, в Советский Союз. Они, по его словам, "возвращенцы". Со слов Миши - а это всё говорилось самым серьёзным тоном - Лена жила вместе с родителями в Израиле, Швеции и ФРГ. После возвращения Арановы получили прекрасную государственную квартиру на Форштадте (на Форштадте!).

 

"Дорогой мой Миша, - хотелось мне заявить, - если Лена и жила за границей, то не дальше расположения частей советской армии где-нибудь в Венгрии или Восточной Германии, с редкими - и под контролем - выходами в город". Но я ничего не сказал, а только понял, что теперь я уж точно "вляпался", раз сумел то ли разжалобить, то ли расшевелить такую куклу, как Аранова: раз уж она пытается чем-то воздействовать, удивить меня, то в её чувствах должен быть и вправду нешуточный переворот!



 

ЧАСТЬ 2-я



ГЛАВА ПЕРВАЯ

На репетиции я узнал чуть больше о начитанности - или информированности - Лены (оказывается, она неплохо знает поэзию), и о том, что брат её - Сергей - играет в ансамбле.

 

По дороге в техникум она встретила какого-то милиционера, и сказала ему, что идёт на репетицию, что она "начала петь в ансамбле" и что она "будет зарабатывать деньги". Мне (и, наверное, Махтюку, стоявшему рядом) она объяснила - "это папин начальник". Вечером ко мне звонил какой-то парень, назвавшийся Валерой, и спросил, пришла ли уже Лена с репетиции. Это произвело на меня смешное впечатление.

 

Психологически Лена не могла больше никому соврать, что участвует в репетиции, точно так же, как и просто сообщить, где была. Кроме того, она совсем незадолго до этого звонка ушла от меня. Поэтому я не мог не удивиться, что она вообще успела кому-то что-то сказать. Но это необъяснимое явление только раззадоривало меня.

 

Вечером, после репетиции, у меня дома, Лена вдруг посетовала, что её мучает какое-то предчувствие, и чувства ей подсказывают, что она должна быть сейчас дома. Этот род тревоги, обеспокоенности и нетерпения мне слишком хорошо знаком. Люди, социально опустошённые, стоящие на виду и беззащитные перед любым неплохо устроенным в жизни и репрезентирующим власти человеком - будь то простой участковый милиционер или второй секретарь горкома, - часто испытывают такие состояния. И часто угадывают, откуда исходит опасность. Тем не менее - иногда оттого, что ошибаются в источнике тревоги, иногда - пусть даже угадывают - это их не спасает, - они запутываются в своих ощущениях, избавляясь от тревоги странными, непостижимыми поступками, между которыми трудно уловить какую-то связь, но эти поступки при всей их алогичности всё же приводят к желанному результату.

 

Угадав этот комплекс в Лене, я механически подумал, что это наиболее питательная среда для неподдельного чувства. Её эмоциональное состояние вполне отражалось у неё на лице. И не так важно, чувства ли именно ко мне. Но основание именно так думать вселяют другие её поступки. Так, Лена давала читать Моне и оставила у него цикл стихов, который я посвятил ей. Из жизненного опыта, из признаний других, из художественной литературы я знаю, что люди (кем бы они ни были) стесняются чувств к ним не любимого человека, и открывают их только по тактическим соображениям в обществе того, к кому неравнодушны. Тот же, кто сделался игралищем страстей, открыто выставляет напоказ жесты выделения его любимым человеком, и, тем более, его признания. И, наоборот, перед избранником женщины нередко испытывают смущение по разным (часто неожиданным) причинам. И, наконец, я услышал от Лены, когда она лежала на тахте, накрывшись пледом, два слова, которые произносили в подобные (идиллические) моменты все меня любившие женщины: "Бедный Вова". Почему все они, не сговариваясь, а часто и не зная друг друга, произносили - как пароль - именно эту фразу, для меня остаётся загадкой.

 

Эти слова всплыли в нашем перекрёстном разговоре - моем с Моней и с Леной, - в каком лежал только слабый  п о в о д  для них, но не  п р и ч и н а. В ту же ночь я признался Лене, что люблю её.

 

Весь этот новый поворот событий, этот крутой вираж в моей экзистенции привнёс в него то, что - как повелось - оказалось полным контрастом ко всему предыдущему. Каждая новая эпоха в истории моего "я", каждый её период настолько неожиданны и отличны от всего привычного, насколько может различаться биография одного человека - и другого, противоположного ему по духу. Ещё вчера то, что случилось сейчас, могло показаться полным бредом. Но сегодня это реальность. Правда, реальность м о я, ни на что не похожая. Мне снова удалось оторваться от грубой действительности, уйти в сферы, где возможно парение чистого духа, но знаю, слишком хорошо знаю, что в расплату за это придётся испить полную горькую чашу такого, о чём большинство людей не догадываются. Если просто несчастная, обречённая на агонию, любовь - это всплеск печально-трагических переживаний, то, что мне суждено испытать, лежит в более сложных сферах, и весь этот круговорот лиц, страстей, ситуаций, характеров, соперничества, запутанного противоборства и моего преодоления всех преград лежит на грани фантастики.

 

Ирреальный мир, супермир - можно называть его как угодно - состоит из простых составных, какие открываются в л ю д я х.

 

Были моменты, когда, разрываемый сильнейшими сомнениями, я пытался разобраться: кого же я всё-таки предпочитаю - Софу, Лару Еведеву или Лену (или Нелли, "вернись" она ко мне)? Насколько легче им, кому не дано сомневаться!...




ГЛАВА ВТОРАЯ

24 декабря

 

За эти четыре дня новая болезнь стала неизлечимой. Сначала всё началось с простой неожиданности, потом я сознательно избрал этот путь, понимая, что между Леной и мной невозможны "стандартные" отношения. Я шагнул вперёд - как в воду, температура которой мне неизвестна, с решимостью быть готовым к любому исходу.

 

Но каждая трясина затягивает, и напрасно думать, что психика выдержит любое напряжение. Теперь развитие негативных тенденций, кажется, неостановимо.

 

Самое неприятное, что я, как это бывает на известном уровне искренних чувств, потерял часть способности к расчёту, а без этого с Леной я обречён. Вчера утром я купил ей в подарок книгу и отпечатал новый цикл стихов, ей посвящённый. Книгу я приобрёл великолепную, за очень большие деньги. Ведь водку и ресторан может предлагать ежедневно каждый пятый из её знакомых. Мой расчёт был безупречен. Подкараулив Лену на улице, когда она идёт на работу, я делаю вид, что жду автобуса - и вручаю ей подарок. Мой взгляд производит на неё магическое впечатление, а сильнейшие переживания, телепатически улавливаемые мною в ней в последние дни, должны накалиться до предела. И разрешиться в осознание неизбежности связи со мной. И это был бы безукоризненный выход, гениальное решение для нас обоих.

Но я опоздал, как последняя сволочь. Троллейбусы, битком набитые, приходили и уходили; я вынужден был ехать от родителей, а Лену должен был ждать на углу, недалеко от своего дома, где она проходит по пути на работу. Я  п о ч у в с т в о в а л, что Лена наверняка уже в своём Центре, что она уже тут  п р о х о д и л а. И всё-таки ждал ещё сорок минут, хотя у меня простуда. Трудно передать, ч т о  я тогда испытал. Я понял, что проиграл. Не знаю, что могло быть потом, и что бы я выиграл: это не поддаётся рациональному объяснению.

 

Точно так же иррациональна и причина, по которой она ко мне приходит. К её услугам сотни "холостятских" квартир в Бобруйске и в Минске, в которых она привыкла к другому обращению и к другому приёму. Значит, циклы её приходов ко мне подчиняются каким-то её внутренним импульсам.

 

А у меня снова не получилось волевым усилием осуществить хотя бы одну такую спланированную импульс-случайность. Вот так всегда. Всегда что-то меня удерживает от активного вмешательства в намерения и действия других людей, от манипулятивного к ним подхода. И теперь, переживая свою неудачу, я вдруг вспомнил, что тянул с выходом от родителей, как будто какая-то сила удерживала меня на месте. Зато - пусть страдая и переживая настоящие потрясения - я научился существовать как бы изнутри любимых людей, будь то близкий родственник, друг или любимая женщина, "подсматривать" их чувства и видеть мир их глазами: даже на расстоянии.

 

Этот азарт вернул мне свежесть и силу ощущений. Мои переживания поднялись на уровень прежних, лучших времён. Вчера я оделся, когда стемнело, и пошёл к Лене на работу.

 

Приблизившись к Вычислительному Центру, я почувствовал, что ошибся. И вернулся. И правильно сделал. Когда я пришёл домой, то не стал сразу звонить. Через некоторое время во мне прозвучал нужный сигнал.

 

Ещё проходя мимо Лениной работы, я "услышал", что она, как мне казалось, страдает. Мне стало её жаль; чем ближе я подходил, тем явственнее ощущал бушующую за стенами этого здания тревогу: может быть, любовь, ревность или страх. И вот, дома, я почувствовал и м п у л ь с.

 

Я набрал номер; трубку подняла Лена (аппарат находится не в её кабинете). По её голосу и по тому, что она сразу согласилась придти, я понял, что это был запасной вариант. Я убедился в своих подспудных догадках. И вот, когда я положил трубку, половины чувств, половины палитры страстей как не бывало. Лена - очень красивая баба, она развитая, интересная как человек, она меня любит (в своём амплуа - и в моём представлении) - и вот, я, убедившись в подспудной догадке, теряю накал ощущений. Мысли с вопросом о том, чего я от неё добиваюсь, что дальше, лезут мне в голову... Вот что значит человеческая натура!

 

Пока я был в расстроенных чувствах, в неведении, пока жажда хотя бы увидеть Лену "одним глазком", хотя бы - пусть в самый последний раз - услышать её голос, была неудовлетворённой, накал страстей нарастал, но стоило мне услышать интонации привязанности и внимания в её голосе, несмотря на то, что на работу ей звонить н е л ь з я - и вот....

 

Когда я думал, звонить ли ей, представляя, как два дня буду мучить её неведением, два дня буду пытать невыразимостью желаний, которые, как ожидание дождя в жаркий летний полдень, способны привести на грань умопомрачения, я был уверен, что её страсть ко мне за эти два дня вырастет пропорционально испытанным ею терзаньям. Но неравнодушие всегда порождает такой фактор, как жалость. Мне стало её жаль - и я позвонил. И вот, почувствовал, что  и  о н а  от моего звонка поддалась слабости, и в ней (не только во мне) появилась опасность для чувства.

 

По дороге на репетицию я скорректировал всё и вывел - её и себя - из состояния коллапса. Иногда я ей подыгрывал, посылая ей через весь город "правильные" импульсы, а затем резко обрывал их - как будто источника их как бы не существовало. Этим я распалял, активизировал её подсознание.

 


Я вспоминал и анализировал её слова и поступки, как будто пытаясь в них отыскать некий код - руководство к дальнейшим действиям. В какой-то момент нашей последней встречи, когда я находился на кухне, я услышал из зала голос Арановой: "Так, Вова! Сколько там натикало? Отвечай, бистра!" - Я помню, что часы находятся в зале, а это значит, что слова Лены имеют другой смысл.

 

- Не знаю, мне всё равно. Ещё не ночь.

- Ах, ты, падонак, ты тока па одним часам время сверяешь; усё, што мэньша месссца, тибя ни интириссуит, "ыбку ачю". -
- Что ж, месяц не восемь. Я вот никак не возьму в толк, как женатики-колонисты на восемь месяцев могли затянуть воздержание. Ведь ещё в позапрошлом веке каждый год рожали детей. Как и когда они их делали? Брюхатых ведь тогда трогать - ни-ни.
- Ах ты, "Вова-пиянер, всем детишкам легковер", из страны Пуритании. С верой в безгрешных сквайров, загробную жизнь и светлое будущее. Да бог с тобой! Брюхатых и тогда, и теперь ещё как трахают. Даже хором.
- Да. И баб, и мужиков... с брюхом. 

- А? Пра этта у Мони спроси. Правер у Мони чараз Клаптона. – (Не намёк ли на слухи про Монину голубизну?) - А что, давай наберём его и спросим: "Как ты, Монечка, не забеременела исчо? He knows better. А ваще-т его дома нет, ему пора книжки в стеклянном переплёте в библиятеку на Минскай здавац. -
- А ты откуда знаешь? -

- А кому ещё знать, как не мне? Я же у Мони должность новую получила: "завхоз" называется! - Вова, ну, что за глупые вопросы?! Ты же знаешь, что у меня с Моней никаких дел... А если я к нему заскакиваю на минутку, так в шкаф к нему не заглядываю. -

- Зато тёща добровольная, Норкина хозяйка... -

- А, эта жирная сводня... Кстати, про тёщ. Вот Тамара, Гориллы тёща, этого ка-ге-бэшника обделанного...
- Ну...
- ...вчера подкараулил меня в Ленкином дворе, и всё про пасквиль Амальрика спрашивал... Я, говорю, Амелина? Андрея? Он говорит: Амальрика. Я опять: Амелина? Он плюнул, и ушёл... Как-то сидит он дома, наклюкался, что язык во рту не ворочается. Жена уехала к сестре, а у самого на кухне штабеля тары с медалями. Под глазом свежий фонарик. Чтобы светлее было тёщу рассматривать. И она тут как тут, родимая, легка на помине. Пришла к нему, а тот лыка не вяжет. Тёща ему говорит - хорошо живёт мой зять. Один грузинский наяривает. А он по пьянке: тёща, дорогая, скажи, отчего это твоё материальное положение повышается вместе с моим, только в двойном формате? У меня гарнитур - у тебя два, у меня новая тачка, у тебя "ЗИЛ". Я подумал: а если мне фонарь под глазом засветить, неужто у тёщи не выскочит? Подставил, и этому гаврику гаварю: бей в глаз, не боись, тёща всё стерпит! - ...

- То-то ей фонарь засветили под глазом! -

- Правда? Ну, ты даёшь! -

- Нет, ну, правда, я её, вот те кр... видел! С Хенке, с Гансом, одновременно в магазин заваливала. -

- А, с этим фрицем недобитым, который любит у красную тряпку с орнаментом девок своих заворачивать? Как же, знаем... Бумзен, бумзен, ... усен швуль... -
- А кто Горилловой тёщи муж? - Вместо ответа, Ленка подняла палец к потолку: о-оооо! -

- Кстати, Вовик, слабай мне чего-нибудь, пока Моня не нагрянул. А, может, и не откроем ему, а? -

- Сама прикинь, что тогда будет; Моне нельзя не открыть. - Я знал, что иной ответ не катит. -
- Давай только обойдёмся без твоих интимных отношений с Бахом. Эта музыка на... нагоняет ужасную скуку.
- С Бахеном и с Лахеном.

(Позже, когда поддавали, Леночка стала иногда вставлять вместо "прост!" - "ну, с Бахеном", или "за Лахена!". А когда прощалась: "Хайль Гитлер! Хайль, Лахен.")
 

Навеянные за время игры мысли погрузили меня в задумчивость, и Лена - словно из какого-то иного пространства - пыталась достучаться до меня. Не то, чтобы я не отвечал ей, но отвечал невпопад.

 

- Вова, ты что, не слышишь меня? - Наконец, вывел меня из транса самый грозный Ленин окрик. - What is the matter with you? Кес кес пас? -

 

Длинные предвечерние тени уже подёрнули комнату, наступило такое время, какое призывает к доверительности и чистоте. Воздух, вплывавший в комнату через форточку, нёс запахи дыма и холода, отголоски клаксонов и голосов. -

 

- Вова, а тебе не кажется иногда, что ты живёшь жизнью другого человека? Работаешь, живёшь - и всё это у кого-то... украл. Я не в том смысле, что папаша устроил меня после ... моих прошлых неприятностей в этот грёбаный Вычислительный Центр. Мне кажется - вообще я выродилась вместо кого-то другого. И только у тебя чувствую себя так, как будто нахожу свои собственные ошметки под шмотьём не моих, чужих жизней. Вова, ты плохо на меня влияешь. Понял? И сразу ястно, что надо выпить. -

- И кто тогда будет кирять, ты или та, чью жизнь ты проживаешь? -

- Я знаю одно: когда я выпью, он или она тоже станет на рогах. Так что давай её напоим, а сами будем делать, что захотим, и никто нам больше не указ. Вова, у тебя же полбутылки на кухне осталось! Ну, так айда, марш за ней! Шнэллер! -

 

 

Уже не впервой было очевидно, что в поведении Лены и в её разговорах происходят невероятные, фантастические метаморфозы, ничего общего не имеющие с неуравновешенностью женского типа. Это могло быть только следствием совершенно невероятной и непредвиденной нашей интеграции. Не только каждая наша встреча, но даже сплетни обо мне в тех кругах, где она вращалась, все косвенные напоминания о моей скромной персоне задевали невидимые струны в её душе, играя единственно правильную мелодию, за которой она шла, как стадо коров за звуком пастушеского рожка. Стоило мне сделать один-единственный неверный жест, сказать одно только фальшивое слово - и всё это волшебство пропадало.

 

И вот сегодня, днём, я, кажется, совершил такую оплошность. Я знал, что Лена обещала придти. И собирался лечь и заняться медитацией - как всегда в подобных случаях. Но работа - печатная машинка, стихи, которые я намеревался отпечатать, - соблазнила меня. Я сел печатать - и звонком был застигнут врасплох. Когда мы сидели в зале друг против друга, я увидел в глазах Лены особенный, незнакомый блеск. В нём читалось нечто совершенно несвойственное ей, ни разу не замеченное прежде. Я был бы не я, если бы не связал появление этого блеска с собой.

Во мне всё так устроено, что подобные открытия вызывают приступ самодовольства. Не победив неодолимого желания ощутить свой триумф, я заглянул ей прямо в глаза - и не удержался. Не удержался, чтобы удовлетворённо (возможно, заносчиво) не хмыкнуть про себя, что оказало удручающее, сковывающее воздействие прежде всего на мою собственную персону (точно так, как в случае с телефонным звонком). Хуже, что Лена сразу же уловила выражение моего фэйса, и этот новый блеск моментально угас. Поняла, что я "открыл" его значение, почувствовала себя уязвлённой? Это излучение-тепло больше не возвращалось.

 

Ни при каких обстоятельствах обстоятельства не могут заставить тебя сразу и бесповоротно перестроиться, принять мир другого. Я это прекрасно понимаю. И потому я играл. Более или менее успешно: справляясь с выбранной ролью. А теперь я как будто стал уставать, и между нами возникла пустота. Лена и сейчас пришла не одна - с Канаревич. Я неуклюже пытался их занять, но, увы, сегодня это получалось не так успешно. Я не провалился совсем, как пятиклассник на годовом экзамене, но моя "партия" сыграна без блеска. Во всём виновато чувство к Лене, которое сосало под ложечкой - и бросало то в жар, то в холод, то в дрожь, то одновременно.

Трудно поверить, что ещё позавчера я заставил Нафу, Канаревич и Аранову подыхать со смеху, читая им свежий сатирический монолог под общим названием "Дарвинизм":

"От Дарвина пошли все животные. Сначала Дарвин засадил подколодной змее, и от неё произошли Дины и Завры, а чуть позже имел связь с ледорубом, от которого появились саблезубые тигры." Громче всех хохотала Нафа, самая опасная для моих отношений с Арановой валютная львица. А Канаревич, бывшая мамина ученица, просто каталась по полу. "После этого Дарвин взялся очеловечивать обезьяну, и достиг в этом больших успехов..."

- Как ты - Аранову, - умудрилась и тут уколоть смахнувшая слезинку Нафа.
- Пгевед тавагищам заседателям, - сделала ручкой Канаревич. - Я должна бегжать, а вам троим желаю плодотворно провести время. 

А вот сегодня, как назло, вдохновенье не накатывало, хоть убейся. Вскоре, правда, я несколько спас положение. Какими-то действиями, жестами уравновесил позиции; принёс из спальни книгу - подарок Лене. Я заметил, что книга произвела впечатление. Лена сказала: "Делать тебе нечего!" Я стал читать своё стихотворение об испанской поэзии. И вдруг - вторая случайность, отбросившая назад все мои усилия. Телефонный звонок. Звонила мама. Я дал ей понять, что у меня кто-то есть. Но она назло мне продолжала разговор, демонстративно не пожелав закругляться. Стихотворение было дочитано. Но удалось ли что-то спасти? После паузы, вызванной звонком, это было уже не то стихотворение. Лена пыталась сама исправить положение. Она прицепилась к фразе, обронённой мной в телефонном разговоре о Виталии. - "Так что такого наделал твой брат? - Я понимал, что этот её вопрос только оболочка. Я соображал, какой ответ придумать - так как знал, что она придаёт сейчас этому большое значение. Я правильно угадал, что ничего конкретного нельзя говорить. Но я разгадал ребус только наполовину. Я сказал что-то туманное, но понял вскоре, что это не то. И мои слова не смогли зажечь искр в её глазах. И тут же совершил третью оплошность: упомянув о том, что видел Моню с Норкой. Лена сказала, что никаких дел Миша теперь с Норкой не имеет. Она чуть ли не выкрикнула это, тоном весьма раздражённым. Я понял, что ляпнул чудовищную глупость.

 

Вероятно, подобные испытания только усиливают работу воображения, без которого чувство глохнет. Женщинам нравится спасать положение, опекать, что ли, своих подопечных. Но всё это до определённой степени. И тут не может быть никаких гарантий.

 

Когда они собрались уходить, я, провожая их, вновь овладел положением. Я скакал на одном коне и вёл под уздцы двух других: материальную, внешнюю сферу-действие, и сферу подсознания. Я был хозяином их обеих, и всё последующее должно было разыграться - коротко, но по моему сценарию. И вот - новый телефонный звонок. Не подойти в присутствии Лены я не мог. Звонил Миша. Без какой-либо конкретной цели, а говорил даже как будто немного натянуто. Если бы не то, что Игорь сегодня работает, и некому было выслеживать Лену, я подумал бы, что Миша мешает специально, узнав от Игоря, что она у меня, и желая нарушить нашу идиллию. Но по его тону я почувствовал, что он всё-таки имеет намерение. И действительно, тут чёрт знает, что. И у Мони, и у Игоря, и у Софы недюжинная интуиция, почти такая же, как у меня. Другое дело, что у них она чисто инстинктивная, менее осознанная. Кстати, Аранову почти застал Игорь - с работы; я слышал, как стучали тарелки и кастрюли (он проходит практику в ресторане). Он звонит всегда, когда Лена у меня или от меня уходит, ни разу не ошибшись. Под предлогом того, что, якобы, желает знать, где Миша, не у меня ли.

 

Днём (не во сне - это было бы объяснимо) мне пригрезилась странная картинка. Лена стояла по колено в воде возле какого-то острова, нагая и бесстыдная. Она протягивала вперёд руки, наклоняясь вперёд своим упругим телом. Её груди, итак немыслимо возбуждающие, теперь просто лучились каким-то бледным эротическим светом. Я шагнул ей навстречу и ... провалился. Картинка исчезла. Может быть, я просто-напросто на мгновение отключился, так как в последнюю ночь спал совсем мало.

 

Надеюсь, то, что связывает меня и Лену, сильнее моего сегодняшнего фиаско. Иначе ничего после той первой случайной ночи бы не было. Два раза Лена покупала вино за свои деньги, а книга, мой презент - это в сущности не подарок. И поймал себя на мысли, что выбрал именно книгу ещё и потому, что хотел таким образом обойти своё принципиальное нежелание что-либо дарить... как все... Бюргерские, мещанские пережитки! Я надеялся ещё на то, что стихи моего нового цикла её удивят, что она не ожидает ничего подобного от меня, хотя... хотя, кажется, она уже знает, что от меня можно ожидать всего, чего угодно.

 

Вечером позвонил Миша. По его интонации я почувствовал что-то неладное. Мне показалось, что в его тоне что-то связано с Леной. Кстати, они сейчас с Игорем объединились и действуют сообща - против меня. Итак, по голосу Миши я почувствовал: что-то не так. Проанализировав его речь, я догадался, что он звонит из очередного бардака. Вполне осознав это, я подумал, что там должна быть и Лена. Усилием воли я перенёс себя в это сборище, надеясь разогнать его и освободить Аранову. Но сразу же понял: напрасно. Я нащупал там что-то такое, что было сильнее моей воли и моих человеческих возможностей. Но затем, напрягая всё своё шестое чувство, я ощутил покой и блаженство, и нечто такое, что нельзя описать, и понял, что Лена пожертвовала всем ради сохранения своего мироощущения последнего периода, то есть ради меня. Однако, через некоторое время во мне снова прозвучал сигнал ускользания неухватной нити. Возможно, Лена и не была в том бардаке, но просто звонок Миши разбудил во мне это шестое чувство. А, может быть, Лена туда именно и направлялась. Как бы там ни было, в этот момент началось интенсивнейшее противоборство, о котором сама она не могла догадываться. Я, не давая себе отдыха и при помощи разных приёмов, отводил от неё опасность, но чем же закончилась моя борьба, так и не узнал: сломленный своими усилиями, провалился в царство Морфея. Подсознательно противоборство, работа мозга продолжалась даже во сне.

 

Проснувшись ночью, я почувствовал, что в этом городе зажглась очередная звезда. Я понял, что импульс, прозвучавший во мне в тот момент, не связан с Арановой, а говорит о том, что Нелли всё ещё неравнодушна ко мне. Возможно, до неё дошли слухи о моей связи с Арановой, и это подстегнуло тлевшую в ней ревность. Что мне делать с такой информацией, не знаю. Но я уже бесповоротно направил главный поток своей энергии на Лену, и думаю, что, если я выживу, я буду уже не я: поднимусь туда, откуда дороги нет. Явится это счастьем или несчастьем: это вопрос по существу, но я приду к тому, к чему стремился.

 

С тех пор, как Лена появилась в бобруйском "полусвете", она не удостаивала никого персонально более одного раза. Она и не приходила "просто так", "без дела", ни к кому, никогда. Так что я уже поставил своеобразный рекорд. Тому, что она мне призналась в любви, я, правда, не придаю большого значения. Даже если это не фарс, её ритуал мог быть судьбоносным лишь для одной из героинь, в образ которых Аранова попеременно входит. И снова я затруднялся сказать, чего именно хочу, чего добиваюсь, кроме того, что поселил в своей душе новый пожар. Иногда я начинаю незаметно для себя размышлять, что было бы, если б жениться на ней. И даже - что было бы, увези я её в другой город. В обычном же своём мыслительном состоянии я отдаю себе отчёт в том, что, вступая в брак с Арановой, я неформально женюсь на Моне, на Клаптоне, на Гансе, Штайнциге... И на Людке, Нафе и Канаревич.

Разве не самодостаточна награда тем, что я сумел-таки приручить такую вот женщину? Разве не хватит того, что есть какой-то стимул, способный хоть как-то скрасить мою, в принципе, беспросветную, жизнь; поддержать моё бесперспективное бытие, чтобы оно раньше времени не развалилось? Я был абсолютно уверен, что, предложи я ей руку и сердце, Лена отвергла бы моё предложение сходу, именно оттого, что жалеет меня; и я ей верю. Она даже и не подумает воспользоваться им, чтобы завладеть моей квартирой, а, впрочем, мне предстоит ещё это проверить. Конечно, в своё время та случайная первая ночь была моим очередным несчастьем. Но события вокруг меня, не связанные с Леной, за последнее время настолько сгустились, что моя связь с Леной, моя борьба за неё оказались спасительными мостками, переброшенными из ещё совсем недавнего и относительно более спокойного прошлого в неведомое и не сулящее ничего хорошего будущее. И вот - теперь - я, может быть, и тут оступился...

 

Кроме всех этих событий, произошёл очень неприятный эпизод с Катей. Я давно уже замечал, что она вроде за мной бегает. Я не давал ей ни малейшего повода думать, что у нас с ней могут с ней быть какие-то особые отношения. Катя красавица, это надо признать, но, во-первых, у неё совсем нет стиля, а, во-вторых, в ней просто бросается в глаза крайняя щепетильность. Это не значит, что она совсем (время от времени) не спит с мужчинами, но там должны быть изначально совсем другие условия. К примеру, с женатыми; с теми, кто намного старше... Иногда она приземлялась рядом со мной на сидение, притворялась спящей, и до самой работы прижималась всем телом. В понедельник мы с ней добирались на работу вместе. Уже по дороге её поведение меня удивило. Она почему-то вспомнила про случай, когда я попросил её позвонить Арановой, и от моего имени назначить встречу. За день до того она пыталась затащить меня к себе домой, но это ей не удалось. Когда мы ехали, она сказала, что ей меня жалко, вот, я живу один ... Я ответил, что я, в принципе, не скучаю, что, мол, есть, кому меня развлекать. И тогда она меня буквально испугала своим чуть ли не криком-требованием: "Ну, рассказывай! Давай рассказывай! Ну, живее!.." Я был шокирован.

В районе музыкальной школы она сцепилась с продавщицей в магазине, принялась без всякого повода предъявлять той надуманные претензии... И, наконец, в музыкальной школе она ни с того, ни с сего напала на Виктора Алексеевича, стала кричать, наступать на него, запустила в него вазой (та разбилась), попутно издавая буквально дикие вопли; заявила Люде, что порежет её на кусочки, и так далее. Она размахивала руками, буйствовала, смотреть на неё было страшно. Я был подавлен. Это явилось началом моего стрессового состояния. Но это же заставило ощутить моё влечение к Лене так сильно... почти за гранью психических возможностей. И всё-таки я не Катя. Я не допущу разрушения своей личности. Если моему сознанию будет угрожать опасность - сработает "механизм защиты", напряжение будет сброшено, и я просто стану нуждаться в Арановой не так, как теперь, или, может быть, даже потеряю своё чувство. Но что, если не так?





ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 

Я не только не сдал свои прежние позиции, но добился невероятной победы. Лена меня любит: она наделала глупостей. Позавчера она позвонила Мише и попросила мне передать, что она сломала ногу. Поверить в это было невозможно. Слишком это было в Ленином духе, в её стиле и в стиле других "интердевочек". Но дал себя увлечь - я чувствовал, что мне необходимо теперь быть серьёзным. И, формально зная, что это вымысел, я, всё же, немыслимо страдал, воображая, что поверил. Перестрадал - так же, как Лена ужасно страдала (как ни смешно) от ревности из-за своих подозрений. А дело вот в чём. В субботу ко мне вдруг завалился пьяный Махтюк. Он принёс банку спирта, которую мы с ним "раздавили". Он стал плакать, жаловаться на жизнь, и т.д. Потом стал звонить какой-то Вике и говорить ей, чтобы она пришла. Я заявил, что я не пущу к себе никого, а он принялся невразумительно твердить, что там есть ещё какая-то Лена, "королевская чувиха" - и тому подобное. Я ему сказал, что, если он хочет, он может посидеть у меня, но никого мне здесь не надо. И вот - когда я задержался в туалете, он всё-таки позвонил, и Вика пришла. Мы просидели до трёх часов ночи, а потом Серёга стал приставать к Вике. Та громко сопротивлялась. Они потом ушли (мне удалось их спровадить), но как раз в ту ночь у Тани Светловодовой, которая живёт теперь точно надо мной, спал Аранов Сергей, брат Лены. Он-то и рассказал Лене, что у меня, мол, дома шумная оргия, кто-то сопротивлялся, кто-то настаивал. Сергею показалось, что он слышал и Мишин голос. Поэтому Лена решила, что мы с Мишей кого-то "оформляли". Это вызвало у Лены что-то вроде приступа раздражения или даже ревности, на которую, казалось, она неспособна...

Вскоре после этого Лена приходила ко мне трижды. Причём, все три раза одна. Это был - насколько я могу судить - удивительный факт. И снова (я имею в виду последнее её посещение) я так и не закрепил успеха. Теперь я осознал, чего же я добиваюсь. Я бы хотел, чтобы Лена привыкла ко мне так, как человек привыкает к наркотикам, но и тогда - знаю - ни мне, ни ей покоя не будет. Какая-то программа, заложенная в ней и во мне, сделала нас выпавшими из общества, обречёнными на неудачи, людьми вне социальных рамок. То, что и она, и я, по инерции пока ещё работаем, общаемся с теми, кто живёт нормальной жизнью, явление временное. Мы оба - пусть каждый по своему - осознали что-то такое в жизни, после чего путь назад заказан. Ни я, ни она (так думаю) не знаем, когда это с нами случилось, но с тех пор наше скрытное и глубинное знание о ничтожности жизни отделило нас от всех, кто не такой; а таких, как мы, поразительно мало...

 

Когда Лена пришла ко мне - днём - я "болел": то есть мне потребовалось взять у врача больничный, чтобы отыграть "халтуру", что приходилась как раз на время моих уроков в школе. Вообще-то горло мне пощипывало, но, если бы не "халтура", я бы уроки дал. Я с честью изобразил больного, а Лена пришла как раз после врача. Я сказал ей, что взял больничный, но, на своё несчастье, не добавил, что вечером должен играть. В тот раз для того, чтобы воздействовать на воображение Лены, я играл, изображая Образ Чистоты. Я всякий раз старался разительно меняться - и это действовало. Сегодня я был ошеломительней, чем когда бы то ни было. Я понимал, что исполняю свою роль отменно. Но я забыл о том, что я не на сцене. Лена пришла одна, и стоило воспользоваться этим. Пусть мои действия не соответствовали бы роли - т а к  б ы л о  н у ж н о.  Кроме того, я знал, что я должен в шесть часов идти играть, а Лена об этом не знала. Я чувствовал: в сообщении ей об этом заключено что-то важное. Но не сказал. Когда я стал, спохватившись, предпринимать активные действия, момент был упущен: Лена не ответила на них. Она сказала, что ей надо зайти к Светловодовой - и уклонилась от моих объятий. Я упустил шанс. Лена ушла к Таньке наверх (я говорил ей, что она может подняться в тапочках и бросить пальто у меня), а я остался один.

 

Когда подошло время уходить, я поднялся и позвонил в квартиру Светловодовой. Мне никто не открыл. Наверное, Лена с Танькой уже ускакали. Пальто и обувь "близкой возлюбленной" так и остались в прихожей. Значит, девочки "ускакали" на такси. А ведь я хотел сказать, что уезжаю. Из Горбацевич, где мы играли, я дозвонился Мише - предупредил, что, если ему Лена будет звонить, пусть скажет ей, что я уехал играть. Я "почему-то" чувствовал, что Лена придёт опять. Она придёт, обнаружит, что меня - "больного" - нет дома, и я стану ей неинтересен. Кроме того, я чувствовал - и вряд ли ошибался, - что Лена по какой-то причине переживала взрыв отчаянья. Я напился в Горбацевичах, и, когда приехал домой в четыре часа утра, то очень громко разговаривал с моим братом Виталием (он ночевал у меня). Я подозреваю, что Лене об этом сразу же стало известно от Светловодовой, которая могла ей сказать, что в четыре часа утра у меня в квартире снова слышался "шум". Более того, я подозреваю, что Лена вместе с Сергеем спала у Таньки; утром до меня доносилась громкая речь, и, кажется, среди трёх голосов был и её голос. Я чувствовал её присутствие у себя над головой, в квартире сверху. Полдесятого утра меня охватила странная, немыслимая опустошённость. Как будто где-то в окружающем мире что-то оборвалось. Может быть, это Лена, которая хотела придти ко мне поздно вечером, сгорая от неудовлетворённого желания скрыться от всей этой мерзости, зависти, интриг у меня в квартире, а, может быть, имея ещё и другое желание, не застала меня дома, и, испытывая обиду, разочарование и тоску, переживала в данный момент всплеск очередного отчаянья: состояние, в котором, будь у неё хоть какие-то веские причины, могла бы броситься под машину или спрыгнуть с четвёртого этажа; состояние, в котором всё её существо, вся её психика подверглась толчку, удару.

Может быть, я ошибался, и Лена, даже если и переживала нечто подобное, подверглась нашествию отчаянья и пустоты по не связанным со мной причинам. Может быть, мой рассудок оттого приказал мне ухватиться за этот роман, что моя психика, теперь тренируемая ею, способна будет воспринимать более тонкие и трагические сигналы опасности, неведомыми путями изливающиеся в мой мозг из окружающего пространства? И способность чувствовать на расстоянии эмоциональные перепады в состоянии Арановой дала мне и способность "заодно" принимать некие дополнительные волны, могущие предупредить о смертельной опасности, грозящей мне, брату, отцу, дедушке, моему городу? Время покажет, действительно ли теперешний период в моей жизни является предчувствием таких трагических перемен в ней, которые я просто теперь не в состоянии представить, но ощущение, что он является переломным, кажется, меня не обманет.

 

Но если мой прогноз и мои предчувствия хоть как-то соотносятся с Леной, это конец. Женщины, такие, как Лена, способные быть в трёх разных плоскостях, исполнять три разные роли одновременно, и при этом переживать большой силы эмоции, после таких испытаний теряют свою привязанность, какая растворяется в других лицах, одновременно живущих в них, и в огне невероятных страданий сгорает это чувство, оставляя в душе рубец, глухую боль, которая не проходит.

 

Я напивался в последние дни, иначе мой рассудок подвергся бы слишком большим перегрузкам. Но чувство моё незаметно поднялось до безумства, до самозабвения. И я хочу Лену так, как вообще не знал, что можно хотеть, не ожидал этого от себя. Любовь эта, которую я вызвал и поддержал, постепенно превращается в мою, то есть, в такую, когда я не в состоянии действовать трезво, в любовь, которая становится горем. Приговор раньше времени вынесло мне противоречие, лежащее в самом основании моей натуры, противоречие, над которым я не властен: любовь делает меня непрактичным, несексуальным, уничтожает влечение и перевоплощает меня в существо почти бесполое, в то время как в периоды, когда я не испытываю сильного чувства, я ненасытен. Я сделал почти всё, что мог, и всё-таки во мне осталось (как всегда в таких случаях) чувство, что - если бы.... ?




ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

31 ДЕКАБРЯ

Сегодня опять начались фокусы с телефоном. Звонки ко мне - факт - не доходят. Звонила Лена, но затем разговор прервал треск и тарахтенье: как всегда, когда моя телефонная линия начинает "вытворять чудеса". Какое место занимает Лена в слежке за мной? Я даже не рассматриваю (в качестве рабочей версии) вероятность того, что её ко мне подослали. Другое дело, что можно хитро срежиссировать её приход: и понаблюдать, что из этого выйдет. Как они - если бы... - использовали бы мой роман? Что бы предприняли? И догадывается (слышала ли от Миши?) ли она о моих конфликтах с властями; о том. что могла стать вольной или невольной участницей завуалированной странной игры?

Я неоднократно отмечал что-то необъяснимое в Лене; помимо её привязанности, которая появилась сразу или не сразу: жалость ко мне, страх перед "разоблачением", перед тем, что её увидят в моей компании, какая-то конспирация - и застывший часто в неподвижной серьёзности взгляд. И опять вспомнил о работе Лены в Информационно-Вычислительном Центре (ИВЦ).

Разве не имеют они там дело с секретными материалами, разве не перерабатывают информацию для КГБ? Среди служащих там молодых девушек и женщин большая часть из семей военных. Там трудится, к примеру, Лена Гусакова, моя бывшая одноклассница, отец которой – военный; и другие, которых я знаю только по именам или наглядно, но знаю, что они дети военных. Перечитывая и дополняя свои записи через два года после тех событий, я невольно отметил, что материал, попавший ко мне в руки года через полтора, полностью подтвердил все догадки. Если бы только начальник отдела кадров был у них отставным комитетчиком, как во многих других местах, это не бросилось бы в глаза. Но когда и инструктор по технике безопасности, и председатель парткома, и зам. по технической части, и ещё куча народу - чекисты, тут немудрено перепутать, куда ты попал: в ИВЦ или в КГБ (не ошибёшься, сказав: на три буквы).

С 1980 года (год-два после начала функционирования ИВЦ в его настоящем формате) старшим инспектором по кадрам ИВЦ был назначен Лузин Прокопий Макарович, полковник КГБ в отставке (должность тоже о чём-то говорит!). Почти что мой однофамилец. Лузин - 1916 года рождения. В 1937 году призван в армию, участник войны. Был сотрудником НКВД. После увольнения в запас в 1963-м году стал старшим инспектором исправительных работ Бобруйского городского отдела внутренних дел, то есть попросту старшим смотрителем тюрем и трудколоний в Бобруйске. Ещё более интересная птица - Волин Аркадий Михайлович, генерал КГБ, который занимает в ИВЦ непонятно какую должность, но по функциям, похоже, является заместителем директора ИВЦ. Это настраивает на определённые размышления. И уж совсем непонятный фрукт: Левин Абрам Израилевич, 1947 года рождения, партийный, холост, майор КГБ, инспектор ИВЦ. Не инспектор по кадрам или по любой другой части, а просто "инспектор" (поставлен над ИВЦ или над всем местным отделением Комитета Государственной Безопасности?).

 

Лена Аранова обещала встретить со мной Новый Год. Но, после вчерашнего импульса, я подумал, что это несбыточная надежда. А тут ещё и фокусы с "Телемоном"... Желая выяснить хоть что-то, я пошёл к Лене на работу. И там увидел девушку, с которой "ходил" Юра Барковский в то время, когда мы играли на ФАНДОКе и когда на нас с братом было совершено покушение на Новый Год. Выходит, она трудится вместе с Арановой...

Лена сказала, что зайдет ко мне после работы. Она исполнила своё обещание, но зашла на минуту, и не одна, а с братом. Мне (позже Моне и Клаптону) она заявила, что на Новый Год будет дома, но даже я этому не поверил. Настроение у меня самое отвратительное. Родители с Виталиком собираются "отмечать" у себя, и я, конечно, у них задержусь часов до девяти (потом опасно высовываться на улицу), но в самый праздничный и торжественный момент придётся остаться один на один с телевизором. И так всегда. "Вовик, - говорю я сам себе, - тебе хочется тепла, обычного мещанского уюта в семейном кругу, женского тела: но ты выбираешь Аранову. Если ты убил в себе обывателя, тогда почему тебе так муторно? А если не убил: тогда у тебя ещё есть возможность послушать бой кремлёвских курантов в компании Софы и её семейства, где тебе пока рады. Она, её брат, Евгеша (так её мамашу прозвали в школе, где она учительница математики), её папаша: порядочные, достойные люди (говорю тебе это, Вовик, безо всякой иронии), а ты, хотя и недостоин их, можешь согреться..."

В конце концов я заткнул ему пасть, прогнал от себя; ведь возмутительно, что теперь, когда мне до слёз жаль себя, этот изменник нисколько меня не жалеет. Но уже через минуту-другую он возвращается и продолжает свои провокации, и мне нет поддержки ни от кого: "Послушай, Вовик, а не Аранова ли за несколько дней до конца года спала с тобой целых три ночи подряд (новогодний подарок?); явилась 31-го числа: поздравить, а ты... ты подумал... о подарке... поцеловал её, расставаясь?... А потом во всём будешь винить КГБ". Так примерно издевалось надо мной это чудовище, этот гад, которого я в отместку прозвал "внутренний "змолос".

 

Когда Лена с братом ушли, я почувствовал себя опустошённым и раздавленным. Душевная боль на грани отчаянья, стрессовое состояние, что зачёркивало все привычные ощущения... Я был как попавший в воронку смерча лист. Я проклинал эту чернь за окном, устройство мира, при котором любая гармония, включая удовлетворение совершенно "законного" влечения - несбыточны, где даже достаточно сильный зверь - такой, как я - проникающий в сферы, которых для большинства людей просто "не существует", бессилен.

Не в состоянии что-либо изменить, охваченный разбитыми надеждами со всех сторон, принуждением созерцать собственные муки, собственное окровавленное тело души, осознавая невозможность привести внутренний мир другого человека к слиянию с миром души собственной, я терял последнее утешение, оставшееся мне в жизни.

Существует стойкое убеждение, что глупцы иногда выигрывают в лотерею, и особенно в "лотерею случайностей", временно "покупая" счастье, и оказываются, если умеют чувствовать, в кругу неземного блаженства. Но в состоянии ли они его удержать? И даже это не главное. Могут ли они осознать, творить собственное счастье, как творит Создатель своих тварей, а если не могут, то полноценно ли такое "случайное" наслаждение?


Мне не хочется ни покоя, ни благополучия, ни творчества. Я хочу Лену. Это похоже на желание капризного ребёнка, на прихоть старца. Но пусть хотя бы это: этого-то никто не отнимет. Я почти уверен, что волна творчества нахлынет, захлестнёт и смоет моё разочарование, эти терзания, или уничтожит меня, лишит собственного "я" - и, всё жё... всё же то, что я пережил, этот опыт, мои чувства - они останутся навсегда; они неуничтожимы; они бессмертны. 


Мир, отражаемый нашим сознанием, непоколебим в своей статике и косности. Тут, где мы живём, всё рассчитано на большие цифры; "среднестатистическая" личность обречена на успех (или бандит с большой дороги). И чем рельефней профиль твоей личности, тем безнадёжней подыскать подходящий тебе житейский "костюм".

Я искупил свою вину этой любовью, я стал почти бесплотным - как ангелы. Но и в этом нет никакого смысла, как лишён всякого смысла весь мир, в котором сосуществуют такие наслаждения и такое горе. Уж лучше мой собственный театр абсурда. Ревность к профессиональной проститутке - и индифферентность к порядочным девушкам. По-жлобски отвергать галантные манеры как наследие феодальной и буржуазной культуры: а к себе требовать ласки и жертвенности; жить по законам большого города, но никуда не переезжать из Бобруйска...


Я чувствую телепатически, что сегодня Лена наверняка должна переспать с кем-нибудь; она пойдёт - в одной упряжке с Мишей Кинжаловым, с братом и Светловодовой - в одно из тех злачных мест, которые широко известны нашему кругу, и всё будет так же, как всегда. И там будут стрелять бутылки шампанского, звенеть посуда и пьяные женские голоса, разрываться динамики от шумной, гремящей музыки; там будут чокаться и целоваться, и острить. А я - после родителей вернусь в пустую квартиру... А, может быть, она уже в поезде, на пути в Жлобин, в Минск или Брест; к Гансу, Денису и Дитриху... Нет-нет, только не в Жлобин. Однозначно.


Так вышло, что к родителям я не попал. Когда синие вечерние тени плотно схватили двухскатные крыши и заборы вдоль грязной кашицы тротуаров, я отправился на Фандок, по поводу наклёвывающейся халтуры, и с тайной надеждой пристроиться там к знакомой компании или подцепить случайную девочку. Был сильный мороз. Когда я возвращался назад, стоя на остановке, среди поднятых воротников и нахлобученных на головы шапок, меня охватило щемящее, странное чувство. Сквозь ветви деревьев проглядывали освещённые окна сталинско-хрущовских пятиэтажек, и за каждым угадывались новогодние ёлки, праздничная приподнятость и глубина. Эти тёплые окна сияли таким контрастом к моему одиночеству, к ледяной стуже и пустоте зимней ночи вокруг, что у меня сжалось сердце и пересохло во рту. Неужели нет никого, такого же одинокого, как я, кто составил бы мне компанию? "Минус плюс минус не есть плюс", - моментально сложилось в голове. "Плюс" - Моня, "минус" – Баранова? Тогда почему минус притягивается к минусу?  

 

Пить в одиночестве, заливая тоску, я не стал. Я сидел впотьмах, в пустой квартире, впялившись в стену, и только револьвера с одной-единственной пулей на письменном столе не хватало для полного антуража. Какая загадка, какая мистерия спрятана в механизме, что нас заставляет страдать? Почему эти толпы поклонников-воздыхателей вокруг Лены не рассеиваются, почему они не дерутся за неё на дуэли, и почему она не нарвалась на жёсткого деспота, который приковал бы её к своему сапогу? Я был уверен, что какая-то часть души бедного Игорька, Ротаня, Кинжалова, Махтюка, и толп безвестных страдальцев будет изнывать этой ночью от тоски по несбыточному, томиться неосуществимостью желания обладать такой женщиной, как Аранова. Их заставляет страдать то, что, в силу своей "конституции", она не способна сохранять гениальную страсть хотя бы до осознания ими своего счастья. Или, может быть, она не в состоянии оставить подмостки нескончаемого, круглосуточного спектакля, который никогда не прерывается, проводя "по контракту" на людях 24 часа в сутки, и лишь на час-два скрываясь в "гримёрной" (убегая домой)? Почему же тогда для меня, единственного, она сделал исключение, удостоив меня - несмотря на все эти препоны! - правом неоднократного с ней общения один на один?

Роли, на которые её ангажировали, выпивают её до дна, и только "перезарядка", только новое "сценическое" воплощение каждый раз возрождает её, пробуждая к жизни. Героини, которых она играет, по сценарию обречены страдать, и если бы она могла сохранять чувства после переживаемых ею за каждое из перевоплощений чудовищных мук, она бы уже не была той, какой есть. И в ту же секунду ужасная догадка пронзила мой мозг: Леночка "выделила" именно меня потому... потому... что угадала во мне... р е ж и с с ё р а! Неужели я по натуре своей - постановщик, один из тех бездушных и холодных тварей, у каких нет ни капли жалости к своим куклам, а те, вопреки всему, пылают к нам всепожирающей, непреодолимой любовью? Неужели я то же самое, что Ефим Семёнович, Аркадий Михайлович, или Анатолий Викторович, только в рэмбовском "исполнении" и с несколько неадекватными мозгами? И я уже по-настоящему пожалел, что передо мной нет однозарядного револьвера.



 

                                     ЧАСТЬ 3-я



ГЛАВА ПЕРВАЯ
1-е января 1982 года


Ночью мысленным взором я увидел, где была Лена. Там были Норка, Светловодова, Канаревич, Людка-"портниха" с мужем (свинглеры, которые спят на таких оргиях не друг с другом), Сергей Аранов и двое незнакомых парней. Все они собрались у Миши Кинжалова. Лена на сей раз изменила своей обычной установке - и спала с несколькими по очереди. В том числе и с Мишей. Потом откуда-то появился Пельмень (Генка Михайлов), и я понял, что приехали "Караси". После бардака у Мони Лена поехала в другой, в авиагородок.

До двенадцати шло наше мысленное, телепатическое противоборство. Я заставлял Лену приехать ко мне. Возможно, она звонила. Почти наверняка. Но телефон ведь у меня "странно" работает.

Весь остаток ночи, в течение которого я не бодрствовал, мне снились отвратительные сцены оргий, Моня Кинжалов с его тщеславно-заговорщическим видом, снилось, как он бегает по городу, скрывает от меня что-то, приторно улыбается, и подмигивает, издеваясь. Мне "не показали" того, что делала Лена, но я заметил её среди тех, кто выходил из бардака, и всё было предельно ясно. Во сне я бросился на неё с криком "блядь!", схватил её за ворот - и она упала. Её глаза были какими-то тусклыми, на лице светилась печаль, и она не упрекала меня за струйку крови из рассеченной верхней губы. Она что-то пробормотала - по-моему, что пойдёт со мной. Я отпустил её, осознав, что всё бесполезно. (И только когда проснулся, то, вспоминая весь сон, задался судьбоносным вопросом: что именно бесполезно?)  

Но жалость и грусть впивались в меня, как пиявки; я видел уже Пельменя и Кирю; мне снилось, как я играю на каком-то синтезаторе, снились новые сцены драк и разврата.

За ночь я был полностью исчерпан. Я не знал, что можно так опустошить себя до конца. Утром я не смог подняться, и пролежал до обеда. Я не мог расплющить веки: свет ужасно резал глаза. Я всё время видел Лену, и то, что происходило во сне. Мне хотелось всё время спать и не просыпаться. Но сновидения неизбежно наполнялись мутной водой уже виденного, и это было невыносимо. Кроме того, мне стала докучать мысль о том, что, если бы я не "упустил" Лену в четверг, тридцать первого декабря, если бы показал хотя бы, что благодарен за её визит и поздравление, ничего необратимого бы не произошло. Эта мысль являлась, как джин из бутылки, во всех сновидениях, при всех положениях тела. Я переворачивался то на один бок, то на другой, но эта мысль никуда не девалась. Ни мысль об обладании Леной в течение чуть ли не трёх недель, ни попытка примирения себя с тем, что все они куртизаны и куртизантки, что мне не к кому в отдельности ревновать: ничто не утешало меня. Я подумал и о том, что после бурной ночи Лена должна теперь спать, что давало мне теоретическую возможно снова "подключиться" к её сознанию, но я чувствовал, что никакой возможности "загипнотизировать" её, подчинить своей воле у меня на данный момент не было.

Когда мне удалось надолго провалиться в сиесту, я увидел три машины со странными номерами, какие мелькали в разных местах целых четыре раза подряд во время моей предновогодней тоски на Фандоке. Я обратил на них внимание ещё из окна "фандоковского" автобуса, в момент его поворота с Минской. Потом все три медленно ехали мимо остановки. Впереди шла чёрная "Волга" с номером, похожим на московский: 00-06 МОС. За ней следовала кофейного цвета "Шестёрка" 00-07 СИА с тонированными стёклами. И завершал процессию обляпанный грязью неказистый "Запорожец" 00-05 КГБ. Москва, Сахалин, и Кировская область? Или это машины с особыми (дипломатическими? "военными"?) номерами? На всякий случай, я их запомнил. И вот, теперь записал в специальный блокнотик.  




ГЛАВА ВТОРАЯ
5-е января


Выяснилось, что ни Лена, ни её родители никогда не покидали пределов страны, не живали даже в Польше, Венгрии, Чехословакии или Восточной Германии. Зачем же Миша так упорно стремился ввести мне в уши легенду о её пребывании за границей? Все утверждают, что Баранов-старший, отец Лены: офицер в отставке; в настоящее время - милиционер. Но только от неё самой я слышал, что он работает во вневедомственной охране, тогда как люди с многолетним в ВВО стажем о нём и слухом не слыхивали.


Эпопея наших с Арановой отношений на этом не окончилась. Казалось, это совершенно немыслимо, но это так. Выяснилось, что на Новый Год её родители куда-то уезжали, и квартира оставалась в полном её распоряжении. Оказывается, Сергей, её брат, в девять вечера, под Новый Год, отбыл куда-то на такси со Светловодовой, и остаток ночи провёл у неё, в квартире наверху. А Лена, расставшись со мной, отправилась сразу домой, и к ней к десяти-одиннадцати набилась "полная хата гостей". Точно известно, что там был Ротань, и позже, ночью, за ним заезжал Пельмень. Известно также, что Нафа отправилась в Жлобин, а Канаревич встречала Новый Год вместе с Арановой. C Канаревич там были Моня, Норка, Портная с супругом, и забегала Светловодова (на часик "потеряв" Сергея); остальных я не знаю, всего человек десять-двенадцать. Они разгуливали по дому голышом и вытворяли "неизвестно, что". "Караси" действительно накануне четверга приехали с гастролей.   


Сегодня (то есть ещё вчера - без чего-то двенадцать) мне позвонил Миша. Уже с первых его слов я почувствовал, как меня охватывает мелкая дрожь: как всегда (с самого первого раза), когда за его звонком стояла Аранова. Моня долго кривлялся, но в конце концов трубка попала к Лене. Они интересовались, есть ли у меня чего выпить. Я ответил, что есть "на донышке" спирта. Было очевидно, что инициатором звонка является Лена. Она даже не поинтересовалась, сколько это - "на донышке". Зато Моня строгим голосом потребовал отчёта о количестве спирта, и я дал совет приехать и убедится... Кинжалов, понукаемый Леной, вёл со мной переговоры шесть раз, и в последний раз, когда никаких возражений придумать не смог, чуть не плакал. Мне так и не открылось, почему приезд Лены ко мне в тот раз стал для него полным крушением. Как он ни старался затушевать это, он всё-таки - впервые за долгое время - не сумел справиться с интонацией. У Миши был Ротань, и через полчаса они втроём приехали на такси.

Как только они прибыли, я завёл их в зал, поставил пластинку, и вёл себя великолепно. Я держался молодцом, и меня не в чём было упрекнуть, "разве что" в том, что я надул их насчёт спирта. Я держался абсолютно не натянуто, даже слегка развязно, но, чем сво­боднее я себя чувствовал, тем очевиднее наступал срыв у Миши. И в какой-то момент он не выдержал. Он стал кричать, брызгая слюной, что я его обма­нул, обещал разбить "всё в доме", и тому подобное. Я выслушивал его крики спокойно, с улыбкой. Тогда Миша схватил балалайку - и стал замахиваться.

Нужно признаться, что, проектируя следующий взрыв смешанного любопытства, ревности, уязвлённости, и прочих страстей у Лены, я составил определённый план. Так, по телефону я сказал Мише, что приду к нему в среду с Лариской, а это должна была слышать Аранова. До их приезда я разложил на зеркале заколки, а одну из чашек вымазал губной помадой. Лена видела Лариску всего один раз, да и то мельком, но и этого было достаточно, чтобы распознать в ней приметы грозной соперницы.  

Хотя спирта на четверых, и даже на троих у меня было явно недостаточно, я заявил, что киряю только с Арановой, а с другими не пью, и что этот спирт держу специально для неё (тем самым сокращая количество необходимой нам поддачи на объём своей порции).

Мишу я слегка подтолкнул, и он, не устояв на ногах, плюхнулся на тахту вместе с балалайкой. Не без язвительной ухмылки, я ему заявил, что дам ему деньги, чтобы он с Ротанем отправился добывать бутылку "Московской" из недр гостиничного ресторана "Бобруйск".

В ответ на мои слова Лена сказала: "Ну, Вова, пойдём тогда с тобой выпьем", - и тут Миша совсем сбесился. Он стал орать, что не потерпит... этого, что от меня так-о-го не ожидал, что я "вероломно их обманул", и в его глазах за стёклами очков бушевала неприкрытая злоба. Он заявил, что уходит, схватил свой пиджак, стал натягивать куртку. Ещё через пару секунд он сделался весь белый, и прошипел, а потом громко повторил с порога, что за такие дела я точно схлопочу по морде. Я, как ни в чём не бывало, притворно недоумевал, что с ним стряслось. Он был взбе­шён. Потом, вразрез с элементарным понятием о чести и достоинстве (ведь после того, как он заявил, что уходит, и уже выдвинулся на коридор, выплюнув прямую угрозу хозяину квартиры, далеко не каждый непорядочный человек отважился бы ретироваться), он спохватился, что, хлопая дверью, признаёт своё поражение, и некое "благоразумие" взяло в нём верх. Он вошёл одетый в зал, и сел на самый краешек тахты, тем самым понуждая оставшихся гостей уйти вместе с ним.

Лена выглядела очень подавленной. Я это видел. Она теперь стояла в проёме входа на кухню и нервно теребила манжету свитера. В тот же момент глаза её "поймали" заколки на зеркале, пепельницу на столике, чашку, испачканную помадой. Тогда она слегка побледнела, потом покраснела, и без всякого перехода стала по телефону заказывать такси. Она сказала: "Я поеду домой". Но её с Моней уже знали все диспетчера, узнали Лену по голосу - и такси не давали. Тогда они решили идти пешком. Удерживать их было бесполе­зно.

Сделать выбор между Моней и мной - и остаться теперь у меня, открыто продемонстрировав это даже при Ротане: для Лены такой поступок был равносилен публичному признанию в любви. Были ещё и другие нюансы. Смешно даже предположить, что в КГБ не знали, чем Лена занимается, и "по неведению" позволяли ей в Минске и в Жлобине получать в долларах вознагражденье за свои труды. Разумеется, они ставили свои условия. Одним из которых было требование совмещать "профессиональную деятельность" с "общественно-полезным трудом" (работой в ИВЦ, разумеется) и с "общественной нагрузкой", под которой подразумевалась публичная доступность Лены не только для иностранцев, но и для "своих". А явное предпочтение, оказываемое одному самцу перед всеми другими, в этот "негласный контракт" не вписывалось. Я подозревал, что залогом соблюдения всех пунктов неписаного контракта был именно Моня.

А чтобы рабское подчинение ему не так явно бросалось в глаза и не слишком унижало её, такой предлог, как уколы ревности, подвернулся совсем даже кстати. И всё-таки Лена колебалась и медлила, хотя и стояла одетая, уже в пальто.

Мне тоже было не по себе, но я не подавал виду. Я попал в страшные тиски. Я представил, какая буря бу­шует в душе у Лены, и почувствовал невыносимую горечь. Я думал, что же мог бы я сделать иначе, но другого "иначе", кроме как не пустить к себе Лену месяц назад, в начале декабря прошлого года, в природе не существовало. Я хорошо осознавал в ту злополучную декабрьскую ночь, что в мои апартаменты залетел вовсе не ангел во плоти, и что за последствия "синдрома пользователя" никто, кроме меня самого, не в ответе. Мало того, я ещё сознательно разжёг в себе нешуточную страсть к ней, и её саму смутил коварной и обманчивой надеждой на призрак счастья.

Тем временем Ротань, который бесконечно покашливал и прочищал горло, что всегда выдавало в нём нервное напряжение, уже стоял в своей курточке на лестнице, а мы втроём - всё ещё в прихожей моей квартиры. Когда я приблизился к Лене, уже вдыхая исходящие от неё ароматы импортного мыла и шампуни, Моня снова побелел, и мне показалось, что он вот-вот бросится на меня с кулаками, но он трезво оценил наши "весовые категории", и, сглотнув, благоразумно остался на месте. Я обхватил её руками, прислонился к лицу Лены щекой, прижимая её к себе с такой силой, что даже через одежду ощутил выпуклость и упругость её груди. И Лена не отстранилась, но её руки безвольно свисали вниз, как плети, что было признаком неминуемости её ухода. И даже когда я нежно, без нажима, прикоснулся к двум долькам её губ своими губами, она ответила быстрым проникновением своего язычка, но моментальным, как прыжок горной газели.

Тогда Миша, лицо которого продолжало оставаться очень бледным, завизжал в проём полуоткрытой двери голосом подмастерья-сутенёра: "Лена, пошли!" И, не понимая ещё, возымел ли его окрик хоть какое-то действие, он схватил её, но не за локоть, а за рукав пальто - и потащил к выходу. Моя рука машинально нащупала её левую ладонь, и её пальцы тотчас же сомкнулись на моей ладони. Теперь мне оставалось только захлопнуть ногой дверь, хоть и пришлось бы для этого с размаху вмазать по Мониной физиономии, но именно это последнее обстоятельство удержало меня от опрометчивого шага, и уже через несколько мгновений пальцы самой желанной для меня на свете женщины разжались, и её ладонь мягко и безвольно выскользнула из моей.

Я ещё смог в ту страшную минуту подумать о том, какие невидимые Мони и Абрамы Израилевичи, внешние и внутренние, вот так же отрывали меня от Нелли, Софьи, Марии и Лариски (с горечью констатируя, что Лара в своих стихах нигде и никогда не признавалась, что любит меня). Почему, вместо яркого света, впечатлений, праздника жизни и любви, все, кто имел несчастье ко мне прикоснуться, окунались в холодный ушат помоев? За исключением, возможно, Лариски, первые месяцы связи с которой и были наполнены этим неземным причащением к "празднику жизни". Только её я водил в театр и в кино, на выставки и в музеи, бережно ставил на одну и ту же тумбу в Парке Челюскинцев, и читал ей свои стихи (не в полутёмной квартире, перед раскрытой постелью (как паук в своей паутине), и напевал ей свои песни на проспектах, в парках и на набережных Менки. И она декламировала мне свои стихи с тумбы-постамента, не обращая внимания на нездоровое любопытство гуляющих. Были ещё и литовские девушки, и Нина, и Любка из Харькова, и медсестра из Бреста, Ира из Берёзы, и другие кратковременные жертвы моей симпатии.

Я заставлял страдать тех, кого облагодетельствовало моё внимание, но лишь одна только Баранова равна мне по силе духа и складу ума, только она способна мистифицировать свою личность наравне со мной, и любить так же скрытно, как я, без собачьей преданности, какую не перевариваю. Только она, деклассированное, антиобщественное существо, не нуждается в знаках внимания и подарках, и лишь триста грамм водки "перед тем, как" ей необходимы. Именно в ней, в единственной, сконцентрировалось похожее на моё презрение к обществу, к государству, ко всем его институтам и органам. Только в ней, как в себе, я обнаруживаю это полное безразличие к деньгам. И она лгала, так же, как и я, из-за своего недоверия ко всему "правильному", из-за нескрываемого пренебрежения к хорошистам.

Понятно, что в нашем сравнительно небольшом городе двух других таких индивидуумов, как мы с ней, очень трудно найти, и это нас притягивает друг к другу. Так же, как я, она пошла бы на любое преступление, лишь бы мы оставались вместе, но общество никогда не допустит, чтобы те, против кого оно выступает, объединялись. Правда, в отличие от меня, одинокого волка с собственным логовом, ей труднее из гущи своей среды играть - как я играл на противоречиях её натуры, на её гордости, тайных желаниях, страхах и боязни пустоты, тем самым стимулируя её ещё раз, и ещё раз переспать со мной.  

В ней я обнаружил, как и в себе, совершенно уникальную непоследовательность поступков, мышления, невероятную смесь безнравственности - и нерушимого благородства, глубоко запрятанного комплекса избраннической миссии борьбы с мировым злом - и нарушения всех общественных норм и стереотипов.

Всё это время я оставался на том же месте, поддерживая полуоткрытую дверь и прислонившись горячим лбом к холодной стене коридора. И только когда услышал чьи-то шаги, внизу, на лестнице, захлопнул дверь, но обязательно должен был выяснить, кто там, не Светловодова ли. Не успел я припасть глазом к глазку, как раздался телефонный звонок. Позавчера Роберт предупредил каждого, чтоб не вздумал не подходить к телефону: он, мол, обзвонит всех, когда узнает распорядок репетиций народного оркестра, в котором нас заставляли играть на балалайках. "Вы все на нервах играете гораздо лучше, - любил признавать шеф. Конечно, в два часа ночи ни о каком звонке Роберта не могло быть и речи, но по странной ассоциативной связи меня так и подмывало схватить трубку. Кто это мог быть, если Моня с Арановой по времени никуда ещё не добрались? Тем более, что звонок походил на междугородний. Как назло, шаги на лестнице застряли где-то на уровне площадки второго этажа, как будто их носитель раздумывал над тем, подниматься ли дальше. Пришлось оторваться от глазка и подбежать к телефону.

В мои уши трахнулся голос Лариски! Я был в шоке. Неужели и она... как Аранова?! Нет... уффф... оказалось - она звонит из междугородной будки, проездом из Гомеля. Где была? В Киеве. Я не стал выяснять подробности. Разумеется, Лариска не могла не уловить в моём тоне отзвуков того, что случилось перед Мониным уходом. Она спросила, отчего я такой "варёный" (как будто в два часа ночи можно быть "жареным"!). Я уже ругал себя последними словами за то, что взял трубку. Не хватало мне ещё потерять Лариску. Мне никак не удавалось изобразить интонацией своего голоса огромное счастье от того, что она мне позвонила первый раз за два месяца. Дальнейший наш с Лариской разговор проходил в таком примерно ключе:

Лара: Так ты не рад меня слышать? – (Так я и думал).
Я: Не только слышать... Я был бы жутко рад тебя лицезреть.
Л.: А по голосу...
Я: Ты анекдот про внутренний голос помнишь?..
Л.: И что же в данный момент вещает твой внутренний голос?
Я: Он со сна продолжает слагать стишки.
Л.: То-то я смотрю, у тебя последние циклы какие-то сонные... И всё-таки, любопытно, какие...
Я:        Глазок в
     Глазке
     Глядит на
     Гладкую
     Гладь
     Коридора
...  
Л.: А ты знаешь много слов на "Г"... Как насчёт самого начала, по алфавиту?
Я: Ах ты!...
Л: Знаю тебя, извращенца, эротомана... Небось, подглядываешь на лестницу за Светловодовой.
Я: Ну, ты даёшь! Что я там, на лестнице, потерял? И что за слово такое: "эротоман"? У вас там, в Минске, разные модные словечки в ходу. Надеюсь, это не то же самое, что "пидорас".
Л.: Можно подумать, у вас, в Бобруйске, такое словечко отсутствует. У тебя краткий словарик иностранных слов ещё никто не стырил?
Я: Нет пока.
Л: Так почаще в него заглядывай.
Я: Спасибо. Я обязательно последую твоему совету.
Л.: Нет, Вовка, ты точно какой-то не свой.
Я: И чей же?..
Л.: Не иначе, как твой внутренний голос пыхтит над следующей строкой. Не поделишься?
Я: С удовольствием:
            В клубок свернувшись, жёлтая змея
     Уснула в запотевшем унитазе
...
Л.: Какая такая змея? И почему в унитазе? А!... Ты вот о чём! Ну и хам же ты, Вовка! А как там дальше?
Я: Не скажу. Приедешь, продолжим. Вернее, к твоему приезду всё стихотворение как раз и сложится.
Л: А тебе бы только в постель затащить. Наверное, не меня одну?
Я: Ларочка, я скажу тебе очень важную вещь. Одно лишь то, что ты существуешь, делает совершенно ненужным существование всех других.
Л: А почему ты не говоришь: "девушек"? На что ты намекаешь? И вообще, Людка мне всегда говорила: не верь поэтам и лабухам. У них даже у пьяных язык мелет то, что на языке, а не то, что на уме. Не успели мы с тобой слегка рассориться, как ты тут же нашёл эту... как её?..
Я: Нелли.
Л: Вот, Нелли. Ты её всё ещё любишь?
Я: Если честно, Лариска, кроме тебя я никого не любил, не люблю, и любить не буду.
Л: Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить.
Я: Замени вторую букву на "у".
Л: Ну, а я о чём же? Думаешь, я забыла, что твоя фамилия Лунин? Балбес ты, Вовка. Другой любящий на твоём месте давно бы уже меня из мадмуазели сделал мадамой. А ты... Испугался, что просекут, когда мы с тобой спать стали. Мужества в тебе ни на грош.
Я: Так ведь и теперь не поздно.
Л: Поздно.
Я: Значит, у тебя кто-то есть...
Л: Да никого у меня нет, Вовка. И не надо таким упавшим голоском. Побереги его для других своих баб.
Я: Лариска!..
Л.: Поздно потому, что теперь у меня есть мечта.
Я: Выйти замуж за миллионера.
Л.: Нет, представь себе.
Я: Получить Нобелевскую премию по литературе.
Л.: Нет, Нобель не помешал бы мне стать женатой стихоплёткой.
Я: Кем, кем? Плёткой? Нет, ну сурьёзна. Какая мечта отбивает тебя от меня? Как её зовут? Блондинка или брюнетка?
Л.: Не кривляйся. Я на полном серьёзе.
Я: Ну, хорошо. О чём ты мечтаешь?
Л.: Много будешь знать, скоро состаришься. Теперь жди, пока моя мечта осуществится. Набирайся терпения. Как девок портить, так ты мастак. Соблазнять, и...
Я: Кто кого испортил, это ещё вопрос. Я до тебя был девственником.
Л.: Ну, так уж и девственником. А как же твои литовские девочки. Та, на фотографии. Ишь как к тебе прижималась. А Ира из Берёзы? Такая же симпатичная... как я...
Я: Лара, я с ними просто дружил. Ну, с одной целовался. Ну, лапал. Я их не... это... – я сглотнул – не дефлорировал.
Л.: Дефлорировал! Ты всем нам в голове целку сломал!

Пока мы с Лариской болтали, я успел подсунуть телефонный провод под дверь, и с аппаратом в левой руке теперь стоял в прихожей ("на коридоре") на одной ноге, пытаясь с трубкой у уха дотянуться до дверного глазка. Я пробовал и так, и эдак, но ничего не выходило. Если бы взгромоздить аппарат на табуретку, то я точно б достал. Попробовал опустить на пол - не получилось. Проводу, который соединяет трубку с аппаратом, не хватало всего каких-то два-три сантиметра. Как мечу... чтобы достать до... самого сладкого дна ножен.

Л.: Вова, что там происходит? - ухватила слухом Лариска. – Моню сталкиваешь с кровати?
Я: Это я в халат пытаюсь влезть, не выпуская телефона. Холодна стала. Зима всё-таки.
Л.: А ради меня ты не мог бы потерпеть... ещё пять минут... без халата? Или ты совсем голый?
Я: Приедь, посмотри.

Л.: Угу... Завтра приеду.
Я: Нет, правда?
Л.: Ой, мой поезд отходит через десять минут. Пока. Целую.
Я: Правда, целуешь?
Л.: Чмок! – и она отключилась.

Я тут же рванулся к глазку, задев на полу аппарат, который предательски звякнул. Не хватало ещё, чтоб и без весёлых компаний соседи на меня ополчились. Конечно, лестница была пуста, как море до горизонта. Я прозевал, осёл. Может быть, это Аранова вернулась - и теперь она у Таньки...

Я сел прямо на пол у двери, обеими руками стиснув голову.

"Идиот ты и оболтус, Вовка, - сказал я сам себе. - Всё профукал. И Аранову, и Лариску. И всё потому, что возомнил о себе, что самый умный. А другие ведь не глупее".

Идейное пикирование, интеллектуальная дуэль между членами бобруйского "полусвета" были обычным делом, и Леночка не оставалась в стороне.

Как было не понимать, что Аранова нахваталась всякой всячины, разной премудрости среди "мозгового разврата ", среди мыслительного шлака представителей "салонов" бобруйского "полусвета", среди этих интеллектуальнейших, эмоциональнейших глистов, упивавшихся теневой, грязной стороной рассудка и скотской потребностью тела. Моя борьба за Лену воспринята необъявленной войной им, вой­ной моей собственной среде, бойкот которой означал для меня потерю всех заработков (ну, не в музыкальной же школе я залабатыал на жысьть!) и всех моих творческих начинаний и планов, не говоря уже о творческом партнёрстве. Я вознамерился выкрасть из общественного сераля самую дорогую наложницу, самый большой их бриллиант, лишить их главной услады - Арановой, которая с невиданной жертвенностью отдавалась своим падениям - страданиям наслаждений: как во времена инквизиции убеждённые еретики шли на костёр. Она наслаждалась в страданиях и страдала в наслаждениях. Она отдала себя, чтобы напоить жажду тепла и силы ощущений, накормить голод возвышения кучки бездельников: талантливых, обаятельных и развратных эгоистов.

Надо признать, что конфликт назревал не только из-за Арановой. Я ненавидел эту провинциальную бобруйскую шваль, этих умников с майорскими погонами, или с будущими погонами. Чтобы противостоять их самодовольству, их гнусным играм, нужно было стать крайним эгоистом, индивидуалистом-экстремистом, какими нас, отщепенцев, сделала наша среда.  

Итак, они ушли, а через некоторое время (почти сразу после Лариски) Миша звонил мне из телефона-автомата. Я не подумал, что Лена стоит рядом с ним. И сказал ему, что мне Лену очень жаль, очень жаль. Это был самый коварный выпад - но я не знал, что Лена слышала мою реплику. Потом я понял, что она стоит рядом - хотя Моня и обманул меня, бросив, что Лена уехала домой. Я догадался, что они пошли за водкой к Симе - к Толику Симановскому, - у которого собрались все "Караси": Пельмень, Ротань, Юзик, Серёга (было уже полтретьего ночи), а потом на такси отправятся к Мише. И действительно, Миша сказал, что они около стадиона.

После этого они звонили мне уже от Миши - и Лена, и Моня; уговаривали приехать. Вскоре Лена завладела трубкой окончательно, и с особой, нехарактерной для неё настойчивостью, принялась меня молить и упрашивать - чтоб я приехал. И тогда я признался ей, что встречаться с ней на этих сборищах не могу, это выше моих сил. Шёпотом я прибавил в трубку: "Я тебя хочу и хочу, чтобы ты приехала. Слышишь?" - "А я тебя хочу, и хочу, чтобы ты приехал." - "К тебе домой: с удовольствием, но не к Моне". - "Ну, да, конечно, я ведь блядь, а ты нет". - "Леночка, дорогая, что мне сделать, чтобы мы были с тобой: только ты и я?" - "Задушить меня, и повеситься на люстре. И встретимся в раю, дорогой". -  

После этих слов раздались гудки отбоя. Как я жалел, что сказал то, что сказал! Ведь сразу после их ухода я решил, что всё равно Лена у меня в руках - и что теперь наверняка я её очень скоро увижу. Я подтвердил, что бываю совершенно разным человеком, и в душу Арановой должно было запасть зерно новой интриги.

Искренние, но простые слова, которые я только что произнёс, развеяли всю дымку, весь этот флер вокруг меня, но я не о чём не жалел, ибо знал, что, не будь одной причины, обязательно появится другая, не будь одной преграды, была бы другая преграда. Ведь я заранее знал обо всём уже в ту самую первую ночь, и всё-таки сознательно бросился туда, очертя голову, потому что обстоятельства сделали мою жизнь невыносимой, и мне необходимо было что-то экзотическое, экстравагантное, чтобы горечь и отчаянье не утопили меня. И вот: я получил то, что искал.

Около четырёх или полпятого снова позвонил Моня - и сказал, что Лена напилась и плачет. Я чувствовал, что сейчас он не врёт, а он всё расписывал и расписывал её рыдания, "эпитествовал" ("она пролила море слёз"). И снова, и снова уговаривал меня приехать. А я повторял, что это невозможно. Лена и Моня звонили ещё несколько раз. Я же стоял на своём. Они позвонили даже в полседьмого утра. И всё-таки я отказался приехать.

Я чувствовал, что Аранова пережи­вает ужасный кризис, и что она, если б смогла, по воздуху пере­неслась бы но мне. Я лежал долго с открытыми глазами. Потом включил свет. Я снова полностью был связан с Леной интуитивно. Я ощущал любые душевные движения, которые в ней происходили - и чувствовал, что её желание попасть ко мне сейчас перешагнёт все границы условностей и приличий. Я взял тетрадь и стал в ней писать. Я подумал, что сейчас Лена приедет, а, если не приедет, придёт даже пешком. И тут (словно в подтверждение моему предчувствию) мне пока­залось, что я слышу шаги на лестнице. Я не был уверен точно. То ли это в самом деле были шаги на лестнице, то ли кто-то громко топал у Светловодовой.

Я подумал о Лене. Мне не хотелось караулить у двери: я был увлечён своей писаниной. Но тут же подумал, что вряд ли она станет звонить или стучать - это было бы уже невыносимым для её гордыни. Она, очевидно, просто рассчитывает, что будет громко топать на лестнице, я услышу, подойду к глазку - и открою. К тому же, я ей постоянно внушал, что всегда чувствую, когда она идёт, и открываю ей до того, как она успеет нажать кнопку звонка. И действительно, как правило, так и случалось. "Ниче­го, позвонит, - подумал я, отмечая, что шаги замолкли, и некоторое время их не было слышно. Затем они возобновились. Я не выдержал и подошёл к двери. Вниз опускались шаги одного человека. Я был поч­ти уверен, что это она. Затем я услышал, как хлопнула дверь подъезда, Тут же донёсся звук мотора отъезжающей машины. Это было такси. Я понял, что в нём уезжает Лена....




ГЛАВА ТРЕТЬЯ
6-е  января

Сегодня я понял, что мои чувства обострены до предела. Слабость, какой-то жар, невозможность работать: всё было преддверием тяжёлого срыва, прелюдией к перегрузке. Поэтому я решил "сбросить" напряжение, не думать пока об Арановой. И всё же я тянул, откладывал, продолжал строить в голове комбинации, соображал, как затащить Лену к себе. Я написал ещё два стихотворения, но понял, что дальше тянуть глупо. Как раз позвонил Махтюк, и я отметил, что легче будет отступить в его присутствии. Мы с ним выпили, посидели, поговорили, и я, уже принявший решение, почувствовал, что пик миновал. Я мог и дальше разрушать своё сознание, но это всё ни к чему. Всё, что я мог на данный момент, я уже сделал, и больше ничего сделать не мог.

Прибыло письмо из Москвы от Лёни Полякова, маминого двоюродною брата (сына тёти Зины). Он писал между прочим, что посылает фото своей дочери Ольги, но в конверте фотографии не оказалось.

Прибыли поздравления с Новым Годом: от Мечислава, от Моники Кравчик, и от моих родственников - Лешчынских и Дины Барвинской (из Польши); от Цили Ильиничны из Канады; от Игоря из Полоцка; от Ирины Борисовны из Бреста; от Аркадия Кацмана и от Софы из Бобруйска. Но я ничего не получил, почему-то, от Жени Эльпера и Лариски Еведевой, и это меня это беспокоит.

Под окнами всё утро шлялся какой-то тип. По описанию я легко узнал в нём того безвестного Валеру, который мне однажды звонил и спрашивал Лену. Я выяснил, что Валера - врач; он работает в военном госпитале. Лена спала сегодня у Миши. Но я уже не переживаю. Напряжение подступило к некому пределу, и дальше сохранять его стало невозможно.

Несмотря на то, что я искусственно оборвал свою "интуитивную" связь с Леной, я успел ещё почувствовать, что в ней что-то оборвалось: то, что на уровне чувств связывало со мной. И я подумал о том, что виной тому Миша. Для меня однозначно и то, что всё это и Мишу задело за живое, и что теперь для самооправдания и достижения моральной победы он будет стремиться к закреплению своей связи с Леной на эмоциональном уровне. Но я был уверен, что его психотический план обречён на провал.

Днём я принял решение не поднимать трубку и не отвечать на звонки, несмотря на предупреждение Роберта. Белка Цалкина (которую за глаза мы все звали Целкиной) - наш завуч - на каникулах целыми днями сидела дома, и я в любую минуту мог у неё выяснить распорядок поездок на дежурство в музыкальную школу и расписание репетиций оркестра. В полдень сбегал в телефон-автомат у гостиницы "Бобруйск", чтобы соврать маме, что мой телефон не работает. Не успел я снять пальто, придя с улицы, и сесть за фортепиано, как раздался звонок в дверь. Я сразу же подумал, что это Роберт, не дозвонившись мне, прислал ко мне Катю или Целкину. Даже не зыркнув в глазок, я настежь распахнул дверь. На лестничной площадке стояла Аранова. Моментально угадав по моему взгляду, что я ожидал кого-то другого, она фыркнула: как мне показалось, с презрением. Вместо приветствия или упрёка, она выдула из себя два коротеньких слова:

- Где Моня?
- Я что, его секретарь? - теперь я обратил внимание на то, что она пьяна.
- Моня у тебя?
- Зайди, посмотри.
- Я ещё раз спрашиваю: где Моня?
- Оне со шпитценом батеют.
- Хватит кривляться. Моня у тебя?
- Ну, не у тебя же. - Она вырвала свою руку, за которую я хотел было её втянуть в квартиру.
- Вова, я ухожу, если ты мне не ответишь. Моня у тебя?
- У тебя, у меня, и у всех, - я прижал руку к сердцу.

Вместо того, чтобы повернуться и уйти, как обещала, Аранова вторично фыркнула, и с видом оскорблённой инспекторши рыбного хозяйства влетела в зал, сбросив сапожки, но не пальто. Она не заглянула в спальню, и казалось, что она вот-вот убежит; но нет, оставалась на месте и смотрела на меня своими сильно покрасневшими карими глазами. И вдруг ринулась вперёд, но не для того, чтобы меня ударить. Её кулачки, правда, упёрлись мне в грудь, но своими губами она так впилась в мои губы, что я в первый момент задохнулся. Почти такая же, как я, ростом, она должна была чуть склонить шею. Не обрывая поцелуя, она опустила руки вниз, и пальто мягко соскользнуло на ковёр с её плеч. Когда наши губы оторвались, наконец, друг от друга, Аранова подтолкнула меня ладошками на тахту, и моментально расстегнула застёжку своих клетчатых брюк, которые невесомо приземлились на пол. Переступая через них, она сняла через голову свитер, под которым, как всегда, ничего не было. Её трусики оказались у меня в руке чуть раньше, чем я успел осознать, как громко сердце молотом стучит в грудной клетке, готовое выскочить. Я перевернул её на спину, и мне показалось, что прочёл в выражении её глаз некоторое замешательство, недоумение, или насмешку. Однако, весь её вид показывал, что, тем не менее, она готова на всё. Войдя в неё, я почувствовал такую неестественную лёгкость и свободу, как будто груз всех переживаний, страхов, обид и поражений разом свалился с плеч.

Наслаждение, которое я получал в тёплых водах Черного моря, когда при полном штиле, бывало, покачивался на спине в приятном расслабе, не шло ни в какое сравнение с этим непередаваемо-тонким, эстетически-чувственным наслажденьем. Меня как будто опустили в ванну или в бассейн с ещё более нежной жидкостью, чем вода, где каждая клеточка тела, соприкасаясь с той поразительно-небывалой средой, издавала вопль немыслимого блаженства. После этих мгновений возвращение в реальную жизнь, в грубую и материальную кашицу быта было подобно смерти.  

Меня снова захлестнуло ощущение того, до какой степени абсолютно всё в ней безупречно, без малейшего изъяна: от непередаваемо мягкой кожи (бархатистой? воздушной? гладкой и нежной?) - до идеальных пропорций фотомодели, от самой эротически-сексуальной формы грудей (их сосков, их расцветки) - до аккуратно подбритого пушка в паху. Хотя она была старше меня на год или два, мы с ней выглядели как пагодки.  

Лена лежала подо мной с закрытыми глазами, даже не пытаясь имитировать оргазм. Она как будто позволяла делать с собой всё, что угодно, при этом сотрудничая только наполовину. Лоно её всё равно сделалось влажным и горячим, своими хищными губами всасывая и отпуская моё орудие, всасывая и отпуская... Как будто глубоко запрятанный в ней секрет сделался моим достоянием вопреки её воле. Но мне казалось, что, если бы я мог проникнуть в неё ещё глубже, к самому устью её матки, я тем самым открыл бы какой-то ещё более сокровенный клапан, дойдя до самого сердца. Тогда бы всё её существо стало моим, без остатка, и никогда от меня уже бы не отделилось. Ещё мне казалось, что этого не происходит только потому, что моя пушка, далеко и кучно (как мне казалось) стреляющая клейкими ядрами - не самого большого калибра.

Наконец, её лицо, сначала такое бледное, немного порозовело, её плотно заплющенные глаза открылись, и в них запрыгали огоньки озорства и насмешки.

- Вова, отпусти, не бойся, я никуда не убегу. Выйди из меня на минутку.

Совершенно потрясным движением - как будто боясь "уронить" своё лоно, или растерять жар огня, зажжённого в нём недавним трением, с его "открытым забралом" - она перебралась на меня, взяв инициативу в буквальном смысле в свои руки: так, что холодок и нервная дрожь её пальцев передались мне, поразив, как электрическим током. Видя, как я зажат, предупреждая мою попытку привстать, она положила свою вторую ладонь мне на грудь: "Вовка, расслабься, просто откинься на спину, ну, или ты никогда не плавал навзничь?" Из деликатности, она б ни за что не добавила "твои "Лариски" тебя ничему не научили". Аранова не смогла бы понять, что изощрённость поз нарушила бы трепетную гармонию юной целомудренной цельности. В ту же секунду она нанизала себя на "взятую в руки инициативу", и принялась скользить на ней, как на шомполе: вверх-вниз. Вскоре к этим вертикальным перемещениям её нежных ложесн добавились горизонтальные, так, что и те, и те сделались круговыми по отношению к системе координат. Соответственно, сидевший в ней "шомпол" раскручивался "по полной программе", как на увеселительных аттракционах. Пунктиры движений его головки напоминали верхний круг наклонной карусели, под разными углами изменяющей этот наклон, чтобы доставить визжащей ребятне побольше удовольствия. Она виртуозно погружала его в себя, до предела и - казалось - даже больше, тут же соскальзывая с него, умело оставляя в себе самый кончик, не давая соскочить. Как искусные пальцы флейтистки на дырочках инструмента, эти разнообразные ухищрения "выдували" из меня такие трели наслаждений, о которых я никогда не догадывался.

По телесному "храму души" прокатывались тёплые волны истомы, и только ошеломление любопытства удлиняло спектакль, не давая взорваться оглушительным финальным аплодисментам. Мне до смерти хотелось увидеть, что будет дальше, и лишь поэтому зрелище не кончалось. Когда Лена пересела на корточки спиной ко мне, и её безупречная попка завертелась с ещё большей энергией, я мельком подумал о том, что, если это повторится в следующий раз, без сегодняшнего ошеломления, моя физиология всё испортит. Когда потом Лена повернулась ко мне, по её телу пробежала мощная волна содрогания, как будто что-то "сломало" её пополам, и она спрятала лицо у меня на плече. Её волосы щекотали мне ключицу и шею, и участившееся дыхание её потрясающих губ обжигало моё предплечье. В совершенно другом месте, влажном и нежном, обхватившем чувствительный отросток моей плоти, внезапно открылись неравномерные конвульсии, нараставшие с безудержной силой, пока Лена прятала зрачки от света и от моего взгляда. Тогда и во мне началось извержение вулкана, распространившее волны конвульсий от кратера по всему моему естеству, и я ощутил, как толчками входит в Аранову жизнетворящее вещество, горячее, как телесная магма. Лена ещё оставалась на мне какое-то время, опьяняя меня полным контактом своего совершенно потрясного тела.

Потом, когда мы, разделившись, лежали рядом нагие - и она, и я на спине, - глядя куда-то в потолок (я ещё подумал тогда почему-то, что в первый и в последний раз), как будто обмениваясь не словами, а мыслями, мне показалось, что время остановилось, и что жестокая и трагическая действительность, одинаково неласковая для нас обоих, никогда больше не вернётся. Повернув голову, я нажал указательным пальцем на сосок её левой груди, и он пружинисто распрямился, от чего я чуть было не подпрыгнул от восторга.

- Вова, ты что, рехнулся, или придуриваешься?
- Самое страшное для меня сейчас: если ты встанешь с этого места. Пусть даже туда.
- Значит, ты не пустишь меня в сортир?
- Я принесу его прямо сюда.
- Я ж и говорю, что ты свихнулся на всю голову. А выпить?
- Дай слово, что будешь лежать. Я мигом. - Буквально через секунду я вернулся с двумя чашками и баночкой спирта в руке.
- А запить? А закусить?
- Давай сначала выпьём.
- Давай. Прост! Your health!
- Прост!
- Ну, неси, что там у тебя есть? Свинина в сметане? А, я забыла, ты любишь жрать колбасу, и запивать молоком.
- Во, подметила, надо же...
- Наливай ещё. Так... Прост!
- Прост!
- А на брудершафт?
- Натюрлихь! Фэргесс ныхьт. Нох дэр дриттер.
- Яволь, майн дарлинг.

После того, как мы выпили на брудершафт, Лену одолела икота, и я прибежал с чашкой воды из электрочайника. Напившись, она набрала в рот воды, и пальчиком подозвала меня. Разжав мои губы, она выпустила в мой рот часть жидкости: и принялась вытворять язычком что-то невероятное, да так, что мой не трепыхавшийся временно "птенец" (как называл его сосед, Слива-Сергей) снова начал трепыхаться: и превратился в готовую к бою пушку на колёсиках. Или, как заметил ещё покойный Джим Моррисон (в пересказе Мони и Шуры), напоминающие сморщенное личико свисающий хобот-нос и два грустных глаза в процессе метаморфозы заменяются на нос Пиноккио и два "борзых орешка". Лена если и не прочитала мои мысли, то их почти угадала, потому что указала на изображение Буратино на чашке, и чуть ли не напела: "Три весёлых Буратина".

- Почему три? По-моему, четыре: две чашки, и нас двое, получается четыре.
- Вова, не говори мне, что не знаешь арифметику Лобачевского. 2 х 2 = 3.
- Пиноккио как вид топлива.
- Ты это о чём?
- Я о спирте.
- А я думала: о дровах.
- А ведь точно! Зашибись! Пинокккио прайм фанкшьн.
- Что ты сказал? Фак... фак...
- Фанкшьн.
- Моня станет твердить, что не знает никакого Пиноккио. Дулатина на длава.
- Ты куда меня тянешь?
- В ту комнату. - она показала рукой на спальню. - Не на улицу же. Тут мы уже факались, теперь давай там.
- Леночка, я не возражаю. У нас есть ещё ванна, туалет, кухня, прихожая, шкаф, холодильник... кроме балкона.
- Я тоже не возражаю. Но тогда ты меня зафакаешь. Я же не дырка в кулачке, а живая фрау.
- По-моему, Леночка, тебя никто не зафакает.
- Ну, давай попробуем...

И мы попробовали... И распробовались до девяти вечера.

Когда глаза Арановой, собиравшей свою, разбросанную по полу, одежду, зафиксировали время, в ней произошла перемена, очень похожая на испуг.

 

Я сообразил, а точнее - почувствовал, что случилось что-то серьёзное. Но вопросов не задавал. Когда мы съели все оставшиеся конфеты, и Аранова, сидя на кухне, докуривала сигарету, печать какой-то заботы - чего-то гнетущего - не сходила с её личика. Она то и дело поглядывала на свои крошечные часики, или смотрела в окно, или тарабанила пальцами по крышке стола.

 

Вдоволь насмотревшись сегодня на её тело, я впервые  "обгатил вгимание" на то, что, как я и Моня, Аранова не носит на себе никаких украшений: ни кулона, ни цепочек, ни колец (не считая пары миниатюрных и пары больших - но дешёвых - серёжек, которые не всегда одевала). Я даже знал, у кого она купила эти большие серёжки: у Лены Гусаковой, для чего ходила к моей однокласснице в Дом Коллектива, заселённый, как авиагородок или военные городки на Фортштадте, на северо-западе Бобруйска, или в Киселевичах - одними военными. Из моих близких приятелей никаких украшений не носит Миша Аксельрод и Карась.

 

Именно эти серёжки Аранова сейчас теребила, словно раздумывая, не снять ли их и не загнать ли за червонец.

 

Наконец, моя душа не выдержала, но вместо того, чтобы спрашивать, отчего Леночка так приуныла, я произнёс с интонацией задумчивой скорби: "Вот и остались одни два глупеньких Дулатина". Только Леночка в эту минуту не была настроена ни на лирический, ни на саркастический лад. "По-моему, даже двух не осталось, а только один-единственный Чедулашка, - сказала она. - И, кстати, выражение "одни два" состоит из взаимоисключающих слов". И всё же я не оставил попыток её расшевелить или развеселить.

 

- У армянского радио как-то спросили, импотент ли Буратино. Радио долго думало, потом вынесло свой вердикт: импотент, за исключением носа. - Леночка даже не улыбнулась.

- Пойду, загляну к Таньке Светловодовой, не у неё ли мой братец Сергей.

- Не там ли мой братец Иванушко...

- У тебя нет больше выпить?

- Не-а. Но ты знаешь, что я мастак добывать водку и самогон в любое время...

- Не надо.

- А можно с тобой?

- Куда? К Таньке? Я тебя позову.

 

"Позови, когда идут дожди", - продекламировал я. На предложение оставить пальто у меня, и подняться к Таньке в тапочках, Ленка не отреагировала. Наверное, наученная прошлым разом, хотела избавить меня от необходимости передавать ей обувь и одежду через Моню. Я понял, что у меня нет таких средств, с помощью которых я смог бы задержать её у себя. Разве что убить... как Кармен. Но этого мне почему-то не очень хотелось.

 

Лена разрешала мне чмокнуть её в щёку, и была готова к выходу. В буквальном и небуквальном смысле. В смысле: к выходу на подмостки.

 

И всё-таки в тот вечер я ещё раз увидел её.

 

Позвонила родственница Светловодовых, с просьбой передать Таньке, чтобы та принесла завтра то, "о чём договаривались", в больницу к матери (Клаве - хорошей женщине, у которой случился то ли инфаркт, то ли инсульт, то ли ещё что-то такое). Кроме мамы и родственницы, у Таньки никого больше не было. Тётка сказала, что у Светловодовых телефон целый день не отвечает.

 

Я поднялся на этаж выше, и уже хотел было тронуть кнопку звонка, как вдруг заметил, что дверь неплотно прикрыта. Толкнув её, я постучал, предупреждая о своём приходе, но никто не отреагировал. Именно в тот самый момент Аранова, не видя меня, голышом прошлёпала в зал, где сидел её брат, а Таньки нигде не намечалось. Ретироваться было поздно: меня заметили, а Лена, увидев моё появление, сказала без тени смущения (перед братом):

 

 - А мы с Серёгой, вот, решили поехать домой.

 - К кому? - съязвил я.

 - К себе. Родители па нас жутка саскучлись. А ты, Вовчик, появился как из-под земли. У тебя, что, ключ от Танькиной хаты?

 - Конечно. Целых два. Светловодова ведь моя любовница. - Я покосился на Сергея, но он продолжал подпиливать ногти Танькиной пилкой, и никак не отреагировал. - Ты, что, не знала? И Монина тоже.

 - Знаю. А как же? Детская любовь. До гроба. Моня мне всё уже рассказал. Вместе росли, вместе выросли, вместе ебались. - Тут Сергей грозно зыркнул на сестрёнку одним глазом. - Сергей, ты, что, ревнуешь? Ну, скажи, ревнуешь, да? А что, если мы с ней лесбиянки. Будешь меня к ней, а её ко мне ревновать?

 - Лена, где ты уже успела напиться?

 - А "выпить", просто "выпить" - ты не мог сказать? Где, где? Да у Таньки в шкафу, конечно. В кухонном. Он, блядь, у неё уже сто лет стоит.

 - Кто стоит? - ответила Танька, показавшись из ванной комнаты, в коротком халатике, но с грудью нараспашку, отжимая свои мокрые волосы полотенцем. Увидев меня, она опешила.

 - Я тебе Вовчика оставляю, чтобы тебе не было скучно, - заявила Аранова. - Только не ебитесь тут без меня.

 

Танька слишком поспешно запахнула халатик, а Лена натянула свитер и брючки, и засунула трусики в карман. Если бы она служила в армии, её обязательно наградили бы знаком отличия за умение быстрее всех одеваться по тревоге.

 

Я рассказал Таньке о звонке её родственницы, а Сергей пока вызванивал такси. Оказывается, телефон совсем неплохо работал. Хотел бы я знать, что сказал брат Лены диспетчеру, то есть - куда они намылились, но он что-то тихо мямлил в трубку, и болтовня девочек заглушала его. Аранов не очень вежливо взял сестрёнку под руку, тем самым выражая своё неодобрение её поведением, а мне и Таньке лишь слегка кивнул. "Смотрите вы у меня, если узнаю, что вы без меня сношаетесь - уволю, - донеслось "последнее Ленино слово".

 

Танька мне предложила погонять чаи, но я отказался, и всё же посидел с ней с полчасика у неё на кухне, напротив её красивых, элегантных и открытых чуть ли не пупка ножек.

Не зря она нравилась Саше Тихоновичу из "Верасов", а "Песняры", если б Танька жила в Минске, паслись бы у неё через день всей командой. По типу лица она мне отдалённо напоминала певицу Сашу Орловскую, с которой мы друг друга "очень симпатизировали". Однажды наши симпатии слились в одно целое в тёмном закутке минского Дворца Профсоюзов, но - как назло - тогда со мной была Лариска, и я вовремя успел засечь, как она приближается снизу.
 



ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
6-е  января (вечер; продолжение)

Когда я спустился домой, позвонила Целкина, предложила помочь разобраться с моей методичкой, а я заодно помогу ей разобраться с чем-то другим. Мы договорились на завтра. Не успел я распрощаться с Целкиной, как объявился Шланг - Юра Мищенко, - и своим "дьяковским баском" поинтересовался, как дела. Я понял, что он звонит из "Бункера", и лихорадочно соображал, что это могло бы значить. Пока я соображал, Шланг спросил, не у меня ли Моня, и тут в моей голове что-то щёлкнуло. Я устроил ему допрос "с пристрастием", и в конце концов мне удалось его "раскрутить", и он признался, что заезжал Сергей Баранов с Ленкой на такси, искали Моню. "Ну, давай, падонак, держи лапу, привет Терёхе, - распрощался Шланг, "падонками" обзывавший всех близких друзей. В его устах, в зависимости от интонации, его "коронный экспресьён" (п а д о н а к) - мог звучать ласково, укоризненно, осуждающе, любяще, и т.д., со всеми оттенками и градациями. Из наших общих знакомых, я один называл Шланга "Юрой". Отойдя от аппарата на шаг, я моментально скумекал, что "заезжали на такси" означает, что Лена с Сергеем всё ещё там, а такси ждёт их на улице. Я импульсивно накрутил номер бункера, но он почему-то не отзывался.  

И тут меня осенило. Действительно, непостоянство Лены определяется как внешними, так и внутренними причинами. Она, как "ыбка на к’учке", пытается освободиться от любой зависимости. И, в первую очередь, от внутренней. Рванётся до конца в одну сторону - потом в другую. Совсем как маятник, пытающийся "выпрыгнуть" из футляра. Одна крайняя стенка воображаемого футляра: для неё я, вторая - Моня Кинжалов. Внутреннее побуждение к высвобождению подсказало ей рвануться до предела в мою сторону, чтобы, оттолкнувшись от этой новой крайней опоры, как от очередной позиции раскачки качелей, тут же двинутся в обратную: на штурм крайней точки противоположной позиции, то есть - к Моне.


Мы с Мишей получили очень похожее воспитание. В детстве мы росли в одном дворе (на углу Чангарской и Коммунистической (в то время Клава Светловодова и Вера Кинжалова-Шнайдман, по маме пани Швиндковская (Мишкина мама) дружили, и Моня с Танькой уже знали друг друга), а потом все вместе - Моня, Танька и я - оказались в домах Первого Кооператива. Все три женщины - наши мамы - были разведёнки, и это налагало особый отпечаток на нашу дружбу и на истоки нашей солидарности. Правда, потом Миша переехал от нас на Минскую, но к тому времени нас уже связала прочная многолетняя дружба, и мы виделись практически ежедневно. Так же, как я, он стал музыкантом, закончив музыкальное училище по классу баяна, а Вера Максимовна, Мишина мама, была цимбалисткой и одной из преподавательниц Таньки Светловодовой. В школе Танька училась у моей родительницы, так что всё у нас было переплетено. Светловодову мы любили почти как сестру, и её полудетскую любовную интригу с Моней я только приветствовал. Конец всей нашей идиллии положил мой соученик - и ещё на школьной скамье чемпион Европы по плаванию среди юниоров: Валера Шумский. Огромный, мускулистый гигант, он был на редкость симпатичным и обаятельным парнем, обладая неотразимой харизмой. Он же через пару лет "заарканил" мою двоюродную сестру, за которой я одно время приударял. Шумский участвовал в жестоких и кровавых уличных драках, оставлявших на тротуарах города жертв с тяжёлыми телесными повреждениями. Мне казалось, что он не нападал на одиноких, слабых и беззащитных, а махался по схеме "кодла на кодлу", но кто его знает?

Валеру Шумского я просто обожал, и, кажется, он меня тоже. С ним я чувствовал себя так естественно и легко, как ни с кем из своих друзей; ни один не владел таким мягким, насмешливым юмором, не излучал такую энергию и доброжелательность. Валера был просто прелесть. Мне он не сделал ничего плохого, а совсем наоборот. Когда в десятом классе, при участии местного КГБ и Горкома партии, против меня развернули целое политическое дело, и 90%  моих соучеников сделались добровольными доносчиками-врунами и провокаторами (помогая властям меня "обличать"), Шумский не только вошёл в оставшиеся 10%, но, более того, оставался всецело на моей стороне, и даже по-моему был единственным, чьё отношение ко мне нисколько не изменилось. Когда однажды на нас с ним среди бела дня налетели "превосходящие силы противника" (ребята из враждующей с ним "кодлы"), он дрался за меня, как лев, стараясь, чтоб "ни один волос не упал с моей головы", но - к моему собственному удивлению - мои рефлексы и азарт втянули меня в "махалово", и - оказалось, что я прирождённый и весьма грозный боец. Действительно, при полном отсутствии опыта и навыков, я "вырубил" двух поднаторевших в уличных драках (как потом выяснилось), искушённых и трезвых юных бандитов. Всё это длилось до первой большой крови. После того, как обстоятельства втравили меня в клубную драку на стороне "кодлы" Игоря (Шмары) и Бота, и на моих глазах Игорь сломал какому-то деревенскому парню нос, а "шестёрка Бота", великовозрастный Сотя с железными зубами, так треснул ещё кого-то, что у бедняги брызнула из уха кровь, я несколько дней ходил сам не свой, не мог ни есть, ни пить, и с того случая стал за квартал обходить уличные побоища и шумные компании, и мои прирождённые бойцовские качества так и остались в недоразвитом, зачаточном состоянии.

Шумский, в полном соответствии с ожидаемым, бросил и Таньку, и Любу - как всех остальных своих многочисленных пассий, - а Моне с Танькой, можно сказать, сломал жизнь. После того случая в Моне наметилась злокачественная перемена, которая привела его через годы к спекуляциям, афёрам с "дефецитом" и валютой, сутенёрству и прочим благодетелям, а Танька, сначала "умеренно", а потом всё больше входя во вкус, как говорится, пошла по рукам. Из Могилёвского музучилища, где я учился около года, её отчислили, как гласил вердикт, "за поведение". Пришлось ей потом с треском и министерскими разрешениями восстанавливаться, доучиваться на заочном, и в конце своей эпопеи она пришла к тому же, что и мы с Моней: к преподаванию в музыкальной школе.

Когда Моню бросила Танька, меня отвергла моя тогдашняя "принцесса", так что всё в моей и Мониной жизни - до поры, до времени - шло параллельно. Ровесники: с одного года, только я родился в ноябре, а он в марте. Мы с ним бесчисленное множество раз "мерялись ростом", отмечая карандашиком на стене "свою глистовость", но каждый обмер подтверждал, что мы совершенно одинаковые, вплоть до миллиметра. Несмотря на полную внешнюю несхожесть. К двадцати двум годам в Моне обнаружились гетеросексуальные (сначала больше всё-таки голубые) наклонности, и он стал водить к себе молоденьких мальчиков. Однажды, в присутствии одного из них и меня, Моня после подпития взял гибкий (клеёнчатый) метр, и, не обращая внимания на мои протесты, привёл свой "к’аник" в возбуждённое состояние, чтобы измерить его точно от того места, где в конце опушки лобка он только-только начинает вылезать наружу. Мне в память врезалась названная им цифра, и, придя домой, я в одиночестве повторил Монин подвиг. Размеры наших пенисов оказался абсолютно тождественными, вплоть до миллиметра.

Так что в этом отношении никакого преимущества перед Кинжаловым я не имел. И вообще, габариты наших орудий, судя по выкладкам западных "научных" журналов и медицинских исследований, были всего лишь чуть больше "среднестатистических". Разумеется - к примеру - наш друг Шумский мог выложить из штанов "кукурузину" в два раза объёмистее. И орудовать ей в сто раз ловчей и искусней, чем каждый из нас двоих. Что касается сэра Кинжалова, то я уверен, что, если у него с Леночкой что-то было или будет, он неизбежно потерпел бы фиаско. Так что, как "не хлебом единым сыт человек", так и женщины не всегда любят Ивана лишь за то, что "у Ивана Кузина большая кукурузина".  

Сей вывод опять погрузил меня в омут тоски и смури. Если маятник (читатель, смотри выше) с разгону треснется в противоположную стенку ящика, он вполне может там застрять, и никогда больше в мою сторону не качнётся.

Я дал себе слово больше "не брать в голову", успокоиться, заниматься своими делами, и не думать больше об Арановой, а думать... а думать хотя бы о Лариске.
 
 

  
=============================

П Р И М Е Ч А Н И Е:  на этом данная тетрадь  д н е в н и к а  окончена; дальнейшее изложение событий, начинающееся со следующего числа - 7-го января 1982-го года, - в новой тетради.
=============================
 



Copyright © Lev Gunin



Лев ГУНИН

 

 

3ABOДHAЯ KYKЛA

 





                                     ВТОРАЯ КНИГА



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

7 января 1982 года

 

Всю ночь мне звонили от Миши сам Моня, Ротань, Лена, Юра Терновой - органист "Карасей" (клавишники - Володя Голуб, я, Рафик, Юра, и другие - сменяли друг друга по кругу). Я в эту ночь неплохо поработал: написал много, а звонки от Миши и получасовые разговоры по телефону мне не мешали. Юра сказал мне, что в Костромской филармонии "Караси" теперь играют под названием "Апрель", что они "взяли" синтезатор фирмы "Ямаха", взяли "хорус", фирменные усилители и колонки. В Костроме они вне конкуренции на фестивале (в котором уже  участвовали); там отметили их профессиональное мастерство и необычность.


Вчера я - наполовину серьёзно - сделал ей предложение; разумеется, не думая о женитьбе. Я хотел лишь посмотреть, что из этого выйдет. Как она отреагировала на это, я уже описывал в своём дневнике (журнале кратких заметок). Сейчас, перенося записанное оттуда в "дневник-гигант", я этой записи не обнаружил. В ответ на моё предложение она совершенно серьёзно сказала, что тогда мне лучше жениться на Моне. "А мне, - добавила, - выйти замуж за твою двухкомнатную квартиру в центре города, в элитарном районе. Я ведь не хочу разыгрывать дуру". 

  - Хотелось бы знать, что нас ждёт дальше. Хотя бы одним глазком заглянуть за горизонт обозримого.
  - А ты, что, хотел бы для нас совместного будущего?
  - Я бы не просто хотел. Я буквально по нему сохну.
  - Тогда тебе надо прямо сейчас подыскивать для нас другой глобус.

Я ничего не ответил.

 

Утром я почуял, что любовь Миши и Лены становится реальностью. Но не стал звонить, так как знал, что пока этого делать не стоит. Днём я то не ощущал своего поражения, то вдруг снова испытывал страшную тяжесть. Но до  т о й  тяжести она не докатывалась. Я позвонил Мише в определённое время и договорился, что в пять мы идём на репетицию.

 

Когда я встретился с Мишей, была страшная метель. Мы ждали автобуса, а потом решили не идти. Миша поплёлся домой, а я подбежал к ближайшему телефону-автомату и принялся набирать его номер. В трубке были короткие гудки. Я понял, что Миша угадал мой маневр, и сам теперь звонит домой из другого телефона-автомата. Я подождал, и, в конце концов, дозвонился. Трубку взяла Лена. "Моня сказал, что ты хочешь, чтобы я тебе поставил бутылку". - "Конечно, хочу". - "Ну, так я ставлю. Только... знаешь, что? Приезжай... в том же составе, что... в самую первую ночь". -  "Не поняла". - "Я хочу сказать, что не надо Мони". - "Но я же сейчас не могу приехать". - "Неужели Моня держит тебя в Бастилии? Он, что, тебя запер? Кстати, он ведь тебе сейчас звонил. Что он сказал?" - "Сказал, что пошёл в ресторан". - "Неправда. Он пошёл в совсем другую сторону". - "Меня это не интересует. А что, репетиции у вас не было?" - "Нет". - "Моня, значит, сейчас купит бутылку". - "В общем, ты поняла? Ждать тебя?" - "Да, я всё поняла. Целую. Позвоню позже. Жди моего звонка".



Я понял, что Миша, несмотря на то, что остался без копейки, где-то добыл денег, и теперь пойдёт за "огненной водой". В уверенности, что он домой ещё не добрался, я снова связался с Леной. Она дала мне слово, что не расскажет Моне о моих звонках. Я хотел подтверждения тому, что Аранова найдёт способ вырваться. "Так ты попытаешься... сбежать из Бастилии? У тебя есть план?" - "А у тебя никого не будет?" - "Надеюсь - кроме погони... за тобой. Но ты ведь умница, и сумеешь пустить их по ложному следу? В крайнем случае, забаррикадируемся в моём родовом замке. Ты обещаешь? Постараешься?". "Обещаю.".

Через час нагрянули Махтюк и Вася. Махтюк принёс полно спирта. До их прихода звонил Миша, сказал, что ввалился Игорь пьяный, бросился на Аранову - и поставил ей синяк под глазом. Он сказал, что приходил ещё Валера - врач из госпиталя, - и хотел тоже избить Аранкину. Валеру выпроводили, а Игоря уложили спать. Миша сказал, что Лена сидит и плачет. Я попросил, чтобы Игорю дали трубку, но они не стали его трогать (бедный Игорь!). Миша добавил, что Игорь нашёл у Лены в сумке цикл стихов, который я ей посвятил - и порвал. И поинтересовался с ехидцей, не боюсь ли я, что Игорь меня отколотит. Я ответил, что Игоря не боюсь, а боюсь самого Миши.

 

Вскоре Миша опять был на проводе. Я пригласил Игоря и болтал с ним. Я жалел о том, что гипнотическим - телепатическим - действием не решился вовремя "стереть" его чувства. Теперь мне мешала моя щепетильность и страх перед "ненатуральностью", способной обессмыслить всю искренность. 

 

Махтюк и на сей раз был подавлен, поддат и агрессивно настроен, и срывал это на Васе. Я понял, что и он не остался равнодушен к Арановой, и что теперь только на то и надеется, что, неожиданно нагрянув, застанет её у меня. То-то он зачастил ко мне, да ещё и со своей собственной выпивкой.

 

Я подумал о том, что всё, что случилось у Миши, подтолкнёт Лену навестить меня, и теперь больше не сомневался, что она рано или поздно появится. Махтюк всё порывался звонить Мише или ехать к нему, как только слышал, что там Аранова, но я его удержал. Вскоре позвонила Лена, и сказала, что нашла у Миши какое-то лекарство, настоянное на спирту, и выпила его. Она сказала, что теперь у неё ужасно болит горло и живот. Я посоветовал ей пить кипячёную воду в большом количестве и попробовать вырвать.

 

Махтюк, услышав с коридора-прихожей - где стоял уже одетый, - что я разговариваю с Леной, рвался к телефону, но я оттолкнул его и приложил палец к губам. Он остановился, загипнотизированный моим жестом и взглядам. Потом я звонил уже сам. Когда мне дали Лену, я, не опасаясь ни Игоря, ни, тем более, Мишу, спросил Лену прямо, приедет ли она ко мне. Она ответила: "Сейчас я спрошу у Миши". И сказала, что они, наверное, скоро будут у меня все трое.

 

Махтюк всё это слышал, и, по всем признакам, уже не хотел уходить, ища повод остаться. Мне стоило больших трудов его выпроводить. Но Лена всё равно не приехала. Может быть, там появился Махтюк - и спутал карты. Но не думаю. По-моему, дело приняло совершенно другой оборот. Именно тогда на горизонте появился Боровик, модный женский мастер, не скрывавший своей "голубизны", за что на нашей советской родине без прикрытия КГБ дают немалые сроки. Нам он кажется стариком (в свои "сорок с хвостиком"), но поддерживает отличную форму, выглядит молодо и свежо. Жёны всех сотрудников местных органов стриглись у него. Попутно Боровик шил и кроил, не уступая столичным модельерам. Так что Боровик всплыл в лунке этой трясины совсем не случайно.

 

Я ощущал, что у Миши творится что-то  неладное, нечеловеческое, и что теперь мой звонок и мой голос, с кем из них бы я ни говорил, мог там что-то изменить. Но я так и не позвонил больше.

 

С одной стороны, я струсил, опасаясь, что тем самым приму удар на себя. С другой стороны, во мне всё ещё звучал голос спеси, нашептывающий с жужжанием и коварством: "Буду я ещё встревать, расхлёбывать их бурду; тратить на это свои нервные клетки, пусть сами там разбираются, пусть друг друга съедят, как пауки в банке''.

 

А что, если моё вмешательство спасло бы Лену д л я  м е н я? Я телепатически принимал сигналы производимого над ней насилия очень долго, и догадывался, что именно это за насилие. Я знал уже точно, что насилуют её желание приехать ко мне, что силой или обманом, или - не оставляя возможности, её ко мне не пускают. Затем всё стало как-то спокойнее - и я почувствовал, что - то ли она смирилась со своей участью, то ли даже наслаждается ею. Я позвонил Мише. Он был вдвоём с Леной. Пока мы беседовали, появился Сергей Аранов. Миша собирался ложиться сжать, то есть - спать с Леной. Я положил трубку.

В тот самый момент мне позвонил Боровик, которого я знал наглядно, не имея с ним никаких контактов. Глупо было выяснять, откуда ему известен мой номер. Он поинтересовался, не против ли я, если Лену "мы будем сейчас называть Бананкиной". Я не спросил его, кто - "мы". И почему именно я должен не иметь ничего против; я - что - ей законный муж или брат? Он точно говорил не от Кинжалова, потому что звучание помещения, сонорика была совсем другая. Более того, я прекрасно знал, откуда он звонит. Этот аппарат на "советско-пролетарском" участке коридора гостиницы "Бобруйск" имел совершенно специфическое потрескивание. К тому же, я досконально изучил "амбиенс" того коридора, в дневное время по сорок минут дожидаясь своей очереди к парикмахеру. Боровик странно усиливал, и тут же понижал тон своего приятного баритона, и я понял, что он пытается заглушить сопровождавшийся эхом голос другого человека, а тот обращает ноль внимания на ужимки и знаки Боровика. Голос этот принадлежал типу, которого я знал как "Петю", милиционера из Вневедомственной Охраны. Из-за него-то Боровик и оборвал связь, как я постарался оборвать в себе страсть к Арановой.

 

И всё-таки не избежал ударившего в меня (не из-за Боровика ли?) ядра страшной опустошённости и смертельной тоски; и тут же, на самом гребне этого захлёста, повинуясь благородному порыву, переломил его, испытав чуть ли не блаженство. И нащупал в себе то, чего давно был лишён. Я смотрел на стену - и увидел как бы картинку: я увидел Лену с Мишей у него дома в постели, и то, чем они занимаются. Первым делом я хотел было вмешаться - через Лену или через Моню - не важно, - и не смог. Я испытывал такое умиротворение и такой экстаз благородства-искупления, что это необычное состояние в одну секунду сделалось для меня превыше всего на свете; не допуская и на полшага к тому, что я бы мог предпринять. Оно обесценило все мои недавние треволнения и заботы, весь азарт противостояния и интриг, словно раскрыв мне глаза. Я всё ещё отмечал слабые уколы боли, но был захвачен тем, что вижу, потрясён и взбудоражен чудом наблюдать чужую жизнь, чьё-то совокупление, и, благодаря тому, что невероятный сеанс связи с квартирой Кинжалова осуществлялся телепатически, я вкушал ещё и "призвуки", "привкусы" их эмоций - вплоть до мельчайших движений их загубленных душ. Я осознал, насколько странен  и х  мир по отношению к моему, что доводило меня до упоения. Мне открылось, что они достигли экстатического состояния, что Кинжалов, сутенёр хренов, сумел дорасти до таких высот. Я чувствовал в них что-то звериное, хищное, и неожиданно детски-наивное, словно, разоблачаясь на несколько (или на десяток) минут, они сбрасывали с себя изворотливость, нечестность, грязь и скверну, как кожу. Эта метаморфоза походила на эманацию божественного откровения, достигая формы искусства. Одновременно я ощутил в себе что-то ещё более высокое, то, что даже священней, что сильней их эмоций, нечто совершенно другое, стоящее на следующей эволюционной ступеньке сознания.

 

В меня проник неожиданный солнечный луч, на секунду осветивший самые глухие закоулки моей безнадёжно испорченной личности; я разглядел вплывающую в меня мистерию очищения, таинство просветления, с печатью смирения и всечеловеческого прощения созерцая весь бренный, запятнанный мир. Я понял, что мне, при всей силе моих страстей, при всём водопаде эмоций, не хватало той силы, которую способна дать лишь крепость веры и чистоты. Крепость "начального элемента".

Я распознал те же чувства, которые испытал два года назад, я вспомнил этот элемент в своей любви к Нелле, и подумал, что, возможно, она до сих пор помнит меня. Я как бы задремал, и в этом представлении-полудрёме ко мне вошла Аранова. Я нарисовал себе то, как она лежит на тахте, а я говорю ей: "Аранова, я с тобой... это... больше не буду, я не буду больше... любить тебя". - И какая-то жалость проникла в меня, жалость совершенно нежданная, хотя я и думал, что ошибаюсь. Тотчас же фонтаном вдруг пробилось наверх всё подавляемое, из-под рассудочной "внутренней тирании". Я любил Баранову со всей силой страсти и с немыслимой чистотой, которая временно парализовала все мои мысли и намерения. И новая волна тоски охватила меня. Я жестоко страдал, и, когда уснул, сознание катастрофы, кошмары мучили меня.


Параллельно этим событиям случилось вот что. Я просил Махтюка принести мне бутылку чистого медицинского спирта. Он принёс. А потом, когда я сказал, что это нужно моему деду для натирания, он - не помню, под каким предлогом, - забрал спирт обратно. В действительности этот спирт нужен был для того, чтобы настаивать на нём лекарства, травы для Виталика. Денег Серёга принимать не хотел.

Выяснилось, что Аранова числилась в ИВЦ никакой не начальницей отдела, а всего-навсего ученицей. Людка, Наташка, и другие сотрудницы признались, что она их подговорила лгать мне об этом; и сама, вместе с Моней, меня дезинформировала. Если бы мне понадобилось выяснить что-то из области связанных с ИВЦ "государственных секретов", я бы всё равно обратился (разумеется) не к Бананкиной и не к Моне.

 

Вскрылись новые подробности в связи с покушением на меня на Фандоке - на прошлый Новый Год. Расклад фактов так "ложился веером", что, среди других подозреваемых в организации этой акции, упрямо высвечивал Махтюка, что я и описал в предыдущих тетрадях. Руками мелких уголовников хотели оформить завязку мнимого конфликта, а вот покончить со мной должны были более серьёзные люди. Махтюк тогда меня почти не знал, и в любом случае его бы не посвятили в детали. Со своими крепкими связями среди урок, он - если участвовал, - то из солидарности с невидимыми зачинщиками, но не из ментов. Теперь-то он ясно должен представлять себе, что к чему. И чувствовать себя виноватым.  

Я вспомнил о том, что Баранову, по словам Миши, выгнали  с работы (тем более, что она была там простой ученицей, а не начальницей отдела). И, действительно, уже два дня она на работу не ходит.

 

Теперь я могу сделать кое-какие выводы. Первый вывод касается того, насколько опасный и коварный человек Моня. Его противоречивый, сложный, эклектичный характер: это истинная ловушка, которая меня с толку и сбила. Фальшивая голограмма его образа (слабый, безвольный, погрязший в страстях человек, не находящий в себе сил сопротивляться его использующим хищникам): это же самая настоящая мимикрия, как у хамелеона, тогда как подлинный Моня Кинжалов - это один из них. Он великий мастер мистификации, рыцарь обмана, вёрткий,  интеллектуальный, эмоциональный, образованный шакал. Для такого провинциального города, как Бобруйск, он вполне адекватен, чтобы со временем занять место рядом с кормушкой тигров, питаясь объедками с их стола.

 

По прихоти судьбы или по запланированной воле какого-то извращенца, я сделался невольным свидетелем части игры этих местных тигров, их забав: не видя и не понимая целой картины. Аранова - их приманка для ловли наживы - сама попалась в силки моей паучьей берлоги, и этого мне прощать никто не намерен. Всеядная и приобщённая через постели к тайнам цвета бобруйской номенклатуры, Аранова "породнила" меня с ними, а такого "родства" они не хотели и не ждали. Я наверняка сделал что-то такое, за что больно бьют по рукам, и, если бы кто-то из них не намеревался тем или иным образом использовать меня против других, мне бы уже сейчас показали "кузькину мать", и никакая "кукурузина" не поможет. Меня заставят играть по чьим-то нотам вслепую, и правил объяснять мне никто не станет. Моне приоткрыли гораздо больше, и он пользуется этим в своём гамбите.

Со своей стороны, он пытался решить, с помощью расширения этих связей, свои собственные проблемы, в которых запутался, как в силках. "Изменив" Норке с Арановой и её командой, Миша столкнулся со сценами, которые Норка устраивала, стал вести себя с ней всё более вызывающе, пока она с ним не порвала. Этот разрыв вскормил нарыв наметившейся трагедии. Норка, натура пылкая, импульсивная, авантюрная и "кочевая", ни за что не желала смириться со своим поражением, и даже пыталась выброситься из окна, угрожала сброситься с балкона. Только такая натура смогла бы снова якшаться с Кинжаловым, несмотря на его теперешний образ жизни. 

 

Испытывая злобную зависть к моей большей (по сравнению с ним) нравственной адекватности, муки мстительности от того, что я с ним фактически порвал, и потребность навредить мне (испачкать мой "нетронутый" мир), он тревожил меня ночными звонками и не давал мне покоя. К тому же, он решил использовать меня в своей игре, намереваясь поставить меня между Леной - и тем, что ему вредило. Мои таланты становились собственностью и залогом Мишиного успеха: как таланты крепостных влюблённого феодала поднимали его вес в глазах женщин. Хорошее же применение нашёл Моня для своего друга детства: быть туалетной бумагой! К счастью, не только такие люди, как я, но и такие люди, как Моня Кинжалов, обречены отвечать за свои поступки. В качестве кого бы ни была ему дорога Леночка Аранова - "палочки-открывалочки", игрушки, любовницы, сутенёрской мормышки, - он здорово просчитался, познакомив её со мной. Между ним и его "заводной куклой" появилась ещё одна преграда. Скрепя сердце, он вынужден был сделать меня своим основным союзником: последнее, чего бы ему хотелось. 

Привязанность Лены ко мне поразила его, как гром с ясного неба. То, что  случилось, опрокинуло все его расчёты. Как будто все физические законы земного мира встали с ног на голову. Тот факт, что это возможно (а этого "не может быть, потому что не может быть"), потряс им, как ореховой  скорлупой, заставил  осознать нечто вроде влечения к Лене, в котором он вероятно до того не отдавал себе полного отчёта; ведь его мучили, волновали совсем другие инстинкты: зависть, уязвлённая гордость, поражение в игре, которую он затеял, надеясь обладать (как вещью) Арановой.

До того, подталкиваемый необходимостью психологического выхода из сложившейся ситуации, поисками новой сферы пошатнувшегося утверждения собственной значимости, а также выбором, в результате которого должен был решить, кто опаснее для него: я, или, к примеру, Игорь, он, по настояниям Лены (так как я не оставил хода к себе "групповухе") "дарит" её мне в качестве Троянской лошади. Возможно, Миша надеялся ещё и на то, что сможет спать с ней у меня, отгородившись от остальных моим вхождением в их круг чисто формально.

Но Игорь выследил Мишу, и тут же весь город узнал, куда уведена Лена.

А дальше пошло и вовсе нечто никак не планируемое: сентиментальный роман между шлюхой и почти "девственником", к тому же ещё и диссидентом.

И никто (тем более, сам Миша) не ожидал того, что я включусь в эту игру, и стану защищать свои позиции достаточно жёстко. 

Ему ещё повезло, что я не вздумал вести себя с ним ещё более твёрдо, изощрённо, безжалостно: памятуя обо всех его прошлых заслугах. Действительно, в прошлом, пока его не засосала до конца эта трясина, он сделал для меня немало хорошего. И в музыкальную школу я фактически устроился благодаря помощи его мамы, и познакомился через него со многими интересными людьми, и некоторые творческие успехи пришли ко мне благодаря его влиянию и поддержке: он всё-таки был когда-то талантливым человеком. Именно поэтому даже сейчас, ведя эти записи, я не хочу описывать самых подлых его проделок. 

Без привычных краплёных карт на руках Миша вынужден физически терроризировать Лену, не давая ей практической возможности ко мне приходить, повадился к ней на работу, поджидая её там - как конвоир с зоны, информировал Игоря о её визитах ко мне. Он привёл  в движение всю махину их компании, чтобы мне мешать.

В качестве то ли пажа, то ли бодигарда-дистрофика он сопровождал её во все бардаки, где она спала с другими мужчинами, или принимал те же шумные компании в своей собственной квартирке. В отличие от меня, идеалиста, Моня - он земной, прагматичный, рассудочный, расчётливый тип, который умеет добиваться намеченных материальных целей. По нашим, советским меркам, он весьма состоятелен, но даже его материальное положение, подвергнутое испытанию нашествием войска его собственной гордыни, не могло выдержать образа жизни последних месяцев. И при всей своей изобретательности, практичности и неразборчивости, он с невероятным трудом и лишь при помощи варварских, вероломных уловок добивался того же, чего и я. Только все его достижения в отношениях с Леной были всего лишь тупой оболочкой "успехов" закоренелого сутенёра по отношению к секс-рабыне, тогда как мои достижения закреплялись в Леночкиной душе, и оставались в ней навсегда.

Но даже чисто-внешнее сравнение его - и моих - достижений оказывалось не в его пользу. Если вспомнить последовательность событий и посмотреть мои беглые (в дополнение к дневниковым) записи, - то выходит, что Лена откликалась (тем или иным образом) на каждый мой зов. Она могла не придти в  т о т  ж е  день, но тогда обязательно приходила через день, или даже на следующий. Иногда она звонила сама, при этом я вновь и вновь проверял точность своей интуиции. Мне казалось, что я знал наверняка, когда именно она появится, и что она где-то там изобретает, как и чем оправдать свой визит. Я готовил новую пластинку или отпечатывал посвященное ей стихотворение, брал у Махтюка спирт, или покупал бутылку водки (виски (вина) - и она приходила: я ни разу не ошибся.

Трудно сказать, до какой степени Миша - часть, продукт моего творчества. Мы создаём в своём воображении собственный образ близких людей, и, как ни странно, этот образ начинает влиять на личность реального человека. И уж совсем запутанный феномен: когда жизненный прототип нашего воображаемого эйдолона пытается "похитить" слепок своего отражения из нашего мозга, присвоив себе некоторые его характеристики, его лучшие качества и черты: и действовать, как если бы он был им. Именно это Миша сейчас и пытается сделать, "восстанавливая", собирая "себя другого" из наших разговоров, из моих записей и стихов. Это его оружие, его панцирь. Мы всегда должны быть готовыми к тому, что наше порождение выступит против создателя. И всё-таки у порождения нету того преимущества, которое есть у создателя: действовать из "до начала времён".
 



ГЛАВА ВТОРАЯ
9-е  января

Мне трудно поверить в то, что сейчас, когда я пишу эти строки, у меня на тахте, где позавчера лежала Аранова, на том же самом месте прикорнула Лариска. Мы с ней примчались из Минска на "Волге" её отчима, и вот она здесь. Спит или притворяется. Я намерен сегодня во что бы то ни стало сделать ей предложение, и - будь что будет.

Вчера днём отыграл халтуру, а вечером заменял клавишника в ресторане "Бобруйск". Подняли неплохой парнас. В Минске за два часа сумел перепродать часики и другие вещи Моники Кравчик - и хорошо наварил на этом. Моника пишет, что мечтает о карьере фотомодели. Когда в последний раз она приезжала в Бобруйск, мы с ней целовались возле костёла, но продолжения не последовало: она уезжала. Лариска ничего не знает о Монике. Я предупредил Мишу Кинжалова, что если он хоть что-нибудь скажет Лариске про Аранову, то его не спасёт никакая милиция.

Кажется, Еведева проснулась. Закругляюсь, и прячу тетрадь в стол.


9-е января (поздний вечер)

 
После обеда чуть не произошла новая катастрофа. Когда я сидел в спальне за письменным столом, а Лариска дремала на тахте в зале, позвонил Моня, и я не успел подбежать к телефону. Мне не хватило буквально одного прыжка, а Лариска уже стояла с трубкой у уха. Лучше бы я не знакомил их с Моней; тогда она сразу бы передала трубку мне. Я не мог себе простить, что не отключил звонок. Но поздно, батенька, пить касторку... Еведева не могла понять, отчего это я стою рядом и ловлю каждое слово. Она маршировала с трубкой, присаживалась, комически имитировала мою перепуганную физиономию и позу (а я стоял как назло будто укакавшись), потом размотала провод, взяла аппарат под мышку: и стала ходить взад-вперёд, и я за ней. А Моня всё болтал, не унимаясь, и мне хотелось (если бы я мог это сделать из своей квартиры) садануть ему этой трубкой по лбу. Наконец, я подкрался к Лариске сзади, обнял её за талию, стал щекотать ей за ухом, потом указательным пальцем стал дёргать её нос, пока она не чихнула, и, наконец, виртуозно завладел трубкой, бросив её на рычаг, а сам повалил Лариску и прыгнул на неё, как тигр. 

Мы барахтались часа два, и потом уснули, прижавшись друг к дружке, и, казалось, ничего страшного не случилось. Но из-за Мониного звонка всё пошло кувырком. Я не был уверен, что Моня, болтавший без умолку, не сболтнул ничего лишнего, и потому не стал затевать разговор о женитьбе. Вся моя решительность, все мои намерения опять остались в проекте. Счастливой семейной жизни с Лариской не суждено состояться, а без неё на дежурство в моей голове немедленно заступает Аранова. Как два симпатичных денщика, одна другой красивее, они попеременно стоят на посту, охраняя мою голову от безумия, и единственное помешательство, которое мне грозит: это помешаться на них. 

Не исключено, что первая фаза этого помешательства уже наступила. Игривое настроение вчерашнего вечера и сегодняшней ночи, лёгкость в общении с Лариской уступили место неуверенности в себе, даже робости, как будто у нас с Еведевой никогда ничего не было, и мне казалось, что я кажусь ей сегодня ближе к ночи каким-то ершистым, несуразным, совсем не тем, с кем она ложилась в постель. И даже с помощью своих новых песен и фортепианных прелюдий я не могу реабилитировать себя. 




ГЛАВА ТРЕТЬЯ

13-е и 14-е января 1982

 

Вот уже дня два-три, как, по моим сведениям, Лены Барановой нет в городе. Во-первых, я перестал телепатически принимать от неё "сигналы" - и, даже если бы мы ничего больше не испытывали друг к другу, я смог бы усилием воли определить, находится ли она тут. За эти три дня ни у Игоря Каплана, ни на Даманском у Боровика - на "точке", где постоянный бардак, - ни на остальных "наших" шести точках, ни в гостях у тех, кто там бывает, Лена не появлялась. Она не звонила ни мне, ни Моне, ни Светловодовой, ни врачу.

Дней пять назад приехала Лариска, и была у меня. Случайно, когда позвонил

Миша (везде рыскавший в поисках Арановой), она подбежала к телефону, и мне пришлось признаться потом, что она у меня ночевала.

Или она что-то разузнала, или о чём-то догадывается, или в наказанье за то, что я отключал звонок - после двенадцати ей в голову стукнула такая блажь, как постелить себе отдельно от меня, в зале. Я не видел её больше двух месяцев, и за день до её приезда, когда бобруйские сплетни заставили меня поверить, что Леночка больше никому не принадлежит, кроме Ротаня, я ухватился за возможность повидать Лариску, как за кислородную маску.

Когда мне показалось, что Лара уснула, я сначала долго стоял в двери между спальней и залом, выглядывая из темноты: из-за шторы, из-за пианино. По стенам скользили полосы проезжавших по Пролетарской машин, или такси либо "Скорые" с Октябрьской долбили полумрак моей квартиры своими белыми и жёлтыми фарами. Сколько я ни прислушивался, с тахты не доносилось ни звука. Или Едведева лежала на спине с открытыми глазами, о чём-то думая, или она тихонько спала, накрывшись одеялом. Во мне поднялась ни с чем не сравнимая волна нежности; хотелось её погладить, как большую куклу размером с постель. Я прокрался на цыпочках вдоль пианино, и стал, затаив дыхание, у неё в изголовье. Она лежала без движения, повернув голову к стенке, а меня разрывали боровшиеся во мне страсти, противоречивые решения, ни одно из которых не желало уступить другому. Я пытался унять дрожь в руках и коленях, чтобы не мешала трезво оценить ситуацию, но дрожь эта никак не унималась. Как назло, Еведева пошевелилась, и я увидел в темноте её точёный, как будто вырезанный из слоновой кости, профиль. Мне безумно её хотелось; она лежала на расстоянии вытянутой руки, такая доступная, такая близкая. Бесшумно став на колени, я прислонился горячим лбом к холодному краю постели. В этот момент она что-то пробормотала (во сне?), и мою голову приподняли её - ни с какими другими не сравнимые - такие родные - ладошки. Повинуясь их гипнотической силе, я встал с колен, и улёгся рядом с Еведевой поверх одеяла. Тогда она, прошептав "глупый Вова", высвободила своё тело из-под его второй половины, и припала губами к отверстию моего рта.

Всё пережитое последних недель, накопившееся во мне, брызнуло из моих глаз неудержимыми слезами, и её лицо тоже всё стало мокрым. Мне показалось, что и она прослезилась, и поднимая левую руку, чтобы вытереть своё и её лицо, я наткнулся большим и указательным пальцем на её совершенно обнажённое тело. Из-под солнечного сплетения рука сама передвинулась на её атласную грудь, а в это время наши тела, словно наделённые отдельным от нашего - "главного" - разумом, в один миг сплелись в пароксизме чистого, целомудренного соития. Она стонала, как никогда прежде, и лихорадочными, судорожными поцелуями впивалась в мои губы опять и опять. Совершенно неожиданно для себя, я кончил прямо в неё, чего никогда раньше не делал, и даже после этого не стал выходить из неё, оставаясь на ней, опираясь на локоть, чтобы не давить на неё своей тяжестью, сжимая её руками. "Бедный Вова, сколько же ты меня дожидался?" В ответ на её шёпот я только сильней сжал пальцами её спину в области левой лопатки, ощущая всю прелесть её свежей, упругой кожи, вдыхая чистоту и аромат её дыханья, поглаживая крыльями носа невесомый бархат её бровей. Что я должен был сделать, как я мог удержать её от отъезда, что могло "до гроба" сделать её моей? Она была одним из моих идеалов, одной из семи муз, которые дарили мне полноту ощущений и беспредельного счастья жизни.

Но совершенно дикая, как бы отдельная от меня мысль, варварски вторгшись в эту боль наслаждений, затмила вдруг все остальные. "Ты ничего не сумеешь, - говорил внутренний голос, - нет ничего, что тебе помогло бы: для полного счастья тебе нужны только все семь муз сразу".     

Потом, когда она уехала, а у меня был Махтюк, я соврал по телефону, что у меня всё ещё дома Лариска, а именно тогда этот разговор слушала Лена. Вскоре она позвонила. Она объявилась и назавтра. Эта было примерно в восемь - полдевятого  вечера. Сказала, что они с братом у одного приятеля недалеко от Миши. И требовала, чтобы я приехал. Я ответил, что  не могу. Затем добавил, что хочу, чтобы она ко мне приехала. Лена сказала: "Сейчас посоветуюсь с Сергеем?" Она обещала, в любом случае, связаться по телефону, но почему-то не позвонила. Затем она два раза звонила уже от Миши.

Когда она разговаривала со мной второй раз, Махтюк (а он опять пришёл ко мне) как раз ставил пластинку. Услышав музыку, Лена вскричала с непритворной обидой: "Опять там у тебя эта Лариска! Я сейчас возьму большой нож, приеду и перережу там у тебя всех, кто есть. Так им и передай". - Затем, безуспешно пыталась уговорить меня приехать к Мише, она сказала с как бы наигранной, а на самом деле с подлинной (учитывая, кто это говорит) печалью: "Раз не хочешь приехать сюда, тогда я за тебя не выйду". - Я всё равно отказался.

Не потому, что мне могло что-то грозить у Миши, тем более, что там собрались все свои - Ротань, Светловодова, брат Лены Сергей, она сама, Игорь, Маринка, сам Миша и ещё какой-то военный офицер, лётчик (вроде, знакомый) - но потому, что, как паук, я терял всю свою силу и власть за пределами своей паутины.

Я не хотел быть выманенным из дому и поставленным в невыгодные
для меня условия. Разве не с Леной связано присутствие этого офицера? Ехать к ним: нет, для меня в этом не было смысла. Лечь с Леной при таком скоплении народа, после vis-a-vis свиданий с Лариской: это мне не подходило; кроме того, нашлись бы соперники. Увезти её из этого общества было практически невозможно, да я и не надеялся. Потеряв голову, за Арановой следовали по пятам во все злачные места многие красивые, умные, сильные самцы, ни в чём мне не уступавшие: и чего же они добились? Ни с кем из них она не жила постоянно, никого из них не выбрала, не предпочитала. И мне оставалось противоборство амбиций: чьё упрямство возьмёт верх - моё или Ленино.

Единственное, за что я клял себя: это за то, что недостаточно пытался уговорить её придти или приехать ко мне утром.

Назавтра я узнал, что  Лена связалась с Ротанем и что ради Ротаня, якобы, она убежала от Миши.

Теперь, когда следы Лены теряются в тумане, я подумал, а не уехала ли она с Ротанем в деревню. Я начал с расспросив Светловодовой, у которой в любовниках теперь брат Лены - Сергей, и выяснил, что (если она говорит правду) ничего об отъезде Лены Сергей не рассказывал. Неужели - с таким обожанием и нежностью обнимающий Таньку у подъезда и на улице - он не стал бы делиться с ней об отъезде Арановой? Ротань тоже как сквозь землю провалился. Я был у Карася и у Симановского, заглядывал к Юзику Терновому: бесполезно. Даже если они что-то и знают, молчат. На работу Лена не ходит ещё с тех пор, как ночевала у Миши.

Я послал домой к Ротаню Курицу, что живёт с ним по соседству. Она подходила несколько раз, но ни разу его не застала. Мельком видел Оленьку Петрыкину, и у неё не забыл поинтересоваться про Ротаня. Ответила (я смотрел ей прямо в глаза), что понятия не имеет, где он. Одиноков Женя (по матери Шрайбер) наверняка что-то знает, но его нечестные глаза всегда лгут. 

Я сделал следующий ход: отправил домой Арановой телеграмму, на её почтовый адрес, и попросил Сергея, через Светловодову, чтобы он сам, или его сестра позвонили мне. Когда Таня поднималась позавчера к себе домой вместе с Сергеем, я слышал, как она напомнила ему о моей просьбе. Значит, Сергей ничего утешительного всё ещё не может сообщить мне, раз ни брат, ни сестра так и не позвонили. Зато мне неоднократно звонил кто-то, молчавший в трубку. Один раз юношеский голос спросил: "А можно Лунина Вову к телефону?", на что я ответил: "Да, это я. Лунин у телефона". - После чего зазвучали гудки отбоя.

Софа всё шлёт и шлёт мне письма и записки, на которые я не отвечаю.

Я чувствую свою огромную вину перед всеми: перед Лариской, и перед Софой, и перед Аранкиной. Мне всех троих очень жаль. Я знаю, что бегство Арановой ничем не закончится, кроме возвращения к нашим бобруйским будням. И с Ротанем у неё ничего не получится. Она только взяла тайм-аут, но наш с ней очередной раунд никто не отменял. Уже теперь, где и с кем бы она ни находилась, её одолевают муки раздвоенности, и рука её сама тянется к телефону (если там, где она сейчас, имеется телефон). Больше нет во всём этом городе никого, настолько и так же чуждого всем, как я и она. И дуэль между нами двоими не прервётся ни на секунду, и меня от её, а её от моей пули не защитит своей грудью ни Софа, ни Миша Кинжалов, ни Светловодова, и не заслонит отважной спиной ни Ротань, ни Игорь Каплан.




ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

13-14 января 1982 (продолжение)

На днях я интуитивно нашёл Карася в городе и уломал его зайти ко мне. Он сказал, что они играют две моих песни и что с одной выступали на фестивале. Карась стал меня уговаривать уехать вместе в ними в Костромскую Филармонию, где они теперь и работают. Я ответил ему, что для меня это по ряду причин невозможно. Я играл ему свои вещи, одну из которых он взял. Вдруг в дверь позвонили. Я открыл. На пороге стоял Махтюк.

Этого я не ожидал.

Действительно, в этот день Махтюк должен был ко мне подскочить. Мы уговаривались об этом. Должен был придти и Терещенков, и мы все вместе намеревались обсудить наши дела. Но Махтюку прекрасно известно, что по  понедельникам я работаю до четырёх, а мы договаривались, что он и Терёха появятся в семь, к о г д  а   я   в е р н у с ь  с  р а б о т ы. А сейчас было около двух.

Мало того, сам Махтюк в такое время на работе, и приехал на своём служебном автобусе. Как-то, кстати, он трудился шофёром на той же базе, что и Кавалерчик. И короткое время - водилой во Вневедомственной Охране. А теперь вот - приехал ко мне во время своего рабочего дня. Я же - совершенно неожиданно - на работу не пошёл, и о том, что остаюсь дома, заранее не знал я сам, а он - тем более. Таким образом, он пришёл тогда, когда меня дома   н е   м о г л о   быть. Он так и не объяснил причину своего визита. Видно было, что он спешит, и он, постояв минут пять, убежал. Выходит, он заскочил, чтобы пять минут постоять на пороге (даже комнату с унитазом не посетил, а он ведь без церемоний...)?

Неужели он видел меня с Мишкой из своего служебного автобуса? Но тогда почему явился только через два-три часа? Приехал, когда образовалась "форточка"? Но почему я ни разу сегодня не заметил в городе его автобуса? Такие вещи я отмечаю безошибочно и машинально. Или кто-то выследил меня с Карасём - и сообщил Махтюку? Но что значит "сообщил"? Какой резон ему "накрывать" нас с Карасём у меня на хате? Мишка Карасёв ведь не Аранова!


Досадно, что Махтюк видел, как я  передал Карасю ещё одну мою вещь, то есть теперь "установлено", что действительно у меня есть творческий контакт с

"Карасями".

Мне кажется, что я различил его шаги на лестнице за 5-7 минут до звонка в дверь. А это значит, что он всё это время стоял под дверью, прислушиваясь. Если это так, то, значит, он ведёт какую-то двойную игру, нечестную игру: именно этим и занимается. Хотя он похож на деревенского парня невысокого роста, и со славянской внешностью, и разговаривает, как все деревенские, у него оливковая, смуглая кожа, как у кавказца, и однажды он говорил, что у него остались от деда очень ценные еврейские религиозные книги (запрещённые в С. Союзе), которые он хотел бы продать. Но даже если он и ведёт двойную игру, он всё равно теперь на моей стороне, и, какие бы силы за ним ни стояли, мне крайне важно иметь рядом с собой такого человека (и всё равно досадно, что он нас застал с Карасём...); остаётся лишь молить бога, чтобы его не заменили другим.

Мне хотелось в эту минуту (записывая эти строки) добавить: "таким, как Моня", но я знаю, что даже мой друг детства не всё и не всем рассказывает обо мне, иначе бы давно уже сдал меня с потрохами.

Перед выступлением в театре нашего народного оркестра, из-за которого я и не поехал на работу, мы репетировали, а потом повезли инструменты и костюмы в  автобусе отдела культуры. Я помогал Кате носить её инвентари. Я умышленно "забыл" в автобусе её сетку с костюмом и тарелку (которую должен был отнести), зная, что это поможет мне и не присутствовать в театре, и не пойти на работу. Я видел, что шофёр куда-то спешит, и понял, что он не будет ждать и уедет. Когда  автобус уехал, я объявил, что в нём остались тарелка и сетка. Мы с Катей потащились в отдел культуры. Там автобуса, естественно, не оказалось. Тогда Катя довольная пошла домой переодеваться, а я заявил ей, что иду в книжный магазин и что в театр не приду, а сам намылился на встречу с Карасём, маршрут которого вычислил по наитию (интуитивно). С Карасём мы сначала завалили в кулинарию, что могло сбить с толку любой "хвост", и только затем ко мне.

Пока я лакал с ложечки творог со сметаной и сахаром, я выдумал третье объяснение появления Серёги у меня в конце нашей с Карасём встречи. Итак, Махтюк знал, что я на работе. Но свет у меня в зале горел. Шторы как правило задёрнуты, оставляя широкий просвет; был пасмурный день. Таким образом - с улицы свет в моём окне распознавался. Проезжая мимо, Махтюк увидел это, и решил зайти из любопытства (возможно, надеясь, что, раз я не на работе, значит, у меня Аранова). Обдумывая это, я моментально сообразил, что в этой версии имеется  большое "но".

Дело в том, что, увидев свет у меня в зале из окна автобуса, Махтюк должен был сбавить скорость, затормозить, то есть, проехать дальше, чем мои окна. А его микроавтобус стоял как раз напротив окна из зала, даже чуть не доезжая его. Далее - Махтюк ехал по той стороне улицы, что ближайшая к дому, а сидение водителя распложено с другой стороны: то есть, со своего водительского места Махтюк  н е  м о г  видеть моих окон. Разве что он заметил свет в зале через лобовое стекло, так как дом стоит не параллельно улице, а чуть под углом. В таком случае, можно объяснить, почему он остановил свой автобус не дальше, а ближе моего окна, но и в таком случае его автобус стоял  с л и ш к о м  близко (а ведь он, управляя транспортом, должен был переключить своё внимание от дороги, по которой едет, найти взглядам одно из окон, которое хочет отметить, всмотреться, и - тем более речь не может идти о как бы неумышленном, случайном взгляде). 

Настораживает и тот факт, что Махтюк сам указал мне на местоположение своего автобуса у меня под окнами. Он словно боялся возможных подозрений и как бы говорил: "Вот, видишь, я не въехал к тебе во двор; я оставил свой транспорт у тебя под домом (а, значит, зашёл потому, что увидел свет)".

Заинтригованный своим собственным логическим пасьянсом, я оделся и вышел на улицу, подойдя к тому самому месту, где Махтюк оставлял свой автобус. Даже я не сразу поймал в фокус взгляда своё окно, и сделал важное открытие: снизу щель между шторами заслонялась балконом, а самая верхняя её часть, что могла быть видна - антенной. К тому же расстояние оказалось довольно большое, и, несмотря на то, что в зале и сейчас горел свет, распознать это отсюда не представлялось возможным. Почему же Махтюк, который не любит и шага сделать "не на машине", остановился тогда - мало того, что на улице, так ещё и посередине квартала, вместо того, чтобы идти ко мне от прохода во двор?

Проводив тогда Карася, я тут же подбежал к окну в кухне, и убедился в том, что автобус Махтюка всё ещё там, и что на месте водителя никого нет. Задребезжал телефон - и я вынужден был поднять трубку. Это оказался один из тех, кто молчание предпочитал диалогу. Тогда я снова бросился к окну, застав подо мной только сейчас отъезжающий микроавтобус. Я ещё и ещё раз прокрутил в голове тот момент. Если бы в моей черепушке "стояли" бы не мозги, а кинокамера, и она вряд ли зафиксировала бы эту картинку лучше. Прокручивая этот эпизод множество раз, как один и тот же кусок киноплёнки, я понял с вящей очевидностью: за рулём автобуса Махтюка сидел совершенно другой человек!..




ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Те же 13-14 января 1982 (продолжение).
Также - отрывки из записей 15-16 января.

Лена не звонила все эти дни ни мне, ни Мише. Миша очень огорчён её исчезновением. По мнению Маринки, у него сильное психическое расстройство. Он "болен". У него "апатия". Он не ходит на работу, нигде не появляется; сидит дома. По его собственным словам, он раскаивается во всех своих поступках, и сожалеет о том, что вверг себя ("вляпался") "во всё, что случилось в последнее время". Но даже теперь ему не дают спокойно зализывать раны. Этот лётчик, Слава или Валера, отпаивает Мишу вином, а Каплан и Витюшка пристали к нему, как два банных листа, не вылезая от Мони. Все хотят подкараулить момент, когда же ему, наконец, звякнет Аранова. Я набирал Мишин телефон с улицы, намеренно стараясь, чтобы шум дороги попал в микрофон трубки. Миша сначала говорил "алло, алло", а потом добавил: "Лена, это ты? Ответь, пожалуйста. Мы все переживаем за тебя". Конечно, он мог предполагать, что это я, и просто меня разыграть, в то время как Аранова спокойно сидит у него на диване, но тогда пришлось бы вовлечь весь наш круг в этот розыгрыш. Я обнаружил напротив Мишиного дома шикарную точку, откуда просматривается внутренность его квартирки, и провёл там с биноклем в общей сложности четыре часа, но никого, кроме Каплана и других Лениных воздыхателей не увидел. Ничего не дало и наблюдение за остановкой возле его дома. Дважды на такси приезжала Канаревич (один раз с Нафой), вот и всё. Войдя в азарт, я готов был шастать вокруг не одну ночь, и только шальная мысль о том, какой же я всё ж таки подонок, остановила меня. Не исключаю, что мысль - мыслью, а вот прекратила моё пинкертонство простая лень.

Ни на йоту не сомневаюсь, что, "выйдя из подполья", Аранова позвонит мне первому, и больше никому. А Миша пусть её ждёт до посинения. 

 

В отличии от него, я ни о чём не жалею. У меня нет никаких претензий к Лене: я не желаю ничего брать назад. Я виновен во всём, что случилось. Но своей вины перед другими (перед "сообществом", его членами), за то, что отнял у них публичную женщину, я не чувствую. Да, я завладел ей, когда она была любима многими другими, украл у них её на какое-то время (эгоистически нарушив всякие мыслимые и немыслимые сроки "проката", как если бы взял из публичной библиотеки книгу: и "забыл" бы её вернуть), и уверен, что ещё украду. Но согласитесь, положа руку на грудь, что это стало возможным только потому, что в зародыше этот вариант существовал, и возможность его была заложена в самой Лене. Я не чувствую своей вины потому, что она мне нужней, чем вам всем, вместе взятым, и ни один из вас не в состоянии испытать и половины того, что я испытываю.

Караульте её у Мони, поджидайте её у ИВЦ, забыв о моём существовании, слыша мои звонки всё реже и реже; шастайте по гостиницам, ищите её в Жлобине, высматривайте в минском "Интуристе", пока в какой-нибудь Каменке, или в Побоковичах её колотит Ротань (за то, что не сошлись характерами, за то, что "такая блядь!"), и в этой комнате с голыми стенами, с лавками у стены, воняющими самогоном и керосином, на скрипучей столетней кровати, оба вдрызг пьяные, Шурик и Леночка, ненавидя друг друга, вспоминают о самоубийстве. И в их воспалённом сознании вспыхивают обгорелые трупики их прошлых жизней, бесплотные признаки их прошлых самоубийств.

И когда оба чуть-чуть протрезвеют, хотя бы настолько, чтобы добраться на дребезжащем пригородном автобусе до Бобруйска, они разъедутся в разные стороны, и Лена отправится пешком не на автобус до дома, не к брату (к Светловодовой), не к Моне, а прямо ко мне...

==========================


Copyright © Lev Gunin





                                          ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

С 15 января

Вот уже два дня, как я чувствую себя в своей квартире, как в осаждённой крепости. Мои невинные шалости, кажется, набили оскомину "cверху". Каждая из них по отдельности вряд ли заставила бы оторваться от тарелки с супом сильных мира сего, но все они вместе, похоже, кого-то достали. Если бы не мой урок, который я с таким педагогическим тактом преподал Леночке, она бы не сбежала сейчас, и всю вину за это теперь взгромоздят на меня. Мои звонки с помощью кодов 1888817, 005, и других - тоже, скорее всего, не остались незамеченными, а один из них был сделан в московскую редакцию газеты "Чикаго Трибьюн". В Минске я звонил от Кима в Москву Елене Боннер, и, надо думать, "наверху" уже знают, кто именно с ней беседовал. Кажется, мне шьют политическое дело, как когда-то, на школьной скамье.

Моя безобидная выходка 13-го числа (как будто без меня не было, кому постучать по тарелке: нашли ведь!) спровоцировала совершенно неадекватную реакцию Роберта, который сказал на педсовете, по поводу моего отсутствия в театре во время выступления нашего оркестра, что я, мол, бастую молча, как в Польше. А это уже целая политическая статья. Он сказал ещё следующее: "Владимир Михайлович думает у нас, что, мол, зачем мне ходить на этот оркестр, советская власть и без этого проживёт, да? А не проживёт, так и ладно". - А затем он сказал обращаясь ко мне, что, мол, тут никто не поможет.

Меня также насторожила задержка "второго пришествия" Лены, что, как мне подсказывает шестое чувство, связано не с её личными планами-намерениями. В своё время, она пулей вылетела из техникума; потом её уволили сначала с одной, а позже с другой работы (с записью в трудовую книжку и в "личное дело"), поставили на учёт в милицию, и, наконец, "взяли на поруки" ученицей в Информационно-Вычислительный Центр, строго-настрого запретив пить, курить, прогуливать и быть нарушителем "трудовой дисциплины". И даже если подписку о невыезде с неё не брали, участковый всё равно устно предупредил её: "будь на глазах".  

А она - регулярно ходит на работу... пьяной, а после "трудового дня" её поджидает целая шобла мужиков, которые оборвали телефоны ИВЦ, забросали ступени и площадку перед дверью осколками битой посуды, мешают работать такому исключительно важному государственному учреждению, превратив его в филиал магазина "Пиво-Воды"; и, наконец, Леночка вообще исчезает - неизвестно куда; проваливается сквозь землю, вместе с "поруками", государственными секретами и такими знакомыми всем и каждому нежными ложеснами. Да тут и без подачи в уголовный розыск её мордашку стал бы высматривать каждый дежурный милиционер. Так стоило б удивляться, если бы её, белую ворону, в её лисьей шапке и в штанах и пальто в клетку, одиноко кукующую возле какого-нибудь сельсовета, где ещё со времён Сталина народ приучили "к бдительности", взяли бы за жопу два сельских милиционера, и привезли бы её (предварительно созвонившись с городом) не в какую-нибудь задрипанную местную ментовку, и даже не в "центровое" отделение милиции на Пушкинской, а прямиком к КГБ, к "поручителям". Раз уж нарушительницу "советского образа жизни и социалистической нравственности" берут на поруки в одно из подконтрольных комитетчикам учреждений, ни одна ментовка разбираться не будет, а сдадут сразу же "шефам". 

И вот "подшефная", скромно потупив взор, залитый вчерашней поддачей, сидит сейчас, качаясь, на краешке стула в одном из кабинетов "дома на Пушкинской" (только не "ментовской конторы", а другого), и сбивчиво пытается объяснить, как так случилось, что она послала "на три весёлых буквы" гуманное снисхождение к её проделкам, оказанное ей высокое доверие и честь, допуск к государственным секретам, и поручительство за неё перед милицией и местными властями такой очень серьёзной организации, как КГБ... И станут ей внушать, что всё это она сделала под влиянием (и "в угоду", конечно) такого закоренелого "агента мирового капитализма", как Вовка Лунин, которого хлебом не корми, а дай опорочить какое-нибудь правительство, и что подвести таких поручителей, как они: это серьёзная политическая диверсия, за которую по головке не погладят.

И станет Леночка с перепугу вспоминать все "антисоветские анекдоты", которые я ей рассказывал, когда драл её в попу, и с какими другими "агентами мирового капитализма" я созванивался, пока она валялась в отрубе после нашей очередной пьянки, и на какое именно "антиобщественное поведение" я её толкал, с целью бросить тень на её поручителей. И Леночка скажет, что знает о моей тесной связи с "идеологическим диверсантом" Толиком Симановским, у которого органы изъяли цитатник Мао Цзэдуна на китайском языке, и с Шуриком Пороховником, державшим у себя под подушкой другую "подрывную" книгу под названием "Кама Сутра"... И даже, может быть, вспомнит, что видела у меня голубую тетрадь со стихами поэта-отщепенца Бродского. А то, что я его манеру не очень люблю: это только гвозьдь обвинения, потому что на самом деле я её не очень люблю за то, что моя манера ещё хуже, ещё враждебней. 

И ей, и мне тогда исключительно повезёт, если сотрудники этого и близлежащих к нему кабинетов, украдкой и тайком от остального коридора собравшись "на педсовет", возьмутся "учить" Аранову прямо на месте: чтобы она поглубже осознала свои проступки - и всеми своими порами прочувствовала свою вину и падение. А протоколы допроса порвут.  


 

ГЛАВА ВТОРАЯ

С 18 января 1982

Кажется, дурные предчувствия начинают сбываться. Полдня передо мной крутится машина с номером 96-42 МГМ (зелёные "Жигули"). Первый раз она появилась ещё на автостанции, а потом выезжала со двора именно в тот момент, когда я во двор входил. Это было тогда, когда я быть дома "не мог", а должен был быть на работе. Из-за того, что я вёз проигрыватель, сел не на тот осовский автобус, и меня завезли прямо к дому, я не успел на маршрут "Горное", зашёл домой, оставил проигрыватель, и поехал на автостанцию.

Спереди зелёных "Жигулей" номера не имеется; только сзади. За рулём сидел очень странный человек, то ли горбун, то ли просто низкорослый, или полиомиелитик, с каким-то странным лицом.

Лена не звонит, хотя, как уверяет Миша, она в Бобруйске.

Стоит ли верить ему? И значит ли это, что предчувствия меня вновь обманули? Ведь я был уверен, что первому она, объявившись, позвонит именно мне! Но разве не я "видел" в своих догадках, как её перехватили, и стали "учить": и все мои планы, интриги и предвидения после этого полетели в тартарары, и я показался сам себе таким маленьким и беспомощным, как муравей, у которого полная голова планов организовать муравейник в логове муравьеда. Если Лену действительно перехватили органы, и хорошенько предупредили её, кто первым узнал бы об этом? Конечно же, Моня. Не по их ли поручению он её так рьяно разыскивал? И не смешивались ли тогда его слёзы от потери Арановой со слезами из-за упрёка в "служебном несоответствии"; как же - ему поручили за ней присматривать - а он её упустил. Нет, Моня определённо не лжёт. Лену загнали в обычную колею. И тогда, конечно же, водворили назад, на работу. Где она в данный момент и находится.

Я немедленно связался с ним, и спросил, откуда ему известно о появлении Лены. Его всегда самоуверенный голос теперь сорвался, и он так и не подтвердил, что ему это стало известно от неё самой. Теперь я точно знаю, что Лену на пути ко мне просто перехватили, и не Моня с Капланом, не Валера, и даже не Боровик. И что она никому из них (включая Моню) до сих пор не звонила. И я решил не бегать за ней, а ждать, пока она позвонит сама.  


 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

После 20 января 1982

Утром, когда я менее всего этого ожидал, я почувствовал как бы укол - и позвонил Лене Арановой на работу. Её тут же пригласили к телефону и говорили со мной весьма любезно, хотя до этого её обычно отказывались звать. Значит, если её бы разыскивал Игорь, Славик, Ротань, Валера, или даже сам Моня, её для них бы не существовало. Похоже, на воображённом мною "допросе" она не тряслась всеми поджилками, а дала бой. Сама Лена, вопреки привычной установке "не беспокоить её" на работе, сказала на моё извинение - "ничего", а затем без всяких ужимок, жеманства или колебаний, просто сказала, что завтра придёт ко мне, и только взяла с меня слово, что я в это время никуда не денусь, и что у меня никого не будет.
 
Однако, Миша меня опередил. Он "зашёл за Леной" (караулил!) к ней на работу, и повёл её на Даманский, к Боровику (то, что первый её "выход в свет" будет именно к Боровику: этого следовало ожидать). 

Но Лена заставила Мишу всё-таки отправиться оттуда ко мне, несмотря на то, что "он упирался, как ослик", а меня - принимать моего друга детства, несмотря на то, что я не желал его видеть, и на то, что я сам приболел. У меня была бутылка кубинского рома в упаковке, и я её перед ними полностью разоблачил. Я отчётливо представил себе, как дяди, совместно владеющие гаремом, послали свою самую красивую наложницу - в сопровождении своего самого верного "евнуха-пса": к какому-то безродному Алладину, покорённые силой его любви. Как трогательно, как человечно с их стороны! Послали, несмотря на то, что Алладин уже несколько раз пытался её нагло украсть.

Виной ли тому его песни, или поэмы с признанием в своей пламенной любви, что в определённых кругах "пошли по рукам", но факт остаётся фактом.

Что от меня требуется? Да ничего, кроме бутылки спиртного и согласия смириться с тем, что наложница остаётся в серале, и будет там оставаться, и должна быть туда возвращена. Если эти два условия исполняются, то сегодня Леночка обязательно ляжет со мной в кровать, и так будет повторяться в течение ближайших месяцев. 

Если же я стану возмущаться "феодальным пережитком в ипостаси гарема", если стану бороться за освобождение "от восточной деспотии" всех женщин, но, в первую очередь и задолго до всех остальных - моей любимой Леночки: тогда не видать мне её, как своих ушей, и уже прямо сейчас, вот тут, она заявит, что не ляжет со мной. Для этого здесь и присутствует Моня, "евнух"-Моня, Кинжалов-Шнайдман, Кинжалов-Месер, Кинжалов-Мосер. Поэтому Лена и предполагает везде глаза и уши, и, помня о том, что у меня длинный язык, старается сама (за меня) выполнять все "условия" ("найти  причины" - как, например, то, что у меня есть спирт или водка; или что я живу так близко к её работе и Светловодовой: что оправдывает её в глазах Кинжалова). Сам же Миша служит ей как бы ширмой, хотя и приходит не она с н и м, а  о н  с ней (приводит её).

У меня была температура тридцать девять; однако, я - всей своей волей - старался

не подавать виду, как серьёзно я заболел. Я знал, что может зайти Виталик, и поэтому хотел повременить с извлечением "стеклянного романа" из хранилища и его "башни-обложки", однако, Миша настоял на более срочном распитии. Когда мы выпили (я - символически), Лена стала меня  целовать, и по её глазам и словам я понял, насколько неконтролируемо с её стороны её поведение. Когда я пересел с тахты на "пианинный" стул, Лена тут же пересела ко мне, верхом ("на колени"), крепко прижалась и стала ёрзать, расположив сразу же затвердевшую часть меня у себя точно в промежности.

Я пытался расспросить Лену о её житье-бытье, чтобы проверить, соответствуют ли события в её жизни хотя бы частично моим видениям, представлениям, догадкам и предположениям. Прежде всего, я старался выяснить, побывала ли она в течение последней недели в деревне, на что она дала положительный ответ. Правда, она провела какое-то время не в Каменке или Побоковичах, а в Телуше, где есть дом-музей Пушкина. Конечно! Как я сразу не догадался? Куда мог Ротань её ещё умыкнуть, как не в "сельский куст" (в окрестности) Мышковичей, где "Караси" несколько лет лабали? Именно там ему всё знакомо. Мне кажется, что я понял её сбивчивый рассказ и намёки как то, что в Телуше она была (с Ротанем?) уже в самом конце, а до того провела какое-то время в другой деревне, поближе к Кировску. Я только хотел заикнуться про ментов, как Лена опередила меня, и заявила (если не придумала это), что в деревне попала в ментовку. "Знаешь, а ведь менты меня за жопу взяли в Кировске, на автовокзале".

Моня внимательно прислушивался к этому разговору. Он не встревал, но что-то усиленно соображал. Когда я стал со знанием дела задавать Лене наводящие вопросы, с помощью которых выяснил, что в деревню она приехала (с Ротанем?) "на свадьбу" (какая "свадьба" в среду или в четверг?), и что они (она с Ротанем?) так накирялись, что остались там на пару дней, а потом попали в другую деревню, Моня даже подсел поближе, чтобы не пропустить ни единого слова. А в Телушу они поехали "просто так". Я спросил у неё, указывая на еле заметный синяк под глазом, умело припудренный косметикой: "А это что?" Она ответила, что "саданулась об угол стола", когда, мол, поднимала вилку с пола. ("Наткнулась на кулак Ротаня", подумал я).

И тогда Моня всё понял, и разродился репликами:

  - Конечно, Вова ведь у нас экстрасенс! Он всё подсмотрел, что с тобой, Леночка, было. Теперь можешь даже ему не звонить. Представь себе, что накручиваешь его номер, нарисуй картинку в голове, и прямо в голове получишь ответ.
  - Моня, ну что ты болтаешь? Ты что, накирялся уже?
  - А ты сама спроси у него.
  - Вова, ты, правда, телепат? Экстрасенс... как... Ванда...
  - Ванга.
  - Да, как Ванга.
  - Откуда мне знать? - Не только моя голова сейчас пытала жаром, но и то податливое, нежное Ленино место, куда упиралась моя затвердевшая часть. - По-моему, ей не был нужен посредник, медиум.
  - А тебе нужен?
  - Начнём с того, что совершенно разные явления люди называют одним и тем же словом. Вот, к примеру, прибежит сейчас твоя матушка, и устроит скандал: вы что тут с моей Леночкой делаете?
  - Ебёте, короче, два ебучих еврея... то есть... полуеврея. Только моя мамаша не прибежит. Такого никогда не будет.
  - Но это к примеру. А я вот ничего не учую, и заранее не "увижу" её приход. Мои способности заточены под другое. 
  - Под что именно? Какие способности? - Моня подсел ещё ближе, навострив уши.

Только сейчас я вполне осознал свою громадную, непоправимую оплошность. Я попытался погасить этот разговор, но Моня ещё некоторое время подливал масла в огонь, норовя спровоцировать меня на дальнейшие откровения.

Когда мы готовы уже были идти спать, неожиданно ворвался Виталик и крикнул, что мама с папой идут следом за ним, Я успел спрятать бутылку и перенести табуретку в спальню, и они вошли.

Мой брат сразу напал на Мишу, сказал ему, чтобы он убирался и чтобы Виталик его больше в моём доме не видел. Папа тут же ушёл, а Миша, пытаясь увести Лену, попробовал было что-то предпринять, но, с одной стороны, решение Лены остаться было железобетонным, а, с другой стороны, Виталик не дал ему долго думать и вышвырнул его из зала (бедный Виталик... бедный Моня!..).

Так мы остались втроём: я, моя мама и Лена.

Я сразу же твёрдо заявил, что Лена остаётся ночевать. Мама, конечно, была потрясена, и пыталась устроить разбирательство, но у неё из-за моих правильных действий ничего не вышло. Когда же я вознамерился расположиться с Леной в одной постели, моя мама так вызверилась на меня, что и я, и Аранова быстро сообразили, чем это всё кончится: скандалом, гипертоническим кризом у моей мамы, инфарктом у папы, а для нас двоих приводом в ментовку. Мы с мамой улеглись в спальне, а Лена в зале на тахте. Ночью я слышал, как Лена ворочалась в постели, и мне показалась даже, что она стонет. Возможно, она очень хотела, чтобы я подошёл к ней, но робость перед моей матушкой, перед её властностью и авторитетом - парализовала меня. Я называл себя тряпкой, безвольным трусом, ничтожеством, но так и не смог побороть в себе страх перед маминым окриком, взглядом и жестом, - и перед возможным ночным скандалом. Я пролежал так до утра, не задремав ни на минуту, и знал, что моя мама тоже не спит, караулит меня. Когда мне показалось, что я на что-то решился, и под предлогом выхода в туалет готов подойти к Лене, я совершенно бесшумно сел в постели, и в сию же минуту моя мамуля тоже приняла сидячее положение, и тогда я улёгся назад.


Утром Лена на работу не встала. Возможно, она надеялась (как и я), что мама уйдёт, и мы наконец-то останемся вместе, и мама, действительно, должна была уходить к десяти часам. Но, видя, что Лена уже всё равно проспала работу, и, хотя я ей - по маминым настояниям - дважды напомнил об этом, не собирается подниматься, мама - как бы не замечая моих протестов и моего замечания о том, что Лена сказала её пока не будить, - пристала к ней, как банный лист, каждые пять минут на манер кукушки-часов изрекая, что ей пора на работу.

Тогда Лена попросила меня подать ей одежду - и стала одеваться. Она очень долго чистила зубы, причёсывалась, звонила начальнице, и всё это время мама нарочно не уходила, так что, попив чаю, Лена всё-таки умчалась на работу раньше мамы. После того, как Лена ушла, мама (хотя она уже страшно опаздывала, если окончательно не опоздала) набросилась на меня, обещала, что узнает, где живут родители Лены - и пойдёт к ним, грозилась, что "заберёт" у меня квартиру, и так далее. С намерением продолжить этот разговор, мама ушла.

Те несколько дней, в течение которых я Лену не видел, преобразили её. Передо мной была уже совсем не та женщина, и только иногда характерный для неё блеск во взгляде, или лукаво-хищная улыбка выдавали в ней нечто, присущее прежней Арановой. В ней что-то стало свежее, и, в то же время, плотское начало, выраженное в ней, достигло своей кульминационной точки. Она что-то решила, осмыслила, осознала. Но больше всего изменились её глаза. В них появилась как бы "изнанка страдания", какая-то жертвенность, которой не было раньше в её взгляде. Она уже почти не оправдывалась, не придумывала десятков причин, побудивших её терпеливо сносить все те совершенно дикие, глупые, неловкие ситуации, в которые она вновь и вновь попадала, встречаясь со мной, не объясняла всех тех безумств, на которые шла, разнообразя свою жизнь мной.

Дважды она - словно вспоминая прежнее - пыталась показать намёками, что приходит ко мне "из ревности", из других симулируемых побуждений, предполагая несуществующих любовниц, якобы, посещавших меня, но ещё больше запутывалась и себя обличала.

Но всё больше дурацких конфликтов, уязвлённая гордость, неприятности, которые её сношения со мной приносили, неуклонно вели к такому моменту, когда они сделают для неё невозможным дальнейшую связь со мной, когда она не сможет посещать меня даже с Моней.

В день, последовавший за проведенной ей у меня ночью, Лена трижды приходила ко мне, что уже само по себе удивительно. И все три раза: одна, никого с собой не приводила, что удивительнее в квадрате.

Если бы это было возможно, я бы с ней не вылезал из постели, не ходил на работу, не играл халтур. Но она нервно реагировала на каждый телефонный звонок, подходила - в одних носках - к окну, и что-то высматривала внизу. Вопреки обыкновению, она дважды сливалась со мной, не приняв перед этим "допинг". Такая поразительная перемена не могла не бросаться в глаза, и, будь у меня возможность увезти её на необитаемый остров, где нужно только возделывать виноградники, подновлять жилище, разводить скот и плодить детей, мы были бы самой счастливой на земле парой. Если бы... Наша проблема заключается в том, что ни я, ни она не хотим и не можем работать. И ни в какие далёкие края - ни в Мурманск, ни на Дальний Восток, ни в Среднюю Азию (где надо пахать) - мы не поедем. Самый большой необитаемый остров к нашим услугам: это моя квартира, но он подвергается нападениям туземцев и корсаров, нашествиям термитов, вылазкам крокодилов и акул. Впервые Лена у меня, вместо усвоения поддачи и берла, в тех же носочках в качестве самодостаточной одежды залезала с одной из тысяч книг моей библиотеки на тахту, просила меня ставить пластинки, слушала, как я занимаюсь на пианино. Она впервые вспомнила, что у меня есть цветной телевизор и видеомагнитофон: большая редкость в наших краях, и с удовольствием посмотрела на "Лимонадного Джо" и на немецкую пародию, высмеявшую американские вестерны. Мы с ней одновременно поняли, что нам не стоит вместе смотреть никаких порно-фильмов, чтобы на аудиенции у Георгия Викторовича или у Виктора Георгиевича ей не пришлось выдавать моих секретов.

Она сама была в тысячу раз лучше любых порно-фильмов, и остро чувствовала это.

Минут сорок мы лежали с ней рядом на животах в носочках, рассматривая диковинные средневековые миниатюры. И я не знал, что сулит завтрашний день, и послезавтрашний, и сможет ли она приходить ко мне одна, без Мони и Канаревич, но то, что я в эти минуты становился добрее, и то, что уверовал в продолжение наших отношений: это не подлежало сомнению. Когда я спросил, останется ли она у меня на ночь, она ничего не сказала, и только кивнула, потёршись щекой о моё плечо и зажмурив глаза. Совсем как кошка.

И тут я вылил на неё целый ушат холодной воды. 

Во-первых, я сказал Лене, что моя мама снова собирается у меня ночевать. Это было очень большим просчётом. Если бы моя родительница нагрянула - то нагрянула бы; мы спали бы снова с Леной в разных комнатах, ну и что? Всё, что мы хотели, мы уже сделали днём. Какой бес дёрнул меня за язык? Зачем надо было ей это говорить? Предупредить? Но для чего? С какой целью?

Во-вторых, когда Лена с чувством жалости спросила, чем я занимаюсь один целый день, я очень браво ответил, что, вот, у меня  есть Бетховен и что я скучать не могу, и так далее. "А по мне, по мне ты не скучаешь?". Она произнесла это почти шёпотом, совершенно нехарактерным для себя тоном. Я почувствовал, что совершил вторую большую ошибку. 

Может быть, своей "неуязвимостью" я хотел сыграть на её гордости, но гораздо прибыльней было бы "вложить" усилия в разжигание в ней подмеченной мной женской жалости, что дало бы намного более ощутимый результат, и я подсчитывал бы сейчас дивиденды.

В-третьих, пока Лена курила на кухне, я потихоньку убрал книгу, которую она читала, из опасения, что она утром возьмёт её с собой на работу, а эта книга была одной из главных жемчужин моей коллекции.

На этом список моего жлобства далеко не исчерпан, и Лена убежала "домой" не из-за происков КГБ, козней ревнивых соперников, Мониного коварства, или ханжества моей матушки. Единственная причина её отсутствия со мной в этот вечер стояла передо мной в зеркале - и ухмылялась оттуда своей наглой, самодовольной улыбкой. Так было всегда. Пока мне противостоят полчища врагов, непреодолимые преграды, пока на моём пути встают океаны и горы, и приходится разгадывать хитроумные ловушки, расставленные конкурентами: я душка, я чухорной, я остроумен; и мне некогда проявлять некоторые свои "качества". Самые опасные для меня минуты: это когда мне кажется, что ничего не угрожает моей любви, намерениям и амбициям. Именно в такие моменты затишья, когда изнурительная борьба позади, и очевидно, что мне удалось добиться своих целей, я могу сморозить любую глупость, совершить любую бестактность, стать причиной неловкой, натянутой ситуации. Через день или неделю, через месяц или два, через год или пять я обязательно покажу, "кто я есть", и теряю друзей, перспективы роста, открывшиеся возможности и любимых девушек.

Как только за Леной захлопнулась дверь, я немедленно принялся укорять себя, ругать последними словами. Как же я рвал на себе волосяной покров, какие самоистязания рисовал в своей голове, что только не предлагал кому-то невидимому, чтобы "переиграл всё обратно". Увы, в нашем мире однонаправленного времени, где часы и события "текут" лишь в одну сторону, "дважды не войдёшь в одну и ту же реку".
        


 

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

После 20 января 1982 (продолжение)

С теми же мыслями я разлепил глаза, ощущая во рту металлический вкус, тяжесть в голове и на сердце. Свет белый мне был не мил. Привычные звуки, урчание холодильника на кухне: ничего не успокаивало, не утешало.

Из этого состояния меня вырвал телефонный звонок. Тёмный подвал удручённости немедленно заместился седьмым небом, куда я взлетел с немалыми перегрузками (сердце забилось учащённей). Голос Арановой вернул меня к жизни. Оказалось, что она взяла на работе отгул. "Ради меня!" - раздался самодовольный внутренний вопль, но, наученный горьким опытом, я поостерёгся жать на педаль самолюбования и тщеславия.

Я давно уже понял, что могу возникать с Леной в любом месте, ездить с ней на общественном транспорте или в такси, демонстрировать её в книжном магазине, в магазине "Подарки" и даже в Отделе Культуры (везде, где меня хорошо знали): лишь бы не выходить с ней вдвоём из собственного подъезда и не приводить её к себе домой. Я сильно не задумывался о причинах, стоящих за этим табу, и не стал его оспаривать или саботировать тихой сапой.

Сегодня Лена должна была отвезти подарок "сослуживице" куда-то в район гостиницы "Юбилейная", и приглашала меня с собой. Для меня это показалось индикатором нового этапа отношений.

Конечно, я собрался, как очумелый, а Ленка уже ждала меня на углу, возле гостиницы, где её приветствовал какой-то клёво прикинутый "мэн" с чуть заметной сединой в висках, бодрый и подтянутый, как... как Боровик. Он окинул меня оценивающим взглядом. "Всё в порядке - спасибо зарядке" - игриво бросила Аранова, отвечая на вопрос о делах. Возможно, присказка сегодня должна была означать: благодаря зарядке со мной... Заметив мою слегка приподнятую бровь, Ленка сказала, что он офицер КГБ, который совсем недавно в Бобруйске. Это могла быть как чистая правда, так и чистая выдумка. Я усиленно вспоминал, есть ли в моей картотеке человек, похожий на него - среди сотрудников местных органов, или он числится в картотеке связанных с КГБ массажистов и парикмахеров.

У магазина "Военкниги" мы забрались в троллейбус, один из новых, с гармошкой посередине, и протиснулись в заднюю часть. На площади Ленина в среднюю дверь ввалились Нафа, Портная, Рыжая, Канифоль и Сосиска, а через остановку или две (кажется, напротив Узла Связи (почтамта) - Залупевич, которая через весь глистообразный салон заорала: "Превед, тётки!"

Третья часть "Зондеркоманды" была в сборе.

Оказалось, что трое из них обслуживали клиентов в городке для иностранных рабочих (в Жлобине), а Канифоль и Сосиска работали с субботы по вторник в "городе-герое Минске".

Залупевич спросила общество: "Как баралось?" Я подумал, что Арановой ("барановой") видней.

  - Девки, а куда это мы все вместе?
  - Я - Лариску-сменщицу поздравлять с днём рождения. Она шестёрка начальницы, а можат у них там лесбийскайа любофф.
  - А ты куда?
  - Я к Барафику. Йему йебаццца ужс как хоцца.
  - Так я и паверу. Захваци с сабой Моню.
  - А што мы йот ниво йимеим, йот чудега?
  - То, што фсигда. Два слова: и ф "Юбилейке" нам нихто ни хазяен.
  - А ты?
  - А я к Лильке-Цокотухе. Шупку у ниё покупаю.
  - Сматриж, штоп ни найибала. Платишь зеленью?
  - Нет, деревянными! Скажешь, тоже!
  - Ни пизди! С каких это пор Лилька стала зелень принимать?
  - А ни с каких. Ты, что, не знаешь, что она в йисраиловку намылилася?
  - Правда?
  - Нет, вру... У ниёш там шурин жывёт.
  - Такой карапусс, как Лилька?
  - Нет, ффоот такой ахтунг...
  - Тибя хто фчира у Жлобини трахал? Генден с Ёриком?
  - Лучше послушай, как нас в этот раз провозили...
  - Там ваще палучилас полная хуйня.

Троллейбус в этот момент остановился напротив кладбища, и какой-то дядька с  ближайшего сидения достаточно сдержанно попросил не материться. У Залупевич с Нафой глаза повыкатывались, челюсти отвисли, а у них сегодня точно был перебор, потому что одна огрызнулась "отсосёшь!", а другая "он забыл, как бычёк ф хлазу шипит!", и дядька заткнулся. Кончилось тем, что вся зондеркоманда через остановку вышла, оставив нас с Арановой один на один с аудиторией, и на нас пялилось пол троллейбуса. "Воффка, может, им жопу показать? - обращаясь "ни к кому", выдала Леночка: не очень громко, но так, чтобы ближайшим сидениям было слышно. - Такой, как у меня, они точно не видели". Глазевший в окно прыщеватый восьмиклассник подавился булочкой.


У "Лариски-сменщицы" (почему "сменщицы"?), очень даже симпатичной блондинки, нашлось, что выпить, а у меня "на через полчаса" была запланирована встреча с одним из молодых: бас-гитаристом и качком Стёпой Сидаруком. Мне страшно не хотелось оставлять Аранову, но и без денег оставаться мне было западло, и пришлось выйти из подъезда в одиночестве. Хорошо, что "Лариска-сменщица" не пожалела дать свой телефон, и я позвонил через час из "бункера", где мы встречались со Стёпой. "Лариска", назвавшись Тамарой, ответила, что "Леночка убежала". "Я от бабушки ушёл, я от дедушки ушёл..." - вспомнилось про колобка, когда я добирался домой, спеша дорваться до телефона.

И дорвался-таки.

Леночка объявилась, заявила, что она в каком-то магазине, где стоит в очереди за шмотками (чтоб Аранова стояла в очереди за шмотками?!), и обещала, что скоро ко мне заедет. Я подумал, что это сказка про серого бычка, но оказалось, что Леночка не "профонатничала". Она и в самом деле приходила, и не один, а целых три раза.

Хоть я и не был уверен, тем не менее до её прихода собрался с мыслями, хорошенько подумал о своей болтливости, лени, жлобстве и жмотстве, и дал себе слово при Арановой засунуть в анус все эти качества. Но то ли у меня случился понос, то ли я их плохо засунул...  получилось, как всегда... 

Первый раз Лена прибегала одна, но, увидев Виталика, который сидел у меня - и не желал уходить (я, помня, что Лена обещала придти, пытался его отправить), опять убежала. Два раза она приходила вместе с Канаревич. Мы почесали языками, и я так развеселился, что даже закурил с ними. Залупевич передала Ленке какие-то деньги, и хотела по этому поводу высказацца, но Аранова перебила её, бросив: "Спасибо, подруга, что вернула". Но я-то знал, что это - сумма, которую, очевидно, задолжали ей жлобинские клиенты до "каникул", или заначка, означающая, что ей предстоит уже с этих выходных работать, "не покладая ног", "мостом между Востоком и Западом". Кто ж возвращает долг в немецких марках? Я, зная уже, что именно Лене требуется в качестве оправданий, попросил её помочь продать шубу, и она заверила, что спросит на работе.

 

Тут был и свидетель в лице Залупевич (что нам обоим было на руку), и дело, по поводу которого Лена смогла бы теперь ко мне зачастить.

Ещё большую надежду я питаю на помощь Светловодовой, которая, кажется, проявляет ко мне "повышенное либидо". Она стала ко мне наведываться; обманула меня, что будто бы на время рассталась с Сергеем Барановым. Стоило только отличавшемуся скромностью жениху на выданье прославиться связью с нескромной женчиной, как все девки тут же по нему сохнут. А где же вы, девки, раньше были?

Танька - совсем как Аранова - стала совершать разные глупости: принялась у меня на кухне печь блины, демонстрировала своей маме, что ходит ко мне, выскакивала из моей двери, как только слышала на лестничной площадке голоса соседей, присаживалась ко мне на колени, обхватив правой ладонью мой затылок, ревновала меня к Арановой.

Потом у меня состоялся "разговор по душам" с её мамой, которая позвонила мне после того, как Игорь, Миша, Марина и Таня обманом ворвались ко мне в двенадцать ночи, оставаясь у меня до трёх (когда они увели-таки Лену), причём, Таня бегала домой (Клава, её мать, ночевала "сверху"), а потом приходила опять, а её мамуля слышала из моей квартиры писки и крики, и смех своей совершенно пьяной дочери, а назавтра Таня - вместе с Норкой, Моней, Арановой, Сергеем, и с кем-то ещё - прямо от меня отправилась в ресторан.

Там Светловодова напилась до умопомрачения, поднялась на сцену, выхватила у Валеры Мельника микрофон, фыркнула "оркестр, музыку!", и стала показывать, как не надо петь. Потом, когда микрофон быстро отняли, она, не давая себя успокоить гитаристу Коле и Мельнику, стала что-то кричать - а то, что на неё смотрел  весь зал, только её раззадоривало, - сбросила вниз микрофонную стойку, и увернулась от заботливой руки Коли, который намеревался нежно поддержать её за спину и свести со сцены.

Потом она быстро снимает свитер, оставшись в своём белом бюстгальтере, а за ним сбрасывает и бюстгальтер, кидая его вслед за свитером в зал, и пытается даже что-то выплясывать. Тогда её уводит милиция, и, натянув на неё свитер, её увозят. Но машина, чуть отъехав, останавливается, и Сергей, заняв у Мельника рублей сто, даёт милиционерам в лапу, и те её отпускают.

Когда пошли забирать Танино пальто, она неожиданно снова ворвалась в зал, и что-то ещё натворила, но, к счастью, её не забрали.

И теперь я надеялся ещё сильней привязать к себя Лену Аранову с помощью Светловодовой, которая не знала бы ничего о том, что является одновременно и орудием, и ставкой. Надеялся бы. В прошедшем времени. Потому что случилось то, что и всегда: из-за моих вышеназванных пяти качеств.

С того дня, который следовал за случаем, когда Аранова ночевала у меня при маме, нам так и не дали (в моей квартире!) ни разу остаться наедине. Поэтому, когда Лена мне позвонила (она теперь сама названивала по 5-6 раз в день), я сказал откровенно, что соскучился по её телу, и умолял найти способ остаться со мной. Мы договорились, что отключим мой телефон, забаррикадируем дверь: и не станем открывать даже милиции. Лена должна была придти ко мне после работы, а она в этот день кончала в два.

После полтретьего, когда я понял, что Лена с работы ко мне не зашла, я почувствовал себя так, как будто в меня воткнули нож внутрь ручкой. Такой тоски я давно не испытывал. Вместе с тоской - впервые за долгое время - во мне вспыхнуло негодование. Я воспринял нарушение обещания придти - как предательство, как жестокость, как жесточайшее преступление. Мне впервые за последние недели стало до смерти обидно.

Я, конечно, не мог не подумать о том, что всё это проделки Миши Кинжалова, и поклялся отомстить ему за эту новую пакость. Я не узнал пока, как и куда Моня сманил или увёз Аранову, но эмоциональные сигналы, которые я улавливал, были настолько красноречивы... красноречивей некуда...

А назавтра я понял, что Миша, очевидно, напоил Лену, и воспользовался помощью

Димы Макаревича и Нелли, Володи Купервассера с Ирой, или кого-то другого, кто, как они, мало известен в нашем кругу, и спрятал Бананкину от меня в труднодоступном месте. Скорее всего, он обратился к Нелле, и с её помощью доставил Аранову к Жанне. Мне передавали, что, убежав от меня к Диме, а теперь став его законной супругой, Нелля продолжает ревновать меня к любой юбке, и особенно к Арановой.

И вот, теперь, сославшись на головную боль, я не пошёл на работу, и стал остервенело рыться в старых записных книжках, в поисках телефона Жанны...
        


 

ГЛАВА ПЯТАЯ

После 20 января 1982 (следующая запись)

Наконец-то я нашёл заветный телефон! Правда, бумага в этом месте немного вытерта, и с обратной стороны листика - огромная клякса, так что имя Жанны видно нечётко. Но я всё равно уверен, что это именно её телефон, если, конечно, номер не поменялся.

Когда я накручивал диск, по привычке - указательным и большим пальцем, - я молился про себя, чтобы это был правильный номер, и чтобы в своих догадках я не обманулся.

Трубку подняла... Лена.

Она дважды успела сказать "алло!" пока у меня прорезался голос.

  - Лена, дорогая, что с тобой происходит? Что случилось?
  - Во-первых, ты мне должен объяснить, кто тебе дал этот номер. Иначе... иначе я с тобой вообще не играю.
  - Но ведь ты обещала, что придёшь... Ты ведь обещала.
  - Мало ли кто что обещал. Ты мне тоже обещал, что женишься на мне, а, когда я сказала, что не выйду за тебя, если не приедешь к Моне, ты не приехал, значит, грош цена твоему слову. Ну, выкладывай, откуда у тебя номер.
  - Ну, хочешь, я приеду за тобой на такси? Хочешь?
  - Хоть на броневике. По дороге из Смольного в Зимний.
  - Опять ты издеваешься над моей фамилией.
  - Фамилия тут не при чём.
  - А что при чём?
  - А то при том, что, раз ты знаешь, куда пригнать броневик, значит, знаешь и адрес.
  - Ну и что тут такого?
  - А то, что это уже серьёзно.
  - Что именно?
  - Ну, не придуривайся.
  - Позови Жанну к телефону.
  - Не знаю я никакой Жанны.
  - Так уж и не одной.
  - Я сказала: никакой.
  - Ну, хорошо, позови Моню.
  - Моня наблевался и спит.
  - Передай ему, чтоб не просыпался.
  - Чтобы уснул вечным сном? Так и передам.
  - Не вечным. Я такого не говорил. Я хорошее помню до гроба.
  - А ты приедешь, и будешь меня трахать?
  - Без статистов и ассистентов. А без них, кроме как у меня дома не получится.
  - Значит, ты бы не хотел, чтобы тебе в жопу светили, и гандон надевали.
  - Ты знаешь, что я презервативами не пользуюсь.
  - Ну и напрасно. Я бы могла тебе целый вагон из Жлобина привезти. Импортных.
  - Спасибо, не надо.
  - Думаешь, я забеременею, как... твоя Нелля, и выскочу за тебя из-за ребёночка? Скорее, спираль забеременеет.
  - Так вытаскивай её, когда ты.. со мной. А потом опять вставляй.
  - Угу... Если б так можно было... 
  - Ну, признавайся, что ты там делаешь?
  - Выполняю спецзадание.
  - Ладно. Когда я тебя увижу?
  - Увидишь. В этом не сомневайся.
  - Но когда?
  - Когда получу увольнительную.
  - А я могу неуставно обратиться к твоему командиру?
  - Только после двенадцати. А сейчас у нас утро.
  - И ты не работе.
  - И я не на работе.
  - Значит, на больничном?
  - А как ты догадался? Со вчерашнего вечера.
  - Но ведь вечером поликлиника не работает.
  - И я не работаю, и ты не работаешь. А всё равно ведь мы что-то хаваем.
  - Лена, послушай, мы должны обязательно встретиться.
  - Когда, сегодня?
  - Ну, не завтра же.
  - А ты, я смотрю, научился борзеть.
  - Ну, так как?
  - Я ничего тебе не обещаю, - она сильно понизила голос. - Подходи в шесть часов в кафе "Юбилейное". Я буду тебя ждать.
  - Прямо в кафе?
  - Вот непонятливый. Нет, криво!


Ровно в шесть, минута в минуту, я стоял возле кафе. Внутри Лены не было. И снаружи. Я провожал глазами каждого встречного, каждую пару или компанию, надеясь узнать в ком-то из них Аранову. Гиблое дело! Секунды, минуты проходили, а её не было. Я шлялся вокруг целых сорок минут, заглядывал даже в машины. Напрасно. Когда я вконец отчаялся, в ушах снова зазвучал самый конец разговора. Тон, которым Аранова говорила о встрече. Нет, тут что-то было не так. Я прислонился к стене горящим лбом, напрасно надеясь потушить пожар в голове, сбоку от двери. За одной из петель была щель, откуда виднелся край какой-то бумажки. Совершенно машинально, не зная, зачем, я потянул этот край - и вытащил сложенный вдвойне лист. Я раскрыл его. На развороте рукой Арановой был выведен незнакомый мне телефон.


Я дошёл пешком до кинотеатра "Товарищ", нащупал в кармане двушку, и позвонил из уличного телефона. Голос, который мне ответил, был голосом... Роберта. Пока я дошёл до следующего телефона-автомата, я стал уже думать, что мне показалось. В кармане нашлась ещё только одна двушка. На этот раз отвечала Аранова. Где-то рядом звучал голос Мони, который снова был пьян, и ржал, как лошадь.

Этот разговор был "ни о чём". Когда донеслась реплика Мони "Лена, с кем ты говоришь, иди к нам", нас рассоединили.
=======================================

 



 

 

 Copyright © Lev Gunin

 

 

 

 



Лев ГУНИН

 

3ABOДHAЯ KYKЛA

 




                                     КНИГА ТРЕТЬЯ



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ
ЧЕТВЕРГ
28 января 1982

От прошлого четверга до этого Лена звонила мне сама каждый день, но появилась только позавчера: глаза красные, волосы перекрашены в шатенку, свитерок весь пропах сигаретной вонью. Она замочила свои брюки и свитер в моей ванне, а сама ходит голышом; только что я завернул её в свой банный халат. Я сказал, что без неё заболел, и теперь она одна в состоянии меня вылечить. Мои щёки и глаза действительно провалились, и я в самом деле стал похож на больного. Не вылезая из халата, Лена бросилась меня спасать. Лечение проходило успешно, и уже через полчаса его результаты потекли по Лениной коже.

Промокнув низ живота халатом, Лена попросила меня больше незнакомым людям, разыскивая её, не звонить. Иначе спецзадания придётся выполнять мне, и большей частью своей собственной жопой. Кончики моих пальцев предательски задрожали.

Уходя, Лена сказала, чтобы к ней на работу я пока тоже не звонил. А на вопрос, когда можно будет, она ответила, что как только - так сразу. Всё это время она на работе не появлялась. Игорь, который каждый день караулил её утром и вечером, плакался мне об том, и со слезами в голосе умолял сообщать ему, когда Лена появляется у меня.

Предупреждение Арановой не сулило ничего хорошего, и какой-то импульс подсказывал мне, что и у меня начнутся нешуточные неприятности, и Лена в ближайшие дни не осчастливит меня своим приходом.

И всё-таки в душе я надеялся, что она очень скоро придёт, и стремился обезопасить себя от маминых "шмонов". С намерением заменить старый замок новым, и не давать маме ключей, я договорился о помощи с Иваном - резчиком и гитаристом, - но мама об этом проведала. Она меня предупредила, чтоб я не вздумал ставить новый замок, или она отсудит у меня квартиру, и заявит в суде, что я разными неблаговидными способами вынудил передать мне кооператив. Отсудит и продаст. Хотя мама уже давно не работала в прокуратуре и в суде, все её связи остались. Мамина угроза не прошла мимо моих ушей. И всё-таки я решился установить изнутри хотя бы задвижку.

В определении характера импульса, я, наверное, ошибся. Сегодня  вечером Лена, а затем Миша говорили со мной по телефону, и сказали, что собираются ко мне. Я сначала пытался настоять, чтобы пришла Лена одна, но Миша заявил буквально следующее: "Лена одна не придёт. Мы с ней работаем в одной конторе".

Он сказал, что будут он с Норкой и Лена. Я, подумав, согласился. И ничего не сказал о предупреждении Виталика, который выдал мне мамин секрет о её намерении сегодня нагрянуть "с инспекцией".

На что я надеялся? На что рассчитывал? Скорей всего, ни на что. Желание видеть Лену было таким острым, что я либо надеялся на чудо, либо решил увидеть Лену: а там хоть трава не расти.

Они спросили у меня по телефону, есть ли у меня спирт, который лучше любой водки. Я сказал, что мама водку вылила, а спирт, что приносит Махтюк, унесла. Минут через сорок звонил Виталик, сказал, что встретил Мишу, и предупредил:

если Миша пошёл ко мне, то "получит по зубам". Я же заверил Виталика, что Миша повёл Норку в ресторан, а ко мне придёт Лена одна, и попросил брата, чтобы он мне сообщил, если мама вдруг отправится ко мне с визитом. Вскоре опять позвонил Миша, и пожаловался, что Виталик ему угрожал, говорил, чтобы мой друг детства ко мне не ступал на порог ногой. Я поспешил успокоить Мишу, заверив его, что в моём присутствии бояться ему нечего, и сообщил про задвижку, благодаря которой мама не сможет ворваться наскоком, и через некоторое время они пришли.

Миша принёс пол-литра водки; все они уже немного поддали.

Когда мы откупорили бутылку, я включил проигрыватель, и мы слушали самую модную музыку, что ни на кого, кроме Норки, впечатления не произвела, но всё равно мы от неё балдели. Моня с Норкой вышли на кухню.

Я сказал Лене, понизив голос и стараясь, чтобы меня не было слышно на кухне, - "выходи за меня" - чувствуя, что захмелел, - "ни за что не поверю, чтобы замужних баб гоняли на спецзадания". - "Я потерянная девка, - отвечала Аранова. - Зачем я тебе? Мне уже двадцать восемь лет". - "Ну и что? На вид тебе нет и двадцати. А по заводу тебе все семнадцать." - "Посмотри, я крашу волосы, у меня полно седины. Я уже старая дева. А тебя ждёт слава и успех. Дети и семья. Правда." 

Когда Моня с Норкой вернулись в зал, я достал сигареты "Malboro", оставшиеся от одного гостя, и дал их Лене и Моне. Они закурили. Мы выпили ещё. Я видел, что Лена опьянела от третьей рюмки. Она улеглась на тахте, а я рядом ней. Но я видел,

что Лена сегодня ведёт себя как-то странно, что она расстроена, нехарактерно

напряжена и насторожена.

Миша захотел Леонтьева, и я поставил ему эту пластинку. Мы с Леной пошли танцевать. Она легко скользила в своих тёплых носках, бесшумно передвигая ноги по полу.

Я понял, что она привыкла танцевать в квартирах многоэтажек в позднее время, когда на топот "над головой" готовы сбежаться соседи. Мне стало от этого не по себе. Торшер из угла протягивал простынь уюта до самой гардины, и казалось, что во всём доме и городе никого больше нет. К нам присоединилась и Норка, и теперь мы танцевали втроём. Миша засел в туалете. Тут Ленка вдруг воскликнула с озорством и нахальством - "смотрите, я и так могу" - и подтянула свитер до подбородка. Какое-то время она так и танцевала с обнажённой грудью. Потом опустила руки. Я посмотрел на Норку - и всё понял. Мне стало ясно, что Лена стесняется Норки: так же, как и я. Невероятно. Посмотрев на нас двоих, Аранова тоже прозрела, и ей стало стыдно своего стыда. Виной всему было моё присутствие. Подтверждение диагноза не требовало альтернативного мнения.

Кончились сигареты, и я сбегал к Мопсику за новыми.

 

Потом у всех разом  упало настроение, и кто-то предложил купить ещё одну
бутылку водки. Лена попросила у меня денег. Их-то я давать и не собирался. В принципе, я мог наскрести ещё рубликов тридцать, но до конца месяца оставалось целых три дня, а то, что у многих зарплата - шестьдесят рублей в месяц, меня не е... интересует. Поэтому я объявил, что мама унесла не только спирт, но и деньги. Меня удивило, что к моим словам отнеслись без должного понимания. Тогда я ещё раз ебъёвил, что м’а-а забала ф миня фси дени, и что я располагаю только тем, что

у меня и кошельке, не более.

Три пары глаз уставились на меня с нескрываемой укоризной. По нашим, советским меркам, мой и Мишин доход сильно не различались, пусть мой и был на порядок ниже. Зато его траты - на категорию выше.

Миша клялся, что только что истратил тридцать рублей. Обе женщины это подтверждали. Все смотрели на меня. Если бы у Махтюка был телефон, я бы

ему позвонил, и он бы, наверно, принёс выпить. Я мог попросить и

Вику. Но, когда я ей дозвонился, оказалось, что там у неё "камппания".

Лена настаивала, чтобы я одолжил денег у соседей. Я дал ей свой кошелёк, и она наскребла в нём рубль мелочью. Я сделал вид, что хожу по соседям, а на самом деле не собирался одалживать, и просто стоял в подъезде. Тупо надеясь на то, что разговор вспыхнет с прежней силой, что мне удастся развеселить, развлечь их так, чтобы про водку забыли. Как только пробило бы двенадцать, мы бы пошли спать - и всё.

И тут внезапно раздаётся звонок в дверь.

"Входит ревизор", пронеслось у меня в голове.

Я двигаюсь в коридор. Смотрю в глазок: мама. Я возвращаюсь в зал и спрашиваю ответа у высокого собрания: быть или не быть, открывать - не открывать? Кто-то говорит открыть, кто-то - не открывать.

Пока у нас проходит голосование по важному внешнеполитическому вопросу, мама колотит в дверь, будоража соседей, и на площадку высыпают все, кому не лень. Прислушиваюсь, припав ухом к двери - кажется, кто-то подал идею вызвать милицию.

Наконец, я объявляю, что не открыть нельзя, иду к двери. Табуретку спешно вынесли в спальню, при этом разлив на пол воду; рюмки успели-таки спрятать.

Я открыл маме.

Она, оглядев всех присутствующих, стала кричать, обозвав Мишу сводней (сутенёром?), начала бранить Норку, а та, тоже повысив голос, огрызалась. В общем, моя мама устроила скандал на весь подъезд. Я был виноват перед обеими сторонами. Мою вину нельзя искупить. Вскоре вошёл и папа, и сделал попытку задержать Лену, но его попытка не увенчалась успехом. Я шепнул Лене на ухо

 "позвонишь завтра", на что раздался ответ: "ни хрена".

Это конец! Я потерял свою суперигрушку, свою "заводную куклу". Теперь нет ни одного шанса на то, что Лена ещё раз придёт, или захочет увидеть меня... Пусть собственная квартира на одного холостого парня в наше время: это пока ещё кое-што, моя мама глубоко заблуждается по поводу её места в "системе координат". Даже в нашем Бобруйске к услугам Арановой две-три сотни квартир, так на хрена ей моя квартира? В её встречах со мной даже поддача и берло не играли заметной роли. Таких жмотов, как я, поискать надо, и всё-таки она десятки раз предпочитала моё общество тем "обшествам", где она бы не просыхала.

Я остался у разбитого корыта. В течение последних месяцев я только то и делал, что просил у судьбы - и добивался! - совершенно нереального. Мне повезло. Что-то разладилось у здравого смысла, и, вопреки всякой логике, валютная проститутка, которая в "нормальном" мире в мою сторону бы не посмотрела, приходит ко мне вторично после первой случайной ночи. Но и этого мне кажется мало. Подавай мне  её в услуженье, чтобы, как заботливая мать, эта суперигрушка, "зондеркомандерша" высшего класса, кормила меня грудью... то есть... своим несравненным телом. И это происходит: не раз - не два. А мне всё мало, мало! Дала один раз, дала второй, дала третий: хочу добавки! Хочу! Стучу ложкой по столу. Но кто я такой? И что вообще мне Леночка задолжала? Я добился, наконец, её привязанности, её истерик, её безумств. Началось соревнование амбиций. Кто кого. Я - её, или она... 

Кто же развратней? Кто "хуже"? Кто из нас игрок азартней, кто в большей степени эгоист? Примерно неделю назад Махтюк, застав-таки Леночку у меня, бросил очень интересную фразу: "присосался к бабе, да?"

Да, я игрок. В высшем смысле; игрок до мозга костей, готовый поставить на карту всё. Баснословно выигрывавший иногда, как все азартные игроки. И, как все они, проигрывающий как правило "глупо", когда неудача кажется нонсенсом, случайностью один на миллион. И, самое страшное: готовый проигрывать и проиграть. Всех окружающих. Себя самого. Мать родную. Любовниц и друзей. Хотя рисковать во многих случаях не стоило бы...

Кто он, "потребитель" наших эмоций, наших страданий и бед? Кто он, какой Бог мучает, испытывает свои создания. Кто теперь или что заполнит пустоту в моей груди? Пустоту одиноких ночей? Какая цель придёт на смену бесцельному бытию? Самое страшное - пустота - маячит над моей головой, но я готов встретиться с ней один на один, и снова её побороть. Назло богам, назло всему, что стоит надо мной, хотя стоило ли пройти этот круг, чтобы вернуться к началу?    



ГЛАВА ВТОРАЯ

ПОНЕДЕЛЬНИК
1-2 февраля 1982

Моё настроение несколько изменилось. Я почувствовал, что не хочу признавать своё поражение, я обнаружил в себе готовность к активным действиям. Опять появилась осторожность и агрессивную цепкость.

Вчера приходил Вадим - бас-гитарист, и  сказал мне, что его сват, сотрудник милиции, велел меня предупредить, что в милицию поступил донос на меня, в котором сообщается, что на моей квартире происходят пьяные сборища, что я устраиваю бардаки. Он сказал, что на меня собираются устроить "облаву", а ментовский рейд, как нужно понимать, не состоится без соответствующего звонка. Значит ли это, что за мной установлена слежка (выставлена "наружка")? Не думаю. А вот информатор приставлен обязательно.

Вчера или позавчера решил всё-таки переговорить с Арановой. Да - да, нет - нет. Хотя после всего, что случилось, никто на её месте со мной бы больше не говорил. А я всё-таки решил ещё раз попробовать. Ещё один шанс. Ещё одна попытка. Но сразу разыскивать её не стал. Ждал "импульса". 

Сегодня, почувствовав импульс, позвонил Арановой на работу.

Несмотря на то, что её начальница (Игорь сообщил) просила на работе её не беспокоить (да и сама Лена "всех просила об этом"), со мной она разговаривала очень ласково, и - когда я стал её просить "обязательно" ко мне заглянуть, немедленно согласилась (добавила только, что это будет после одиннадцати).

Я сразу "поплыл", и перестал следить за своими словами (не ожидал, что со мной будут говорить так, как будто ничего не случилось), и ответил, что это всё равно. Всё  р а в н о! Вместо того, чтобы сказать, что я жду её в любую минуту! Моня нашёлся бы, что сказать! Хорошо ещё, что я не вставил "мне" (м н е  всё равно). Не исключено, что после этого у моей пассии поубавилось энтузиазма.

Где-то пол-одиннадцатого Лена позвонила и сказала, что зайдёт завтра в семь вечера, во время перерыва. Я - без всяких колебаний и бодро, по-пионерски - ответил, что "хорошо". И  тут же уловил в её голосе такую досаду и такое удивление, которые граничили с растерянностью.

Она пыталась дать мне ещё шанс, тянула разговор, что-то ещё у меня спрашивала. Но я был глуп, как баран, а точнее, как пробка. Не зря говорят: любовь глупа, любовь-морковь. Я не смог проявить самой примитивной, детсадовской сообразительности.

Потом (гораздо позже) выяснилось, что она позвонила просто чтобы выяснить, нет

ли опять у меня моей мамы, причём, не могла признаться, что звонит лишь поэтому, и ждала, что я спрошу хотя бы, почему она не может придти. И она бы сказала тогда приблизительно следующее: "...ну, ладно, я сейчас буду". Но я даже и словом не обмолвился об этом. И она просто опешила. Она не могла даже и близко  предположить такой оборот, и страшно досадовала. Я тоже. Какие законы, какие табу она в очередной раз нарушила бы, появившись у меня одна, без сопровождающих?! Какой "штраф", какое наказание последовало бы за этим? А я, неблагодарный, не мог просечь элементарных вещей...

Не испытанное мной, немыслимое счастье: где оно, как его испытать, как добиться его; как узнать, что это именно оно, что оно именно меня посетило? Или это что-то такое, что, как мешок бриллиантов, бесценно, но ломит спину? Вся беда в том, что я относился к нему именно как к мешку бриллиантов; вдобавок, как к мешку на спине моего раба. А оно не имеет ни цены, ни стоимости: как синее небо, как ветер, камни, трава и деревья. И я понимаю это. Но мало "понимать". Надо, чтобы заодно были и разум, и сердце.

И всё-таки наш дуэт двух артистов состоялся. Нас тянет друг к другу то уникальное, что есть в нас: неожиданность моих слов и реакций,  непредсказуемость Лениных поступков и действий. Что толку для таких, как я и она, обладать импозантным, престижным, умелым партнёром, если все его слова и действия можно расписать вперёд на месяц? Поэтому Моней она была сыта по горло. Он только притворялся; лишь имитировал неповторимость. У него есть некоторая стильность и шарм, в этом ему не откажешь, но не такие, что срослись бы с натурой. А у Лены есть свой особый стиль. Только ей нужны подмостки. Играть для меня одного ей не всегда интересно. Разве что - со мной дуэтом. Но выходит, что для такого дуэта я ещё не дорос.


Ночью я спал урывками, метался во сне, долго сидел на кухне, пил воду. Опять не могу простить себе своего "прокола". Утром поехал к Карасю, надеясь застать его дома. Но до Карася не доехал. Вышел на Минской, напротив Мониного дома. Решил пройти через его двор, "задами" дотащиться до кладбища, и там сесть на другой троллейбус.

За углом стояла тачка со всеми прибамбасами. Шестёрка. Оплетённый руль, тонированные стёкла, стильные бампера, "фирменный" (импортный) кассетник с приёмником в одном флаконе, обалденный цвет. И Аранова - несмотря на февраль - в короткой розовой курточке до талии, в чёрных блестящих брючках в обтяжку, в сапожках на меху (за пол косяка, не меньше), с бриликами в ушах, и без головного убора, но зато с сигаретой в зубах, на заднем сидении. Дверь открыта, как летом, настежь. И Нафа спереди, в пассажирском кресле, довольная, в дублёнке за тыщу баксов (такие видел в "Берёзке"), в норковой шапке, и тоже с бриликами. Нафа сегодня была добрая, не кусалась:

  - Бананкина, ты посмотри, кто к нам явился. Вовка Лунин, грозный музыкант, да ещё и поэт в придачу. Ты позволишь ему себя облобызать?
  - Привет, Ленка. Ты, что, не выспалась?
  - А ты дашь? В любое место звонит, слышишь, Наташка, и говорит, приезжай, будем делать бумзен.
  - И ты к нему едешь?
  - А как же? От него разве отделаешься?
  - И без меня?!
  - Мы с Моней.
  - Моня, Вовка, ты и я: вместе - шведская семья.
  - Бумзен, бумзен. Зы махт михь глюклихь. Всё в порядке - спасибо зарядке. А чего ты не спрашиваешь, куда мы едем?
  - А что тут спрашивать? Куда ещё можно ехать в рабочей одежде? У Жлобин, канешна.
  - Не угадал!
  - Ленка, он же почти угадал. Наш Шлобын прыйехаф к нам. Мой френч, и её дойч из Жлобина сегодня в "Юбилейке" - в командировке. И нас очень хотят зэен.
  - В такую рань? Только глаза прорезамши...
  - А в абенд они назад, в свою жлобину, намылились.
  - Значит, это они вам больничный на работу выписывают?
  - Баксы они нам выписывают. А за баксы мы себе скольк хошь бюллетеней нарисуем. Как тебе нашы рабочыи спецовки?
  - Класс шубка.
  - Какая шубка? Дублёнка, фирменная. Не видишь, что ли? Такую в "Бяроске" не купишь.
  - А где?
  - Я бы тебе сказала...
  - Лена, так когда я тебя увижу?
  - Лена, так когда он тебя увидит? А как нашчот сейчас? Смотри в обе смотрелки. А, Лена? Так когда?
  - Скоро.
  - Ну, всё. Кончаем базар. Нам пора. Наш массовик-затейник пожаловали. Отчаливаем.

Сзади, позванивая ключами на модном брелке, приблизился классно прикинутый мэн в фирменных тёмных очёчках, в джинсах и в пиджаке "от Кардена", и, словно не замечая меня, подошёл к машине. Его итальянская обувь и "Роллекс" на запястье "тянули" на больше, чем я зарабатываю за полгода. А он на них полгода не собирал. Для чего-то потрогал антенну, и (опять - словно я был пустым местом) - не обращая на меня никакого внимания - захлопнул дверь, занял водительское место, и тачка "отчалила". 

Вся моя решимость как испарилась. Мой дух ушёл в пятки. Сегодня я увидел перед собой совсем другую Аранову. Классную, шикарную даму, имевшую, как выражалась Канаревич, "товарный вид и спереди, и сзади". Прирождённую фрау Беггер, Биргер, или Бейц. Как будто её выродили не в "родильном отделении" госпиталя какой-нибудь военчасти или районной больнички, а в частной клинике Бонна или Берлина. Наши с ней пути-дороги просто не должны были - физически не могли пересечься. И её позорное ремесло, как обоюдоострый меч, с одной стороны имело коннотацию скверны, а с другой - респектабельность, которой в нашей перезрелой империи жизнь наградила за "особую" репутацию. Девки занимались бизнесом. А это занятие сделалось в нынешнем "государстве рабочих и крестьян" самым престижным. Каждый, кто носил на себе по 12 зарплат простого советского человека (и более), становился героем дня: выше звезды балета, солистки Большого театра, или киноартиста. И такие "работницы гостиничного бизнеса", как Сосиска, Трапеция, Нафа или Аранова, ударницы эротического труда, по сценарию не должны были падать в объятия поэтов-идеалистов.

И я лёг на остывшую простынь разобранной кровати, как будто и не вставал после ночи. В ушах звенели фразы, сказанные Нафой и Арановой "из тачки". И перед глазами - наглая, непробиваемая морда этого выродка-шофёра. А тут ещё звонят в дверь. И без них тошно! Я подумал - что или милиция, или Моня. Посмотрел в глазок: Аранова!


От неё пахло, как всегда, идеально вымытым телом, экзотическими (немецкими, французскими...) желями и шампунями. Только теперь (после того, как я её увидел в "шестёрке") я усвоил ещё и "функциональность" этого запаха. Теперь я знал, что так пахнут все проститутки.

Она была пьяна!

Когда - после душа - мы оказались вдвоём на той же самой кровати, где я только что лежал один (она - как всегда - без всякой одежды), нам и в голову не пришло заниматься любовью. Я обхватил её сзади, прижавшись к её спине всем своим телом: и так мы уснули. А утром... А утром она дала мне войти в неё, поимитировала оргазм, и ушла на работу... 



ГЛАВА ТРЕТЬЯ  

После 11 февраля 1982

Если посмотреть мои записи, вспомнить последовательность события, то выходит, что Лена откликалась (тем или иным образом) на каждый мой зов. Она могла не придти в т о т  ж е  день, тогда обязательно приходила через, или даже на следующий. Иногда она звонила сама; при этом я вновь и вновь проверял точность своей интуиции. Мне казалось, что я знал наверняка, когда именно она возникнет, и что она где-то там изобретает, как и чем оправдать свой визит. Я готовил новую пластинку или отпечатывал посвященное ей стихотворение, брал у Махтюка спирт, или покупал бутылку водки (виски (вина) - и она приходила; я ни разу не ошибся.

За всё то время, что Аранова проводила у меня, она была крайне нетребовательна. Она никогда никому ничего не рассказывала; она не тронула ни одной вещи в доме. Ко всему относилась очень бережливо, и даже чашку не брала, не испросив разрешения. По дому передвигалась абсолютно бесшумно; я замечал, что у неё совершенно определённая, особая манера ходить. Она могла утром не позавтракать; если что-то просила для себя, делала это с какой-то покорностью. Возможно, будь у меня даже миллион, она, полагая, что он мне крайне необходим, отнеслась бы к нему, как к любой вещи, одной из вещей в доме. С ней можно было говорить буквально о чём угодно. Она принимала любую тему, и выяснялось, что во всех областях у неё имеются хотя бы основные  понятия. Она была серьёзна, когда что-то не ладилось, или когда у меня не было настроения, а в компании - или когда я начинал её заводить, - становилась заразительно весёлой, лукавой и остроумной. Даже спала она, занимая как можно меньше места, всегда у стены, словно вдавившись в неё, и всегда на правом боку (она не любила других кроватей); даже если спала одна.

 

Она была все эти два с половиной месяца бессменно в одной и той же одежде: две смены брюк - штруксовые и зеленоватые, - пуловер на молнии и свитер на голое тело. Больше она никогда ничего не носила. Она ходила в одном и том же клетчатом пальто, в одних сапогах, и в одной и той же лисьей шапке, надвинутой на глаза так, что на улице её трудно было узнать. Она мылась (кроме душа перед постелью и после) всегда только дома или у Мони, и у меня: перед сном, или утром (перед уходом). И больше нигде. Поэтому её появление в голом виде из ванны у Тиховодовой так меня удивило. Как удивила её "полная смена образа" в Монином дворе. Но то был её "рабочий инвентарь", "спецодежда".

 

Единственная её претензия заключалась в том, что она нуждалась в обществе и в "огненной воде", но - после  того, как она убедилась в том, что я не позволю устраивать бордели, - это общество ограничилось Моней и Канаревич.

 

У Арановой есть и свои странности, одна из которых заключается в том, что она ни за что не хочет ни "спикать", ни "шпрахать": несмотря на то, что вполне прилично владеет этими языками (даже обращаться к ней на них не позволяет). И только когда вторично признавалась мне в любви, она пользовалась нелюбимым ей "инглишем" (это был телефонный разговор, и там были ещё люди). Зато дважды, когда напивалась, она переходила на заокеанский "америнглиш", ругаясь, как закоренелая американка. 

Когда я спросил у Леночки, хорошие ли ребята эти её дойчи и америкаши, она ответила на это: "Ты просто не можешь себе представить, Вовка, какие они скоты". Оставалось только вообразить, что бы она сказала об объектах "спецзаданий". Пока она "кантуется" в Бобруйске, ей придётся "до гроба" (пока имеет "товарный вид") расплачиваться за свою неповторимую личность, внешность и особенности своей биографии одним местом. И тут не только я не смог бы помочь. Но даже чтобы выдернуть её хотя бы из гостинично-хостельного бизнеса, у меня не хватило бы суммы, вырученной от продажи моей кооперативной квартиры, библиотеки и клавишных, вместе взятых. Разве что если продать фамильные драгоценности и антиквариат где-нибудь в Германии на аукционе.

 

 

В последний раз Лена позвонила сама, и сообщила, что приедет. Я знал в этот день точно, что она мне позвонит, я чувствовал это (был готов, как пионер). Её визита уже дожидалась "свежая" бутылка водки, которую мы осушили с Арановой и Канаревич одним залпом. После чего обе Лены извлекли свои сумочки - и стали искать у себя деньги. На вторую бутылку всё равно не хватило, и Лена Аранова попросила у меня два рубля. Я соврал, что у меня нет ни копейки, а это был больше, чем обман. Вчера оба моих свадебных состава подкинули мне денег за четыре халтуры. Целое состояние, не меньше двух с половиной зарплат простого советского инженера. А тут ещё Карась с Симановским отдали мне вторую часть недоданной последней зарплаты. Я хотел уже было открыть рот, чтобы заявить о своём вранье (пошутил, бля), но какой-то бесёнок сидел внутри меня, и руководил. Тогда Лена принялась выскребать мелочь у себя отовсюду. Всё равно недоставало ещё почти те же два рубля. К тому же, они хотели купить ещё и сигарет. Аранова сказала мне пойти одолжить у соседей. Я ответил, что не пойду. Не понимаю, зачем я так сказал (итак представляясь сам себе в тот момент мелким жлобом, отвратительным жмотом). Право, не знаю, какой бес меня укусил.

Тогда они отправили меня купить сигарет. Я не стал одевать шапку, а только накинул куртку - прямо поверх рубашки. Канаревич нашла вдруг в половой тряпке металлический рубль, а у себя наскребла ещё мелочи. Так появилась вторая бутылка. Когда мы и её "дососали", я поехал на репетицию, закрыв девочек и забрав с собой тетради дневника и тетрадь со стихами. Деньги я держал в полой трубе для занавески в ванной, процесс откручивания которой сделан с секретом. Я хотел было с репетиции заехать к родителям, и тогда мама точно бы не нагрянула, тем более, что Махтюк взял такси. Я мог заехать "с ветерком", и - на том же моторе - домой. Но поленился - и совершил непоправимую глупость.

 

Когда я пришёл домой, обе Лены спали на тахте. Я вошёл на цыпочках, снял верхнюю одежду, скинул рубашку и майку (мне было жарко) - и улёгся на кровать с книгой. Я спокойно погрузился в чтение, и даже не слышал, как открылась входная дверь, в которую в этот момент входила мама с Виталиком. Бананкина и Залупевич, разбуженные голосом моей мамы, встали, не соображая ещё, в чем дело. Мама, естественно, увидела, что обе пьяны. Я вышел из спальни, на ходу застёгивая рубашку. Книга так и осталась лежать на полу. Моя мама - бывший следователь прокуратуры области (когда Бобруйск был областным центром), потом временно исполняющая обязанности зам. прокурора области, а в настоящее время преподавательница образцовой советской школы (какие мы "правильные", какие мы "нас не собьёшь с пути"!) - пребывала в своём амплуа. Я сразу понял, что это полная катастрофа. Конец. Дня два всё (в буквальном смысле) у меня валилось из рук. Мир казался мне голым, как магазинный цыплёнок, годным разве что в суп. Под глазами появились чёрные круги.


После этого я несколько раз говорил с Леной по телефону (извинялся за маму, каялся в том, что вот такая я "тряпка"), но ни разу её не видел. Боюсь, что мама, как и грозилась, побывала у Лены на работе, и устроила там скандал.  

Опять мне остаётся обзывать себя несостоятельным человеком. Виталик на моём месте сражался бы за свою любовь, как тигр.

    ========================




ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ 

 

А теперь отрывок из письма к Любе.

 


"По этому вступлению нетрудно догадаться, что я отдаю себе отчет в том, что существуют некие нормы, и что общество должно вырабатывать и поддерживать некоторые моральные устои. Каждый, кто открыто идёт против устоявшихся стереотипов, становится изгоем и называется подонком. Считай, что с позапрошлого месяца я сделался таким вот подонком, и теперь ты вправе не подавать мне руки. И во всём "виновата" "сеньяль" из нашего круга, из моей же среды. Да ты и сама её, скорей всего, знаешь наглядно - сталкивалась с ней, когда училась в Бобруйске.

Я видел её как-то на стоянке такси из окна троллейбуса с Кинжаловым Мишей и с американцем Денисом, и её лицо настолько запало мне в душу, что преследовало меня даже во сне. Её образ так и вставал перед глазами, но я не знал, кто она, и не смел (даже не мог подумать о том, чтобы) выпытать о ней у Мони (так теперь у нас называют Кинжалова) или Дениса.


Post factum - мне кажется, что я  ч у в с т в о в а л: та, которая звонила мне в конце ноября несколько раз по телефону, предлагая приехать и называя себя Леной, - и та, которую я видел на стоянке такси рядом с остановкой - одно и то же лицо.

И, тем не менее, я сразу её не узнал (она "проникла" ко мне, бросив по фону "так мы приедем" (имея в виду себя и Моню), и сделала "отбой", а прибыла без Мони, одна, на что я бы тем более не согласился).

Не исключено, что она оказалась в моей постели - в немаловажной степени -  потому, что, не отдавая себе в этом отчёта, я её всё-таки узнал.

Я не осознавал точно, чего добиваюсь, чего жду от своей игры. В первые недели я пытался себя уверить, что это своей харизмой, силой своей натуры я её подчинил, заставил бывать у себя каждый день, чего по отношению к кому-либо другому с ней никогда не бывало. Правда, выясняется, что до меня уже было всё-таки одно исключение: "Обрубок" (Додик Мазин), который теперь в Штатах... "Обрубком" Додика прозвали за его небольшой рост, при котором он был мускулистым и крепеньким парнем, намного младше Лены. Когда я узнал, что Аранова более полугода была его любовницей, это меня сильно удивило. Додик - толстокожий дилер и хам, с ужимками и повадками чернокожих гангстеров Нью-Йорка (Чикаго). Его вульгарная, "отмороженная" ухмылка "с фиксой", его наглая манера говорить, перебивая и запугивая, его оскорбительное самомнение и бесцеремонность: всё в нём раздражало и даже бесило. Поэтому нормальные ребята ему не подавали руки, и он вращался исключительно в кулуарах околокриминальной среды, среди таких же, как сам. Выясняется, что Лена сошлась с Обрубком уже после того, как он в групповой драке получил травму, и стал чуть заметно прихрамывать на левую ногу, что, однако, не мешало ему (как и сравнительно маленький рост) драться с прежней же эффективностью. Поговаривали даже, что в последнее время перед отъездом он не расставался с дулом.

Я не мог представить себе, как Аранова жила с Додиком, о чём с ним говорила, как могла переваривать его грубую, не фотогеничную рожу, его вызывающее нахальство. И начал понимать, что Обрубок просто не мог быть "моим" случаем, что там вероятно имели место какие-то совершенно иные отношения. Единственное объяснение: это что Додик был "антрепренёром" Арановой, причём, таким, который своё "антрепренёрство" захватил силой. Почти как Моня. Последний вряд ли в бою присвоил себе эту роль, но вот пытается закрепить её за собой с помощью коварства и силы.

Есть ещё одно подозрение, о котором я даже не хочу думать. Аранова сошлась с Додиком незадолго до его отъезда, когда было уже известно, что он отправится в Штаты. В таком случае Обрубок мог представлять для неё интерес в качестве "средства передвижения", но ведь она не настолько глупа, чтобы не понимать, что это совсем не тот случай? Дора Мазина, мамаша Обрубка, как любая "еврейская мама", очень забеспокоилась о судьбе своего сыночка, делая всё возможное, чтобы "отшить от него эту грязную блядь". "Идишэ мамэ" развернула такую бурную деятельность, чтоб разлучить Обрубка и Леночку, против которой не устоял бы и бронепоезд. Но Мазин-сын и сам ни за что не потащил бы за собой в Америку бобруйскую шлюху. Он был начисто лишён сентиментальности и вообще каких-либо чувств. 

Со своей стороны, я объявил Лене ещё в самом начале нашего знакомства, что для меня Бобруйск - то же, что для одессита Одесса, и что я никогда не эмигрирую. Я объяснил ей, что, так же, как и с Бобруйском, не смог бы расстаться с Литвой и Беларусью, без которых жизни своей не представляю. Неужели даже после этого Лена могла рассматривать меня в качестве потенциального "средства передвижения"? Или знала, что власти всё равно рано или поздно выдавят меня за пределы "великой и могучей", не считаясь с моей любовью к родным Пенатам?

И совсем уже фантастическим видится надуманное предположение, что девочки (не только Лена одна) надеялись воспитать из меня замену Моне и прочим, потому что участницы их "профессионального союза" всегда лелеют идеалистическую мечту о "добром сутенёре" (как малолетние школьницы: о добром волшебнике). Их "минско-жлобинский кооператив" нуждался в "честном и порядочном" мужике-антрепренёре, который взял бы на себя организационные функции. Может быть, они знали обо мне что-то такое, чего я сам о себе не знал: а именно то, что я не лишён способностей к этому делу, и мог бы со временем стать более человечным, ловким и умным их администратором, чем Обрубок, Боровик, Моня и все другие. Но мне самому совершенно не верится даже в слабую возможность такой мотивации. И потому не вижу других объяснений, кроме "любви с первого взгляда" (что в нашем случае означает: с первой ночи), которая доставила Лене массу испытаний и неприятностей.   

Я заставил её переживать сильнейшие разочарования, потрясения и стрессы, небывалые эмоциональные взрывы. Заставил её страдать. Я сделал так, что моё присутствие, вплоть до сегодняшнего дня, стало для неё необходимым.

Она ревновала меня, несмотря на всю её необыкновенную гордость, причём, открыто - перед всеми, не считаясь с тем, что о ней потом будут говорить.

Выяснилось, что мы с ней чудом раньше не сталкивались. У нас оказались все без исключения общие знакомые, одна и та же среда; я знал Лену заочно уже давно. Теперь же мы могли часами разговаривать о наших общих знакомых, как будто знали друг друга полжизни.

М о и  соседи, м о и  друзья - и Ленины: всё это переплелось, всё это было родной вотчиной, родным домом для Лены. Она оказалась подругой Светловодовой, тоже потолочной чувишки, которая живёт надо мной, на четвёртом этаже (Моня и Таня знают друг друга с детства, а я её знаю с 12-ти лет), а брат Лены, оказалось, "ходит" со Светловодовой. Нелля, которая меня бросила ради Димы, её подруга Жанна, Кинжалов, десятки других девушек и ребят - всё это наш круг, наша общая среда, наша "семья", вокруг которой вертятся по орбитам, подобно планетам вокруг светила, менее сплоченные и менее связанные с нами слои молодых людей, "последними орбитами" растворяющиеся в безликой, однородной, пассивной людской массе. Всё это столкнуло нас с Леной теснее, и всё так случайно сложилось, что заставило нас поверить в судьбу, в избранничество, и поймало Лену в паутину моего логова, к какому она теперь привязана десятками невидимых, клейких нитей.

Не знаю - может быть, она всем, кто с ней переспит более одного раза, признаётся в любви, - но формально она сделала мне признание. Она на свой лад штурмовала мой быт, но не смогла заставить меня ни изменить моему жизненному укладу, ни покидать моё логово, уползая в берлоги других хищников после одиннадцати. Тогда она стала приходить ко мне и оставаться. И вот тут-то её и застал у меня сначала Виталик, затем Виталик с Ниной (мы с Леной как раз поддавали), причём, Нина тут же выложила всё моей маме; и, наконец, гром грянул пятикратно или шестикратно: первый и второй раз в присутствии Мони, потом без него (с Канаревич), на третий раз - когда Аранова была одна, и так далее.

Когда во время одного из налётов я твёрдо заявил ворвавшейся родительнице, что Лена никуда не поедет, и остаётся ночевать, мама в ответ заявила, что в таком случае и она остаётся, и всю ночь зорко следила за тем, чтобы ничего греховодного не произошло под моей крышей. А утром предложила занимательную игру: кто кого пересидит, и, конечно же, повела с большим счётом.

На моё несчастье, мама являлась с инспекцией в самые неподходящие моменты, например, когда у меня на тахте дрыхнули Аранова и бывшая мамина ученица Канаревич (партийная кличка Залупевич), обе пьяные в жопу. Я валялся в это время чуть ли не в одних трусах (по случаю того, что топили, как на Северном полюсе) в кровати, с книгой, и не ждал никаких инспекций. Мама буянила очень долго, взбудоражила и переволновала Виталика. Сердце моё разрывалось; я не знал, кого мне больше жаль: маму, Виталика, или Аранову. Пришлось срочно вызывать такси, грузить в него девочек, и отправлять домой к Залупевич. Я думал, что после этого Лена у меня больше не появится. Появилась. Моя паутина выдержала, не оборвалась, и пришлось Арановой в поте лица имитировать (отрабатывать) незабываемый сценический образ Мухи-Цакатухи.

В конце концов я приклеил цепочку и задвижку на дверь, и договорился с Иваном-резчиком (гитаристом), что он поможет мне вставить новый замок. Только никакой замок бы всё равно не помог. Какие запоры сумели бы сдержать одну из бобруйских мам во время её героических актов по спасению сынули из цепких объятий замахнувшейся на кооперативную квартиру гейши? Мама так начинала колотить в дверь, что сбегались все явные и неявные соседи, а кое-то даже подавал очень благоразумную идею: вызвать милицию. Приходилось срочно разбарикадироваться и отпирать ворота. Как-то Аранова была у меня одна, и стук мамы застал нас почти на самом интересном месте: мы даже не успели как следует сбегать в ванную. Было далеко за полночь. Я опять заявил, что Лена остаётся у меня ночевать. Тогда и мама осталась. И мы с Леной снова ночевали в разных комнатах, а утром мама не уходила до тех пор, пока и Лена не ушла... 

Однажды, застав у меня Лену с Мишей часов в восемь вечера, мама была ещё более агрессивной. Она назвала Мишу сводником (то ли в её лексиконе не было слов наподобие "сутенёра", то ли она считала ниже собственного достоинства их произносить), в чём заключался грязный намёк на Лену, говорила резко и угрожающе. Потом прибежала выпущенная из больницы мама Светловодовой, у которой огромнейший зуб на Мишу, и получился отвратительный, крикливый скандал.

В тот же вечер (несмотря на позднее время) знакомые с молодых лет Вера, Клава и моя мама собрались у Веры, мамы Кинжалова, чтобы решать, как вырвать Моню, меня и Таньку из-под тлетворного влияния "улицы и подонков". Сначала они вознамерились держать нас троих под домашним арестом у Светловодовых, но потом, видимо, скумекали, что, если Танька забеременеет, и нужна будет специальная экспертиза, чтобы выяснить, чьи гены достались её ребёнку, никому от этого пользы не будет. Так что сошлись на необходимости регулярных обходов-инспекций, и предупредили нас, что, если хоть кто-то из нас устроит в своей квартире бардак, то нам придётся иметь дело уже не с нашими разъярёнными, но любящими родительницами, а с милицией. 

А Лена, несмотря ни на что, опять приходила, взяв с меня слово, что я стану её звать исключительно в такое время, когда мама или Виталик не могут придти. И я дал ей такую гарантию, выписав себе на отдельный листок распорядок маминых рабочих часов и расписаний занятий Виталика. В отличие от мамы, Виталик только Моню не переваривал, а к Лене относился спокойно, и, конечно же, не гонял её как мама (даже если заставал её у меня не совсем трезвой, как стёклышко). С другой стороны, приводить Лену тайком, пробираясь с ней (как вор) в своё собственное жилище, не входило в мои планы. Как бы ни сложилась судьба моих с ней отношений, я не собирался делать секрета из нашей связи. Наши мамы не понимали, что я (как и Моня) уже "большой мальчик", и в свои неполных 27 лет уже должен сам отвечать за свои поступки.

Возможно, все эти события и скандалы не только не отвратили Аранову от меня, но, наоборот, заставляли сжиматься её сердце от страха меня потерять. Когда однажды над Леной пошутили, и сказали, что ко мне приехала Лариска, она сначала мне позвонила, и на такой, совершенно не свойственной ей, громкости доказывала мне необходимость выбора между ней и соперницей, что у меня чуть не лопнули барабанные перепонки, а потом выпила денатурат. После этого ей долго было нехорошо, и у неё на неделю пропал голос.

Особенность бобруйского "полусвета" состоит в том, что назавтра же, после того, как Лена в первый раз ко мне пришла, об этом уже знал (гудел) "весь город". И, наподобие моей любящей родительницы, "весь город" самоотверженно бросился меня спасать от злобной и коварной шлюхи-интриганки. Иногда даже будучи готовым вместо меня залезть на неё, приняв на себя всю опасность её дурного влияния: лишь бы освободить меня от неё. Некоторые мужские представители "всего города" были готовы на такое каскадёрство и дублировать меня в постели с Леной 24 часа в сутки, только бы меня уберечь. И я должен быть им за это "всегда благодарен".  

Наконец, в последний раз мама заявилась и открыла своим ключом дверь (я и не подумал во время маминых рабочих часов накинуть цепочку и задвинуть внутреннюю задвижку; позже выяснилось также, что мама проведала про мой уговор с Иваном, и потому он так и не пришёл для помощи с новым замком), именно тогда, когда Лена спала в зале на тахте "без портков", а я снова копался в спальне - менял ленту на печатной машинке, - и устроила новый скандал. Мама выгнала Лену, а по отношению ко мне у неё сложились довольно агрессивные намерения; она грозилась пойти к Лене домой, изолировать меня от "нашей среды", "лишить квартиры". Но самой худшей угрозой было её обещание натравить на меня папу, а ты знаешь, что он очень импульсивный и вспыльчивый человек.

С тех пор, как мои родители аннулировали развод, и снова стали жить вместе, у него, как он любил выражаться, "барахлил мотор", и такая встряска могла ему стоить жизни.

После маминых налётов всё у нас с Арановой пошло наискосяк.

Обещание прислать папу оказалось не пустой угрозой, и он стал время от времени появляться после работы, хотя это отнимало у него последнее здоровье: ведь он должен быть вместо этого идти домой отдыхать. Клава стала часто ночевать у Таньки, и, как только слышала, что шаги на лестнице приближаются к моей двери, выскакивала из Танькиной квартиры, как чёртик из табакерки. Дважды, когда Сергей (брат Лены) поджидал Таньку, и намеревался провести Аранову ко мне домой, во дворе ему попадалась тётя Вера, и я не знаю, случайно ли она там оказалась, и что было бы, если бы Ленка в это время шла ко мне. Кстати, второй раз Вера была с участковым милиционером их участка (которого хорошо знает моя мама, лучше Мониной мамы), и, опять-таки, я не уверен, случайно ли они встретились. 

Единственное место, где мы могли с Леной встречаться - моя квартира - стала для нас недоступной, и это было обидней всего, ведь я всё ещё продолжаю выплачивать ссуду за кооператив и платить коммунальные услуги. Я несколько раз встречался с Леной в разных местах, и даже целовал её в подъезде, но что это по сравнению со свиданиями у себя? Раза два или три мы с Моней вместе встречали Лену - и сидели с ней в кафе и на вокзале (он тоже пока не отваживается водить её к себе).

Сегодня я только мельком видел Лену. Она не могла смотреть мне в глаза, и её трясло, как в лихорадке, как только она обращалась ко мне или подходила близко. За эти несколько дней она страшно исхудала, осунулась. На лице у её смертельная бледность. Когда она поворачивает голову, то видно, что шея у неё стала за эти дни какой-то дряблой. Она неудачно пыталась скрыть от Миши, что реагирует на моё присутствие подобным образом. Она казалась растерзанной и неадекватной. Нам даже негде теперь с ней выпивать!

Позачера договорился с Юрой-"Лавочкой", что буду приходить к нему с Леной, и получил (не за просто так) ключи от его квартиры, но сложность заключается в том, что я должен его предупреждать, когда появляюсь, и он тогда - по уговору - смывается на Форштадт к бабке. Боюсь, что, если он увидит Лену хоть раз, с ним приключится то же самое, что с Махтюком, Игорем, Ротанем, Моней... Но как его предупреждать? Я в полной растерянности.

Что делать теперь мне? Что? Как теперь хоть что-то спасти? Моня с Леной условились со мной о том, что они приедут на площадь, где мы встретимся - и поедем все вместе на ту "мою" - Юрину - квартиру (это было полпервого ночи). Но я пришёл к остановке, и, дождавшись первого троллейбуса, убедившись, что они этим троллейбусом не приехали, ушёл. Потом оказалось, что Лена отправила Мишу домой (и потому задержалась), а приезжала одна - и меня было. Почему так случилось, почему я так поступил? Разве не мог я подождать ещё полчасика? Не знаю. Множество острых вопросов не имеют ответа.

Почему я заставил её страдать, почему я ушёл, её не дождавшись. О чём она может вообще после этого со мной говорить?

Вся эта история раскрыла неведомые даже мне самому стороны моей натуры, те подводные камни человеческих отношений, с которыми не совсем комфортно даже психологии и психиатрии. Но жалеть ни о чём не буду, и что суждено мне - то суждено.

Так же, как и во всём остальном, я "не добрал" каких-то пару баллов, и, как всегда и везде, для меня всё рушится буквально в сантиметрах от "финиша". Я шёл на риск - и не сдвинул ни камня с места, я блефовал и потерпел поражение не из-за блефа. Битва за битвой: есть победы и отступления, но катастрофа в каждом моём предприятии случается вовсе не из-за конкретного врага или оппонента. Главный мой оппонент находится во мне самом. Потому что мои начинания - всего лишь символическая проекция одной и той же попытки решения совершенно бессмысленной задачи: поисков ответа на не имеющий ответа вопрос о смысле жизни..." 



ГЛАВА ВТОРАЯ

МАРТ 1982

Случилась целая серия событий, заслуживающих особого внимания.

Первое - я убедился в том, что меня определённым образом опекают, не позволяя найти базу, на которой я мог бы со своими ребятами работать над новой программой. Медучилище, завод Ленина, трест №32 - всё это оказалось закрытым для меня, и - вполне естественно - для нашей группы. Последнее, что я пытался сделать - это устроиться художественным руководителем на Узел Связи. Нужно заметить, что это учреждение секретнее, оно связано с военно-стратегическими секретами и с организациями Министерства Внутренних Дел. Люди, принимающиеся туда на работу, проходят тщательную проверку. Я был в завкоме с Мишей Кинжаловым, где с нами разговаривала председатель завкома, а также комсомольский секретарь, которые о нашем визите доложили директору или начальнику Узла Связи. Были записаны наши данные и телефоны. Мы получили указание явиться через неделю, причём, комсорг говорил с нами в какой-то неестественной, странной манере. Через неделю мы получили отказ, который был тоже дан в необычной форме: комсорг позвонил из другого помещения Узла Связи (или не Узла Связи: кто их знает?) в завком, где мы его ждали.

Следующее событие - пропажа пятидесяти рублей, которые могли вытащить в автобусе, я мог потерять, и т.д. Так как я не уверен, что это было именно то или другое, никаких выводов делать нельзя.

У меня от немалой суммы, собравшейся в конце февраля, остались рожки да ножки. После выплаты месячных взносов по кредитам за орган и кооперативную квартиру, и других платежей - я не ощущаю большой разницы между мной и простым советским инженером.

Вот уже неделя, как я звоню в Минск, но при наборе номера телефона Жени Эльпера в трубке нет никаких гудков. Это, разумеется, не нормально. Я набирал телефон тети Лили - тот же эффект. Набрал случайный, первый попавшийся минский номер: гудки. Звоню на Женин телефон - никаких гудков. Звоню Фиме: гудков нет (а, значит, нет и связи). Набираю телефон консерватории, Дворца Профсоюзов, Минской Филармонии, Министерства Культура: везде длинные или короткие гудки (занято). Попробовал звонить на частные номера (телефонный справочник города Минска под рукой): везде есть гудки. Набираю любой телефон своих друзей, родственников или знакомых в Минске: тишина, хотя так быть не должно. Почему? Над этим надо подумать.

Пока думал, сбегал в телефон-автомат, позвонил по одному, потом по второму секретному коду (005-зуммер-набираешь межгород бесплатно): Жени нет дома (длинные гудки), тётя Лиля ответила, у Гриши Трезмана занято. По МВД-шной "вертушке" позвонил Киму Ходееву: сказали, его дома нет. Ларискин телефон проверять не стал. Придётся снова писать заявление на Узел Связи (будь он неладен!). В одной из своих тетрадей назвал его "Узлом Рассоединения".




ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Интересный аспект взаимоотношений наметился у меня с Арановой. Лена перестала являться на каждый мой зов, что, конечно, стало для меня внеочередной трагедией. Но зато я достиг новых успехов в деле телепатического подсоединения к её сознанию, и теперь нахожусь в более тесной духовной связи с ней. Теперь главная задача: провести тождество между нашей духовной связью и физической близостью, чтобы беспроводная передача мозговой информации от меня к Лене и обратно выражалась и в "материальных" результатах. Именно с этой целью я решил воздействовать на сознание Арановой СЛОВОМ. Вот письмо, которое я ей написал, в дополнение к моим 15-ти посвящённых ей поэтическим циклам:


Леночка!

 

Я написал твоё имя на заборе большими синими буквами. Там, где ты проходишь по пути на работу мимо старой водонапорной башни. Не обращай внимания на другие каракули или надрезы - нацарапанные или начириканные малолетними порчунами. Я же нацарапал (точнее, красиво написал) буквы твоего имени особым - своим собственным - шрифтом, который придумал сам. Это что-то среднее между готическим и старославянским стилем.

Сегодня утром я ходил полюбоваться на дело своих рук, с тайной надеждой встретить тебя по дороге от троллейбусной остановки, но судьба мне не подарила этой встречи. Зато я увидел, как хорошо одетый человек с фотокамерой "Лейка" фотографирует моё творческое достижение. По-моему, он похож на фотокорреспондента газеты "КАМУНIСТ". По поводу этой газеты в моей памяти всплыла одна весёлая ассоциация. Мой дедушка, папин папа, который говорил с соседями на немецко-еврейском жаргоне, очень любил два слова тебе хорошо известной связки-дихотомии (слова с противоположным смыслом): "гут" и "нист" ("шлехьт"), соответственно: "хорошо" и "плохо". Когда он разворачивает первую страницу нашей городской газеты, он до сих пор повторяет: кому - гут, кому - нист.

Ещё позже, когда отправился за подарком для тебя (придёшь - увидишь, что я купил) в магазин "Подарки", я ещё от Кулинарии заметил художницу из "Треста Столовых и Ресторанов", кажется, Валерию, которой когда-то симпатизировал. Она стояла с камерой "Киев", и фотографировала мой шрифт. И ещё позже увидел Васю Поташникова с "Зенитом", который занимался тем же самым. Я бы стоял там и стоял, наблюдая, какое впечатление производит моя работа, если бы не более важные дела, такие, как это письмо к тебе, Леночка.

Хочу признаться тебе, что с детства ненавидел всякие буржуазные предрассудки и пережитки, такие, как сентиментальные подарки, и потому никому ничего не дарил. Все эти сюсюканья: для людей со слабой волей и неустойчивой психикой. Благодаря моим чувствам к тебе я сумел извинить и понять эти слабости простых смертных, впервые снисходительно подумав о них. Как видишь, я изменил своим собственным принципам, и дарю тебе уже второй (после КНИГИ) подарок: ты сделала меня другим человеком.

Но связь между нами: выше каких бы то ни было земных ценностей и даже представлений. Эта связь определяется волей высших миров, и, когда мы с тобой вместе - это отражает соединение вселенских гармоний, мистерию торжества космического разума, победу светлого начала над тёмным. Каждое наше совокупление: это не какая-нибудь случайно случившаяся случка ничтожных бюргеров-обывателей, а предопределенный самой Судьбой мистический акт. Всё между нами совсем не так, как у других (то есть - с другими).

Внутренняя борьба в тебе между непреодолимым желанием ко мне придти - и тысячами преград на твоём пути: это борьба добра со злом, света - против царства тьмы. Но добро всегда побеждает, и мы видим, что все силы мирового зла вместе взятые десятки раз так и не смогли тебе помешать.

Я верю в тебя, верю в то, что разум одержит верх над неблагоразумием, и уже сегодня вечером, или, в крайней случае, завтра, или, на самый худой конец -послезавтра ты будешь моей. И никакие предрассудки, сплетни, помехи и соображения "здравого смысла" не в состоянии тебя остановить.

Когда я написал в самом начале своего послания твоё имя, я испытывал сильнейшее потрясение, Но теперь это шоковое состояние прошло, и я пишу в сравнительно спокойной манере.

Того, что я напишу тебе сейчас, ты можешь и не понять - но это совершенно неважно. Ведь это именно то, что я должен тебе сказать и от чего ты постоянно уклонялась, но теперь время пришло: и ты поймёшь смысл моих слов даже без помощи глаз и разума, поймёшь ноздрёй, животом, ухом, серьгой или шапкой: потому что всё и все в мире - все молекулы, атомы, все мельчайшие частицы любого вещества и тела - связаны между собой.

Итак, однажды я увидал тебя с Денисом и с Моней из окна троллейбуса на остановке такси. Тогда твоё лицо сразу бросилось в мои глаза, но я тогда так не понял, почему оно так долго стояло перед моим внутренним взором. Этот факт предрешил всё.

Только потом выяснилось, что двух таких особенных, выдающихся, неординарных личностей, как мы с тобой, не только в Бобруйске, но в целом мире невозможно найти. Двух таких непредсказуемых, незаурядных, непостоянных, некомсомольских людей.

А то, что было... не было случайностью; это была закономерность высшего порядка. Чего стоят Американские Горки, Колесо Обозрения и прочие аттракционы по сравнению с ни с чем не сравнимой гонкой со всеми неизвестными "внутри" моего внутреннего мира, где ничего предсказать нельзя. Ты покупаешь билет, ты идёшь на уже известный тебе аттракцион, и тебе всё уже заранее известно: как, на что и докуда ты должна сесть. Скука, скучища, тоска! Уже когда ты подходишь к Колесу Обозрения, ты его видишь, созерцаешь, ты можешь подставить себя на место других людей, которые едут в "корзинах" - опускаясь или поднимаясь. И ничего неожиданного не происходит. И совсем другое дело, когда ты идёшь на невидимое "Чёртово Колесо", с завязанными глазами, и тебе предстоят головокружительные падения и взлёты, и никто не обещает тебе, что ты не сорвёшься.

В моём "Анти-мире", в его эксцентрической полусфере, с которой ты соединена невидимой пуповиной, где всё поставлено с ног на голову (и даже больше), ты теряешь все привычные ориентиры, и согласись, что - неожиданностью своих реакций, которые ты ни разу не смогла предсказать, нестандартностью поступков и мыслей - я перенёс тебя в такую невиданную, странную атмосферу, которой тебе нигде и ни от кого не получить. Ты приобрела нечто такое, что не купишь ни за какие деньги, не создашь никаким упорным трудом, не построишь рукотворно даже с помощью тысяч психологов, сценаристов, художников сцены. Потому что я неповторим, меня невозможно "скопировать", воспроизвести.

То, что ты обрела, что явилось для тебя чем-то, держащим тебя, как во сне, над землёй, над обыденной блевотиной и рутиной, слишком для тебя важно, чтобы им бросаться и рисковать потерять его.

Я признаю этот талант за тобой: артистизм, который позволил тебе попасть "внутрь" моего "я", чего до тебя никому ещё не удавалось, гениальность твоего "открытого мозга", способного адаптироваться к любым, самым безумным условиям. Ты должна была, как это говорят, и в самом деле пройти "и Крым, и Рым", чтобы в моих самых странных, самых экзотических фантазиях встроиться в мои представления.

Это со стороны кажется, что наши переживания неглубоки и легковесны, что на тебе и на мне лежит печать шутовства. Но внутри нашего с тобой противостояния "правильному", "адекватному" миру мы с тобой играем, не допуская фальши, тогда как изнутри ИХ мира в нашей игре всё фальшь. Все эти "нормальные", "вменяемые" люди, что нас окружают, лгут и кривят душой в любом из её побуждений, в каждом своём поступке и шаге, только делают они это в рамках приемлемого, дозволенного, адекватного, состоятельного. А мы с тобой, несостоятельные людишки, барахтаясь в ИХ скверне, сохранили нравственную чистоту, какой у них нет. И это заставляет нас страдать так, как ни один из них не страдает и страдать не способен. И то, что ты способна так глубоко и так сильно страдать, предрешило длительность и характер наших взаимоотношений.

Только то, что я чувствовал это, помогло мне вознести тебя на немыслимую прежде для тебя ступень эмоциональных потрясений, дать такую силу твоим чувственным переживаниям, какой ни одна связь не могла тебя наградить. Мой мир для тебя: это катализатор страстей, источник универсального смысла, который, кроме меня, больше тебе никто не даст.

То, что "одинаковые" люди получили возможность общаться - факт совершенно беспримерный, удивительный, ибо обычно происходит взаимоотталкивание двух подобных существ. И мы оба чувствуем уникальность наших взаимоотношений.

Мои возможности почти неограниченны. И Моня тебе не врал, когда

говорил, что я "могу всё" (дословно: "способен на всё"). И уж точно не врал, когда, заметив, что я "угадал" насчёт твоей поездки в деревню, заявил о моей телепатии. Но моя и твоя Ахиллесова пята: неодолимая тяга к разнообразию, которую ненавистники этого качества обзывают "неразборчивостью". Она и даёт нам огромные преимущества, и таит в себе огромную опасность. Как сперматозоиды атакуют женскую клетку - так из всех щелей, пор и дыр этого нашего качества устремляются на нас зубастые пираньи сплетен, оговоров, административных мер, уголовных законов, агрессии окружающих и венерических болезней. И сейчас, отдаляясь от меня, ты подставляешь и меня, и себя под неистовый смерч этой опасности.

Да, мы с тобой не привыкли выбирать. Мы почти всеядны. Именно потому

я не порываю застарелых отношений с теми, кто входил в круг моего внутреннего мира до тебя. Это - коллекция миров, в один из которых я могу уйти из другого, когда мне там невмоготу, и ни один уж-аналитик, ни один легавый не отыщет меня.
Точно как и ты.

Давай же объединим наши сознания, наши усилия по противостоянию обычному, "правильному" обществу, и пошлём на х... всех этих евнухов и их хозяев.

Наши внутренние противоречия (их слишком много) можно преодолеть только когда мы находимся рядом; в противном случае успеха в жизни, осуществления наших мечтаний нам никогда не видать.

Представь себе, что с помощью каких-то лучей, волн или токов, природу которых наука пока не объяснила, я месяцами управлял твоим внутренним миром, планировал и осуществлял эволюцию твоих чувств на эмоциональном уровне; и многие твои влечения и поступки были мной спланированы, реализованы или предопределены в течение этих месяцев. Если бы хотя бы на минуту незримая связь прервалась, я не смог бы управлять этими процессами, но не только я управлял тобой: шло взаимовлияние, и поэтому два несовместимых образа жизни совместились, и два однополярных заряда, вопреки всем законам, слились в одно. Эта картина телепатической связи с тобой и контроля над твоими эмоциями: не более, чем метафора, призванная показать, что неразрывно сплелись наши ауры, наши души: как сиамские близнецы. И - как разделение сиамских близнецов почти всегда ведёт к смерти одного из них или обоих, - так и разделение наших душ и тел приведёт к твоей (не моей) духовной смерти. Потому что это я даю людям вокруг
ощущение полноты бытия, смысла жизни, чувство, что они соприкасаются с чем-то универсальным, центральным, находятся в центре вселенной. (А не наоборот). Не зря ведь ты впервые вошла в моё жилище в сопровождении сиамской кошки. А это была совсем неслучайная, судьбоносная метафора.

Так не захлопывай эту дверь, не отказывайся от возможности подняться над каждодневной рутиной, оставайся со мной. Ведь самое лучшее, что было в твоей и в моей жизни: это то, что мы друг друга встретили.

Не сомневаюсь, что ты ещё ко мне придёшь, хотя бы из любопытства. Но приходи побыстрей, пока на твоём пути ко мне и на моём пути к тебе не встали непреодолимые преграды. Целую,

           Твой,
           Вова

=========================================



 




КНИГА ЧЕТВЁРТАЯ


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ
МАРТ - АПРЕЛЬ 1982

Ещё до того, как я поехал в Ленинград, в марте произошли следующие события.

Во-первых, тайник, который я устроил в ножке шкафа (в дополнение к тайнику в ванной) оказался совершенно пустой (там должно было оставаться 45 рублей). Добраться до него можно только изнутри, а шкаф запирается на ключ. Замок не простой - с секретом. Для того, чтобы его открыть, нужно время, и, конечно, надо наверняка знать о существовании тайника. В другой ножке у меня хранятся записи о том, куда я кладу деньги, и сколько. Теперь придётся всегда носить их с собой.

Записи показывают, что 50 рублей, которые пропали раньше, тоже находились в ножке. А в ручке шкафа: свёрнутые в трубочку 2 стодолларовые купюры, которые никто не взял. Пропала дореволюционная (не золотая, металлическая) монета, из того же (первого) тайника. Как только я хватился 50-ти рублей, первым делом посмотрел там, и лишь тогда предположил, что их потерял.

Изучив свои дневниковые и прочие записи, я выяснил, что последний раз я оставлял Лену, Нафу и Канаревич (а сам уходил) до начала марта. Выходит, к пропаже они не имеют ни малейшего отношения. Но и без этого ясно, что, будь они способны на такое - серебряные кубки, позолоченные ложечки, цветной телевизор и видеомагнитофон давно бы уже числились в розыске (не говоря уже о книгах и пр.). Только телевизор и видак стоят едва ли не больше, чем машина. А вот старый заржавленный "матросский" кортик из нижнего ящика письменного стола именно с марта месяца не отыскивается. Проверял, не отсырела ли пачка денег в полиэтиленовых мешочках в ванной: не отсырела. И вся сумма на месте. Но ведь не взяли же и оттуда.

Единственное объяснение, доступное моему убогому интеллекту: обыск в моё отсутствие. И экзотические способы поиска (оружия? наркоты? запрещённой литературы?). Собачка? Металлоискатель? Зная, кто пашет во всех конторах - уверен, что ни протокола, ни описи изъятия не составлялось. Нагрели, значит, меня люди в костюмах, форме и кожанках.

Во-вторых, у меня пропали ещё более сорока рублей. Не без основания подозреваю, что их вытащили в автобусе. Говоря конкретней: бабушка Буня мне дала тридцать рублей - четвёртую часть выручки от продажи её пальто, - а когда пришёл к родителям (добирался на автобусе), этих и ещё пятнадцати рублей у меня уже не было. Бабушкино пальто мне помогла продать Аранова, и теперь придётся ей выделить не менее тридцати рублей (хотя она и предупредила, что ни за что не возьмёт). О пропаже ей нельзя теперь ничего сказать, иначе - по поводу бабушкиного тридцатника решит, что я всё это придумал (чтобы зажать), а по поводу пропажи денег из дому - что я её подозреваю.

В пятницу в буквальном смысле схватил за руку человека, который пытался забраться в мой задний карман. Он тут же выскочил в среднюю дверь, но я успел запомнить его внешность, и мне показалось, что это тот же самый тип, который прятался за Моней на лестнице в день моей инсценировки отъезда в Минск. В моей картотеке есть один с похожей внешностью: Палей Ефим Абрамович, 1949 года рождения. Тот, что отъезжал от моего дома за рулём рабочего микроавтобуса Махтюка (примерно 10-11 января), имел внешность того же типа.

Именно в текущий период, одна портниха, мамина знакомая по фамилии Хомякова, взяла у неё две норковых шкурки на воротник (мама собиралась шить пальто), заменила одну, а вторую отрезала, оставив половину, и в таком виде возвратила маме. Хомяюва - соседка Кинжалва и дружит с Верой Максимовной (Тарасовной), его мамой. Хомякова состоит в тесных отношениях с Моней Кинжалвым и помогает ему заниматься спекуляцией.

Виталик отдал перешивать дублёнку, которую безобразно перешили, при этом не вернув отрезанные куски.

Имела место попытка украсть шубу, которую я давал продать Доре Лифшиц-Садовской, а она - Грете из треста, но мои быстрые и оперативные действия предупредили эту попытку. Тем не менее, я проиграл на этом сто рублей.

На днях с кошёлками, в которых несли разные дефицитные продукты (ветчину, балык, осетровую икру, колбасу, и т.д.), мама с Виталиком зашли в аптеку на площади, и у них из-под носа похитили эти продукты. Это уже вообще для рубрики "Очевидное - невероятное" ("Кража в аптеке!!!").

Если все эти случаи не имеют один к другому никакого отношения, тогда почему они не распределили себя равномерно по шкале времени? И почему до сих пор не происходило ничего подобного. Общий ущерб, нанесённый нам за каких-то полтора месяца, по моим подсчётам, исчисляется в полторы тысячи рублей.

Обиднее всего, когда представишь, сколько "огненной воды" можно было купить за эти деньги для Арановой. Но я не дал досаде сжать моё сердце своими коварными пальцами. Убиваться надо по людям, а не по деньгам.

Я и мы все научились переносить подобные удары стоически, и - так как я знал, что источников дохода у меня сейчас гораздо больше - я не поддался панике.

Спокойное отношение к случившемуся поможет мне научиться жертвовать некоторыми своими интересами ради других людей. Это для меня исключительно важно. Я всё чаще задумываюсь над тем, как мало я делаю для мамы, брата и отца, и в каком я неоплатном долгу перед Софой, Ларой и Леночкой. Даже если Аранова порвала бы со мной окончательно, я ей благодарен за всё то время, что мы провели вместе, за тот фейерверк лиц, ситуаций, за тот водоворот, в который я попал, за то, что наши драматические отношения расцветили мои серые будни.

Именно поэтому я и решился на поездку в Ленинград, вопреки финансовым потерям и несмотря на предстоящие траты. В Питере, вдалеке от Лариски и Леночки, я должен окончательно решить, кого из них я предпочитаю и за кого из них я должен бороться. Там, один на один, сам с собой разобраться с душой.

Я решил не звонить ни одной, ни второй, и ничего не сообщать о предстоящей поездке. Леночку мне хотелось немного проучить - за то, что на моё, написанное кровью, письмо отозвалась гермафродически вялым звонком, а Лариску держать в неведении, чтобы и она почувствовала, что чувствую я, когда она неделями не даёт о себе знать. Конечно, она сказала бы, что ведь и я ей могу звонить, но разве мы находимся в одинаковом положении? Я ведь живу один, и сам поднимаю трубку, а когда дозваниваюсь до неё, мне приходится выслушивать двусмысленные намёки и далеко не дружественный тон её мамы и отчима.

Отправившись в Ленинград, я знал, что делаю это ради Арановой и ради моих с ней отношений - и не ошибся. Именно эта моя поездка и сыграла решающую, хотя и двоякую роль. Сначала весть о моём отъезде была сокрушительным ударам для Леночки, заставив её пережить обиду и потрясение. Этим воспользовался Кинжалов, временно торжествуя победу - и сумел опять приковать Лену к своей колеснице.

Вот это и позволило ей почувствовать громадную разницу между моим - и не моим миром, и стало главным в том, что любовь Лены ко мне вошла в последнюю, самую зрелую и прочную фазу, и уже никакие психологические барьеры не могли эту любовь поколебать.

Ночуя в Питере у дяди Гриши или Аркадия, или у гитариста Шепитова, я копался в себе, но никакого лёгкого решения не образовывалось. Лёжа на дяди Гришиной раскладушке, на углу Рубинштейна и Невского, глядя в грязный дым ночного потолка, я мечтал покорить Ленинград, воображал поклонников и признание, слышал громоподобные овации. И во всех возможностях, которые открывались в этом блестящем будущем, вставали передо мной и Лариска, и Леночка, которых я, конечно же, привезу в Петербург, и обеспечу им достойное их существование. Как фокусник, я вытащу из рукава для Еведевой осуществление её сокровенной мечты, о какой она мне пока ещё ничего не сказала. И, выполнив это условие, уберу последнюю преграду на пути нашей вечной любви, соединив с Лариской свою судьбу "до гроба". Или я видел Аранову (одетую мной с иголочки, так, что даже её зажимистые валютные товарки бледнеют в сравнении), которую спасаю от рабства "спецзаданий", алкогольной зависимости, и от Жлобина. Самое интересное, что, засыпая, уже в розовой полудрёме, я видел, как одеваю обручальное кольцо на один из нежных пальчиков то Лариски, то Леночки, и происходит это в одном и том же ЗАГСе Кировского района.

Когда утром я просыпался, и вынужден был складывать раскладушку, и караулить доступ в общий туалет, и на общей кухне хлебать грязную бурду, что они называли чаем, вчерашние мечтанья несли уже не сладкое томленье, а удары судьбы из бетховенской Пятой симфонии. К счастью, у меня была намечена широкая программа самоутверждения, которую я и стал осуществлять, не откладывая.

В Ленинграде меня слушал профессор, преподаватель консерватории по композиции (он же работает и в училище-десятилетке при консерватории), Чистяков Владлен Павлович.

Впервые моим музыкальным произведениям была дана достаточно объективная (с изрядной критикой, и, в то же время, весьма высокая) оценка; причём, таким профессионалом, о каком в Ленинграде отзываются в превосходной степени. Желая выслушать альтернативное мнение, я встретился с композитором Рябовым, был у восходящей звезды композиторско-педагогического Петербурга -
Котова, и у Тищенко. Слушали меня и другие люди. Мне удалось попасть к самой большой знаменитости местной композиторской школы, но я выдал свою музыку за творчество одного приятеля. Меня мучили подозрения, что со мной ведут игру в молчанку, и в глаза не говорят правды. И что на самом деле мои вещи гораздо слабее. Мэтр полистал мои клавиры и партитуры, поиграл кое-что, подчеркнул карандашиком, и высказал мнение: "Невероятно талантливо... но... бездарно." Когда я спросил, что это значит, знаменитый композитор пояснил, что перед ним творчество в принципе талантливого человека, но такого, что не умеет трудиться. И посоветовал этот вердикт не оглашать.

Был у дяди Гриши, на Сиреневом Бульваре. Там же видел Аллу Пугачёву, самую популярную певичку нашего времени. Она мне напомнила Машку Филькенштейн, торговку у нас на базаре. У дяди Гриши закончил шестой цикл стихов, посвящённый Ларе Еведевой. И подумал: почему Арановой я посвятил 15 циклов, а Еведевой только 6? Затем я подсчитал, что с Лариской за последний год мы общались в постели примерно в 3 раза реже.

В Питере встречался со своей платонической пассией, Марлизой Пик из Вены, с которой когда-то познакомился в Эрмитаже. Я несколько лет посылал ей полудетские романтические письма на своём корявом немецком, а иногда на английском. Марлиза всегда удивлялась, отчего это мой письменно-немецкий настолько корявей, чем мой шпрахен-дойч (мы с ней несколько раз говорили по телефону). Она остановилась в гостинице недалеко от Исаакия, и как раз собиралась отправиться в австрийское консульство. Оказалось, что по какому-то недоразумению ей не поставили такой штампик в паспорте о пересечении границы. Я никак не мог взять в толк, почему это её так волнует. Кажется, я не сильно ошибусь в своей догадке о том, что родных, австрийских чиновников, она боится гораздо больше, чем КГБ и свирепой питерской милиции. Ведь прописали же её в гостинице, несмотря на отсутствующий в её паспорте штампик. После этого мне отчего-то расхотелось жениться на ней (вырываться из-за "железного занавеса"!), тем более, что она не очень хорошенькая. Она мне предложила поночевать у неё в номере, "чтобы не стеснять родственников".

Отказаться не было никакой возможности.

Там стояла только одна кровать, и было очевидно, что нам придётся спать на ней вместе. Мои колебания она приняла за смущение, и это понятно: "страна за железным занавесом", "пуританские нравы", "тяжёлое детство". Когда я поплёлся в ванную, я вспомнил о том, что три дня не менял белое импортное бельё; стирать было негде, а чемодан оставил у дяди Гриши, ночуя пока у его сына, Аркадия. Поэтому в душевой (ванны не оказалось) я - по примеру Арановой - засунул трусы в карман брюк, а майку в другой. На выходе Марлиза уже встречала меня сочувствующим, понимающим взглядом ("Страна Пуритания", "тяжёлое детство"...), скользнув им по моей наглухо застёгнутой рубашке и брюкам с оттопыренными карманами. Она решила, по-видимому, что в этом наряде я и намерен улечься в кровать, перепутав его с ночной пижамой. Сама она и не думала идти в душевую: наверное, побывала там до моего прихода, а мочевой пузырь у неё оказался крепкий. Пришлось при ней вылезать из брюк и рубашки, заставив её глаза выкатиться из орбит ровно наполовину: выходит, в самой пуританской Стране Пуритании мужчины не носят трусов? или нищета так одолела, что не за что покупать трусы и майки?

Более дурацкого положения невозможно было придумать...

Я поспешил юркнуть под одеяло, и она тоже - предварительно сбросив на пол блузку и штаны типа пижамных. Хотя лицо у неё так и осталось со времени нашего знакомства таким же детским припухлым личиком, фигурка у неё стала более точёной, а попка - очень даже ничего. Мы лежали лицом друг к другу, и я даже не предпринимал попыток погладить её или приласкать. Тогда она провела левой ладонью по моему бедру, и в ответ моё орудие отвердело, упёршись ей в пах. Тотчас же внутренняя часть её ног ниже паха раскрылась, пропуская только что сформировавшееся дуло пушки - до самого лафета - вовнутрь, в тёплое и уютное телесное гнёздышко "приёмной", но ещё не самого "кабинета". Оставался последний толчок, и дуло пушки вкатилось бы в нежное облегающее отверстие; но этого не последовало ни с её, ни с моей стороны.

Так мы и спали, как два наивных подростка, лицом к лицу, с моей пушкой у заветной черты, до самого рассвета.

Марлиза, как и её мать, должна была стать художницей (мама-Пик оставалась по-видимому больше всё-таки искусствоведом, чем живописцем). Обе были помешаны на русском и немецком экспрессионизме и "околоэкспрессионизме", от Кандинского и Малевича, до Кокошки.

Поднявшись с постели, я от руки набросал стихотворение, немного в духе экспрессионизма, и посвятил его Марлизе, и, когда перевёл ей на немецкий, она была в восторге, даже захлопала в ладоши. Она поцеловала меня, и я заметил, что она не такая уж дурнушка.

Именно в тот момент в моей голове созрел дерзкий план. Мне было известно, что Мэтр как правило обедает в кафе или ресторане в районе консерватории, но в каком именно: этого я не знал. Я стал вызванивать моего студенческого друга, Игоря Корнелюка (который и организовал большую часть прослушиваний), Котова, Колю Шепитова, Людочку Скрынникову: пытаясь узнать поточнее. Формально - я выяснил, но до конца ещё не был уверен. Всё-таки я повёл Марлизу в тот ресторан, молясь про себя, чтобы не ошибиться. Фортуна мне благоволила: он был там. Я приложил все усилия, чтобы оказаться за соседним столиком. И оказался. Намеренно громко болтая с Марлизой не на своём отменном - но всё-таки плебейском - "общебританском" (каким его подавали на Би-Би-Си), а на вполне сносном "дойче" австрийского разлива, я кивнул мэтру, как старому знакомому, и (о, чудо!) он кивнул мне в ответ. Марлиза была теперь очень даже мила, и я умолил её (как даму) попросить меню у профессора, незаметно смахнув меню с нашего столика на пол и прикрыв подошвой. Подчёркнуто-демонстративно заплатив за свою спутницу, при её громких протестах (что было очень кстати), я дождался мэтра, и задержал его прямо на выходе. Если бы на моей руке не висела Марлиза, он бы, конечно, послал меня на все четыре стороны. У меня хватило ума не признаться прямо, что это была не моя музыка, а лишь намекнуть, и добавить, что я ужасно мечтаю об учёбе в консерватории имени Римского-Корсакова.

В моём, услужливо раскрытом блокнотике, он нацарапал номер какого-то телефона, и сделал приписку своей рукой. Номер был мне прекрасно знаком, и это меня разочаровало. И только оказавшись на улице, я подпрыгнул чуть ли до подоконника высокого окна, сообразив, что почерк мэтра коренным образом меняет дело.

Так я вторично оказался у Тищенко.

Борис Иваныч, любимец Шостаковича (у "дяди Шостаковича" и у "дяди Брежнева" я в детстве "сиживал на коленях": оба бывали у тёти Зины Поляковой, певицы Большого театра, дедушкиной сестры), на сей раз оказался намного придирчивей. Он указал мне на серьёзные промахи, и пояснил, как и что надо делать. Его замечания не были мне в новость. На те же "дефекты" указывал и Дмитрий Брониславович Смольский, у которого я в Минской консерватории неофициально проходил курс композиции. Думается, оба мэтра делали мне одни и те же замечания отнюдь не случайно. Для того, чтобы адекватно отреагировать на критику такого требовательного педагога, как Смольский, я должен был хотя бы на время оставить свои амбициозные литературные и литературно-поэтические проекты, бросить либо халтуры, либо музыкальную школу (одно из двух), отказаться от Шланга, Карася и моей теперешней группы, и всецело сосредоточиться "на музыке". И, понятно, уже не пришлось бы тогда бегать за юбками.

И вот, сейчас, передо мной встал тот же выбор. Или - или. В противном случае я только отнимаю время у серьёзных и очень занятых людей. А заодно и шансы у других талантливых тщеславцев, которые могли быть сегодня на моём месте. Я видел, как разгоняется курьерский поезд, который потом, на полном ходу, не остановишь. И уже было обещано, что Борис Иванович возьмёт меня в свой класс, и что будет "замолвлено слово" (если я его правильно понял), чтобы при поступлении я случайно не срезался на не музыкальных предметах, и я уже получил, как от Чистякова, телефон "репетитора Котова" (вот уж действительно: не обойдёшь, не объедешь), а заодно и двух других: на выбор. Стоило мне заикнуться о том, что я бедный бобруйский еврей, что у меня нет в Петербурге ни жилья, ни прописки, и - главное - что нет у меня работы: и курьерский поезд никуда б не отправился. Я сообразил, что на таком уровне, на который я претендовал (не скрываясь, любит какую-то немку; не опасаясь, что за это возьмут за загривок; обедает с ней в дорогих ресторанах; шпарит по-немецки; расплачивается за иностранную гражданку (!), прописка, жильё и работа - нечто само собой разумеющееся.

К занятиям с репетиторами я должен был приступить с мая, и к дополнительному набору (а именно его мне рекомендовали для поступления) в конце августа - начале сентября я бы как раз успел. Если всё пойдёт, как предвидится, на вступительный "эксамен" я принесу отобранный и тщательно отредактированный Борисом Ивановичем музыкальный материал, при условии (надо полагать) того, что мой социально-общественный уровень вовремя подтвердится. И всё-таки Тищенко уловил какие-то во мне колебания, тряхнул своей седеющей чёлкой, и заметил, что учиться в ленинградской консе: большая честь. Он в двух словах перессказал историю одного неудачника, который, провалив вступительный экзамен по композиции, бросился в Неву, но, на счастье, несостоявшегося самоубийцу "выловил" милиционер. Одних только известных Борису Ивановичу случаев было не менее пяти. Он говорил об этом с нескрываемой гордостью.

Из консы я поехал прямиком к Марлизе в гостиницу, и провёл у неё "прощальную" ночь, о которой мне будет стыдно вспоминать. Потом она провожала меня на поезд, помахала мне ручкой, а я, доехав до ближайшей станции, вернулся обратно в Петербург.

В целом моя поездка в Ленинград оказалась в высшей степени удачной. Я как раз попал на выставку работ Пикассо в Эрмитаже, на выставку в Русском музее, посвящённую творчеству Моисеенко; купил много ценного и хорошего из нот и из книг. Я был у художника Рабкина, у Виктора Цоя, и у других интересных людей, познакомился с двумя поэтами; читал свои стихи ещё двум светилам местной поэтической братии. Я снова почувствовал бьющую через край жизнь Ленинграда, вдохнул восхищавшую и поражавшую атмосферу этого великого города.

Для людей нашего времени - он же самое, что во времена античности Рим. Это Мекка искусства, блаженная, обетованная земля, это пантеон, усыпальница, и, всё же, сиюминутный ключ (живой поток) настоящей жизни. Это город свободы, пленительного величия новых, непохожих на образцы других городов, норм. Здесь всё наполнено глубинным смыслом. Этот город - иная планета, альтернативная цивилизация. На фоне пронзительного духовного одиночества, чувства отчуждённости среди толп огромного города - эта потрясающая общность, обволакивающая теплом солидарность: это немыслимо. Такой парадокс - атрибут только этого города. Ничто не сможет его заменить, ничто не сможет умертвить во мне ностальгию по этому, и я, уезжая из Ленинграда - очень не хотел уезжать.

Я чувствовал, что гарантии, данные мне Тищенко, Чистяковым и Котовым, улетучатся вместе с отъездом; что Гордиев узел моей бобруйско-минской жизни, который я надеялся разрубить Ленинградом, снова меня запутает и собьёт с дороги.

Я знал, что именно я теряю, покидая Ленинград, что у меня остаётся теперь только Аранова. И чувство, что, возможно, её у меня теперь тоже нет, заставляло переживать нечто ещё не испытанное до сих пор, такую светлую и словно осмысленную тоску, которой у меня никогда не было.


Ещё до пересадки в Жлобине, сидя на верхней полке, свесив ноги, я подумал: а что стоило мне позвонить в Минск, во Дворец Профсоюзов, и в школу на Проспекте Правды, и в Бобруйск, Роберту, и сказать, что ещё, например, две недели я не смогу работать, и пусть бы меня заменили. Ведь сказал же Котов, что может устроить меня истопником или сторожем "хоть завтра". Пока без прописки. И я мог бы ночевать в какой-нибудь кочегарке. Да и музыкальные халтуры от меня никуда не денутся. И сидел бы я себе в Городе на Неве, и плевал в потолок.

Но не всё так просто. И, оставаясь в Питере, я взваливал на себя известные обязательства. Курьерский поезд брал разгон, и остановка на полном ходу означала крушение. Так что я сделал выбор, предпочёл разрубить бобруйский Гордиев узел Ленинградом, а ленинградский - Бобруйском.

 

Итак, я ехал из Ленинграда после столь бурных событий, после того, как я уже нашёл в этом огромном городе новую жизнь, ни на минуту не переставая чувствовать себя соединённым и связанным с тем, что в Бобруйске, ни на секунду не забывая думать об этом, терзаясь сотнями мыслей, сотнями вопросов, связанных с круговоротом событий, с Еведевой и Арановой, с моими проблемами, с моим местом в жизни, с необходимостью выбора, с чувством раздвоенности и поиском выхода из сложившейся ситуации; ехал из Ленинграда в общем вагоне, желая ощутить сопротивление, шероховатость снаружи, чтобы легче стало внутри - и, наверное, сэкономить денег, - причём, вагон оказался не отапливаемый, и все, кто ехал, ужасно мёрзли всю ночь. Мне пришлось особенно настрадаться от холода, потому что я был легко одет. Можно представить себе моё положение: внутренние терзания, неразрешимость дилемм, этот невыносимый холод и благородное возмущение пассажира, догадки о том, что происходит в Бобруйске, вина перед Марлизой, вторая бессонная ночь...

И всё-таки это было для меня не таким страшным, как могло быть. Ведь во мне оставались мои стихи, и я увозил свои успехи, прекрасные книги, сомнения и терзания, теперь окрашенные Ленинградом. Во мне было упоение страданием и заставляющая меня осознавать величие, серьёзность и высоту своих чувств драма взаимоотношений с той, которая так осложняла картину моего внутреннего мира и дала такой гигантский толчок моему познанию жизни.


В Бобруйск я возвращался через Жлобин. Этот городок меня всегда озадачивал и вызывал во мне смешанные чувства: лежащий в стороне от всего, как бы на периферии бобруйского ареала, и, в то же время, довольно самостоятельный: автономный мирок, находящийся как бы в зоне временного коллапса. Я решил провести тут полдня, прежде, чем отправиться дальше. Я ходил по магазинам, по улицам (несмотря на тяжёлый портфель и "дипломат"), обедал в столовой, сидел на вокзале.

Ещё в Рогачёве в вагон поднялся и подсел ко мне один подозрительный еврей, старательно провоцировавший на разговор - и добившийся своего. Позже он мне сообщил, что живёт и работает в Рогачёве, а контора их находится в Жлобине, и он ездит в Жлобин почти каждый день. Это был довольно крупный человек, пожилой, лет под шестьдесят, с крупным лицом и небольшими глазами. Я бы его узнал, но точный словесный портрет составить затрудняюсь. Я расстался с ним на вокзале, но в течение дня несколько раз случайно встречал его на улицах - и столкнулся с ним в столовой, куда он вошёл за мной.

Когда я сидел на вокзале, ко мне подошёл милиционер, и сказал, обращаясь ко мне и к сидящему рядом "трактористу": "Вот вы и вы - идёмте со мной".

Очень скоро я понял, что придётся быть понятым, и что это совсем не случайно. Я мгновенно оценил и угадал весь их план. По неизвестной причине они хотели удостовериться, что я - это я, а также запротоколировать факт моего пребывания в Жлобине. Естественно, что, выступая в роли понятого, - я должен расписаться в протоколе и назвать своё имя и адрес (либо меня вежливо (или не очень) попросят предъявить удостоверение личности). Таким образом - факт моего пребывания в Жлобине будет доказан. Я мог бы отказаться и не пойти. Но боюсь, что в таком случае меня бы просто задержали - и проверили бы, что я везу. А зачем, чтобы рылись в моём портфеле и в карманах. И я, за секунду всё оценив, не стал перечить.

Обыск какого-то бедолаги, который, вероятно, когда-то отсидел и теперь стоял на учёте - и выглядел совершенно безобидно, был, как я и ожидал, грязно сработанным фарсом, попирающим правовые нормы. Спектакль, сработанный, возможно, даже не на меня, а просто для формы. И тут я допустил непоправимую и непростительную промашку. Усталость и две бессонные ночи стали причиной тому, что, подписывая протокол, я забыл (забыл!) прочитать, что там написано. И, что ещё хуже, мне подсунули на подпись два разных документа, а я, как баран, не среагировал, хотя это явно были два РАЗНЫХ протокола допроса...

Когда я уже вышел на перрон, ожидая поезда, к киоску, в котором я покупал конверты, подошёл бородатый мужчина. Он приобрёл журнал, и поинтересовался у меня (почему не в киоске?), с какого пути отправляется такой-то поезд - сейчас уже не помню. Я ответил, что не знаю. Незнакомец разговорился, и выяснилось (с его слов), что он художник, что коллега пригласил его в какую-то "полусельскую" местность на эскизы. По его словам, они (кто они - я не понял: художник был один) перепутали, поехали в совсем другой конец страны (Советского Союза, разумеется), а потом узнали, что это всё-таки в Беларуси, и поспешили назад на перекладных. И вот, теперь, он почти у цели, ему осталось "трястись в вагоне" всего пару часов. Он потратил, конечно, уйму денег, но, мол, ладно, чёрт с ними. Такова была его легенда. Он ещё добавил, что сам из Бреста. И тогда я вспомнил, что однажды уже встречался с ним при аналогичных обстоятельствах, на каком-то вокзале, в каком-то городе - если не ошибаюсь, тут же, в Жлобине, когда прошлый раз ехал в Питер. И я слышал от него тогда ту же самую историю. Какое-то смутное воспоминание говорит мне, что я его встречал и в Барановичах, но утверждать не буду. Он худощав, с тонким, закругляющимся носом, и ещё - у него на лице какая-то очень характерная метка (шрам или рубец, если не ошибаясь). А по "типажу": именно такие лица "у шпиёнав".

Приглашение меня в качестве понятого в милицию на вокзале тоже в моей жизни не первый раз. Наверное, в этом качестве я пользуюсь большой популярностью. Аналогичный случай произошёл пару лет назад при сходных обстоятельствах - то ли на вокзале в Минске, то ли в Бобруйске... Между Минском и Бобруйском я курсирую почти еженедельно, а то и все два раза в неделю, так что немудрено перепутать. И всё же мне кажется, что это было в Бобруйске.

В поезде, когда я ехал из Жлобина в Бобруйск, какой-то молодой парень выше среднего роста в тамбуре громко выражал своё недовольство советской действительностью; с напором говорил на политические темы. Дверь из тамбура в
"предбанник" вагона (где туалет и купе проводника) была приоткрыта, и, как только она стремилась захлопнуться, молодой "проповедник" придерживал её своим тяжёлым ботинком. Когда я заглянул за дверь, то оказалось, что там стоит милиционер - и смотрит в окно.




ГЛАВА ВТОРАЯ
КОНЕЦ АПРЕЛЯ - НАЧАЛО МАЯ 1982

На восьмое марта, буквально накануне моего отъезда в Ленинград, когда у Миши "тусовались" Ротань, Киря, Аранова, Норка, Наташка, Валера, и другие, Лена Аранова в какой-то момент облокотилась на складной стол, уставленный рюмки и фужерами, ближняя половинка которого под её тяжестью пала - Аранова на неё и на пол, на фужеры и рюмки. Рухнув на пол, моментально усеянный осколками битого стекла, Аранова сильно порезалась. "Скорая помощь" отвезла её в больницу, где ей наложили скобки. Позже Киря (Сергей Шамало) и некоторые другие упрекали меня в том, что это произошло из-за меня, но - каким образом из-за меня и почему - понять невозможно.

Мало того, что Миша Кинжалов от меня скрыл, что приехали "Караси", не пригласил меня на свой день рождения, который у него в праздник восьмого марта, и не звонил мне неделю или больше, - он не отвечал на мои звонки восьмого и девятого (остальных предупредив, что будет поднимать трубку на третий звонок), наврал, что будто-то бы в Минске, у Саши Тихоновича, я "выдавал песни Карася за свои", клялся Ротаню, что "видел", как мне принесли целую пачку денег за аранжировки (это говорилось при Арановой), и предупредил всех, что "в последнее время" я открыто заводил разговоры о КГБ, так что каждый, кто продолжит со мной общаться, рискует "за компанию" загреметь в "места не столь отдалённые" по статьям "шпионаж" и "антисоветская пропаганда и агитация". Он поначалу скрыл от меня то, что Баранова порезалась (об этом он, естественно, мог умолчать потому, что чувствовал себя, как напаскудивший пёс). "Закадычная подруга" Арановой, сопровождавшая её в больницу, рассказала, что Леночка порезала себе ягодицу, всю ногу - и вторую ногу и руку, и что порезы оказались достаточно глубоки, и в двух местах ей накладывали скобки. Две недели Лена была на больничном.


Как только я прибыл, мне дважды звонил Мищенко Юра (Шланг). Я поинтересовался у него, названивал ли он мне раньше на этой неделе, а он признался, что "нет". И добавил зачем-то, что утром разговаривал с Моней. В тот же день меня видела Таня Светловодова. А назавтра объявился Миша Кинжалов, и сказал, что "Аранова хочет меня видеть". Я дал согласие. Но уже минут через двадцать Миша опять был на проводе. Своим обычным "телефонным" голосом он поинтересовался: "А у тебя есть пол-литра?" - Я ответил, что уже давно ему сказал, что не пью. На это он заметил, что в таком случае они не приедут. И тут же добавил, что, может быть, всё-таки приедут. Но не приехали.

На протяжении нескольких дней я неизменно слышал
от Миши и от Лены упрёки в том, что моё воображение "разыгралось не на шутку". Они приводили примеры моей болтливости или слишком большой откровенности, а также уличали меня в моих "фантазиях". Ещё раза два мне звонил Миша и намеревался приехать с Леной, но, выяснив, что у меня нечего выпить, они пересматривали своё намерение. И снова я слышал нарекания в свой адрес. Когда мне звонила Лена одна (возможно, Кинжалов был рядом), я спросил, не приедет ли она ко мне. Она ответила: "Нет, к т е б е я не приеду".

И я понял, что должен немедленно действовать. По разговорам
Барановой и по её действиям я убедился теперь окончательно, что она меня всё ещё любит. Предположим, и восстановление, и не восстановление отношений со мной для неё одинаково мучительно, и она переживает настоящую душевную драму. Я интуитивно догадался, что выиграл, но лишь на данном этапе. И не сомневался, что теперь наступает самый ответственный момент.

Продолжать играть в
"условия" её приходов больше не хотелось. И видеть Монину рожу не хотелось тем более. Я не желал покупать Аранову, пусть даже и "понарошку". Мне нужно было видеть, что о н а хочет меня за любую цену; иначе мой очередной реванш в нашем "споре" с Кинжаловым (который находился при ней как цепной пёсик, а стать на его место в мои планы не входило) становился неочевидным. Для достижении своей цели у меня были громадные ресурсы и способности, но они ограничивались ресурсами и способностями других индивидуумов - каждого в отдельности, и невероятными, гигантскими ресурсами общества в целом.

И всё-таки я решился немедленно спасать своё дело. Все мои прежние труды, все мои огромные усилия "приручить" дикую лань по имени Леночка иначе превратились бы в пшик. Главный закон деловых людей гласит: в первую очередь, защити свои вклады. Если ничего не получится, решил я про себя, тогда я наберусь мужества: и постараюсь максимально приблизить развязку. Объявлю дефолт.

Арановой я заявлял не раз, что нам нужно встретиться наедине - и поговорить, и тогда я объясню всё, и в том числе мою словообильность. Об этом я ей настойчиво твердил каждый день по телефону, и, в частности, однажды, когда она особенно остро нападала на меня, обвиняя в том, что я ранил её гордость и не сумел её защитить от маминых визитов. Глупец! я думал, что эта моя теоретическая вина стала препятствием для встреч с ней, и что с тех пор, как нас пыталась разлучить моя мамочка, несостоятельность моего ответа на мамины поступки мешает нашим отношениям. В действительности Аранова элементарно провоцировала меня на активные действия, так как знала, что, чем сильнее будет меня упрекать, тем настойчивей я буду искать встречи. Если бы это было не так, то при наших
"замороженных" после Питера отношениях в свидании не было никакой необходимости. Тем более: на фоне моего "саботажа" "огненной воды". Она дважды говорила мне, что придёт - и тут же опровергала это. Наконец, через день, она мне сказала окончательно, что уж точно придёт.

Теперь мне, однако, мешали не только внешние обстоятельства. После Питера со мной "что-то случилось". Я и раньше был не всегда адекватен, и всё-таки при этом умудрялся трудиться на четырёх работах, попеременно играл с Карасём, со Шлангом и с моим теперешним составом, имел широкий круг общения и выигрывал поединки в борьбе за самок. Однако, стоило мне в Питере глубоко задуматься над своим эгоизмом, и чуть-чуть устыдиться своих поступков, как я моментально
"провалился сквозь решётку стока". Мои реакции, слова и поступки стали настолько несуразными, что никакая стратегия и тактика не могла их скомпенсировать.

Надо осознать всю степень моей топорной неуклюжести, чтобы понять, как могла подействовать на Лену и чем явилась моя реплика о том - что, если Лена "боится" ко мне приходить, то "можно где-нибудь встретиться". Это было не ушатом, а целым ведром холодной воды. Лена обрела дар речи не сразу - и ответила, что я должен ждать её у своего подъезда. Она назначила мне свидание за полчаса до своей работы, и я это отметил. И тут же сделал грубый намёк. Она сию же минуту переменила время, перенесла его на позже.


На следующий день я ждал её у подъезда. Она опоздала. Я понимал, почему. За пять минут до неё к подъезду подошёл её брат со Светловодовой. Лена боялась встретиться как со Светловодовой, так и с братом. Шёл дождь. Лена пришла в каком-то сером пальтишке, с распущенными волосами, и эти её волосы были мокры, как у русалки. Я сразу заметил, что у неё очень красные глаза, и понял, что она недавно, то есть буквально только что, плакала; однако, она прекрасно держалась, и скрывала своё состояние, приняв свой обычный "непробиваемый" вид, и говорила раздражённо-командным тоном.

Я спросил с : "Ты, что, ко мне теперь уже не зайдёшь... - имея в виду время. "Спросил" утвердительным тоном, на что она как-то странно кивнула-дёрнула головой; так, что сразу было понятно: она не ожидала приглашения, но в душе приняла бы его с величайшей горячностью, и тут неожиданная радость, и, одновременно, крайнее сожаление смешались, предоставив возможность, как в разрезе пласта земли почвенные слои, видеть в разрезе все её эмоции. Лена сказала: "Ну, давай рассказывай, что ты хотел сказать; у меня очень мало времени, - она показала на свои часики, - автобус опоздал... - она замялась.

- Лена, скажи, ну, что я должен делать, чтобы всё было, как раньше?
- А как было раньше?
- ...я видел тебя каждый день.
- Ты и теперь можешь меня видеть каждый день.
- Где? У Мони? Я ведь не это имею в виду.
- А что ты имеешь в виду? Не говори загадками. У нас итак мало времени.

Я сказал, что мне надо минут двадцать, иначе я не успею ничего объяснить. Она сказала: "Ну, давай, кратко... быстрей". - Я снова ответил, что не успею, но тут же, как утопающий за соломинку, схватился за последнюю возможность, и сказал ей, что провожу её до работы.

Она сказала: "Ой, Вова, не будь ребенком, на работе моей тебя все знают, а я ещё буду там объясняться с тобой. Ты ж понимаешь... Давай говори тут..." - Я знал, что она уже опоздала на работу, но не мог придумать ничего состоятельного, и молчал. Я снова увидел в её взгляде немыслимую, невыразимую нежность, непередаваемое тепло - но не знал, что ей ответить...

Не помню, писал ли я раньше о том, что в своих упрёках Лена как-то упомянула, что её вызвал начальник отдела кадров ИВЦ, пожилой мужчина, и сказал ей: "Ты смотри у меня..." - Он сказал, что знает: есть такой Вова Лунин, заметив тут же, что Лену переведут в другой отдел, что означает повышение, но что она должна себя хорошо вести... И ещё добавил: вот, мол, до чего любовь доводит.

Наташа Савицкая, что работает с Леной в ИВЦ, отец которой не военный, но коммунист, заслуженный прораб, ударник коммунистического труда, сказала Лене, что хочет её предупредить, чтобы она держалась "подальше от Лунина", иначе "неприятностей не оберёшься". Люда, которая ходила с Юрой Борковским, сказала ей то же самое. О чём это говорит? О том, что началась травля: с флажками, собаками, рожками, улюлюканьем. Травля одинокого волка. И теперь то ли перебираться в другой лес, то ли загрызть главного егеря.

Как-то Моня мне сказал, чтобы проверить мою реакцию, что в КГБ на меня есть уже не просто досье, а целое собрание сочинений, на что я в шутку заметил, что об этом, если мне н а д о б у д е т, я всегда смогу выяснить у Лены и у Валика (моего давнего знакомого, а теперь начальника Лены - и её приятеля). Примерно то же самое, и тоже в шутку, я как-то говорил маме - в доме (Моне же - на улице). Моня - уже под другим соусом - передал это моему брату Виталику, тоже на улице.

Не так давно я встретил Людку, что "ходила" с Борковским, и разговорился с ней, а как раз накануне Валик предоставил Арановой отпуск за свой счёт, в обход её непосредственной начальницы, чем та была крайне недовольна. Я проговорился, выдав свою осведомленность, и тогда Люда спросила: "А что, ты знаешь Валика? - на что я "ляпнул" (идиот!), что знаю, и что Аранова знакома с ним "фааще ошнь давно".

Так вот я и стоял перед Леной, и не мог найти нужных слов. Она опять повторила, что должна идти на работу, на что я сказал "неужели?", и она повторила "без шуток, мне надо идти", и тогда я бросил "идём", и мы пошли по направлению к ИВЦ, но вместо того, чтобы говорить то, что я наметил вчера, я начал что-то мямлить про Кинжалова, что было совершенно ни к чему. Лена тут же "отрезала", что Кинжалов тут не при чём, и было видно, что этот уклон разговора её раздражал. Я снова нёс околесицу, болтал какую-то ерунду, и это опять вызвало в ней раздражение. Так мы дошли до угла, и я понял, что потерял свой шанс.

На углу Лена остановилась, и очень медленно проговорила: "До свидания. Больше за мной не иди". - Я сказал "постой", но она ответила, что нам не о чём больше говорить. Мы расстались.

Меня охватило отчаянье. Я медленно побрёл, куда глаза глядят: по залитым дождём переулкам вокруг больницы, до улицы Гоголя; свернул вглубь "Морзоновки", и, мимо старого Приёмного Покоя, через главные ворота - опять очутился на Пролетарской. Некого было винить. Не на чём было вымещать поражение. Я подумал, что за всё в жизни надо платить. Мои триумфы на любовном фронте, мнимые или действительные, я сегодня оплатил поражением. Целая эпоха в моей жизни закончилась. Впереди не было никаких целей. И даже в такую тяжёлую для меня минуту я поймал себя на эгоизме и неблагодарности. "Всё закончилось для тебя вполне благополучно, Владимир Михайлович. А могло быть и хуже. Ты не избит, не ограблен, не обворован, не попал в кожно-венерический диспансер на Пушкинской." И не стал импотентом, как многие другие, связавшиеся с гулящими женщинами. При всём цинизме подобной постановки вопроса, надо признать, что месяцами я пользовался почти бесплатно тем, за что другие отдают целые состояния. Даже минута со жрицей любви такого уровня, как Аранова, недоступна рядовому советскому гражданину. И, хотя официально внутри СССР "деревянные" котируются к "зелени" как (почти) один к одному, не каждый большой начальник или видный уголовник смог бы заплатить то, что отстёгивают бобруйским валютным "интердевочкам" простые гансы и йоргены из городка иностранных рабочих в Жлобине.

Потому-то они так и липнут на "сладкое", паршивцы - и холостяки, и уважаемые отцы семейств: у них там, на Западе, всё измеряется в долларах, а проститутка такого класса в Швеции, Австрии или Германии за год обошлась бы им больше, чем стоит их дом и машина.

И тут я совершенно отчётливо осознал, что всё развивалось именно так, как могло, и в этом нет ничьей, даже моей вины. Никто на моём месте не смог бы добиться большего. Только такой упрямец-идеалист, как я, отрицающий объективные законы общества, способен ждать - и надеяться на что-то "лучшее". В тот же момент я с пронзительной ясностью понял, что Лена ещё придёт: ведь у неё - как у меня - нет альтернативы...

Обвинять было больше некого, и тогда я стал укорять себя самого: за всё, за что только можно. Вот, стоило мне остепениться, перестать вбухивать всё, что я зарабатывал, в очень редкие книги и марки, виниловые диски, альбомы с репродукциями, автографы знаменитостей и огромные нотные фолианты, остановить траты на бесконечные поездки в Питер и Москву, Вильнюс и Ригу, и на курорты Грузии, Крыма и Балтики, самому чуть приодеться и заиметь свой собственный Korg или Rolland, и всё бы было иначе. Но что бы было иначе? Единственный
"положительный герой" нашего круга - Миша Карасёв (Карась): разве у него "получилось"? Разве он застрахован от разворотивших его душу неудач, разве добился признания? Или (из моего круга знакомых) Миша Аксельрод, ещё один положительный персонаж... Разве добился признания, разве стал известным поэтом? Или станет?

Нет, то, что случилось, что только что произошло - расставание с Арановой: всего лишь ещё один шаг в том же направлении, от A до B, как в школьной задачке. Условие изменить нельзя. Поезд неизбежно придёт в точку
"B", в которой всё обрывается, только не завтра. И пока он - если снизойдёт к моим мольбам замедлить движение - дотащится до этой второй точки, мне предстоит ещё несколько (или "много"...) встреч с несравненным телом Арановой, несколько выигрышей и поражений, бессонные ночи, взрывы отчаянья, пьянство, увольнение с работы (если поезд будет тащиться слишком медленно...), потеря нажитого в городе Бобруйске статуса и всех материальных завоеваний, и будущее расставание с Леной, возможно, ещё более горькое, чем сегодня...

Именно тогда, когда мы с Арановой столкнулись, она была как бы в обертке из членов шумной и весёлой компании. Шаг за шагом, по одному, я избавлялся от всех посредников, от данного окружения, и последним остался Моня. Но была ли в этом моя заслуга: или же так было предначертано, по неписаным законам и по логике обстоятельств? И оставалось теперь "другое крыло": Витя Боровик, Миненков, другой Витя с Валерой, Дмитрий Максимович, Валентин Георгиевич, и просто Валик... Все эти "бывшие Мони" с их новым статусом. И оставались ещё те, кого они представляли...

Я прошёл мимо своего дома, и направился дальше, до угла Пушкинской и Пролетарской, где остановился у самой башни-водокачки, раздумывая, куда податься и что делать дальше... В тот самый момент я увидел, как из здания КГБ, из парадной двери (а не со двора) вышёл Моня, и быстро двинулся в сторону Спортивной Школы-интерната. Интуитивно, не задумываясь, я спрятался за угол водокачки, напротив серого дома в югендстиле. Оттуда, из укрытия, наблюдая за улицей, я ждал до тех пор, пока Моня не исчез из поля моего зрения. Тогда я подумал, что надо было, не раздумывая, идти за ним. А что, если его вызвали туда - приурочив вызов к моему свиданью с Арановой... выпустили у меня на виду? Или это был кто-то, искусно загримированный под Моню? Или всё-таки я ошибся, и это не он, а кто-то, на него очень похожий? В любом случае, врать по телефону и не по телефону (но особенно с трубкой у уха) об "экскурсиях" в КГБ, о знакомых майорах и полковниках оттуда же, и о широких связях среди комитетчиков - это кажется слишком уж смелым.

Дома я долго сидел без дела и без единой мысли в голове, а позднее почувствовал в себе как бы толчок - и позвонил Лене на работу. Её позвали, и она говорила со мной очень ласково, неожиданно мягко и как бы извиняясь. Я попросил её придти, и, когда она отказалась, сказал, что написал ей письмо, и хотел бы ей занести на работу; а потом - добавил - заберу у неё. Пользуясь этим предлогом, я мог бы ещё дважды сегодня её видеть. Сначала она согласилась, но тотчас же вдруг попросила, чтобы я прислал по почте, и тут же добавила, что не на работу, а ей домой, и продиктовала свой адрес, который я итак знал. Повторю: она говорила со мной очень любезно - и очень хотела, чтобы я записал её адрес.


В пятницу я поехал в Минск - и там опустил письмо.

Первым человеком, звонок от которого раздался в моей квартире, когда я переступил её порог, был Моня. Так же, как Шланга некоторое время назад (по приезде из Ленинграда), я спросил его, как он узнал, что я именно теперь дома. В отличие от Шланга, Моня отреагировал бурно и даже агрессивно. Он стал меня упрекать в подозрительности, и "с места в карьер" перешёл к перечислению "еврейских полемических терминов" (паранойя, мания преследования, и т.д.). Такого (по крайней мере в глаза) мне никто не говорил.

Я просмотрел свои записи - и вот что увидел. 1) Инсценировка моего отъезда в Минск: третьим (после Терещенкова и Кати) объявляется Моня (прошло 15 минут после прихода из техникума); потом припёрся ко мне домой. Ни Терещенков, ни Катя не были уведомлены о моём "отъезде", а бас-гитарист позвонил потому, что мы не встретились с ним на репетиции. И только Кинжалову было сообщено, что я "уезжаю". 2) Прибытие из Ленинграда: ровно через 15 минут звонит Шланг по поручению Мони. 3) Сегодняшний приезд из Минска: я нахожусь дома ровно 15 минут, и вот - Монин звонок. В записных книжках отыскал целых 10 похожих случаев. Выходит, каждый раз Моня знает, когда позвонить? И неизменно те же 15 минут? Набирал мой номер буквально каждую минуту: вот и дозвонился? Тогда почему "в свободное от работы время" он трезвонил каждые несколько часов? "Вопрос на засыпку": стал бы нормальный человек "бомбить" мой телефон, зная, что я уехал? Ответ: стал бы, если мучим ревностью. Одно только не сходится: причина ревности сидела у него, свесив ножки с дивана, или он точно знал, где находится Аранова.

После того, как я приехал из Минска, прошло несколько дней, но от Лены не было никакого ответа. Она и не приносила письмо, о чём я просил, и не звонила. Но я знал, что она должна появиться, хотя и допускал, что письмо могло "затеряться" в дороге. Разве что её молчанье - своего рода реакция на письмо. И вот, через несколько дней, во мне родился импульс, который вызвал из небытия знакомые "приливы и отливы" неопределённого азарта и как бы трепета, вылившиеся в уверенность. И я уже знал, что в этот день, в течение нескольких текущих часов, Лена объявится.

Первым делом, я убрал немного в квартире, и решил никуда не выходить - и ждать. Через час или полтора после окончательного утверждения во мне полной уверенности неожиданно позвонил Боровик. Он никогда (за исключением разговора из гостиницы) не общался со мной по телефону, и вообще не имеет со мной никаких сношений. Его звонок меня насторожил. Он был пьян, и вёл себя со мной грубо, но я не дал себя оскорблять, не спасовал и отвечал в той же манере. Я чувствовал тут какой-то подвох, но уже не сомневался, что рядом с ним сидит Лена. Прервав полугрубые-полурастерянные реплики Вити Боровика, я положил трубку. Теперь я знал, что сегодня Лена будет у меня. И что это дело двух-трёх часов, и, значит, я должен успеть кое-что сделать.

Я подстриг бороду, задернул шторы и оделся так, как Лена не ожидала. Я должен был показаться неожиданным, ошеломить её. Мои приготовления прервал новый пароксизм Боровика. После словесного артобстрела он объявил, что со мной сейчас будет говорить Лена. Но тут вышла какая-то заминка, и он заявил, что Аранову душат слёзы, и она не в состоянии говорить. Через час-полтора опять раздался звонок. Теперь уже Моня. Он сказал, что к нему пришла Лена Аранова, что она сидит у него и плачет, и что такой истерики он у неё "ещё никогда не видел". И добавил, что она пыталась что-то сказать обо мне, но он ничего не понял. Я сказал "дай ей трубку", но он, после заминки, ответил за неё, что Лена не будет со мной говорить. Я был настойчив - но Миша повторил, что Лена не возьмёт трубку. Продолжая беседовать с ним, я чувствовал в его голосе всё нараставшее волнение. Он пытался вытянуть из меня причину истерики Лены - но я отвечал: "понятия не имею". И не собирался ему ничего говорить... хотя и уловил, пробившийся сквозь рыдания и вслипы, голос Арановой. Миша с какой-то затаенной угрозой и с напряжением продолжал наш разговор, и я услышал в интонациях его голоса неестественную агрессивность. Вскоре он как бы сорвался, стал торопливо выговаривать слова и фразы - и бросил трубку.

Через несколько минут он позвонил снова. Оказалось, что Аранова неожиданно оделась и ушла, хлопнув дверью. Он стал кричать в трубку, что знает Аранову уже год - и никогда такого с ней не бывало, и своим тоном и намёками грубо упрекал меня в том, что это я довёл её до такого состояния, и нападал на меня с требованием объяснить, что случилось. Он говорил очень резко, и во что бы то ни стало хотел выяснить причину такого поведения Арановой. Потом немного сбавил тон, и сказал, что Аранова пыталась говорить про какое-то послание, но я не подал виду, что знаю, о чём речь. Он отложил в сторону трубку, и, по его словам, бегал посмотреть с балкона, куда пошла Лена, а потом заявил, что она направляется в сторону троллейбусной остановки. Потом добавил, уже без выговора, что Лена, наверное, пошла ко мне. Это он сначала просто высказал, а потом для чего-то повторил вопросом. Я ответил, что не имею понятия. Тогда он потребовал, чтобы, как только она придёт ко мне, я ему позвонил; я пообещал так и сделать. Он тут же добавил, что сам мне позвонит. Он предположил, что она, может быть, взяла такси и поехала к своим знакомым в авиагородок, и что он через десять минут будет звонить туда. Я заметил, что уже первый час ночи - и что ему нечего никуда звонить, потому что Лена поехала домой. Тогда он опять перешёл на визг, уверяя, что может и к ней домой поехать, что он не уснёт и не успокоится до тех пор, пока не узнает, где Лена, и не выяснит, что с ней. Он говорил не просто агрессивно и с каким-то необычным напором: нет, в его тоне слышались совершенно новые, незнакомые интонации. После этого он сообщил, что "кладёт трубку" и что через десять минут мне позвонит.

Он позвонил (десять минут и одна секунда). Узнав от меня, что Лены у меня нет, он сразу мне не поверил, предупредив, что может примчаться ко мне, и "доложил", что звонил в авиагородок - и узнал, что у тех людей её тоже нет, но заметил, что, возможно, Лена ещё не доехала. Тут же он сказал, что у него есть знакомый, майор КГБ, у которого имеется служебный "газик" на ходу в любое время суток, и к тому же собственный "Москвич", что он обратился к этому майору, и они найдут Лену, где бы она ни была, и привезут её снова к нему. Он сказал, что ещё позвонит и узнает, пришла ли Лена ко мне, что намерен звонить через минут десять-пятнадцать. Было уже полпервого ночи, но я ничего не сказал, так как хотел знать, чем всё это кончится.

Через минут сорок он связался со мной. Он утверждал, что "они" на машине проехались по Минской, а потом, мне кажется, по Пушкинской, и догнали Лену: она медленно шла по улице в мою сторону. Мне трудно представить, чтобы Аранова шла медленно, и вообще, в этом была какая-то ложь. Как бы там ни было, из его речи можно было уяснить, что он обратился к знакомому майору КГБ, и что вместе с ним на машине они догнали Аранову, посадили её в "Москвич" - и привезли туда, где сейчас сам Миша; что Аранова сейчас находится там же, где и он. Затем Миша сказал, что они находятся по соседству со мной, то есть, в КГБ, в подземных апартаментах, и что я, если хочу, могу к ним придти. Но тут же добавил, что я не должен быть шокирован, а должен приготовиться к тому, что тут нравы... Я заявил, что приду, если меня впустят, но Миша вдруг поспешно добавил, что он не может мне гарантировать, что я оттуда выйду. Я сказал "сколько раз на свете живём - хоть посмотрю там, на экскурсии побываю". И тогда Миша ретировался. Но и раньше я понял, что он не звонит ни из какого КГБ.

Раза два или три он кричал в трубку, обращаясь к воображаемому майору: "Витя (или Коля?), включи мне городской телефон, - и так далее. И пояснял мне, что, мол, там есть и внутренняя городская линия. Я несколько раз просил его передать трубку Арановой, и обещал, что, если она всё ещё плачет, я быстро её успокою, но он её к телефону не подпускал. Я прекрасно знал, что у Миши какая-то неисправность в телефоне. Иногда он не слышит собеседника, хотя его самого слышно. Тут же была точно такая картина. Он кричал в трубку "алло, алло!", а потом опять горланил, чтобы ему включили "систему". Другое дело, что тогда, когда он заявлял, что говорит из дому и что его домашний аппарат "не в порядке" (с его стороны пропадала слышимость), он, может быть, говорил совсем и не из дому. Мне же, почему-то, кажется, что он звонил из дома, который стоит напротив моего, на Октябрьской, потому что всякий раз, когда раздавался его звонок, в том доме зажигалось одно окно. К тому же, когда он сказал "мы с тобой ведь соседи", имея в виду, что они находятся в КГБ, он произнёс это слишком натурально, натуральней, по-моему, чем если бы он был у себя, на Минской. Единственное, что я не могу объяснить, это следующее. Когда Миша просил соединить его "напрямую", раздавался щелчок - и тут же его голос вдруг обретал объём, как в большом помещении, и звучал громко, с напором, как через микрофон и динамики. Раз, когда Миша звал этого Витю (Колю?), я услышал реплику Арановой; она сказала "пошёл ты ... вместе с твоим майором!", и по её голосу чувствовалось, что она курит.

Я извлёк из тайника список сотрудников местного УКГБ, и нашёл-таки одного, из дома по Октябрьской. Виктор Никонович Подрабинок, 1950 года рождения. В графе "личный транспорт" стояло: "Москвич". Только, по моим сведениям, он не носит погоны майора. Моя рука уже потянулась было к телефонному диску, но застыла на полдороги. Может быть, этот спектакль для того и разыгрывался, чтобы спровоцировать меня выдать свою осведомлённость.

 

Зато Миша срывал меня с постели ещё раза два, и опять утверждал, что они в КГБ. Мне известен особый номер телефона (особая услуга), по которому выясняется, с какого абонента произведён звонок. Официально для простых смертных этой услуги пока не существует. Сколько я ни набирал этот номер, он не отвечал.


Больше от Арановой до самого рассвета не было никаких известий, а утром со мной снова говорил Миша. Он говорил задыхающимся голосом и был в наивысшей степени напряжения. "Ты не знаешь, какая у меня вот тут боль, - говорил он. - Я отдал всё. Всё. У меня больше ничего нет. Теперь нет. ТЫ меня сегодня убил. Ты не можешь представить, какая боль. В это утро я потерял всё. Ты был для меня самым дорогим человеком. Дороже тебя у меня никого не было... и вот ты мне сделал такое... Ты меня выбросил на помойку. Ты не знаешь, не знаешь, ч т о я для тебя сделал, ч т о я ради тебя от... э... совершил, а ты... У меня был только ты и Аранова. А теперь у меня никого нет. Я тебе всё отдал..." - и он ещё долго продолжал в таком духе.

Я так и не смог понять, что он имеет в виду, и даже не собирался строить никаких предположений. Разве что он каким-то образом узнал содержание моего послания Арановой. Ну и что тогда? Я в упор не видел причины Мониной истерики.

А вот смоделировать причину истерики, случившейся с Леной вчерашним вечером, попытался. Конечно, одну из возможных причин. Вчера вечером я был уверен, что Лена придёт: ждал её, и почему-то чувствовал, что на сей раз она не станет звонить заранее, а появится без предупреждений. И всё сомневался, что же лучше: зажечь свет в спальне, или пусть в квартире будет полная темнота? Так я и колебался, нервничал, и несколько раз включал и выключал свет. А что, если именно в этот момент Баранова приходила от Боровика, и приняла включение-выключение света за свидетельство того, что я пытаюсь кого-то у себя совратить. Это так, к примеру. Понятно, что после моего письма нечто подобное вполне могло её выбить из колеи, и она приехала к Куржалову и ударилась в истерику...




ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Апрель-май 1982

Снова проходят дни - а от Барановой нет ни известий, ни звонков, ни указаний на то, что она собирается вернуть мне послание. С Моней её тоже пока не видели. Наверное, я мог, если б хотел, выяснить, где она и что с ней; в конце концов, мог к ней поехать домой, но у меня не осталось на это внутренних ресурсов. Наверное, страх не застать её дома, два с половиной часа трястись в автобусах до окраины Форштадта, а там попасть в неловкую ситуацию - пересиливал боль неизвестности и потери.

Это я воспринял как сигнал, узаконивающий и оправдывающий попытку "забыть" об Арановой. Я мог теперь, возможно, с корнем вырвать то, что связывало меня с Леной. Оставить в своём сознания только небольшую запасную лазейку. Меня уже не уязвляло то, что Аранова не приходит; я не т е р з а л с я мыслью, что проиграл; Лена не снилась мне больше. Я воспринял как должное чувство, что всё кончено. Всё постепенно выравнивалось, всё отступало. Мои мысли больше не занимала она. И вот, в один из последних дней, когда я, приехав из Минска, зашёл к родителям и возвращался домой, сойдя на остановке на площади, я неожиданно для себя вдруг подумал о Лене.

В этот момент краем глаза я выделил вдали какую-то юную девушку в яркой куртке, выделявшуюся в толпе, и стал искать ответ на то, чем, в принципе, отличаются такие свежие семнадцатилетние - восемнадцатилетние от тех, кто постарше, и, не решаясь взглянуть прямо на обалденную девицу, мысленно отмечал, что она именно "то, что надо", что называется, "высший класс".

Она и в самом деле держалась отменно. Я мог бы дать гарантию, что в городе таких наперечёт, и невольно принялся сравнивать её с Арановой. Мне очень хотелось заглянуть ей в лицо, но я чувствовал, что она именно на меня смотрит, и не решался тупо пялиться на неё при людях. Я придал своей походке твердость и уверенность, вознамерившись отрепетировать ещё одно из подобных упражнений. Так я и смотрел мимо неё, хотя и чувствовал, что она глядит на меня, как говорится, во все глаза. Когда же я перевел на неё взгляд, я просто остолбенел: это была Аранова.

Каждый смог бы понять моё замешательство. Аранова выглядела просто бесподобно. Она была без головного убора, явно помолодевшая, в лучшей форме; куртка её, несмотря на дождь со снегом и пронизывающий ветер, была расстёгнута, а руки она держала в карманах. На её лице сияло самое радостное и приветливое выражение, какое только может быть на лице одного человека при виде другого. Она улыбалась именно мне, и, сблизившись, шла, уже расставив руки - прямо на меня, словно опасаясь, что я пройду мимо. От её недавней суровости ко мне и строгости её упрёков сейчас не осталось и следа. Она словно ожидала от меня чего-то такого... трудно сказать, чего именно. Но при виде моей кислой рожи улыбка постепенно сползала с её лица. А выражение моего личика так и оставалось крайне натянутым. То, что я её сразу не заметил, не узнал, капюшон на моей голове, - всё это вызывало во мне неловкость.

"Ну, - она подошла ко мне вплотную, замедлив шаг и остановившись. Видно было, что она вдруг осознала, что ей нечего сказать. Порыв радости, с которым она встретила меня, теперь заставил её подумать о том, что он никуда не ведёт. Сам по себе он был прекрасен, но как истолковать его в человеческих жестах? Как понять меня? Я видел всё - но не мог ничего поделать. Эгоизм задушил во мне личность. Я мог подобрать нужные слова, мог выпутываться из неловкого положения, но не совершил почти никаких усилий. И в общем, я, так же, как и Баранова, не смог найти слов. Она отпустила какое-то замечание насчёт моего капюшона, и это отдалило нас ещё больше. Когда она поняла, что допустила ошибку, она поспешно добавила, что занесёт мне письмо, что сделает это завтра же. Она тут же спросила, не звонил ли я ей на работу все эти дни, тут же быстро оправдываясь, что болела неделю, и вздрогнула, когда я ей сказал, что не звонил. Её лицо как-то посерело, и глаза её, хоть она и улыбалась, будто косили и смотрели ненатурально. Я заметил, что по её крепкому телу пробежала дрожь, когда наши глаза снова встретились, и больше мы открыто уже друг на друга не смотрели. Баранова, уже потускневшим голосом, добавила, что завтра занесёт мне послание, что она будет на первой смене и занесёт мне письмо в первой половине дня.

Но в её лице ещё оставалась толика того самого воодушевления, что освещало её изнутри сначала. И тут я, словно опомнившись, спросил у неё, не зайдёт ли она ко мне, имея в виду именно сейчас - но не указывая на это. Я сразу подумал, что Лена может понять это иначе, но не добавил "сегодня", и до сих пор не могу понять, почему. И, действительно, ведь Аранова сказала, что занесёт мне моё письмо, то есть, она собралась зайти ко мне. Что же ещё? Но, после того, как я задал ей этот вопрос, она проговорила "нет, нет, я не зайду", и добавила, что принесёт мне письмо к моему подъезду, чтобы я ждал её там. Я поинтересовался, куда она держит путь. Она сказала, что к Норке. Я уточнил, во сколько именно её назавтра ждать, и так мы расстались. Никаких надежд, никаких иллюзий новое расставание не сулило.




ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Апрель-май 1982

Теперь мне необходимо отчитаться о других событиях, на фоне которых развивалась моя любовная драма.

Во-первых, меня вызывали в милицию. В ОБХСС. Там сказали, что Метнер, якобы, украл две гитары или купил краденные, а потом перепродал их. Меня вызвали как свидетеля. Я ничего об этом не знал, и сказал им, что ничего не знаю. Я подтвердил, что Метнер в нашем халтурном ансамбле солист, а не гитарист, и что гитаристы брали бы новые гитары, а не старые, если бы захотели купить. Всё это было записано. Прочитав протокол, я не обнаружил в нём никаких подвохов и никаких неточностей. Разве что написан он с удивительной безграмотностью, причём, грамматические ошибки не являются главным перлом дикого косноязычия. Я искал подвоха в этих безграмотных фразах, но не нашёл. И только когда я вышел, я вспомнил, что в протоколе, когда имелось в виду моё заявление о возможности покупки гитар нашими гитаристами, было, якобы, с моих слов написано "мы бы купили" или "мы бы не купили". Это мне очень не понравилось.

Хотя в ОБХСС с меня взяли подписку "о неразглашении", я встретился с Терёхой (Терещенковым), Махтюком и Метнером, и всё им рассказал. Метнер божился, что не перепродавал никаких гитар. Странно, что вызывали меня одного, и больше никого. Терёха и Метнер считают, что легенда о гитарах: утка, необходимая о-бэ-хэ-эс-эсникам как наживка, а целью ментов было вытянуть из меня признание. Когда я спросил, какое признание, Терёха уточнил, что речь идёт о "нетрудовых доходах". Подписывая протокол, я признавал, что участвую в группе, которая играет халтуры, а, значит, получает "незаконные" деньги. Но я что-то не слышал, чтобы хоть кого-то из пару сотен подобных "халтурных" ансамблей тягали в ментовку. Мою мысль словно подслушал Махтюк. Он заявил, что это какой-то бред, потому что если начнут дёргать всех, кто играет халтурные свадьбы, занимается халтурным ремонтом машин, ходит подрабатывать "налево" на ремонтах, стрижёт клиентов на дому, и делает всё остальное: тогда жизнь остановится, и наступит коллапс. Но я, конечно, не стал им говорить, что не в каждом ансамбле принимает участие диссидент и "эхо вражеских голосов".

Махтюк и Метнер сказали, что сейчас за нами будут наблюдать, то есть выставят "сопровождение". Я подумал, что эти двое хотят проверить мою реакцию, но непохоже.

Мне лень наблюдать, есть ли за мной слежка. Я считаю, что мне это ни к чему, да и не хотел бы загружать свой мозг лишними заботами. Другое дело: моя страсть к коллекционированию. Умом-то я понимаю, что моя квартира ломится от книг, и скоро они займут всё жизненное пространство. Все книжные шкафы и полки до потолка уже заняты, и папа говорит, что от такой тяжести когда-нибудь рухнут перекрытия. Но остановиться я не могу. Куда бы я ни приезжал, ноги сами ведут меня в букинистический магазин, в "книжную комиссионку".

То же самое и с моей коллекцией телефонных номеров и номеров машин. Собирать, "как фантики", адреса, номера служебных и домашних телефонов, и личные данные высших советских и партийных руководителей города, военных, милиционеров и сотрудников КГБ небезопасно. И тем более небезопасно собирать досье на главных уголовных авторитетов города. Но я не могу остановиться, ведь для меня добавить в мой список новую проверенную информацию: то же самое, что для археолога обнаружить на раскопках невероятную, сенсационную находку.

Махтюк и Метнер, сами того не зная, оказали мне медвежью услугу, разбудив во мне зуд коллекционера. Если в их словах есть хотя бы толика здравого смысла, то теперь у меня появится возможность внести в свой список хотя бы несколько связанных с милицией и КГБ людей и машин. Поймав их на себя самого, как на живца, я их регистрирую, а потом стану проверять, искать подтверждений. К примеру, "Москвич" 55-97: машина со сменным фальшивым номером, который появляется на 4-х разных "Москвичах" и на одной шестёрке.

Как-то вечером, выйдя от родителей на остановку троллейбуса, увидел неподалёку от остановки "Москвич" старой марки - и удивился, чего это он стоит в таком месте. Жилого дома тут нет; стоматологическая поликлиника уже не работает. В троллейбусе, на задней площадке, я стоял и смотрел в окно: как только троллейбус поравнялся с машиной, задние фары "Москвича" и лампочка над номером стали мигать, а потом совсем погасли. И всё-таки успел заметить номер, но не весь. Уверен, что в нём есть цифры "6", "4" и "3". Номер бобруйский. Мне показалось, что водитель "Москвича" похож на сотрудника КГБ Пименова. Как только троллейбус (а, может, автобус), в котором я стоял, отъехал на расстояние, с какого я не мог увидеть номера, фары "Москвича" и лампочка над номерным щитком снова зажглись, а когда троллейбус (или автобус) заворачивал за угол, "Москвич" "ожил" - и поехал.

Один очень информированный человек рассказал мне о правительственных телефонных кодах, о которых я знал понаслышке, а вот теперь могу ими пользоваться. Записывать он мне ничего не разрешил, и пришлось напрягать свою память. Восьмизначные - двадцатизначные номера запомнить не так-то просто, и всё-таки я с приблизительной точностью воспроизвёл (придя домой) почти все коды. Действительно, из обычного телефона-автомата (даже не вбрасывая двушку!) набираешь 8-482-2 + номер телефона в другом городе (предваряемый кодом), и автомат говорит: "... междугородная, ждите, пожалуйста, ответа..." 9-00-22-42-124 (312..., ...) - выход на международные линии. 9-004-0095 + московский телефон - и говори себе бесплатно, сколько хочешь. 8-0-00-22-482-2 + ХХХХ: правительственная связь. (00 - в зависимости от того, откуда звонишь)-8-10-48-22 + номе абонента в Варшаве, и говори себе бесплатно, сколько влезет (я не преминул воспользоваться, и разговаривал с Моникой). 6-120-8: ещё один выход на межгород. 6-005-2-1: Минск. 8-017-99-91-20-22-42 - выход на международную телефонную станцию. 8-012-000-48-22 + номер телефона в Варшаве. 8-012-000-482-2 + 11-25-25 - номер АТС. 8-089-72-492-194-22 + номер абонента в Варшаве. Странно, что набор цифр 8-012-000-48-22 + 16-83-56 даёт соединение с АТС в Вильнюсе. 8-012-000-22-51-48-22 даёт соединение с Минском. Всё это если звонить из Бобруйска, Гродно и Бреста. В Минске выход на межгород из телефона-автомата даёт код 7-97-4... Из телефона-автомата в Могилёве, Бобруйске, Слуцке, Барановичах, Бресте и Гродно 64-22 (11), 64-22 (36), 64-22 (00), даёт выход на межгород. А вот самый простой выход на межгород (005) работает не во всех городах Беларуси.

Мне ещё предстояло уточнить и разобраться более досконально, как это всё работает, так что впереди меня ожидали захватывающие приключения странствий по тайным закоулкам телефонных линий. Полюбовавшись на свою коллекцию секретных кодов, включая армейские "вертушки" в Киселевичах, в Авиагородке, и в Бобруйской крепости, я открыл свой список VIP-персон города Бобруйска, в том числе сотрудников КГБ и МВД, внештатных сотрудников КГБ ("стукачей"), партийную и советскую элиту, главных комсомольских вожаков, высших армейских чинов, авторитетов уголовного мира, руководителей наиболее важных предприятий, депутатов горсовета, элитарных проституток, и т.д. У меня имелись номера их домашних и рабочих телефонов; номер, марка, цвет и модель личного и служебного транспорта; адрес дачи, работы, любовницы и домашний; год рождения и краткие биографические данные; список ближайших родственников и друзей; список недругов и врагов; привычки и предпочтения, и прочая ерунда.

Меня ожидало ни с чем не сравнимое наслаждение - дописать несколько новых строчек в следующие графы: Баразна Анатолий Григорьевич (1944 года рождения, Первый Секретарь ГП КПБ, депутат горсовета, первое лицо городской власти, скрытый еврей (по материнской линии); Баразна Алена Павловна (1944 года рождения, оператор Швейной фабрики города Бобруйска, депутат горсовета, супруга Баразны Анатолия Григорьевича); Бараздна Альбин Павлович (под такими ф.и.о. баллотировался депутатом горсовета один из сотрудников КГБ). Мельком я взглянул на графу "Аранова Елена Викторовна", и, представляя себя "крутым" отрицательным персонажем, стал "читать": "1954 года рождения, валютная проститутка, близкая подруга и "соратница" Пыхтиной, Рыжей, Нафы, Залупевич, Портных (Людки-"Мадонны" и Нинки), Вали, Ленки-"Образец", Тоньки по прозвищу "Пиздец", Ольги Першиной, Люськи Кисиной (моей троюродной сестры, тёти Сониной "младшенькой"), Канифоли и Сосиски; домашний адрес: переулок Песчаный, 26, кв. 69; телефон (второй) 7-25-68", и дальше: рабочий телефон, и разная всячина. На самом деле напротив "Аранова Елена" было напечатано: "владелец картотеки обходит её молчанием". Всё-таки я оказался не до конца отрицательным персонажем.

Я так и знал, что Лена не придёт на встречу, как обещала. После того, что случилось на площади. А у меня в голове поселилась очередная навязчивая мысль: что самые нелепые, самые неловкие ситуации случаются у нас с теми, кого мы любим. И всё-таки я ошибся. Аранова пришла. Всего лишь на минуту опоздала. Я опять спросил у неё, что мне делать, чтобы встречаться с ней каждый день: сводить её в кино, в театр, в ресторан, пригласить к себе? Я сказал, что у меня есть новые диски, видеокассеты, что мы могли бы просто посидеть - и попеть частушки под пианино, те, что я недавно придумал. И что у меня есть целых две бутылки водки. Аранова спросила: а почему не три?

Вместо того, чтобы подняться ко мне, а не делать себя мишенью нездорового любопытства соседей, она так и продолжала стоять со мной, а потом, вместо ответа на моё приглашение, медленно побрела в сторону улицы, позволив мне сопровождать себя. Я хотел было обнять её за плечи, но испугался, что она отстранится, и убрал руку. "Вова, ты никак хочешь обнять меня? Не знаешь, как это делается? А вот так." Она просунула мою руку себе за спину, и положила мои пальцы себе на талию. От прикосновения к её телу по мне пробежала конвульсивная волна. Я просунул свои пальцы дальше под её куртку, и почувствовал, как в ответ на контакт её тело распаляется, становясь всё горячее. У башни-водокачки нам встретилась тётя Соня Купервассер, которая, увидев меня в обнимку с Арановой, лишилась дара речи. Тётя Соня хорошо знала, кто такая Аранова. Её сын, Вова Купервассер, чемпион по фехтованию и популярный рок-музыкант, имел счастье или несчастье близко познакомиться с Леночкой.

Так мы добрели до гостиницы, и я предложил зайти к Юзику Терновому, в военно-милицейский дом номер 17 по Пролетарской (только бы не уводить её далеко от своего дома). Как назло, Юзика не было, и мы прогулялись с Леночкой до площади, обогнули её, выйдя на Пушкинскую, и через полчасика снова оказались у моего подъезда. Тут мы остановились, и во мне возродилась надежда затащить Аранову наверх. Но она сказала "не могу, правда; меня дома ждёт мама". Про себя я подумал, что - скорее - её ждёт папа: какой-нибудь Моня или Боровик. Она дала себя завести под лестницу, где мы целовались, как подростки, и мне удалось просунуть ладонь под её свитер. "Ну, что, с последнего раза ничего не изменилось? - спросила Леночка. Я пожал плечами, но руку не убрал.

Я проводил её на Советскую, на троллейбус, но она не поехала на троллейбусе, а схватила такси. "Ищи ветра в поле", подумал я.

Когда я поднялся к себе, позвонила Люська, Ленкина мама. Я был очень даже изумлен. Она мне никогда до этого не звонила. Она спросила: "Леночка у тебя?", на что я ответил, что мы с ней встречались, и я проводил её на троллейбус (про такси мне говорить не хотелось). Через полчасика Люська позвонила опять, извинилась, и доложила, что Леночка только что прибыла домой. Я попросил дать Арановой-младшей трубку, про себя ухмыляясь по поводу её "прибытия домой". Когда я услышал её голос, я был шокирован, хотя Лена к телефону не подошла. Она крикнула матери - так, чтоб я слышал, - что она сию же минуту идёт мыться. У нас был с ней договор: что я к ней домой не звоню никогда. Приезжать можно, звонить нет. Но ведь на сей раз её мама сама позвонила. Или они обе находились вне дома?

Вот отрывок из моего нового послания Арановой, где речь идёт о тех же событиях (уже несколько дней я предчувствую, что она должна у меня появиться; состояние нетерпения, чувство вины, отсутствие целей в жизни: всё те же симптомы; висят на руках, как стопудовые гири; мне нужен мой допинг, мне надо видеть Лену); письмо я написал в связи с новой стратегией, с очередным поведенческим планом:



 

Лена!

Я решил ещё раз воспользоваться такой нелепой формой обращения как письмо. Второй раз - и последний. Думаю, мы с тобой больше не состыкуемся на орбите, и сеансы дальней связи прекратятся с сегодняшнего вечера.

Вспомни последовательность событий: мы встречаемся у моего подъезда в дождь; твои распущенные волосы все мокрые, как из душа, свисая сосульками. Я провожаю тебя до работы, и ты обещаешь занести мне предыдущее письмо, которое отправляю тебе по почте. Проходит больше недели, но тебя нет. Я не звоню тебе работу, потому что уверен, что и там тебя нет...

Итак, ты не пришла, хотя обещала, и я решил, что это и есть твой ответ на моё послание. Как и обещал в нём, я уничтожил в себе мои чувства к тебе - оставил лишь небольшую лазейку, слабую надежду отыграть всё назад. Когда ты встретила меня около площади, всё уже было кончено. Я был в подавленном состоянии, в смешанных чувствах. Отсюда моя холодная реакция на ту встречу, которая оттолкнула тебя и отдалила нас друг от друга. Но, увидев тебя, я переменил решение - и возродил свою страсть.

Назавтра мы встречаемся с тобой у моего дома, как раз после тех волевых усилий, благодаря которым я восстановил разрушенное. Это была ужасная, мучительная борьба с самим собой, из которой я вышел победителем. Но ты можешь представить, в каком я был состоянии. Эта душевная борьба полностью исчерпала меня. Я ощущал почти физическую боль И был почти таким беспомощным, как младенец. Из-за этого, уже перед самым расставанием, когда - помнишь? - ты не села в троллейбус, а поймала такси: именно тогда я и "ляпнул" эту пошлую фразу "как тебе понравилась моя проза", эту плоскую фарисейскую никчемность, которой ты могла придать совершенно иной смысл. Естественно, эта фраза могла тебя не только оттолкнуть, но и покоробить, оскорбить... Я всё чаще и чаще думаю о том, что самые нелепые слова мы произносим, и самые неловкие поступки совершаем в присутствии тех, кого любим...




На этом, однако, я не успокоился, и приписал очередной одиозный словоиспражнительный бред, которому (уверен) дано будет сыграть когда-нибудь в дальнейшем роковую роль:



"А я ведь знаю очень много. Ты, наверное, даже не можешь себе представить, насколько я хорошо буквально обо всём осведомлён. Я должен заметить, что люди, о которых ты думаешь, что они всемогущи, далеко не так всесильны. То есть, я хочу сказать, что и они слишком много на себя берут. Но ты никогда, даже когда у тебя была возможность, не поделилась со мной, и поэтому я могу

считать, что всё, что между нами произошло, и то, как развивались события, было делом только нас двоих, и итог является итогом развития только наших взаимоотношений. Вся драма разыгрывалась только между нами двумя и больше никого не касается. Никто, если смотреть в корень, не причастен к тому или иному обороту наших отношений, и только от нас зависело, так, либо иначе обернётся дело. Во всём этом не было влияния ни нашей жизненной морали, ни наших принципов; это была драма характеров - и ничего больше: несмотря на всю сложность ситуаций и общей ситуации. Дураки могут думать всё, что угодно, даже тешить себя мыслью глупцов, что могли повлиять на то или иное решение, принимаемое тобой. На самом деле весь этот спектакль разыгран был двумя действующими лицами, двумя персонажами - в моём вкусе.

Каждое твоё душевное потрясение, где бы ты ни находилась, тут же улавливалось моими нервами и вызывало во мне сочувствие и стремление к тебе; каждый раз, когда ты находилась поблизости, во мне происходил как бы толчок - я подходил к окну, и именно в этот момент ты проходила мимо моего дома, с работы или на работу.

Так было не раз. Но так не могло продолжаться вечно, и сейчас не будем подсчитывать, кто из нас уязвлён больше подобным оборотом событий. В одном ты неуязвимей, а у меня есть другие сферы. Но факт в том, что мы оба проиграли, причём, проиграли самим себе. В общем, драма разыгралась не столько между нами, сколько внутри каждого из нас, и вот - результат."



Если хочешь чего-то добиться, никогда не подходи и близко к трясине таких вопросов, как "кто мы такие?", "зачем нам это нужно?", "в чём смысл бытия?". Среди интеллектуальных подонков наличие этих вопросов квалифицируется как самая большая пошлость, если не бред. Но даже те, что признают в их неразрешимости изначальность нашей немощи и трагедии, даже они никогда не касаются этих сфер. Только может ли сопротивляться заядлый игрок притяжению карт? Или хронический алкоголик притяжению рюмки? Если ты пчела: тебя неодолимо привлекает нектар; если ты волк - разве можешь ты обойтись без добычи...





ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ
Вторая половина мая

Все мои мысли были заняты Арановой, когда неожиданно объявилась Лариска. Звонок снова был похож на межгород, значит, она не в Бобруйске. Оказалось, что она звонит из Вильнюса. Первое и второе моё слово звучали вымученно и заморожено, но я быстро собрался, и дальше наша болтовня шла уже, "как по маслу".

Оказалось, что она хочет, чтобы я встретил её "в Вильне", и проводил до Минска. Она не сказала, чем она занимается в столице Литвы, а у меня именно сейчас не было денег. Но в Вильнюс я всегда готов лететь - в любое время суток и в любую погоду. На перекладных, на попутках, на автобусах. И заверил её, что приеду. Про себя добавив: даже если придётся сделать прогул на работе. Но всё-таки надеясь на Игоря Пучинского, Ячменникову и свою изворотливость.

Хотя я ненавижу спекуляцию, мне удалось перепродать две хрустальные вазы Биронихи, и наварить на этом 50 рублей. Приходила Зина Баскина, которую я натаскиваю по английскому, и "подарила" мне деньги за три урока. Теперь у "бедного еврея" Вовочки Лунина есть, за что (но не с чем, разумеется) съездить в Вильнюс.

До Минска я добрался, как всегда, на пригородном (до Осиповичей), а там на электричке, изрядно сэкономив. Мне всё равно предстояло заниматься с малолетками на проспекте Правды, вот и можно считать, что я ничего не потерял. Из столицы одной союзной республики до столицы другой домчался на попутке. Водила, которому я сунул в размере половины билета на поезд, денег не взял вообще. Вот и получилось, что в Вильнюс я прибыл "с чем". За "с чем" сводил Еведеву в кафе и доплатил (у неё уже были куплены билеты) "за плацкарту".

- Вовочка, а ты случайно не из "анекдотов про Вовочку"? - спросила Лариска, когда я чуть не потерял её после кафе.
- Нет, я из Бахена и Лахена.
- Я так и думала.
- Ну, рассказывай, что ты делала в Виленюсе. Чем торговала и сколько выручила.

Я понял, что попал в какую-то болевую точку. Лариска помрачнела, как будто в моём безобидном вопросе крылся намёк с подвохом.

- Ладно. Так и быть. Прощаю. Ты же ничего не знал.
- О чём это ты? Единственное, что я заметил - это что ты одета, как на парад. Новые сапожки, наверное, ужасно дорогие, брючки - как от Кардена или Валентино, импортная куртка, из самых модных и "бюджетных", новые серёжки, и к тому же стрижка и макияж, которых я никогда раньше не видел. Ты стала шикарной дамой, дорогая. Прежней Лариской Еведевой и не пахнет. Теперь мне надо покупать билет, как в театр, чтобы просто рядом постоять... Ты что-то задумала? Может быть, ты приоделась для ЗАГСа? Я знаю в Вильне один ЗАГС, где сразу расписывают, без очереди.
- Только не иногородних, дурачок. Я хочу стать моделью. Сделать карьеру. В нашем эс-эс-эре эта область не очень прогрессирует, не в большом почёте. Есть только Вильнюс и Рига, где что-то, отдалённо похожее на моду, имеется в зачаточном состоянии. А московские и питерские модельеры, и те, кто демонстрирует воплощение их дизайна, сделали себя имя только показами за границей.
- Значит, у тебя на уме свалить в Париж или в Милан, и бросить бедного Вовочку Лунина на произвол судьбы? Так?
- Ну, Вовочка должен сам остепениться, и стать для Лариски папой. Ведь по возрасту ты мне если не в отцы, то в очень старшие братья годишься. И не красней, пожалуйста. Ишь ты, какой скромник, сразу стал пунцовым. Никуда я тебя не брошу. Хочешь, поедем вместе? Только надо ждать. И малины я тебе не обещаю. Я ещё не знаю, кем мне больше хочется быть. Моделью, дизайнером, или открыть агентство модельеров. Только не у нас.
- Понятно.
- Что тебе понятно? И чего ты так потускнел?
- Буду третьим рукавом или пятым колесом всемирно известной модели Лары Еведевой.
- Кто тебе сказал, что я останусь Еведевой? Приеду в Париж - сменю имя и фамилию. Там это разрешается.
- Конечно, разрешается. Возьмёшь фамилию мужа. Только не Лунина. "Лунин" не по-французски звучит.
- Ещё как по-французски! Ах, ты, второгодник! Французский не хочешь учить. Язык, видите ли, ему не нравится. А твой китайский или арабский, их ты, небось, зубришь: они тебе нравятся? Или литовский. Кто в мире говорит по-литовски? (Кроме латышей. Но те болтают на "испорченном литовском"). Ты знаешь, как твоя фамилия звучит по-французски? Мсьё ЛунЭ. С ударением на последнем слоге. Очень даже парижская фамилия.
- А вот и нет!
- А вот и да!

Чтобы моя взяла, я закрыл ей рот поцелуем; она вырвалась, и побежала по площади, я за ней, и так мы дурачились и гонялись друг за другом, как малые дети, до самого отъезда.

Вильнюс уже исчезал из виду, когда мне удалось за червонец выторговать у проводницы купе, и мы ехали с Лариской в этом купе одни, без попутчиков, до самых Осиповичей, и, понятное дело, заперли дверь на защёлку.

В поезде я трахал Лариску, и, когда мы разъехались из Осиповичей в разные стороны, я ещё минут сорок сидел, взбудораженный, глядя в светлеющее окно, а потом уснул, и проспал оба бобруйских вокзала - и "Бобруйск", и "Березину", - и очухался только в Жлобине. Мне каким-то чудом повезло, что контроллёры меня не схватили за жабры.

Поёживаясь от недосыпа на утреннем холоде, я купил себе в вокзальном буфете пожевать, постоял в кассе, и вышел с другой стороны на жлобинскую привокзальную площадь. Я шёл, как слепой, не видя дороги, и ещё не зная, где пошляться до поезда, и едва не налетел на стоящий автомобиль. Когда я увидел, что это за тачка, всю мою сонливость как рукой сняло. Это был не "Москвич", не "Лада" последней модели, и даже не новая "Волга". Это был "Мерседес" сего года, и не простой, а класса "люкс". И вот из такой машины меня окликнули по имени.

Когда тонированное стекло задней дверцы мягко и медленно опустилось, я увидел в салоне Пыхтину, Нафу и Аранову. Все на заднем сидении, а на передних развалились два немца.

- Знакомьтесь, парни, - сказала Нафа по-немецки, - это наш, советский, комиссар Мэгре. Он нас выследил.
- Вы, правда, местный комиссар? - спросили дойчи на своём языке, как будто каждый советский человек запросто его понимает.
- Дас ист айнэ гутэ фраге, - ответил я с небольшой ошибкой, но понял это слишком поздно.
- А почему она говорит, что Вы нас выследили. - (Опять на германском языке).
- Зи лахт.
- О, лахен, лахен!..

"Бахен, бахен", хотелось мне сказать, но я сдержался.

- Надеюсь, герр... Мэгре... Вы... э... не очередной двоюродный братец, коих у фрейлейн Арановой насчитывается больше, чем в стародавние времена, когда семьи были многочисленней всего этого... Жлобина.
- Нет, -
сказал я, - Wir arbeiten zusammen. - И рыжий лысоватый немец, который, очевидно, полагал, что всё мужское население Беларуси до единого побраталось с Арановой в постели, сразу перестал усмехаться. Но другой, что сидел за рулём, в куртке с меховым воротником, чуть заметно подмигнул первому, и они оба снова заулыбались; конечно, трудовые отношения отнюдь не исключают интимных.
- А... Мьи... раб... от.. та-йим ф-мьести... - еле выговорили они оба почти одновременно, с гордостью за свой русский, и с пошлым подтекстом. "Да", подумал я про себя. "Вы-то работаете вместе. С Нафой, Арановой, Пыхтиной и Залупевич. Работаете во все дырки". И, чтобы стереть сальные улыбки с губ этих двух немцев, я решил немножко омрачить их праздник.
- Да, мы работаем вместе. Я начальник её начальника.
- А... - в интонациях рыжего немца проклюнулось-таки разочарование. - Тогда Вы в какой-то степени всё-таки комиссар.
- В какой-то степени, - согласился я.

Если бы я на самом деле был начальником над начальником Арановой, дойч сильно пожалел бы, что решился изобличить свою осведомлённость. Эта мысль всё-таки проникла в его черепушку, хоть и с опозданием, потому что он как-то помрачнел, и сказал, извинившись, что им пора. Стекло в этот момент стало бесшумно и мягко подниматься, но Аранова сделала резкий жест рукой - и стекло застыло на полдороги. Я заметил, что она перекрасилась в чёрный цвет, и во всём напоминает испанку. Даже красный цветок пестрел у неё в волосах вместо обычной заколки. Не хватало только пеньеты в дополнение к цветку, и кастаньет на пальцах. Я в очередной раз был поражён, как она умеет полностью сменять облик.

- Я тебе позвоню, Вовка. Увидимся на "работе". Чао!
- Ф-сьё ф пар'яткье, спасьиба зарьяткье, - загоготали немцы, и машина отъехала.


Какой бес меня попутал! За что, за какие грехи я должен был попасть в Жлобин, и наткнуться на эту чёртову тачку! Теперь Лена чего доброго станет меня подозревать, особенно после тех строк моего письма, в которых я, идиот, бахвалился своей "тотальной осведомлённостью". Где была моя голова? И эта очередная глупость: "начальник начальника Бананкиной"... Вот балбес! Не понравилось, видите ли, как немцы лыбились. Вместо того, чтобы весело поболтать с девочками. Своим заявлением я дистанциировался от них, особенно от Арановой. Официальный господин Палкин! Никакой радости встречи, никакой теплоты прощания. То же самое, что при жене спиной повернуться к любовнице. Но ведь у меня-то нет никакой жены... "И нет никакой морали", хотел добавить я в мыслях, но запретил себе думать об этом.




ГЛАВА ВТОРАЯ
Конец мая

Теперь я должен описать невероятные, самые сногсшибательные события, какие разыгрались в течение двух - двух с половиной недель конца мая - начала июня. События невообразимого взлёта, и такого же драматического падения.

Во-первых, Аранова примчалась ко мне через два дня "после Жлобина", вся растрёпанная, сердитая и возбуждённая. Прибежала требовать отчёта о природе моей осведомлённости. Откуда я знал, что она была с Ротанем, откуда знал, что на районе? Об этом не говорилось ни одному человеку. Как я её вычислил после 20-го января, позвонив по телефону, который "никто не знает" (как будто есть такой номер, какого "никто не знает"). Случайно ли я с ней столкнулся на площади? Откуда мне известно это и откуда мне известно то. Напрасно я уверял, что в Жлобине оказался совершенно случайно, Аранова не поверила. Она сказала: "Небось, в Минске, до поезда, всю ночь трахал свою Лариску, а потом, после неё, поехал в Жлобин, ко мне". Она ошиблась только в том, что не до поезда, а прямо в поезде, и что в Жлобин я всё-таки попал ненамеренно. Я предложил ей выпить, но Аранова заявила, что больше не пьёт. Тогда я повалил её на тахту, и (о, чудо!) она не сопротивлялась. Я разворошил её "испанскую" причёску, называл её "донной Анной", а сам играл роль настоящего кабальеро.

Я нашёл-таки своё утешение у неё между ног, и она пробыла у меня до самого вечера, а потом убежала.

Следующие четыре дня стали той самой идиллией, о которой я мечтал. Аранова жила у меня и никуда больше не убегала. Вместо "огненной воды" она потребляла теперь мой видак и цветной "Горизонт" в лошадиных дозах, напевала со мной мои песни, или запоем читала книги из моей коллекции, забравшись на тахту в своих тёплых носках и облокотившись на стену, подложив под спину подушки.

В один из этих дней я завёл её в спальню, и попросил показать следы от порезов, оставшихся с 8-го марта. Лена послушно спустила штанишки вместе с трусиками, и я увидел в направленном свете настольной лампы бледные шрамики, совсем не такие, как после "страшных порезов". Или вся эта история была с самого начала до самого конца выдумана, или сильно раздута и преувеличена. Вот что значит в "городе сплетен" Бобруйске народная мифология. Или всё-таки были порезы, но на Арановой шкура заживает невероятно быстро, как на собаке?

- Ленка, - сказал я с искренним восхищением. - ты просто супер. Твоя попа ещё не такое выдержит.
- За эти слова тебя следовало бы хорошенько высечь, но сегодня у меня хорошее настроение.
- У меня тоже. И так всегда будет, пока мы вместе.

У Арановой в глазах зажёгся хорошо мне знакомый задор, и лицо её приняло дерзкое выражение. Она раздвинула своими узкими ладонями ягодицы: и погрузила указательный палец в меньшее тугое отверстие. Я почувствовал, что такое зрелище по зубам более закалённым воинам, а у меня от него вот-вот всё кончится, что-то брызнет, и намокнут штаны точно посередине. Поэтому я отвёл взгляд. Ленка усекла всё без комментариев. Она полностью освободила нижнюю часть тела от одежды, и уселась на меня, широко раздвинув ноги.

- Начинаем массаж неживого живым, - объявила она, имея в виду ткань моих брюк и свою кожу.
- Давай лучше живого живым.
- Тогда скидавай портки.

Я послушно исполнил её команду. И, представляя, как с другой стороны тётя Соня с нетерпением ждёт продолжения, прижавшись к стене покрасневшим ухом, я врубил бабинник с двухчасовым концертом группы "ABBA".

Всё обрушилось в ту же ночь. Моя родительница, с которой я попрощался полдвенадцатого по телефону, нагрянула ночью на такси, когда я спокойно дрыхнул с Арановой в спальне. Если у мамы и были раньше кое-какие сомнения, чем мы с Ленкой занимаемся у меня, кроме выпивки, теперь, надо думать, они отпали. Не исключено, это Купервассорша проинформировала её в отместку за "АББУ".

В этот раз моя мамаша даже не стала настаивать, чтобы мы с Леной спали в разных кроватях. Она устроилась на тахте в зале, и назавтра, когда Лена ушла на работу, заявила мне, что лишает меня квартиры. После своих слов она хлопнула дверью.

Перед работой я заскочил на работу к Ленке, занёс ей ключи от квартиры. Она отказывалась и отнекивалась, но мне всё-таки удалось их всучить. Я соврал, что у меня нет второй пары ключей ("забыл в квартире"), и полетел на автостанцию.

На работе я сидел, как на иголках, но поехал, дав последний урок, не домой, а к родителям, надеясь, что папа ещё не пришёл. Мне повезло. Ни брата, ни отца не было дома. Я не знал, как приступить к серьёзному разговору с мамой, с чего начать. Наконец, я выдавил из себя что-то, теперь уже не помню, что именно, и песочные часы стали отсчитывать партию до цейтнота (до папиного прихода).

- Тебе пора жениться, завести семью, и жить, как все люди. Зачем мы тебе оставляли квартиру? Чтобы ты бардаки устраивал?
- Я ничего не устраивал.
- Он ничего не устраивал! Ты хоть знаешь, кто такая Лена Аранова? О ней же весь город знает. Да что город! О ней знает вся страна. И Жлобин, и Минск, и Москва.
- Мама, неужели ты действительно так плохо думаешь о своём сыне? Неужели ты не чувствуешь, где проходит эта черта? Ты ведь образованный человек! Неужели ты могла подумать, что я участвовал в групповом сексе, - при этих словах мама сначала поморщилась, а потом её передёрнуло, - или мог позволить устроить у себя дома оргию? Я ведь не по тем делам, мама.
- Да ты хоть представляешь, с кем ты имеешь дело?
- Мама, я её люблю.
- Ах, ты её любишь! А Лариску, Лару Еведеву, которая тебе стихи посвящала: её ты тоже любишь? Молчишь? Краснеешь? Ты бы лучше раньше краснел, прежде, чем с ней улечься в кровать. Если ты с ней был... в... в таких же... близких... отношениях, как с Арановой, ты знаешь, что тебе грозило? Ты знаешь, что тебе грозило за совращение малолетних?
- Лариска уже не малолетняя.
- Это теперь. А ты вот, как был малолетним, так и остался. Недоросль! Тебе предлагали такую замечательную девочку в Бресте. Дочь преподавательницы по муз.литературе. Восемнадцатилетнюю. Симпатичную... как... как Лариска твоя, или как... Ирина... та, из Берёзы. Или... ладно, да... как Баранова. Скажешь, нет?
- Да, очень симпатичную. Красивую. Очень. Это правда. Но, мама, я ведь её не любил. И с Ириной из Берёзы я просто... дружил. Хотя она мне... вроде... симпатизировала.
- Дурак ты. Вот вчера эта Лариска звонила, и тебя разыскивала.
- Так почему же ты мне не сказала?
- А... Так тебе Арановой мало? Вишь, как сразу весь подобрался: как кот, завидев мышку. А ты знаешь, что твоя Лариска теперь в Доме Моделей моды демонстрирует?
- Ну и что?
- А то, что это нескромное занятие, туда же все... все... эти... идут.
- Мама...
- А Софа, Софа Подокшик чем тебе не подходит? Очень симпатичная девочка. Ну, может, не такая, как те твои фифы. Но тоже вполне из себя. Тоже музыкальный работник. И мама учительница. Порядочная. Она же любит тебя. У неё же это на лице написано. Нет, ему нужна эта Аранова, эта никейва.
- Мама, пожалуйста...
- А что, разве это не так? Да как ты можешь лечь с ней в постель, когда с ней кто только не переспал, и когда она из твоей постели ездит... в Жлобин, и тут, наверное, тоже со всеми... путается. Где твоя гордость? Да порядочный человек в её сторону бы не посмотрел.
- Хорошо. Считай, что я непорядочный. Только мы с ней одинаковые. Понимаешь это? У меня не было, нет и будет больше таких. Она вне закона, и я вне закона. Пусть по разным причинам. Ты хорошо знаешь, по каким. В общем, так... Я дал ей ключи от квартиры...
- Ты... ты посмел пустить её в нашу квартиру! Да тебе голову оторвать мало! Я сейчас же еду туда...
- Попробуй только. Я не шучу. Иди в прокуратуру, иди в суд, нанимай адвокатов. Но пока дело будет тянуться, Аранова будет у меня. Ты хочешь, что бы я "вернул" эту квартиру? Хорошо. Пожалуйста. Я "верну". И денег, что я уже выплатил, не потребую. Но мне жить ведь где-то надо? Хорошо. Давай пропишем туда Виталика, а я приду сюда на его место. С Арановой.
- Ну, ты подумай. Да она же никейва.
- Хорошо, называй как хочешь. Но она ведь уже скоро полгода как у меня... бывает. И очень часто остаётся одна. И ни разу, за всё это время, ничего не пропало. Ты знаешь, сколько твоих порядочных давно бы очистили мою... э... нашу квартиру?
- А зачем? Она только и ждёт того, чтобы всю квартиру заполучить. Охмурила тебя, теперь только остаётся расписаться с тобой, и квартира её.
- Мама, не смеши меня. Если я ей сделаю предложение, она поднимет меня на смех.
- Так зачем ты с ней? Тебе пора заводить семью.
- Даже если ты не дашь мне быть дома с Арановой, я всё равно не женюсь. Пойми это. А ей... да не нужен ей этот убогий кооператив.
- Ну, хорошо, может быть, это и так. Но подумай сам. Пусть не сегодня и не через год, но если ты с ней... будешь... долго... Когда-нибудь вы можете пожениться.
- Ну и что?
- А тот, кто теоретически может вступить в брак, может из него и выступить... то есть... выйти. Развестись. И она будет претендовать на квартиру. Мне не жалко, если бы это была еврейская девочка. Но разве может еврей отдать гойке свою квартиру?..

С этим железобетонным аргументом я не мог не согласиться.

Когда я уже стоял на площадке, мама вдруг вспомнила, что мне звонили из Ленинграда. Я спросил, кто. Она ответила, что звонил какой-то Корнелюк.




ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Последняя неделя мая - начало июня 1982

Из телефона-автомата бесплатно (надо же когда-нибудь пользоваться бесхозной собственностью!) дозвонился до Лариски. Сначала трубку поднял её отчим, и не спешил её звать к телефону, но она услышала и подбежала. Она сказала, что на две недели едет в Питер, и намекнула, что Вильнюс ей очень понравился. Это означало, что она надеется повторить Вильнюс в Питере. Я сказал, понизив голос, что согласен. Она дала мне питерский телефон, по которому её можно будет застать. А я продиктовал ей телефон дяди Аркадия, благо помнил его наизусть.

Я с большим недоверием отнёсся к маминым словам о том, что мне звонил Корнелюк. Но всё-таки набрал его ленинградский номер. Как ни странно, он отозвался.

- Чувак! Да ты где пропадаешь? Тут мне телефон оборвали, тебя ищут. Сам Тищенко. Ну, ты даёшь!
- Так я ведь в Питере не живу. И вступительные у меня только в августе.
- А Котов? Ты же обещал у него брать уроки. И Тищенко тебя хотел видеть. Да мы с тобой вдвоём тут... Да мы ж!..
- Спасибо, что держишь меня в курсе. Я твой должник. Сделаем так. Завтра не обещаю, но послезавтра точно выеду в Питер. Успенский, Тищенко, Борис, Чистяков: я всех обойду. И тебе позвоню. Обязательно. Как у тебя в Пушкинском?
- Да ничяво. Новую музычку заказали.

Мы с ним проболтали не меньше часа, и в конце Игорь заволновался, что я много наговорил.

- Тебе придётся потом раскошеливаться, Вовчик. Из Беларуси ведь говорить накладно.
- Не переживай. Моя мошна не опустеет. Хочешь на спор? Могу с тобой хоть 12 часов проговорить. Не веришь?
- А-а.. так ты как-то бесплатно звонишь... Ну-ка, поделись, как.
- Почему бесплатно? Я - как сознательный гражданин - "двушку" вбросил.


По приходе домой я застал Аранову спящей на тахте, с книжкой под мышкой. Она только продрала глаза, и сразу набросилась на меня, за то, что я её оставил за сторожа, а сам по блядям шляюсь.

- Во-первых, я был у моей мамы. Обсуждал её поведение. Никаких обещаний от неё не добился, но мне так кажется, что с инспекциями она на время завяжет. Так что будем с тобой, Ленка, жить как муж и жена. И никто нам не указ. Правда?
- А во-вторых.
- А во-вторых: я был на Узле Связи, звонил из междугородней кабинки в Питер, моему студенческому приятелю, Корнелюку. Ну, ты его всё равно не знаешь. Может быть, когда-нибудь в будущем, ещё услышишь, если прославится... Меня ждут в Питере. А Игорю втык дали. За то, что я не там. Такой, говорят, музыкальный гений прозябает в своём Бобруйске. А ну-ка его быстро сюда, к нам. Мы из него человека сделаем. Поехали со мной, Ленка. Правда. Будешь первая леди петербургского шоу-бизнеса. Я не шучу. Мне нужен стимул. Чтобы ради кого. Я ради тебя заберусь на ленинградский олимп. Ты мне не веришь? А без тебя... Я слишком ленивый человек... Без допинга у меня не получится.
- Ну, ты меня оглушил, Вова. Мне, что, сесть?
- Если со мной на поезд, то да. Надеюсь, что больше никуда сесть не придётся.
- Нет, Вова, я не могу. Мне очень жаль, но у меня никак не получится.
- Ну, Ленка!
- Нет, нет. Даже и не проси. Не уговаривай. Я сама очень хочу. Но никак. Такая вот жопа.
- Хорошо. Потеряешь ты в своём Жлобине. Сколько? Сто баксов?
- Сто баксов!
- Хорошо, двести?
- Высоко же ты меня ценишь!
- Двести пятьдесят, триста?
- Это уже ближе к телу.
- Так вот, потеряешь выручку за одну неделю. Но на одну недельку, прошу тебя. Потом станешь в строй. Если это обязательно.
- Обязательно.
- Ну, так что? Договорились?
- Нет, не договорились. Ты не знаешь кое-каких вещей. И я не могу рассказывать... В Питер ты меня везти не можешь.
- А не я?
- Не будем об этом говоришь. Ладно?
- Ну, всё. Приплыли. Мне, что, не ехать?
- Как хочешь. Хозяин - барин.
- Леночка, пойми, того, что между нами сейчас, я добивался пять месяцев, каждый день об этом мечтая.
- О чём?
- Чтобы ты пришла: и осталась у меня.
- А кто тебе сказал, что я у тебя осталась?
- Что ты хочешь этим сказать?
- А то, что мне пора уходить. Мой папа только-только звонил. Перед твоим приходом. И сказал, что приготовил суровый ремень. И мне по попке надаёт. Так что - придётся повиноваться. Можешь мне вызвать такси?
- А ты сама?... да... да, вспомнил, не можешь. А, может, всё же останешься? Зачем я с мамой тогда по душам говорил?
- А я с папой. Мой папа милиционер. Ты же знаешь.

Обе бутылки водки так и остались в кухонном шкафу нетронутыми. За окном уже входила в свои права ночь. А я снова остался один...


Такой вот, как в воду опущенный, тихий и грустный, я опять оказался в Жлобине. Тут, помня о своих приключениях на лавке в зале ожидания, на привокзальной площади, и в столовой, я направился к боковой калитке, чтобы выскользнуть куда подальше на самые захудалые улочки этого городка. Однако, не успел я сунуться в проход, как мне перегородила путь... дверца машины. Точнее: милицейской машины. Ещё точнее: милицейской "Волги". Машина стояла слева от калитки, впритык, и мент, не утруждая себя такой нагрузкой, как отделение задницы от сидения, просто-напросто "запрудил" дверцей протоку калитки.

- Садитесь в машину.
- Вы меня с кем-то путаете. А в чём дело вообще?
- Я Вас ни с кем не путаю.
- Так в чём всё-таки дело?
- Вы нам нужны; в качестве понятого.
- Так ведь понятых надо как минимум два...
- А у нас уже есть другой... понятая...

Говорить ему о том, что в качестве понятого я стал у жлобинской милиции подозрительно популярен, и что за эту профессиональную деятельность меня уже пора оформить на ставку - я не решился. Или хотя бы на полставки.

Ехать далеко не пришлось. Странно, что вообще потребовался этот фарс с машиной. Мы прибыли к вокзальной милиции в рекордно короткий срок. Сместившись всего на пару корпусов машины.

Я плюхнулся на сидение рядом с какой-то обалденно приодетой дамочкой. На ней было всё, что надо. Висючки, брилики, пробы и каратики. Но стоило мне взглянуть ей в лицо, как я обомлел. Так ведь это ж Сосиска! Увидев её, я на время лишился дара речи. И она тоже. Вернее, она демонстративно поспешила сделать вид, что меня не знает. И (глядя на неё) я тоже.

Так мы сидели рядом какое-то время, ожидая приготовлений ментов. И тут я почувствовал, что она меня толкает ногой. Незаметно. Стараясь. Она показала глазами на краешек сидения рядом с собой, где я увидел толстенький цилиндрик то ли импортной губной помады, то ли ресничной туши. Несколько секунд я колебался: а что, если провокация? И решился-таки: будь что будет, в последний раз доверюсь своей интуиции. И смахнул вещицу в раструб одного из моих зимних сапог.

Менты задержали какую-то местную жлобинскую Маньку (Марию Пантелеевну) с подбитым глазом, и теперь готовили протокол. Манька была очень даже ничего из себя, не считая глаза, и в мою неквадратную голову закралась еретическая мысль о том, что в нашей стране Пуритании менты могут прислать здоровенную бабу-мента для "личного досмотра", а сами выйдут; и меня с Сосиской оставят наблюдать, как раздевают Марию Пантелеевну.

Наконец, нас позвали пересесть ближе к задержанной, и обратились к Сосиске, предлагая назвать себя. Видя, что она как-то подозрительно запинается, мент попросил удостоверение личности.

- А если я покажу аттестат...
- Половой зрелости, - заржала Мария Пантелеевна, тут же сникнув под суровым взглядом стража порядка.
- ...извините, студенческий билет.
- Почему не на занятиях?
- Потому что я отпросилась.
- Сам вижу, что отпросилась. С какой целью?
- К немцам она отпросилась. К тем, что работают у нас. И эта курва будет у меня понятой? Да я ж её знаю. Она из фашистских постелей не вылезает!
- Сама ты курва одноглазая!.. А ты из фашистских застенков не вылезаешь!
- Я спрашиваю, с какой целью.
- Хочу съездить в город-герой Ленинград, узнать, как насчёт поступления на медицинский.
- Так ты ж не на последнем курсе.
- Ну и что ж? К поступлению надо готовиться заранее.
- И эта стерва будет учиться на медицинском?! А я потом у неё буду лечиться?
- Не волнуйся, не будешь. Потому что от идиотизма и сифилиса ни один врач тебя не вылечит.
- Успокойтесь, бабоньки. Или загремите вы у меня на 15 суток.

Тут эти двое о чем-то пошептались, и один из них вышел. Не прошло и минуты, как он уже вернулся с новым ментом, долговязым, с чапаевскими усами. Лет под 45. Как пить дать из уголовного розыска. Я стал жалеть о том, что не составил список жлобинских ментов.

- Ба! Кого же мы видим? Кто к нам пожаловал? Сосновская, Тамара Станиславовна, собственной персоной! Второй привод в милицию.
- Не привод. Я понятая.
- А! Понятая она! Ха-ха-ха.
- А что? - Сосиска аппетитно закинула ногу на ногу. - Я добровольно согласилась... пришла вам помочь. Меня ведь никто не держит. Правда?
- Мы могли бы и личный досмотр учинить. На предмет незаконного хранения иностранной валюты. Или с Вами, Тамара Станиславовна, отечественными денежными знаками расплачиваются? Только не стройте из себя матку боску. Пожалуйста.
- Никаких таких... знаков у меня нет. Кроме как на билет до Ленинграда.
- Что, успела сбросить? Или обменять?
- Если б обменяла, при мне бы были. Логично? В размере два к одному. Минимум. Ставки ж вы знаете...
- И что, нет? А если посмотрим?
- Смотрите.
- Не мы лично... У нас для этого... порядок...
- А, у вас для этого баба-мент есть? А что, если я хочу, чтобы Вы лично посмотрели, готова обратиться в письменной форме. Обыскивайте!


Из ментовки я вышел злой, как... как сука... за то, что не показали мне наготу Марии Пантелеевной, и за всё остальное... И начисто забыл про Сосискин цилиндрик, переложив его машинально из раструба левого сапога в правый карман. Поэтому немного опешил, когда меня догнала запыхавшаяся Тамара Станиславна, без году медицинская сестричка. Она поняла, что я "поплыл", и увёл её клад "несознательно".

- Слушай, Вовчик, а возьми меня с собой в Питер, а? Всё, всё остопиздело!
- Я по делам. Да и где ты там будешь?
- У меня есть там двоюродная тётка.
- Понимаешь... Я ведь с Арановой.
- А я с Петькой, Куртом и Кессеном. Ну и что?
- Я её люблю.
- А я, что, тебе постель предлагаю? Просто едем вместе, а там, глядишь, и я тебе на что пригожусь. Ладно?
- Поклянись, что ни Арановой, ни кому другому ни звука, ни слова.
- Клянусь.
- Поклянись здоровьем. Поклянись, что, если проболтаешься, подхватить тебе... этот самый... сифилис...

Сосиска поклялась. Так ей в самом деле всё осточертело. А вообще она была не из болтливых. Самая симпатичная из всей "зондеркоманды", после Арановой, почти аноретичка, она могла выйти на любой подиум, стать моделью в любом Доме Одежды. Даже в итальянском. Если кто и умел хранить тайны, то это только она. Только худоба её была как-то уж слишком... Я всё же предпочитаю таких, как Аранова.

В кассу за вторым билетом мы уже не успели. Я дал Сосиске червонец, резонно предположив, что ей лучше моего удастся уломать проводницу. Но только-только мы расселись в своём плацкарте, она позвала меня на коридор, в сторону тамбура. Там, толкнув дверь туалета, Сосиска уселась на крышке унитаза, удивительно чистой, и втянула меня за ворот рубашки, каблуком сапога захлопнув дверь. Она расстегнула ширинку, просунула руку - и достала оттуда злосчастный цилиндр. В нём оказались свёрнутые в трубочку доллары и "деревянные": как сказала Сосиска, "встреча на Эльбе". Или "плацкарт валетом". Она отсчитала ровно столько, сколько я давал в лапу проводнице в Вильнюсе, чтобы шиковать до Минска и дальше с Лариской. Вспомнив про Еведеву, я поскучнел. Мало того, что паненка Сосновская может когда-нибудь надраться так, что расскажет про нас с ней всё, и даже то, чего не было, - как же "с ней на шее" я теперь стану общаться с Лариской? А если вдруг они столкнутся? А если она вдруг узнает про Лариску, и выложит ей про Аранову? Пожалуй, Сосиске придётся торжественно клясться целых три раза, и, если проговорится: подцепить целых три сифилиса.

Когда мы с Тамарой Станиславовной, в нарушение всех принципов советской морали и нравственности, вместе появились из туалета, брови какого-то пузатого дядьки с портфелем на животе стали выше ровно на полтора сантиметра. А то, что он и ещё два мужика, любителя оконных ландшафтов, минуты три прочищали горло, следует отнести на счёт богатой "фактуры" (как выражаются кинематографисты) Тамары Станиславовны, и того, что в свои неполных 21 она смотрится как семнадцатилетняя.

Слава богу, мои "дипломат" и портфель оказались на месте, когда мы вернулись, но я не мог не думать о том, как Тамарка мне уже "изрядно пригодилась": она раскошелила меня и себя на ползарплаты рядового советского инженера. Вот так помощь! Как было не заподозрить, что всё это было подстроено ментами, чтобы приставить ко мне своего человека... Кого? Сосиску? А почему бы нет?

Сосиска добилась-таки купе, только нашу купейную благодать омрачало присутствие попутчика (четвёртая полка свободна), похожего на снабженца (коммивояжёра) какого-нибудь уральского консервного завода. Он беспрерывно извлекал из своего бездонного портфеля всё новые и новые консервные банки, откупоривал их, поедал содержимое, пил "Боржоми" и сильно потел. Это был тот самый мужчина, которого занесло в поисках свободного туалета из купейного вагона в плацкартный, когда мы с Сосиской так эффектно возникли. Ублажённая Тамаркиной подачкой, проводница не только нам принесла два комплекта постели, но и расстелила её на двух наших полках, а этот "консервник" так и сидел на голом тюфячном сидении, вперившись в окно, перед столиком. Его глубокие залысины забавно поблескивали, когда поезд проезжал какую-нибудь освещённую платформу. Оказалось, что внешность обманчива. Он ехал в Карелию, а денежки на консервы зарабатывал литературной критикой. Узнав, кто он по профессии, я оживился.

- Так Вы такого писателя, Набокова - знаете?
- А кто ж его не знает?
- Вот видите, а нашу Лолиту Ивановну назвали в честь заглавия одного из его романов.
- Только одного? - спросила новоиспеченная Лолита Ивановна.
- Только заглавия? - наш попутчик оказался на редкость остроумным человеком.
- А вот угадайте, сколько мне лет? - Сосиска состроила лукавую мину. Но критик не оживился. Не иначе, как наступили на его больную мозоль. То ли латентный голубец, то ли начинающий импотент.
- Семнадцать с половиной?
- А вот и нет! Вот и не угадали. - Сосиска взобралась мне на коленки, и закинула локоть за мой затылок. Критик сразу стал весь неестественно вытянутый и напрягся. - Мне и шестнадцати нет. Представляете?

Литературовед из Петрозаводска представлял. Так, что вспотел в два раза больше, чем раньше.

Когда наш попутчик надолго погрузился в свои консервы и опять громко зачавкал, Сосиска спрыгнула с моих коленок и объявила во всеуслышанье, что ей пора баиньки. Защёлкнув дверь, сбросила обувь и стала раздеваться. Чавканье моментально затихло. В отличие от Арановой, Тамарка носила под свитерком лифчик, который аккуратно сложила под подушку. Она медленно и элегантно стянула облегающие брючки, и осталась в одних трусиках. Именно в них она и встала между нами, мужчинами, напирая на столик, и задёрнула занавески. Нам досталось как раз по аппетитной женской груди на брата: одна ему, одна мне. Но мы не поспешили, как герои какого-нибудь порно-фильма, моментально припасть губами к её соскам и облизывать их. Нам ведь, в нашей стране Пуритании, не показывали и не давали читать ни приключений Жака Казановы, ни "Эммануэли". Ни он, ни я не сдвинулись с места. "Какие-то вы, ребята, скучные..." Наша Лолита разочарована. Она сидит, опершись щёчками на ладошки, с локтиками на коленках, со мной рядышком. Вынув гибкую кошачью спинку. Вся так и не одетая.

Такого тела, как у неё, я в своей жизни ещё не видел. То есть, иначе говоря, телосложения. Чуть-чуть ниже Лариски, то есть моего роста, она почти ассоциировалась с анорексией. Ну самую капельку. Рост подчёркивал её худобу, но её не портил. Она была очень красивая "швабра". Ну очень красивая. Только какого-то шарма, загадки, артистизма (как у Арановой) в ней не хватало. И всё-таки именно это возбуждало в этой девчонке, сиюминутно, как прихоть, как волна от лёгкого бриза, как прохладный источник в летний день, как ленивый расслаб в шезлонге.

Но я, назло ментам, не позарился на Сосиску. Глядя на её аккуратный носик, чтобы не видеть обжигающей рдени её грудей и их безупречной формы, я сидел, расслабившись, опершись спиной о простенок. Критик, всеми забытый, прижимая портфель теперь не к животу, а к паху, незаметно выскользнул в коридор, и больше мы его не видели. Как только его не стало, я объявил, что мы должны остаться друзьями, так как легко всё опошлить, и предложил "разойтись" по своим полкам, "как брат и сестра". "Угу, - капризно сказала Тамара Станиславовна, - а свой скромный оргазм в день я могу получить, а?" На что я ответил, что она же у нас "three-fingerrina", и уж за это Тамара Станиславовна, кажется, не на шутку обиделась. Я подумал: что ж, будет спать зубами к стенке.

Когда мы, сладко продрыхнув не менее трёх-четырёх часов, пошли умываться, Сосиска больше не злилась. А я уже больше не жалел, что взял её с собой в Питер. Город Петра был теперь совсем близко, и в вагоне установилась особая, предвосхищавшая прибытие атмосфера. Видные парни в спортивных костюмах, и другие, мускулистые в майках, с полотенцами через плечо и с футлярами для зубных щёток, стояли в очереди в туалет. Я горько вздохнул по поводу того, что со мной в поезде не Аранова. Этот вздох не укрылся от Тамары, и глазки её как-то странно забегали. Мы крутились в коридоре перед окном, созерцая проносившиеся перед нами предместья большого города. Приближение Ленинграда пугало и манило неизвестностью, обещая неизведанные и неведомые приключения. И страшная обуза предстоящей мне тяжёлой работы как будто рассасывалась сама по себе, под ласковым дуновеньем авантюрного ветра.

Прямо с вокзала мы попали в какую-то огромную очередь, за каким-то огромным дефицитом. Солнце уже хорошо припекало, а мы с Сосиской были одеты немного не по сезону, и только через полчаса узнали, за чем всё-таки стоим. Оказалось: за самой модной пластинкой. Мы так бы и стояли до самого вечера, или, скорее всего, до того, как пластинки закончатся, и самым последним - как водится - ничего не досталось бы, но какой-то стиляга, только что приобретший драгоценный диск, помахал им над головой - и крикнул в толпу, что это не то, что он думал, и что он готов продать своё приобретение первому желающему. Этим первым желающим оказался как раз я, подскочив к приманке ещё до того, как была объявлена причина помахивания. И только сейчас заметил, что другие люди из очереди не очень-то шибко бросились мне наперерез. Скорее, наоборот: рядом с импровизированным продавцом оказались экземпляры особого типа, из тех, что витают в облаках, мечтая о несбыточном, а деловые ребята с руками в карманах спортивных курточек и озабоченные чем-то юркие девицы продолжают дожидаться очереди. Оказалось, что пластинка в руках счастливца стоит уже в два раза дороже против её цены на прилавке. И что он держит не один "конверт", а два. Мы с Сосиской попробовали торговаться, чем вызвали изумление окружающих. И только благодаря этому сбили цену на треть.

Именно в этот момент меня посетила первая умная мысль. И я не преминул поделиться ею с Сосиской.

- Послушай, Тамара, как ты насчёт того, чтобы остановиться в гостинице? Ты не против?
- Ты, что, с глузду зъехау? Да кто нас туда пустит?
- А кто нас туда не пустит? Мы ведь не пойдём в Интурист!
- Какая разница? А прописка?
- При чём тут прописка? На то они и гостиницы, чтобы для иногородних.
- Да ты хоть когда-нибудь видел, чтобы простого парня из Минска или из Бреста поселили у нас в гостинице "Бобруйск" или в "Юбилейке"? Там же одни командировочные.
- Так это в Бобруйске, где всего три гостиницы, и где всё схвачено. А тут гостиниц полно, и люди в Питере совсем не такие, как в Бобруйске. Останавливался же я в Бресте на сессиях в гостинице "Буг", когда перевёлся на заочное. Только - если больше двух недель, - приходилось перерегистрироваться. Всего и делов-то.
- Ну, не знаю... В гостинице это, конечно, класс. Только дорого.
- А мы увидим. У меня тут есть на примете одна гостиница, немного далековато от центра, зато сообщение хорошее. Попытаемся?
- Слушаюсь, сэр! Yes, sir!

За бюро стояла симпатичная молодая "швабра", женатка, с кольцом на пальце. Она сразу же объявила, что есть одна комната, двухместный номер с очень симпатичным видом, и даже не намекнула на взятку. После Бобруйска это произвело на нас впечатление. Но тут же возникли проблемы.

- Так вы же не муж и жена, - изучив наши паспорта, объявила эта мелкая служащая Страны Пуритании. - Я не могу поселить вас в одну комнату.
- А мы брат и сестра, - без запинки выпалила Сосиска. Забыв добавить: медсестра.
- Лунин и Сосновская. Не очень похоже. - Это уже было сказано с нескрываемой иронией.
- Двоюродные, - поправил Сосиску я, вовремя сдержавшись, чтоб не сказать "сводные".
- А... - она быстро скользнула взглядом по нашим лицам, и, то ли в нас было какое-то сходство, то ли её намётанный глаз каким-то неведомым образом точно определил, что мы не спим друг с другом, добавила, что всё равно не положено. Опытная, видать, эта окольцованная сучка. - Я могу поселить вас только в разные комнаты. Одна уже освободилась, а вторая... Надо подумать... Мне придётся спросить администратора.
- Тогда, чтоб Вам легче думалось, позвольте подарить Вам вот эту пластинку. Диск, правда, очень модный.
- Ой, - она всплеснула руками. - Моя одиннадцатилетняя дочь просто умирает, так хочет эту пластинку. Я, говорит, была бы самая счастливая на свете, если бы ты достала одну мне, а вторую моей подруге, Люське.

Тогда я расстегнул сумочку-"торбу" в руках у Сосиски, и достал оттуда вторую пластинку...

Когда мы уже получили ключи, забросили свои вещи - и сидели на кровати в Сосискиной комнате, я заметил, что она не очень довольна. Я мог бы перечислить все её недовольства, загибая пальцы на счёт: то, что на разных этажах - раз; то, что две комнаты: едва ли не наполовину дороже - два; и тому подобное. Мне же то, что на разных этажах, было очень даже на руку. Но сумму мы потратили просто неслыханную. У меня испарилось почти всё, что я занял у родителей.

- Вовка, а где тут гостиница Интурист?
- Тут не одна гостиница Интурист, как в Минске, а несколько. Но ты чтоб в них не смела соваться. Забудь о них. Местные менты тебе башку оторвут. Но ещё до ментов тебе её оторвут местные девушки.
- Неужели всё так плохо?
- А ты что думала? Это тебе не Бобруйск. Тут нам надо ещё завоёвывать место под солнцем. Нас тут никто не ждал.
- И что, завоюем?
- Конечно, завоюем, а ты что думала? Главное: не унывай! - И я в шутку толкнул её ладонью так, что она перекатилась на бок. В отместку она шлёпнула меня подушкой, метя в башку, а попав по плечу. Я легко отобрал у неё подушку, и наши губы почти встретились. Несколько мгновений наши глаза испытующе смотрели друг в друга, читая готовность и притяжение. Но эта дуэль кончилась разъединением.

Когда я намылился к себе, Тамара вдруг вспомнила, что ей надо позвонить в Бобруйск, и я повёз её на ближайший почтамт, где заодно, набрав мелочи, звякнул Корнелюку, Котову и Чистякову, а с остальными решил говорить из гостиницы. Сосиске я посоветовал из номера не налегать на межгород, предупредив её, что "так будет лучше". Тамара Станиславовна никогда не посещала ни Москвы, ни Ленинграда, и по дороге всё ахала: какой огромный город. А ведь она ещё не была в центре.

По возвращении, уже у самой гостиницы, я послал Сосиску вперёд, а сам позвонил из телефона-автомата Лариске. С трепетом я ждал её голоса, но ответили, что сейчас её нету на месте. Это мне показалось плохой приметой. А тут ещё пришлось разъяснять Тамаре, что я не забыл о том, что мне и ей надо кушать, и обещал раздобыть денег уже сегодня, для начала обменяв её баксы как минимум два к одному. Я сводил её в одну столовку в этом районе, которая не закрывается до семи вечера, где мы с ней наелись до отвала. Насытившись, Тамарка заметно повеселела, и, развалившись на стуле, мечтательно выдохнула: "Теперь бы выпить..." А я, копируя её позу и тон, тоже выдохнул: "Мусикапи..." Сосиска знала этот анекдот, и заржала. (Это про карапуза, который, приходя из детского сада, перед сном потягивался и говорил "мусикапи"; а папа малыша, озадаченный, подсмотрел, как воспитательница, здоровая баба, сидя в кресле перед "тихим часом", потягивается, выдыхая: "Эх, мужика бы!.."). Шутливо погрозив пальцем, я, однако, предупредил Тамару Станиславовну, чтобы она не вздумала заниматься в моё отсутствие привычным промыслом, ибо её ждут в большом городе опасности на опасностях. И, провожая её в гостиницу, ещё раз набрал Ларискин номер. С тем же успехом. Теперь я уже во всю разнервничался.

Не переставая волноваться, я поехал в центр, где встречался с Игорем Корнелюком, показал ему свои последние сочинения, которые он одобрил. Попутно я обменял-таки Тамаркины доллары у таксиста, а также побывал (застолбил ещё с прошлого раза) - по поводу замены клавишника - в одном не ахти каком кафе, где играли всего три раза в неделю. Получил ноты. Работы уйма, а башней, кажется, кот наплакал, но всё же лучше, чем ничего. Я надеялся получить больше за музыку для спектакля в рабочем клубе. Завод богатый, и в завкоме обещали отвалить целую кучу трудовых-"деревянных". Заказ я взял ещё в прошлый приезд, и теперь предстояло официально оформить трудовой договор. Музыка в принципе была готова. Но я не переставал думать о том, где в такой поздний час Лариска, и никакие мои достижения не были мне в радость. "Под завязку", чтобы не ехать в гостиницу, я посидел на репетиции у Виктора Цоя, договорился о встрече с Курицыным, и побежал в ближайший телефон-автомат. Когда я услышал голос Лариски, у меня отлегло от сердца.

- Чего ты волновался, глупенький. Я же не иголка в стогу сена. Или ты ревнуешь?
- Время не детское.
- А я и сама не детка.
- А этот номер, по которому я звоню. Что это?
- Гостиница. А ты как думал? Одна из самых шикарных. В центре. Ты-то сам где, у дяди Аркадия?
- Нет, я тоже в гостинице. - И я продиктовал ей свой номер.
- Ну, ты даёшь! По туристической, что ли?
- Нет, снимаю апартаменты.
- Ты? Я не ослышалась?
- А кто же ещё? Приезжай, убедишься.
- Так ты ведь сам говоришь, что время не детское.
- Приезжай, я заплачу за такси.
- Ты такой богатый? С кем я вообще говорю? Это правда Владимир Михайлович, или это его двойник?
- Он самый.
- Не знаю. Я, честно говоря, устала, да и робею я как-то перед этим огромным городом... Знаешь, давай лучше увидимся завтра. У входа в мою гостиницу.
- Диктуй адрес... Ну, и где Ваше Величество изволили быть?
- Моё величество изволили принимать участие в показе мод. На Невском. И нас развозили по домам в настоящей "Чайке". Представляешь?
- Представляю.
- Ты, что, не рад моим достижениям?
- Нет, отчего же, очень рад.
- По тону этого не скажешь.
- Но я был бы ещё больше рад, если бы тебя доставляли в чёрной "Чайке" после выступления... чтения стихов... где-то на Невском.
- И ты туда же... Я-то ждала от тебя одобрения.
- А мы одобрям. Разве я не одобрил?
- Разве так одобряют?
- Лариска, могу я чуть-чуть завидовать твоим достижениям? Ну, не дуйся.
- А я и не дуюсь.
- Так завтра в одиннадцать. Не опоздаешь? А то я пойду тебя разыскивать по гостинице.
- Всё равно не найдёшь. Гостиница огромная.
- Ничего. Я найду.
- Класс, Вовка. Я вижу, в Питере у тебя самоуверенности поприбавилось. Целую. До завтра.
- До завтра.




ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Ленинград
Последняя неделя мая - начало июня 1982 (продолжение)

После разговора с Лариской, окрылённый, я поймал такси, и доехал до "троллейбусной досягаемости", а там сказал шофёру меня высадить: и успел-таки на последний троллейбус.

Когда я уже свернул на аллею к гостинице, мне показалось, что я заметил недалеко от остановки знакомую фигурку. Приблизился. Огляделся. Так и есть: Сосновская. Она голосовала машинам у самой дороги, всем своим видом и прикидом показывая, жрицей какой религии является. Делала она это по шаблонам западных фильмов, где показаны в основном американские проститутки, предлагающие себя владельцам личного транспорта. Я вынырнул из тени совсем неожиданно, и, схватив под локоть Тамарку, сильно напугал бедную девочку.

- Ты что, охренел? - она была и в самом деле напугана.
- Это ты охренела. Думаешь, тебя хоть один водила посадит в свою машину в этом районе? Побоятся. А вот пёрышко меж худых рёбрышек тебе вставить тут могут. Скажи спасибо, что тебя менты не заграбастали. Это если ты валютная, с тобой ещё могут говорить повежливей: могут! А как шлюху подзаборную тебя в здешней ментовке знаешь, как отделают? Что родная мать не узнает.
- Отчим.
- Ну, пусть отчим. Ты, что, Томка, надоело тебе жить?

Вместо ответа Сосиска расплакалась. Такого от закалённой в боях в Минске и Жлобине валютной шлюхи я не ожидал.

- Да, я боялась, что ты уже не приедешь. - Она действительно не ревела, как Манька из Жлобина, но всё же шмыгала носом и размазала слёзы. - Посмотри, сколько времени. И доллары мои... ту-ту...
- Плохо же ты обо мне думаешь!
- Нет, Вова, честно. Я бы на тебя ни за что не подумала. Клянусь. Но мало ли что? Я была уверена, что тебя менты за шкирки, и в кутузку: за незаконный обмен. А ведь это статья...
- Вот твои доллары. Только уже в виде неконвертируемой валюты.
- Правда?
- Нет, фальшивые...
- Ну, так мы ведь... живём...
- Нет, помираем! Вычти, не забудь, за такси. Не пешком же я сюда добрался. Только сильно не радуйся. В этом городе даже тыща баксов: тьфу... Но не переживай. Как-нибудь заработаем. Хочешь, можешь оставаться в городе-герое Ленинграде. Хочешь, разбежимся в разные стороны. Но не раньше, чем научишься самостоятельно находить кров и кормушку. Я ведь за тебя теперь в ответе.
- А это что у тебя?
- Угадай.
- Подарок на восьмое марта.
- В честь того, что сегодня не восьмое марта, это всего лишь "бутэль гарэлки". Устраивает?
- Ух, здорово!
- Здоровей было бы без неё.

У Сосиски в комнате мы разложили захваченные из столовки остатки трапезы, присовокупив к ним то, что принёс я, и разлили водку в стаканы, вместе с графином стоявшие на тумбочке. Стаканы не мешало бы ополоснуть, но я помнил о том, что водка дезинфицирует.

- На здрове.
- На здрове.
- Не бзди, пани Сосновска, прорвёмся.
- Вшистко едно. В каждым разе, поедземы з повротэм.
- Типун тебе на язык!..

- Цо?
- Не хцешь зостаць?
- Не, я ниц не мам пшетив... тылько... сам веш...
- Вем... Но, на здрове!
- На здрове.
- Яке планы маш на ютро?
- Жадных.

Ничто так не сплачивает, как водка и мова польска. Мне уже не хотелось уходить к себе, но я знал, что если останусь, у меня возникнет ещё одна ма-а-ллюсенькая проблемка. Сразу стало вдруг обидно, что ни Лариска, ни Аранова не имеют польских корней.

На коридоре стены и потолок слегка подрагивали и качались, но мне было легко и весело, и приятное тепло разливалось по телу. Я разделся и улёгся в кровать, глядя на непривычные пока полосы света из окна чужой комнаты. В гостинице "Буг" я жил за девяносто копеек в сутки, правда, в общей комнате на шестнадцать кроватей, а тут эта комната мне влетала в копеечку. Внезапно мне показалось, что дверь в номер как будто открылась, и - что ещё там за звуки? - неужто босых ног по голому полу. Я подумал, что у меня от водки начались галлюцинации. Но я ведь не алкоголик какой-нибудь, чтобы сразу "белая горячка". Да и не бывает так, ни с того, ни с сего, без предварительной стадии. Я повернул голову: и сразу увидел Сосиску. Она стояла в чём мать родила, босиком на полу, и не двигалась. Добралась сюда, с третьего этажа на пятый, голышом - чудо, что её никто не задержал, не застукал. На ней даже не было трусиков.

"О, курвишче, - подумал я про себя, - ебана пиздо! Як тэраз выпендзиць ци стонд?"

Я подскочил к ней, конечно, вне себя, но сразу понял, что что-то не так. И, прежде всего, понял, что она меня не видит. Напрасно я оставил недопитую бутылку (литровую!) в её номере. Век живи - век учись. Она была такой пьяной, что, стоило мне её обхватить, и она рухнула, как подкошенная. Как только она раньше держалась? Уму не постижимо. И я тоже хорош: ведь не запер же номер. А вообще хорошо, что не запер. Иначе неприятностей было бы намного больше. Уложив её в свою кровать, я отправился в её номер за ключом и одеждой. Коридоры были пусты; мне повезло, что меня тоже никто не видел. Просидеть в убогом кресле всю ночь мне совсем не улыбалось. Отодвинув лёгкую, как пушинку, Сосиску к стене, я устроился рядом. И тотчас же дикая мысль ударила в голову. Тамара сейчас лыка не вяжет. В таком состоянии её можно "раз-два" оприходовать, и никто не узнает, включая её саму. Развернуть её только чуть-чуть к себе попкой, согнуть ноги в коленках, и войти в неё сзади. А похоть уже разливалась по мне вместе с водкой, и познать все прелести незнакомой мне прежде красоты ужас как хотелось... всё больше и больше. Но я придавил мясистой частью ладони подбородок, уняв стук зубов, как на морозе, и, с помощью всей оставшейся силы воли развернул себя от неё, спиной. Но даже во сне я видел её тускло блестевшее в полутьме худое тело, с такой упругой и гладкой кожей, её нежный, невыразимо аккуратный животик, и - ещё нежнее - мягкий пушок между ног.

Я задумался во сне над тем, зачем Создатель сделал некоторых женщин такими красивыми. И сам себе ответил, что это мне помогло их быстрей полюбить. Но зачем же он сделал их в отдельные минуты такими глупыми? А это, Владимир Михайлович, для того, чтобы они могли полюбить тебя. И вот я увидел во сне, что Бог мне обещает отпустить все грехи, если я откажусь от своей непомерной гордыни: и сжалюсь над бедной девчонкой. Подарю ей то, чего она желает. Освобожу её от невыносимого томления - как то, что я только что испытал. Вместо того, чтобы продавать своё тело за деньги, она побудет несколько раз в моих объятьях. И за это я добьюсь в этом городе всего, что задумал. От этой мысли я даже проснулся.

Было тихо. Я так и лежал своей голой спиной к Сосиске. Но она больше не лежала ко мне спиной. Её дыхание забавно щекотало мне шею; кончики её обнажённых грудей двумя горячими лепестками обжигали кожу спины; а свою правую ногу она закинула на меня. Конечно, она спала. Но страх пошевелиться оказал на меня обратное действие: мои плечи невольно дёрнулись, и Сосиска проснулась. Она быстро развернула меня к себе лицом, и припала губами с водочным вкусом к моим. Её костлявые бёдра больно упирались в мягкие места моего тела, но я терпел, потому что её губы и губы ввергли меня в бездонную пучину наслаждений. Теперь она лежала на мне, вёрткая, гибкая, ненасытная, и шёпотом ругалась сквозь зубы по-польски - как я. Сжимая ладонями её ягодицы, я ощущал всю её непохожесть... на... на остальных... А грудь уже распирало отчаянье непоправимости того, что я сделал. Я ещё только совершал этот грех, один из бесчисленных моих грехов, но раскаянье уже вмешалось и требовало своей доли. В комнате было отнюдь не жарко, но наши тела стали потными, скользя друг на друге. У меня ни с кем ещё не бывало так долго; мы барахтались с ней часа два, не меньше, и уснули опять только на рассвете.

Мне подумалось, что, пользуясь нахаляву их услугами, я столько уже задолжал жрицам любви, что расплатиться смогу лишь взвалив на себя организацию их труда и досуга.


Вопреки вечерней выпивке и ночной работе, я подскочил в полседьмого, и пожалел, что не встал в шесть. Такова особенность моего организма: два-три часа сна сбивают с меня весь хмель, без остатка. Я никогда не мучаюсь по утрам от похмельного синдрома, и голова мне от него никогда не болит. Зато Томку поднять было не так просто. Без одеяла, она раскинулась на постели вся обнажённая и бесстыдная. Несколько раз я сказал ей в ухо "Тамара, вставай", но она только отмахивалась, как от назойливой мухи. Тогда я пощекотал у неё за ухом, под коленом, но она только отмахивалась: теперь обеими руками. Пришлось поднять её с постели и поставить на пол: живую куклу. Лишь теперь она проснулась - и схватилась за голову. Нечего было вбухивать в себя пол-литра водки. Я отпаивал её водой из графина, водил в туалет, лил на неё воду из-под крана. Все эти процедуры отняли у нас не менее часа.

Наконец, мы стояли на остановке, поджидая приближающийся троллейбус. Я посмотрел на Сосиску сзади. Длинноногая, в коротких сапожках на маленьком каблучке, и в чёрных, в обтяжку, джинсах, с руками в карманах тонкой, короткой, чёрной фирменной курточки, светловолосая, с короткой стрижкой, с часиками за тысячи баксов, с кольцами и с бриликами в ушах, она была похожа на иностранку. Неудивительно, что - когда мы с ней сели в троллейбус, - на нас все оглядывались. Джинсы и курточку мы купили с рук прямо в гостинице, ночью; это другая история, которую я не стал описывать.

Когда мы приехали, она толком не успела ничего рассмотреть, и теперь с восхищением и недоверием глядела на город, прилипнув к окну. Метро её поразило. А как только мы вышли из станции метро "Гостиный Двор", она останавливалась каждую минуту и глядела по сторонам. И всё-таки я успел на свидание с Лариской, оставив Сосновскую у гитариста Васи Осипенко, по прозвищу Вертлявый.

Меня встретила шикарная женщина, в которой я с трудом узнал Еведеву. Что-то в ней было знакомое, но она вся была другая. Я поделился с Лариской своей метеорной программой, и она согласилась сопровождать меня до обеда. Такой симпатичный эскорт обошёлся бы в Лондоне пятьсот фунтов стерлингов минимум. От Сенной площади мы прошлись пешком вдоль канала Грибоедова, недалеко от которого находится мастерская Рабкина, до Театральной площади, к консерватории. Появление Лариски в консе произвело фурор среди моих друзей. У мраморной лестницы Глазуновского зала мы встретили самого Мэтра, который на моё приветствие ответил благосклонным кивком. Я специально привёл сюда Лариску, чтобы показать ей зал, где побывали чуть ли не все величайшие музыканты XX века. Здесь же у меня была назначена встреча с Петруччо, шестёркой Чернушенко. Ректор,
художественный руководитель и главный дирижер

Государственной Академической Капеллы был красив, как Аполлон, и страшно кичился своей дородностью. Со своим нордическим типом лица и "вагнеровской" манерой держаться, он был похож на эсэсовца в самом разгаре творческой зрелости. Поговаривали, что у Владислава Александровича есть польская кровь, и я намеревался сыграть на этом. По словам Рябова, Чернушенко стал ректором совсем недавно, года два назад, но успел сразу же навести свои порядки, отнюдь не либеральные. Как и в фашистской Германии конца 1930-х, в нашей Пуританской Империи с начала 1980-х пышно и с новой силой зацвёл культ "народности", и повсюду хоровые дирижёры поставлены ректорами.

Петруччо на встречу не явился, но я его выловил у деканата. Увидев Лариску, он потупил взор в землю, как робкая девушка. Этот хронический онанист учился на вокальном отделении, и со своим прыщавым лицом и другими "антисценическими" данными без протекции Владислава Александровича был ноль без палочки. Я кратко изложил ему свои скромные просьбы, одной из которых являлось "пожелание" получить в своё распоряжение "репетиционный" класс с пианино. Отведя его чуть в сторону, я намекнул, что мог бы его познакомить с Лариской (или с "такой, как Лариска": намёк достаточно обтекаемый), а также пообещал, со своей стороны, свести его с докой по теоретическим дисциплинам, который, в знак уважения к большим достоинствам Петруччо, бескорыстно станет ему помогать. Петруччо поклялся завтра же всё устроить с доступом к инструменту. А пока я посидел с Лариской минут сорок за свободным пианино, и выучил весь кафешный репертуар.

Почти на выходе я столкнулся с кларнетистом Игорем Бутманом, которого сопровождал пианист, аккомпаниатор Евгений Михайлович Шендерович, ученик Якова Друскина, Шауба и Моисея Яковлевича Хальфина. Во время войны Шендеровича "отмазали" от фронта "по состоянию здоровья", и в консе его тоже "отмазывали" от всех нудных мероприятий, по состоянию мозгов. Я удивился, встретив Шендеровича тут; мне казалось, что он уже лет пять преподаёт в Москве. Бутман представил меня Шендеровичу, добавив вполголоса: "Наш человек".

На улице я узнал ещё двоих, почтенных музыкантов, участников знаменитых квартетов или квинтетов: Печерский Лев Израилевич и Лифановский Игорь Борисович. Мне было весело от того, что я их знал, а они меня не знали. Мне было также известно, что тайный приятель Лифановского, его одногодок - Зайонц Альберт Борисович, Заслуженный Артист РСФСР сего года. А Зайонц - патрон Мельникова Леонида Яковлевича, подающего большие надежды и вероятно будущего Заслуженного Артиста. А сам Мельников опекает своего протеже: "вундеркинда" Гопштейна Леонида Ефимовича. Получается, как в старой сказке: дедка за репку, бабка за дедку, Жучка за внучку.

Лариска была потрясена. Мои знакомства и связи происфели на неё фпеччатленье. Но даже после всего этого она в дверях ресторана немного "застряла", как замороженная. "Тут же, наверное, страшно дорого, - прошептала она мне в ухо своими прелестными губками. Мне, страшному жмоту, который ей в Бобруйске жаловался на отсутствие 4-х копеек на автобус. "Бедному еврею" Вовочке Лунину. Пришлось ей в двух словах объяснить, что меня, как "особо одарённого", спонсируют "особо продвинутые" деятели искусства этого города. Только тогда она перестала "тормозиться".

В зале я намётанным глазом выделил трёх консерваторских зубров. И все трое мне кивнули в ответ. Официанты, не забыв ещё моё появление с Марлизой - и царские чаевые, вытянулись в струнку. Еведева просто не находила слов. Тут боковым зрением я заметил, как один из "зубров" поднимается и направляется к нашему столику. Скромно, как официант, несмотря на все свои регалии и звания, он остановился у столика, решив, как видно, оказать почтение моему таланту. Лариска достала визитку (чем теперь, в свою очередь, удивила меня), и протянула её "зубру". Он сказал "спасибо", и отошёл. Конечно, я понимал. Еведева теперь сама себе менеджер и антрепренёр. И раздача визиток означает большую вероятность быть приглашённой на новые демонстрации, на новые подиумы. И всё-таки оставалась в этом её жесте известная двусмысленность, что было мне только на руку. "Ты больше не ревнуешь? - не укрылась моя реакция от Лариски. - Уверен в себе?" Если бы она знала, какую игру я веду...

Но теперь мне стало страшно от того, что кто-нибудь способен рассказать Еведевой о Марлизе. Один из "зубров" точно мог запомнить моё первое пришествие. И сопоставить с ним некоторую непохожесть второго. Это заставило меня несколько приуныть. Лёгкая тучка на моей физиономии тоже не укрылась от проницательных глазок Лариски: "Ну ладно, беру свои слова обратно. Ревнуй сколько хочешь. Или не ревнуй."

В ресторане я расплачивался деньгами, которые одолжил у Сосновской. И снова оставил царские чаевые.

- Откуда у тебя столько денег? - поинтересовалась Лариска.
- От верблюда, - ответил я.
- И этого верблюда как-нибудь зовут?
- Когда зовут, он приходит.
- Так позови его ко мне.
- А я ревную даже к верблюдам.

Наконец-то я счёл уместным поинтересоваться у Лариски на предмет уединения. По её глазам я сразу понял, что она ожидала этого вопроса. И была к нему готова. Как к сопромату.

Она сообщила, что с трёх часов её поглощают мероприятия, а вечером состоится очередной показ. У неё на лице было написано, что ей до смерти хочется, чтобы я увидел её на подиуме, но я-то знал, до абсолютной уверенности, что нашим отношениям тогда пришёл бы конец. Если бы я не был "другим", всегда неожиданным, непредсказуемым, "не таким, как все остальные", я уже числился бы среди её бывших поклонников. А такой, как все, "свой в доску", я немедленно отойду в тень. Так и не услышав от меня просьбы о пригласительном билете, она тяжело вздохнула, и я спросил, означает ли сей вздох, что мы не сможем уединиться. Она ответила, что, нет, почему же: девушка, которая жила с ней в комнате, перешла в другую, и до завтра вторая кровать будет свободной. "Я одна в комнате!", торжественно объявила Лариска. Но я пессимистически заметил, что передо мной встаёт трудно разрешимая задача проникнуть в гостиницу. В общем, мы с ней договорились, что я буду её ждать после показа у входа. Плюс-минус тридцать минут.

И разбежались...


Буквально в миллиметре от кнопки дверного звонка Осипенко мой палец благоразумно остановился. Я подумал, что мне могут и не открыть. А после звонка вторгаться как бы и неудобно. О том, что Вася вечно забывает запираться изнутри, ходили легенды. Я легонько толкнул: и дверь распахнулась, и только тогда постучал. Не слыша ответа, я прошёл прямо в комнату, и застал Сосновскую с гранёным стаканом в руке. Второй был, естественно в огромной ладони Осипенко. Я грубо отобрал у Тамары стакан, так, что Осипенко взбеленился.

- Хорош друг! Я только-только за дверь, а он спаивать мою невесту.
- А говорят, что у тебя немка невеста, и что ты намылился в Австрию.
- Говорят: кур доят.
- Ну, ладно, ладно. Мы только допьём этот стакан, и тебе нальём, и сразу же разбежимся.
- Не получится. У нас с Лолитой Ивановной спецмероприятие.
- А она мне представилась Тамарой Станиславовной.
- Ты вообще, Васька, знаешь, сколько ей лет?
- Ну...
- Ей ведь ещё и семнадцати нет. А ты знаешь, сколько тебе дадут за спаивание малолетних?
- А тебе за совращение малолетних.
- Но это уже мои проблемы. Поверь, Васька, ради твоего же блага. Я же не фуфло какое-нибудь. Я настоящий друг. И тебя как настоящий друг предупреждаю.
- Ну, я же не знал...
- Вот теперь будешь знать. Пятерых уже из-за неё повязали. Представляешь? И, так как Лолиточка очень любит выпить, их сахарные сердца растаяли за одну секунду. Из сочувствия. А менты не дремлют. И сидеть теперь пятерым котищам, позарившимся на масло, ещё долго-долго. Правда, Лолита Ивановна?
- Сущая правда. Мне их до смерти жаль. Но что ж поделать? Я и в самом деле очень люблю выпить. Кто б ни налил, не откажусь.
- Классная у тебя невеста, Вовка.
- Что поделать? Какая есть.
- Мне б такую.
- А невесты, Вася, на деревьях не растут.

На лестнице Сосиска у меня спросила про австрийскую невесту, а я ответил, что "Вася брешет", и Тамара, кажется, мне поверила.


Я повёл Станиславну в тот же самый ресторан, помня о том, что Мэтр как правило именно в это время трапезничает. "Консерваторский" ресторан, и то, как меня принимают, и солидные дяди, раскланивающиеся со мной: всё это произвело на Сосиску "неизгладимое впечатление". Мы не успели пробыть в ресторане и пятнадцати минут, как прискакали четыре консерваторских "зубра"; трое - начисто забыв о том, что сегодня уже отобедали. Четвертый, самый развязный, подошёл к нашему столику, и поцеловал даме ручку. Галантный, обходительный. Ничего не скажешь. Мэтр смотрел на него из своего угла с ненавистью и завистью. Мы болтали с Томкой по-польски, и "зубр" хотел было уже обратиться к ней через меня. Но я сказал, что Лолита Иванова: наша, советская полька, как и я сам, наполовину еврей, и что он волен смело с ней изъясняться по-ленинградски. От удивления "зубр" и сел.

Я не безглазый, чтоб не заметить, как Сосиска вопрошающе глядит на меня, и я ей чуть заметно кивнул. Как хочешь, мол, сама смотри, я тебя и не держу у себя на привязи, и, в то же время, в чужие постели не толкаю. Если ты готова, с этим, мол, можно, на твоё усмотрение.

Кончилось тем, что "зубр" оставил нам свой рабочий телефончик, а новоиспеченная Лолита написала прямо на салфетке адрес нашей гостиницы и номер комнаты, и приписала: 21.00. Наш кавалер кивнул в знак согласия. Всё разыграно как по нотам.

Из ресторана мы вдвоём отправились в Ленинградский Рок-клуб на "дяди-Гришиной" улице (на улице Рубинштейна). По дороге я побывал-таки у дяди, на углу Невского проспекта и Рубинштейна (напротив рыбного магазина), оставляя Сосиску в подъезде, внизу. Я сказал, что на улице меня ждёт машина, передал привет Аркадию и его дочери, и показал спину.

Мне было известно, что
рок-клуб только-только открылся, и что, если бы определять его статус по западным меркам, это, скорее, общественная, чем концертная организация.

Разместился рок-клуб в "Ленинградском межсоюзном доме самодеятельного творчества". Здесь стабильно укоренилась тусовка групп "Россияне", "Пикник", "Зеркало", "Мифы", и, по-моему, "Старт". Для меня все эти коллективы были сродни бардам. Они казались мне слишком уж политизированы, даже больше, чем я сам, и держали себя, как заместители Иисуса Христа на земле (или, как минимум, на полставки заменяли шаманов, обвешенных культовыми побрякушками). А там, где политика уступает место религии: там кончается область контроля с помощью чисто политических методов. Потому-то американо-британская верхушка и расступилась, впуская в свои ряды вождей этих новых лумбу-мумбу европейских городских джунглей. Верхушка, которая защищала свои Термофилы от таких вот нуворишей "до последнего издыхания". И землетрясные Ньюпорты заменили на "любовь - морковь" и "цветы - мечты". А в ленинградский рок "любовь - морковь" пришла уже в готовом виде, как оборотная сторона ксерокопии комсомольского билета.

И вот уже бобруйский Карась, московский Макаревич, и другие "нестандартные исполнители" стали частью советского "Росконцерта". Вполне лояльной, "принятой" частью. И только одни Лунины не стали. И не важно, что Макаревичу продолжали ставить палки в колёса: из обласканной властью российской элиты его не выкинули.

А Романов, "хозяин города", первый секретарь Ленинградского обкома партии, даже палок в колёса не ставил. Григорий Васильевич как бы говорил: вот будем теперь вместе "властителями дум и сердец". А иначе и нам, и вам полный пиздец.
И ему поверили. Ведь не собирались же Гребень или Заец вкалывать на каком-нибудь союзном заводике рабочими - или даже простыми советскими инженерами. Их псевдодиссидентский вождизм - не что иное, как отмычка, с помощью которой они собираются "оприходовать" сейф, где хранится власть и денежные знаки. Геннадий Зайцев по своей ментальности и лояльности ничем не отличается от какого-нибудь кировского председателя профкома или завкома. Только Виктор Цой и Алексей Рыбин не желают петь "ни о чём". Несмотря на то, что это большой прогресс по отношению к шансонам "о партии" и "о Ленине". Но они за это ещё поплатятся.

Целью посещения рок-клуба было ухватить что-то от приёмов и стилей, послушать, чем дышит "нестандартный" Ленинград. В рок-клубе у меня имелись "свои люди", которые обещали меня провести "в первые ряды" и представить меня "первым лицам". В своё время Анатолий Кролл, бобруйчанин, познакомил меня с Ларисой Долиной, а она познакомила меня с Ириной Отиевой. Я звонил Долиной в Москву, и получил разрешение на неё ссылаться, "если понадобится в Ленинграде". Разумеется, не для всех моё знакомство с Долиной представлялось как плюс, но я знал или чувствовал все эти тонкости.

Сосиска, как видно падкая на подобные вещи, была сражена на повал моей вхожестью в святая святых петербургского рока. Она висла, несмотря на свой рост, у меня на плече, и заглядывала мне прямо в глаза.

До меня дошло об интересе ко мне Бориса Гребенщикова, который не прочь со мной познакомиться, но я побаиваюсь Бориса за его непревзойдённую заносчивость и апломб. Поговаривали, что у него есть и "еврейские гены". А, может быть, и "еврейские мани". Во всяком случае, не исключено, что его действительно спонсировал Ротшильд. Сплоченность питерских "наших людей" вообще не уступает московской. Достаточно вспомнить о том, что петербургская конса "появилась под жёлтой шестиконечной звездой", основанная евреем Антоном Григорьевичем Рубинштейном. Был у питерской консерватории и свой собственный Маркс, и свой собственный Гросс, и свой собственный Гейне. Только по убеждениям Маркс был анти-Маркс, а Гейне - анти-Гейне. Конечно, нас меньше, чем в Москве, но, как говорит Яков Абрамович Шкловский, "нас мало, но мы в тельняшках".

Мне пришлось объявить Сосиске, что ночью меня в гостинице не будет, так как Эдита Пьеха срочно затребовала меня на пробу в качестве аранжировщика, и мы будем с Пьехой работать всю ночь. При звуках громкого имени Сосиска вздрогнула, и теперь смотрела на меня как на бога. Я наврал про Пьеху потому, что такие имена, как Виктор Цой, Отева, Рыбин или Курицын, Тамаре ни о чём не говорили, и знакомство с ними меня нисколько не повысило бы в её глазах.

Я доставил "Лолиту Ивановну" по месту назначения, а сам поехал в кафе, договариваться. Там ребята меня просто ошарашили, объявив, что замена начинается прямо сейчас, так как их клавишнику пришлось уехать раньше времени. Я им тут же сказал, что должен покинуть их в двенадцать - в начале двенадцатого, не позже. Честно признаюсь, что поджилки у меня всё же тряслись, ведь я психологически не был готов к сегодняшнему дебюту. Однако, всё пошло, как по маслу. Оказалось, что у них есть фортепиано, и мы озвучили его микрофоном, и мне посчастливилось удачно совмещать игру на электронных клавишах со звучанием акустического инструмента, что дало новые краски и объём, и ребята остались очень довольны. Более того, среди публики нашлось немало поклонников джаза, большим любителем которого клавишник, которого я заменял, не был. Мне удалось их "завести" так, что они отстёгивали "через песню", а на другие песни бабки летели на барабан от другой публики. К одиннадцати мы накосили уже кучу капусты, и теперь меня ни за что не отпускали. Барабанщик Сёма Гельдин - со сломанным носом - гундосил мне из-за установки: "Ну, Вовчик, ну, ты же нас не оставишь!" И Фимка, саксофонист, добавлял: "Так среди лабухов не принято".

Но я стоял на своём, делая упор на то, что замена свалилась на мою голову, как птичий помёт на шляпу стиляги, и что я их честно предупредил, до скольки могу лабать. А последние сорок минут они и без меня как-нибудь отыграют. На этом мнения разделились. Фимка и Семён хотели "в наказание" оставить меня без парнаса, а Серёга и Ваня, по прозвищу "Боевой", настаивали на обратном. Я и тех, и тех удивил, заявив им, что тогда я уйду без денег, но больше чтобы меня не ждали. Тогда (пока я собирал ноты и застёгивал портфель) они о чём-то пошептались, и выдали мне бабки (я подсчитал, что тютелька в тютельку). Конечно, они трезво рассудили, что до послезавтра ни один музыкант нашего уровня программу не вызубрит, и что без моего джазового репертуара башнять им будут раза в четыре меньше. И всё-таки я был слегка потрясён, что в моём кармана за неполный вечер оказалось ровно пятьсот рублей. Я-то полагал, что эта кафешка ровно ничего не стоит.

Теперь мне предстояло вовремя добраться до Лариски, но, вместо того, чтобы просто ловить такси, я пошёл на метро: как будто только что получил не пятьсот рублей, а пять целковых! Мне повезло: поезд был сразу, да и мчался я по эскалатору вниз и наверх как угорелый. Я прибежал, весь запыханный, и - о, чудо! - Лариска оказалась на месте. Воистину, в Городе на Неве мне везёт. Она показала глазами на свои часики, и покачала головой. Оказалось, что она ждёт не меньше четверти часа, и что, если бы я прибежал на минуту позже, её бы уже и след простыл. Я в двух словах объяснил ситуацию, и Лара сказала: "То-то я смотрю, ты весь какой-то обкуренный". И точно: вся моя одежда за вечер в кафе пропахла сигаретным дымом. Она спросила, есть ли у меня план, как проникнуть в гостиницу. Я ответил, что, конечно, есть: до её балкона, альпинистскими методами. Оказалось, что балкона в её комнате не имеется, а окно на десятом этаже. Тогда она заметила, что у неё-то план есть. Я спросил, какой. Лариска обещала "всех отвлечь на себя", а я в этом время сделаю марш-бросок, и поднимусь на десятый этаж. Поста на их этаже вроде бы не было. Лариска подметила, что когда интересуешься, нет ли письма, все, кто за бюро, тут же бросаются на поиски почты. Работать ведь никому не хочется.

Я внимательно наблюдал из-за второй стеклянной двери, только в нужный момент не стал скакать вприпрыжку к лифтам, а прошёл спокойно, с портфелем под мышкой, даже специально по-деловому взглянув на часы, всем своим видом показывая, что мне тут п о л о ж е н о б ы т ь. И на десятый этаж я прибыл без приключений. И только тут мне пришлось слегка поволноваться, потому что Лариска всё не появлялось. Я уже принял идиотское решение ехать вниз, и даже нажал на кнопку, но, на моё счастье, именно в этой кабинке лифта, в которую я собирался сесть, поднималась Лариска.

Вопреки своей родовой скупости, я принёс из кафе бутылку вина, и мы её мигом откупорили. Номер, где жила Еведева, коренным образом отличался от моего. Здесь была даже ванная! Конечно, такие комнаты имелись и в бобруйских гостиницах, но простых смертных в них не селили. И, конечно же, меня наповал сразила панорама, открывавшаяся из окна. Обалденная, сколько охватывал глаз. Я только испугался, что "утону" в окне, что вся усталость последних дней даст о себе знать, и я брыкнусь прямо на ковёр, забыв обо всём на свете. Поэтому я повернулся к окну спиной, а лицом к своей пассии.

- А ты знаешь, я заработала сегодня сто рублей, за один день целую месячную зарплату.
- А я пятьсот.
- Ударов плетью? - Лариска подумала, что это шутка.
- Вот, смотри.
- Откуда это?
- Как откуда? Как и я сам - из кафе...

И рассказал подробней про парнас, про то, как мою долю сначала не хотели давать... Лариска закусила губу. Я видел, что она чувствует себя уязвлённой. В этот раз я допустил очень большую ошибку. Закреплю ли я свой петербургский успех: это большой вопрос, а прежних отношений уже, может быть, не восстановишь. Мне не следовало заикаться про эти пятьсот рублей. Напрасно я полагал, что они звучат победным маршем из Верди, ведь может статься, что они прозвучат для меня похоронным шопеновским маршем. Но не только ошеломляющим парнасом я в эту ночь удивил Лариску, нарушив спокойную гладь наших прежних отношений. В кровати я её удивил не меньше, и по-моему с таким же эффектом. Не то чтобы я был в этот раз груб... Наоборот, не ожидавшая от меня такой прыти, Лариска тащилась от меня, закатив глаза и кусая губы, но той, прежней, чистоты, совершенно не зависимой от секса, наверное, уже никогда больше не будет. И уж последнюю - и самую большую глупость - я сморозил, когда утром задумчиво проговорил, глядя на раскинувшийся у моих ног великий город, что хотел бы покорить Ленинград, и что для этого мне понадобиться очень много денег...

По дороге в свою гостиницу я подумал, что теряю непростительно много времени, чтоб добираться туда и обратно, и ещё подумал, что бог окажется исключительно терпеливым, если даст мне хотя бы ещё один шанс с Лариской.



 

ГЛАВА ПЯТАЯ
Ленинград
Начало июня 1982

Я застал Сосиску в прекрасном настроении. На кровати и на стульях были разложены новые шмотки, одна другой лучше. Она мне показала летние сапожки из тонкой кожи, со шнурками крест-накрест, наверняка подарок консерваторского "зубра", но чтобы нанести всё, что я видел сейчас, должно было набежать целое стадо. Я примерно представлял себе, что именно происходило в моё отсутствие, но сама Тамара не спешила рассказывать, и я не настаивал. У неё могут быть свои тайны. Она примерила сапожки - и прошлась передо мной. Я ещё раз отметил, что походка у неё класс. Её аккуратненький носик чуял, что и я обзавёлся деньгами. Она переменила блузку - и распахнула на меня свои голубые глазки.

Поинтересовавшись, "чы вшистко в пожонтку", она не удовлетворилась ответом: почуяла, что "в пожонтку" было не "вшистко". Спросила, как поживает Пьеха, а я, идиот, начисто забыв о своём "вчерашнем" вранье, сразу не мог врубиться. Вышла заминка, но я вовремя вспомнил, и наврал ещё с три короба. И всё равно Сосиска почуяла, что я не в настрое, и приняла это на свой счёт: определённо, что я по ней очень соскучился. Она легонько меня толкнула на кровать, на все, разложенные там обновки, и я, не сопротивляясь, рухнул: как и стоял, в одежде. Мне доставило ни с чем не сравнимое удовольствие щекотанье её пальчиков, когда она расстёгивала на мне ремень и ширинку. И ещё приятнее было, когда её пальчики заскользили уже у меня в трусах. Но я не позволил ей осуществить задуманное. Не всё пуританское прошлое успело улетучиться за последние четыре года, даже на фоне всех бурных событий моей личной жизни. Но зато кувыркались мы на разложенной одежде так, что вряд ли её испорченные западным образом жизни и буржуазной моралью клиенты из вчерашней Фашистланд (сегодняшней Югендфилияланд) делали с ней что-то подобное. Только с ними она выделывала всё, что выделывала, за деньги, а со мной: просто так, то есть, для собственного огромного удовольствия.

Мне удалось поспать всего лишь тридцать минут, ведь труба звала меня на новые подвиги.

Я повёз Тамару в центр, к парикмахеру, и к её двоюродной тётке, на Чкаловскую, но по пути заскочил к Пете Дьячову, а от него - в консу, перейдя по Торговому мосту через Крюков канал. Точно на середине моста, как раз под фонарём, нам встретилась миловидная длинноволосая брюнетка, с которой я поздоровался, машинально прокомментировав: "Лиля, хоровичка, говорят, подрабатывает в Интуристе". И тут же словно проснулся. Моя и Тамарина мысль сработала синхронно в одном и том же контексте. И только реакция у нас была разная. Если я беззвучно обозвал себя растяпой: за комментарий, что у меня вырвался, то Сосиска бросилась догонять Лильку. Не знаю, что она ей сказала, что пообещала и как смогла втереться в доверие, но уже назавтра Сосновская "вышла на первое своё "дежурство". Когда вечером она мне об этом объявила, я немного скис, но тотчас же новая идея пришла мне в голову, и я посоветовал: "Для преподавателей консы временно испарись".

- Возьми у них отпуск за свой счёт на два-три дня. Будут звонить, не отвечай, приедут - не открывай, то есть... это... предупреди дежурную, что тебя ни для кого нет.
- Как скажешь...
- Особенно того, который назвался Георгием Ильичём...
- А как его на самом-то деле?
- За это не переживай. Нет, правда, тебе-то что? Ты ведь тоже для них Лолита Ивановна!.. А этот из них самый настырный...
- И самый ебучий.
- Все иурэи ибучии.
- Правда?
- Нет, шутка.
- И... вот что.. Я знаю, что это лишний риск, но попробуй не сбрасывать баксы в Интуристе, а выносить. У меня есть потрясающая идея. Кажется, мы сможем удваивать твою выручку.
- Без шуток? Ну, ты даёшь... Эх, хорошо бы...

В итоге я всё-таки решил пристроить пани Сосновскую к Васе, предупредив, чтоб не спаивал, и ей напомнив, как в её активе появился привод в жлобинскую ментовку, как она голышом взбиралась по непослушным ступеням с третьего этажа на пятый, и, вообще, как её будут пиздить в ментовке, прежде, чем пинком под зад отправят в Бобруйск. Кажется, подействовало.

А сам заночевал у дяди Гриши, и стал иногда наведываться к его сыну, Аркадию. "Дипломат", весь набитый деньгами, я держал у него, зная о том, что ни он, ни его супруга, ни его дочь в жизни "дипломат" не откроют. Все трое исключительно порядочные люди. И, то, что я замкнул его на ключик: в сущности излишняя предосторожность. Мне подумалось, что в этом отношении я и сам достаточно щепетилен. Когда Аранова или Лариска спали, я никогда не рылся в их карманах и сумочках; даже если они выходили. Наверное, это у нас семейное. У Луниных и Немецов (Дойчей). Должна же быть во мне хоть одна черта положительная!


Теперь мне предстояло наведаться к местному питерскому еврею-подпольщику. Он бредил сионистской идеей, собрав все, без исключения, сочинения Герцля, Жаботинского, "Лиги Защиты Евгеев", и других сионистских вождей. В стенном шкафу у него лежала 21 кипа (ермолка), одну из которых он тут же предлагал надеть каждому, кто переступал порог его дома. Все стены его трёх комнат были увешаны бородато-пейсатыми портретами знаменитых раввинов, которые сверлили входящих дулами своих бездонных зрачков. А вместо крепостных стен вся его квартира по периметру была окружена эрувом. В этот раз у него собрались, кроме меня, три других музыканта, имена которых я на всякий случай называть не буду, чтобы не нанести им непоправимый вред, если вдруг мой дневник попадёт не в те руки. Поэтому и разговор у нас зашёл о музыке и вокруг музыки: наш сионистский дгуг пгек'асно подкован по всем воп'осам.

"Впервые мы внедрились в структуру Санкт-Петербурга ещё при царе Пинкасе, -пламенно ораторствовал Бэрл, - известном как Петруччо, или Пётр. Мы и стали первыми жителями этого великого города (вице-канцлер П. Шафиров, первый генерал-полицмейстер Петербурга А. Дивьер, почт-директор Петербурга барон Ф. Аш, шут Петра I Ян д'Акоста и его камердинер П. Вульф, финансовые клоуны царского двора З. Гирш и М. Гирш, Л. Липман, Копман и Гантман, придворный банкир Л. Штиглиц), потому что все остальные были не жителями, а трудящимися города Санкт-Петербурга (включая царя). В дальнейшем мы успешно лезли в окно (в окно в Европу), если нас гнали в дверь, и лезли в дверь, если нас гнали в окно. В результате наша древняя вавилонская религия побеждала. Поначалу восточная (греко-византийская, известная как "православная") ветвь последователей раскольнического (отколовшегося от нашего) учения Йешу создавала нам небольшие проблемы, так как (в отличие от римско-католической ветви) ещё не была охвачена нашими массовиками-затейниками. Возникали единичные недоразумения. Вот Александр Невский, например, умный князь, а не понял наших, отправленных из Риги в рогатых шлемах послов, взял - да и утопил их в озере. И напрасно. В 1863 году, совершенно мирным путём, уже не наши посредники, а мы сами, то есть приглашенный из Риги А. Нейман, проживший с 1800 года целых 75 лет, как первый казённый раввин Санкт-Петербурга уже несёт в массы древний вавилонский культ. А ученик и последователь И. Салантера И. Блазер, с 1830 года доживший аж до 1905-го, побывал духовным раввином Санкт-Петербурга".

Бэрл почесах своюх жидках бородках, и продолжал.

"В 1869 году мы укрепили свою власть над городом постройкой хоральной синагоги Санкт-Петербурга, при которой уже через год образовали правление синагоги, по совместительству управлявшее городом. И поэтому в него вошли крупнейшие коммерсанты (С. Поляков, А. Варшавский, Л. Розенталь, М. Фридлянд, Г. О. Гинцбург, К. Р. Рубинштейн, и многие другие; евреи основали ведущие банки Санкт-Петербурга: Банкирский дом И. Вавельберга, Банкирский дом Гинцбургов, Санкт-Петербургский учетно-ссудный банк Гинцбургов и А. Заков, банк А. Розенталя), с секретарями общины Д. Фейнбергом и И. Гордоном. Но это нарушило основополагающий принцип: управлять управленцами должны наши духовные отцы, которые сами выбирают, кого поставить на гоями. В назидание небесные силы послали нам небольшие проблемы, после которых главенство духовных отцов больше никем не оспаривалось. И в награду за это стало расти число евреев-студентов обоего пола, до тысячы чылавек (10% процентов всех студентов Санкт-Петербурга; представляете: бароны, графы, князья - и евреи!) в 1881 году. Награда увеличивалась, и к 1900 году достигла 926 врачей, юристов, ученых, литераторов и работников искусств Санкт-Петербурга - евреев. В отличие от других работающих, наша работа квалифицировалась как "занятие", а главными нашими занятиями в Санкт-Петербурге в 1890 году были производство одежды и обуви (25,2%), торговля (18,9%), обработка металлов (8,8%; я полагаю, что все из присутствующих понимают, каких металлов), полиграфия (6,2%), медицина (4,9%)".

Бэрл откашлялся, попил кошерный рассол, бросил в рот пару кошерных икринок, и с новыми силами ораторствовал дальше.

 

"Неприятности в назидание за присвоение функций наших духовных отцов так отпечатались в еврейской памяти народной, что в конце 1890-х годов, вопреки противодействию фальшивых духовных отцов из Жмеринки, мы пошли за настоящими - из Лондона и Нью-Йорка, и влились в сионистское движение Герцля. Первыми влившимися были М. Закс, С. Вейсенберг и А. Раппопорт. По заданию Ротшильдов, сам Теодор Герцль на короткой цепочке с 7 по 15 августа 1903 года встречался в Санкт-Петербурге с местными черносотенцами и с местными еврейскими авторитетами, которые согласились выработать совместную программу по созданию двух новых демографических ульев в Нью-Йорке и в Палестине с помощью выкуривания пчёл из Москвы, Одессы, Киева, Минска и Санкт-Петербурга. Именно для этого в 1893 году была открыта большая синагога Санкт-Петербурга в арабо-мавританском стиле на 1200 мест, в расчёте на черносотенцев. Ведь всего в еврейской религиозной общине Санкт-Петербурга насчитывалось в 1911 году 300 членов, из-за того, что членский взнос был непомерно высоким (25 рублей золотом!). Зато для черносотенцев членство было бесплатным. А. Драбкин и М. Айзенштадт на рубеже веков были двумя казёнными раввинами. В те же годы хасидским раввином был И. Ландау, и миснагидскими И. Ольшвангер и Д. Каценеленбоген, а секретарём при них: И. Гинцбург. Все фамилии, которые мы тут называем, исключительно важны, так как начиная с 1920-х годов те же фамилии пестрят в списках жрецов религии советской эпохи: идеологии и искусства. Разумеется, социалистических. Это значит, что наш вавилонский культ в латентной форме продолжал своё присутствие и в XX веке".

Бэрл теперь долго кашлял, но не унимался.

"Среди нас сегодня присутствует Вэлвл Лунин, выдающийся бобруйский еврей. А, как вы знаете, мои родители, которые нашли свой конец в поезде, сошедшем с рельсов, тоже из Бобруйска. Вэлвл: собиратель истории бобруйских евреев, и за это мы должны ему помочь. Но прежде, чем мы ему поможем, мы должны знать, настоящий ли он еврей. То есть еврей ли он по материнской линии, и обрезан ли он".

- Вэлвл, как мне известно, твоя пра-пра-пра-пра-бабушка, польская графиня, успешно прошедшая гиюр, стала еврейкой, и потому по материнской линии ты настоящий еврей. Но обрезан ли ты?
- Бэрл, ты хочешь правду, или ты хочешь проверить визуально, чтоб убедиться?
- Вэлвл, я всегда предпочитаю правду, подкреплённую визуальным наблюдением.
- В таком случае, я не обрезан. Но я обязательно сделаю обрезание, только на своей исторической родине.
- Вот! Учитесь! Это слова настоящего еврея.
- Спасибо.
- А как у тебя, Вэлвл, с нашими родными языками, с ивритом и с идишем?
- Ани меэдабэр иврит кмо Авраам. Унд майне йидише шпрахе ист зэер вихьтикь.
- Вот, учитесь. Правда, этот бобруйский идиш какой-то уж слишком немецкий. Но я знаю, что Вэлвл публикует свои стихи на еврейско-немецком жаргоне в журналах "Совьетишер Геймланд" и "Дэр Арбайтер Штимме". А там сидят специалисты по идишу - не чета нам. Вот где "ан эмэсэр идишер ят". Хайль Герцль!
- Хайль Герцль!
- А теперь разрешите продолжить нашу лекцию по истории евреев города Санкт-Петербурга.

"Вы запомнили цепь вышеперечисленных фамилий? И вот смотрите: без евреев у гоев России не было бы даже своей консерватории. Первую консу в России открыл в Петербурге еврей Рубинштейн. Среди ведущих профессоров и деятелей нашей консы первые места занимают
М. Штейнберг, Блуменфельд, А. Лурье, Гинцбург, Айзенштадт, Раппопорт, Л. Ауэр, Г. Венявский, Е. Вольф-Израэль, Н. Перельман, М. Хальфин, Гилельс, и другие. Без евреев у российских гоев не было бы своего музыкального издательства. Именно еврей С. Кусевицкий в 1909 году основал "Российское музыкальное издательство". Видите? Знакомые все лица (то есть: фамилии). А такие выдающиеся деятели русской литературы и искусства, как ереи М. Антокольский, И. Аскназий, Л. Бакст, М. Маймон, И. Гинцбург (художники и скульпторы); Б. Лившиц, О. Мандельштам, Б. Пастернак, И. Бродские (писатели и поэты, писавшие о Петербурге); С. Венгеров, А. Волынский, Ю. Айхенвальд, и т.д.! А после Февральской революции 1917 года наши позиции так укрепились, что в 1917 и 1918 годах не только "еврееи, принявшие христианство", но и многие тысячи православных черносотенцев вернулись к вере своих предков - к иудаизму - и влились в еврейскую общину. Наша власть победила окончательно и бесповоротно. И в 1920-е годы сотни тысяч евреев из Белоруси и Украины по заданию партии устремляются в Ленинград, и к концу 1920-х годов нас тут уже 130 тысяч человек (а ведь ещё в 1917 году было не более 30-40 тысяч). Это не менее 8-9% от всего населения города: именно столько и требуется для чиновничьей армии. Не случайгно в 1926 году служащие составляли 40,2% от всего еврейского населения".

Бэрл почесал язык и затылок, и продолжал:

 

"Эсер А. Гоц был первым председателем Всероссийского центрального исполнительного комитета (ВЦИК), эсер П. Рутенберг - помощник заместителя министра-председателя Временного правительства; меньшевики Ф. Дан, М. Либер - лидеры Петроградского совета; Г. Шрейдер - городской голова Петрограда, а с 24-го октября 1917 года - глава Комитета Общественной Безопасности при Петроградской городской думе (против большевистсков); эсер Шнайдер - начальник городской милиции; и т.д. Юнкера-евреи защищали Зимний Дворец от большевиков-евреев. Вооруженное восстание юнкеров 29-30 октября 1917 года, организованное Комитетом спасения родины и революции (фактические руководители: Штейнберг и А. Гоц), унесло жизни более 50-ти юнкеров-евреев. И не напрасно. Учитывая опыт внедрения евреев-меньшевиков, евреи-большевики добились ещё больших успехов. И вот, во время событий Октябрьского переворота
пост председателя Петроградского совета присвоил себе еврей Л. Троцкий. Большевики Л. Каменев и Я. Свердлов стали председателями ВЦИК у большевиков. После октябрьского переворота 1917 г. Г. Зиновьев стал председателем Петроградского совета и всей Северной коммуны. Хотя все комиссариаты итак были еврейскими, в 1918 г. в Петрограде основали особый Еврейский комиссариат, в котором З. Гринберг, Н. Бухбиндер, И. Берлин и др. В самый разгар голода, эпидемий, разрухи и мора, они угрохали огромные средства в печатенье целых десяти периодических изданий на еврейском языке идиш (1918-1921), и в единственное издание на русском языке - журнал "Еврейская трибуна" (1918). И, наконец, в 1924 году из Ростова приезжает в Ленинград царь хасидов, представитель жреческо-монархической династии белорусских (любавичских) раввинов, цадик И. И. Шнеерсон. Именно в Ленинграде создаётся главный центр Хабада: наш Тевтонский и Ливонский орден, наши Тамплиеры и Крестоносцы, наша Святая Инквизиция. В Ленинграде и в пригороде Новая Деревня обосновались десятки тысяч хасидов, открыли нелегальные хедеры и иешиву, издавали религиозную литературу. В Ленинграде действовал Еврейский университет".

Бэрл снова взял минутный тайм-аут, и почесал затылок.

"24 октября 1924 года: собранием учредителей образована Ленинградская еврейская община (ЛЕРО) со своим уставам, зарегистрированная 26 января 1925 года (во главе с Председателем правления Л. Гуревичем, тем самым, что председательствовал и в Центральном Бюро Сионистской организации), и добившаяся перехода под её контроль Хоральной синагоги, Преображенского еврейского кладбища, содержания микв, найма на работу шохетов, библиотеки религиозной литературы.1927 год: в Ленинграде уже 17 синагог. Так Ленинград становится главным оплотом заговора мирового еврейства против большевиков, осмелившихся, вопреки Ротшильдам и Мировому Еврейскому Кагалу, основать еврейскую власть в одной-единственной отдельной стране. Возглавляет этот заговор царь иудейский Шнеерсон. 15 июня 1927 года большевики осмелились арестовать И. И. Шнеерсона. Но им так дала по рукам мировая еврейская власть, что они не только освободили Шнеерсона, но и выпустили из СССР вместе с ним самим всю его многочисленную семью, а также шестерых его приближённых. А к 1941 году нас в Ленинграде уже более 200 тысяч человек. И в Ленинградской науке мы видим те же самые фамилии, главные из которых - Г. и А. Гринберги".

Я спросил у Бэрла, еврей ли Слонимский.

- А, Слонимский, Сергей Михайлович?
- Да, он самый, один из 4-5-ти ведущих Ленинградских композиторов-корифеев.
- Как тебе сказать...
- Да так и скажи...
- Пока мы ему диагноз не поставили.

Слонимский был
1932 года рождения, коренной ленинградец. Я встречал его вместе с Успенским. Ему пророчили главные премии и народного артиста РСФСР. За год до моего рождения он окончил Ленинградскую консу по композиции у Евлахова, по моему, Олега Александровича, а в год моего рождения: по классу фортепиано у Нильсена. Теперь наверняка уже профессор. Гаврилин, Петров, Тищенко, Борис Чайковский... Когда-нибудь в их ряды вольётся мой студенческий друг, Игорь Корнелюк... Или не вольётся...


Чтобы не дискриминировать русскую православную церковь, я сходил и туда. И увидел там двух из трёх музыкантов, которых видел у Бэрла. Они отвернулись, сделав вид, что меня не знают. А я отвернулся, как будто не знаю их. Я сказал, что мои польско-немецко-русские корни совсем дезориентировали меня, и я уже не знаю, кто я такой и откуда. И теперь в поисках себя самого я пришёл прямиком в церковь. "А еврейских корней у тебя нет? - поинтересовался священнослужитель. И поддержал меня, обнадёжив. - Потому что кризис идентичности характернее всего для еврея". Добавил, правда: "Но учти, что я этого не говорил". Он обещал отыскать мою идентичность во что бы то ни стало, если я приду в лоно греко-византийской ортодоксальной русской церкви (надеюсь, что я ничего не путаю). А после церкви я сходил в синагогу, обнаружив там если не половину, то по крайней мере четверть посетителей церкви. Жаль, что в Ленинграде нет мечети, а, может быть, есть, но я просто не знаю о том. И ещё я слышал, что в этом городе где-то существует буддийский храм, но где - я пока ещё не выяснил. Ведь мне просто позарез нужна поддержка всех четырёх мировых религий. Без неё ну просто никуда.


Мне очень не хотелось везти Лариску в свою гостиницу, и поэтому я заплатил за сутки в другой. Насчёт паспорта я всё устроил: за "дополнительную плату". Но Лариска мне сказала, что до её отъезда я смело могу приходить в её номер, потому что с ней поселилась "классная девчонка". Эта девчонка согласна часик "походить по коридору", посидеть на унитазе, или отвернуться к нам спиной, лицом к стенке. Как жаль, что я этого не знал раньше.

В консе я сразу заметил жавшихся по углам духов. Это были игравшие роль призрака отца Гамлета профессора, старавшиеся стать как можно незаметней. Но это им не очень-то удавалось, особенно тому, с брюшком. Каждый из них силился показать, что он тут слоняется не без дела, но я уже догадался, по какому такому делу они выстроились у стен. Все ждали меня, и каждый надеялся в момент моего прихода оказаться ближе ко мне, чем другие. Поэтому вот этот, с позолоченной оправой, Борис Моисеевич, чем-то напоминавший пианиста Олега Моисеевича Кримера из Брестского музучилища, мужа Ирины Борисовны Морих, так резво подскочил ко мне, как только позволяли его коротенькие ножки. Конечно! Они все истосковались по Тамаре Станиславовне, то бишь по Лолите Ивановне. И подходили ко мне, каждый по очереди, чтобы приглушённым голосом справиться у меня, не заболела ли она. Я очень дипломатично намекнул, что Лолита Ивановна обожает не только яркие и броские подарки, но и простые советские рубли, в исполнении отечественного монетного двора. Она одержима не только страстью к каждому из них, и совсем не против с ними встретиться, но и неодолимой тягой к коллекционированию денежных знаков. И, как любому коллекционеру, ей приятней всего получать то, что пополнит её коллекцию. И, конечно, к каждому из них у меня была своя, личная просьба, в зависимость от "уважения" которой ставилась судьба их встреч с Лолитой Ивановной. Нет, нет, я этого прямо не говорил, упаси боже! Но каждый из них меня прекрасно понял, а иначе зачем бы я именно сейчас высказывал все эти просьбы и пожелания.

Не сомневаюсь, что она поняли: не выполнят моих просьб - не видать им Сосиски, как своих ушей.

Но бывали и проколы. К примеру, с Валерием Анатольевичем Котовым мы так и не спелись. Да, я посетил его как-то, по адресу Стремянная, 8, кв. 5, но дальше этой единственной встречи дело не пошло. Каждый раз, когда я набирал номер его телефона 2-140-104, там кто-то пел или лаял, или мяукал. Может быть, это ревнивые ученики не желали допустить к "телу учителя" новых студентов, или это гэ-дэ-эровская Штази перебралась в Питер (потому что я слышал, что такое - типично для НИХ): результат был всегда один и тот же. И даже когда я наконец-то услышал самого Валерия Анатольевича, наш с ним разговор сопровождался забивающим голос воем, и я подумал, что это такая вот вежливая форма отказа. Пришлось заниматься с другим человеком.

К Игорю Корнелюку мне приходилось летать на Зенитчиков (7/3, квартира 90), потому что телефон Владлена Павловича
2-251-958, через который мы с ним поддерживали связь, не мяукал, но зато хрипел. А звонить дочери директора филармонии, скрипачке, на которой Игорь собирался жениться, мне не хотелось.

И даже когда я звонил дяде Грише, по телефону 2-147-594, там патефон без умолку играл революционные марши, когда как у дяди Гриши никакого патефона нет, и томный женский голос отвечал на вопрос об адресе, что это улица Рубинштейна, дом 1, квартира 2, тогда как у дяди Гриши квартира номер один. Я даже постучал однажды в дверь квартиры номер 2, но мне никто не открыл. Но самое невероятное происходило, когда я звонил дяде Аркадию. Как только я отпускал телефонный диск на последней цифре, автоматический голос начинал бесконечно повторять: "Сиреневый бульвар, дом 16, корпус 1, квартира 43... Сиреневый бульвар, дом 16, корпус 1, квартира 43... Сиреневый бульвар..." Конечно, я не выдерживал: и вешал трубку.

И только телефон Владимира Владимировича Рябова (2-162-410) работал исправно, но Рябов наезжал в Питер раз в две недели.

Уже на третьем занятии мой репетитор показал мне неоконченное произведение, и пояснил, что написал его специально с целью пробудить в своих учениках чувство стиля. Это была медленная пьеса в сложной трёхчастной форме с признаками рондо. Он попросил меня сочинить вступление и дописать. За день я выполнил эту задачу, и остался доволен. По-моему, звучит как надо. Только я никогда не поверю, что это произведение было написано им. Не только по стилю (стиль можно "подделать", сымитировать, "прописать"), но по целому ряду неуловимых признаков я безошибочно определил, кому эта музыка принадлежит. Наверное, из его неопубликованных пьес.

И вот, наконец, меня позвал к себе Борис Иванович. Моя закулисная борьба принесла плоды. Консерваторские "зубры", поражённые в самое сердце, Петруччо (шестёрка ректора), Игорь Корнелюк и Владлен Павлович Чистяков, Ирина Борисовна Морих из Бреста, еврейские организации Ленинграда, православная церковь, и, конечно же, незабываемый Курицын - сделали своё дело. И ни в коем случае не следует забывать потраченные мной деньги, которыми я не забывал вовремя смазывать части заведенного мной механизма. Это была моя третья встреча с ним. Теперь он говорил со мной уже почти на равных (да и я просил у него не новое корыто...), но уже не так любезно. Передо мной от него как раз вышла Олечка Петрова, дочь знаменитого Андрея Петрова, которая год или два назад окончила у него консу по классу композиции. Мне даже показалось, что Борис Иваныч нахмурены. Когда мы договаривались о встрече, он особенно настаивал, чтобы я захватил "абсолютно всё", над чем работал со мной "Котов номер два". Из всего этого мэтр выбрал именно ту самую пьесу в сложной трёхчастной форме, как будто заведомо знал, что это такое, и что она непременно должна быть.

Он со знанием дела, как будто редактировал своё собственное произведение, исправил несколько моих ляпов, а в остальном остался доволен. Он даже замурлыкал, как кот, от удовольствия напевания собственной неоконченной симфонии. Я понял, что его настроение поднялось на целое деление барометра. Похвала не преминула сорваться с его уст, и он поручил мне "отшлифовать" эту пьесу, но так, чтобы я помнил, что "шлифовщик" из меня никудышный, и что музыку эту будут шлифовать другие шлифовальщики. Но когда мы прощались, я понял по его глазам, что он понял, что я всё понял.

Поэтому когда он мне назначил следующую встречу, он уже более не скрывался. Сказав что-то о мастерах и подмастерьях, и о мастерских Рафаэля, Микеланджело и Леонардо да Винчи, он сообщил, что у него есть произведения, которым, вероятно, не суждено стать гениальными, но которые, тем не менее, он хотел бы иметь в законченном виде, и, кроме того, "максимально приближенными" к гениальности. Копии этих произведений не преминули очутиться в моём портфеле. О плате за мою услугу речь не зашла. Разумеется, это ведь были "учебные задания", в ходе которых маэстро передавал мне свои секреты и знания, а я помогал ему расписывать его Сикстинскую Капеллу. Теперь я был уверен, что это не вилами по воде, а конкретная сделка. Помимо "передачи знаний", это была гарантия поступления в консерваторию. И никакие Шнеерсоны и Ротшильды мне больше не нужны!

Конечно, другой какой-нибудь Лунин на моём месте задумался бы над тем, кто и как злоупотребляет служебными полномочиями. Но только не я. Потому что по сравнению с моими собственными методами это были сущие пустяки. Если даже родной отец запрягает собственное дитяти (речь идёт снова об Ольге Петровой) в оглобли телеги работы над своей неоконченной музыкой, сделав это условием восхождения на петербургский музыкальный Олимп, то что уж говорить о чужом дяде? Так что Борис Иванович относился ко мне почти как отец родной. И при этом видел меня насквозь. В отличие от всей другой публики, треть которой видела во мне то, что я позволял видеть (не бесталанного пай-мальчика, немного старомодного и не пронырливого), другая треть - неуклюжего, неадекватного шута горохового, и ещё одна треть - патологического врунишку и авантюриста, он единственный понимал, что именно я такое, и относился ко мне с максимально возможным сочувствием. Для меня ещё большая загадка: как он смекнул, как раскусил, что по природе своей, по своей сущности - я не из Шендеровичей-Фельцманов-Резников, а из "Тищенок-Петровых-Гаврилиных-Светлановых", и что моя лояльность этой партии зиждется не на подобострастности, а на свойствах моей натуры.

Надо признать, что до него был ещё один человек, хорошо представлявший себе, что я такое, человек большой души и необыкновенных душевных качеств, исключительно талантливый композитор с искалеченной, трагичной судьбой. Любимый ученик Арама Хачатуряна, Марк Александрович Русин, простой деревенский паренёк из Кинешмы, должен был стать преемником Хачатуряна, наследником славы и общественного положения своего учителя. Но не стал. Его постигла судьба Баха, Моцарта, Шуберта, Бартока, Вайля... А ко мне он относился с исключительным теплом и терпением. Мой брестский педагог по гармонии, полифонии, контрапункту и композиции, Марк Александрович видел, как на ладони, все мои сильные и слабые стороны, и пытался мне помочь, вытянуть меня из "чёрной дыры" моего характера. Если бы я всё ещё учился на стационаре, Марк Александрович добился бы своего. Игорь Корнелюк и Вера Шлег несли на себе печать "
made by Rusin" в гораздо большей степени, чем я; ведь на меня оказали влияние и другие композиторы, в разное время занимавшиеся со мной: Зарубко, Семеняко, Генрих Вагнер, Альгирдас Паулавичюс, Смольский, Каретников, Рябов, Балакаускас. Если б я был тружеником хотя бы на уровне Корнелюка, я бы далеко пошёл.

Зато теперь уж я-то далеко пойду. Кажется, я взялся за ум, и меня теперь уже ничто не остановит. Но жизнь: она как слоёный пирог. Слой крема, а за ним слой гавна. Из-за того, что я обратился к "последователям Герцля", началось перетягивание каната. И, хотя я не заикнулся ни одной живой душе ни о чём, Сергей Михайлович и Борис Александрович дали мне и свои произведения для композиторской (творческой) "перезарядки" и "обкатки". Получив, наконец, деньги (и немалые) от завкома, я теперь езжу на репетиции рабочего театра, по-прежнему играю в кафе, просиживаю штаны в консерваторской библиотеке и фонотеке, оттачиваю своё пианистическое мастерство в репетиционных классах, выполняю задания "Котова номер два", дописываю неоконченные произведения ведущих композиторов Ленинграда, а ещё у меня есть Сосиска и Ларисочка. К тому же, я отработал технику обмена нетрудовых доходов Сосиски на отечественные рубли не у таксистов или барменов, а у граждан, отъезжающих за границу. Оно даёт нам значительную прибавку к жалованью. Но зато отнимает уйму времени, которого итак ни на что не хватает. Ко всему остальному, я ещё и копун. Если у других композиторов на два такта уходит, скажем, десять минут, то у меня та же процедура отнимает в два раза больше. Забывая о том, что цель поэзии - поэзия, цель музыки - музыка, и цель жизни - жизнь, наши современные Бортнянские решили, что цель искусства - чистописание. Заражённые дурным примером смежников, с их механическим пером - печатной машинкой, - в отсутствие оной оне тщатся копировать механическую скоропись человеческими руками. И вот уже рождаются новые стандарты музыкальных рукописей, сопровождаемые рейсфедерами, тушью, чертёжно-дизайнерскими навыками, и всей прочей дребеденью.

В это новое поветрие я сразу же не вписался, и, дружный не с тушью, а с кляксами, навсегда отстал от жизни. Теперь мне приходится отстёгивать немалые бабки профессиональным переписчикам, без помощи которых я начисто выбыл бы из игры. Завидую Жене Эльперу, который, ради экономии на услугах переписчиков, сам выучился писать так аккуратно и точно, что ни один из них с ним даже и близко не сравнится. Ради экономии чего мы только не сделаем? Больно смотреть, как эти, переписанные за мои денежки ноты, правят и кромсают Ивановичи, Александровичи, или Борисовичи. И приходится платить переписчикам по новой. Так что дипломат, битком набитый деньгами, вроде бы больше и не радует вовсе. Я их даже больше и не пересчитываю.

Если бы удавалось спать ещё меньше двух часов в сутки, я бы тоже не справился с обрушившимся на меня шквалом работы. Я не видел Сосиску уже вторые сутки, а Лариска завтра уезжает. Чтобы увидеться с ней последний раз, я не пожалел самого драгоценного - "свободного" времени, - пробравшись к ней на десятый этаж задолго до ночи, когда теоретическая возможность успеха в несколько раз выше. Сама Лариска находилась в этот момент в ванной, и я наткнулся на её "заместительницу", на другую девушку, её соседку по комнате. Если бы я уже не любил Лариску, это была бы любовь с первого взгляда. Таких эффектных девушек я уже давно не встречал. Её красота совсем другая, чем Ларискина, а я с детства обожаю разнообразие. Она тоже, кажется, пленилась моей гордой осанкой, моим романтическим видом и фотогеничным лицом, и прямо-таки захлопала ресницами. "Пауза с открытой дверью" получилась такой длинной, и мы так долго смотрели друг на друга, застыв по обе стороны порога, что ещё пять минут, и Лариска бы вышла из ванной. Но вот этого я как раз и не хотел. И потому решительно перешагнул отделяющую нас демаркационную линию, попав прямо в объятия этой красавицы. Оказалось, что объятия были нужны всего лишь для того, чтобы не пустить меня в нежные глубины комнаты, так как прекрасная незнакомка сомневалась в том, кто я такой. Недоразумение разрешилось сразу: как только Лариска предстала пред нами. И познакомила меня с этой прелестью по имени Люда. Второе "недоразумение" тоже вдруг разрешилось: глупость моей реакции на Люду. Ведь, как и Лариска, она приехала сюда не за достопримечательностями Петербурга, а чтобы походить особым шагом на подиуме: так ей же положено быть симпатичненькой! И весь мой интерес к Люде сразу пропал.

Сначала мы хотели уединиться в ванной комнате, благородно уступив Ларискиной соседке всю глубину и ширину гостиничной комнаты. Но когда Еведева за чем-то вернулась в комнату, она обнаружила, что Люда уже спит, отвернувшись спиной. Она вполголоса позвала её, но та не отзывалась. И мы решили, что её сморил на много часов глубокий и здоровый сон.

Хотя мы и потушили свет, угол со второй кроватью хорошо освещался ночником на прикроватной тумбочке, который мы не выключили из опасения разбудить Люду. Ещё когда я сразу взглянул в сторону ночника, мне показалось, что все выпуклости тела второй модели под простынёй вместо одеяла что-то слишком очерчены и проступают как если бы на девушке ничего не было. Теперь, второй раз украдкой бросив взгляд, я почувствовал, что она лежит под тонким покрывалом совершенно голая. Когда мы с Лариской начали возиться, тело второй модели сразу неестественно напряглось. Наша возня затягивалась надолго; я только начал входить во вкус. В это время стало очевидно, что попка Люды под простынёй соблазнительно двигается, как будто она возбуждает себя пальцами. Дальше - больше. Чем сильнее наша кровать сотрясалась от всё более мощных фрикций, тем шире становилась амплитуда движений соседки. И, когда наши обнажённые тела задрожали от конечных сладострастных конвульсий, тело Люды стала бить неудержимая дрожь, и её пальцы сжали в охапку один угол подушки, тогда как второй угол она по-видимому использовала как кляп, заткнув им себе рот. И всё же несмотря на это моего слуха коснулся восхитительный, распаляющий стон.



ГЛАВА ШЕСТАЯ
Ленинград
Начало июня 1982 (продолжение)

Я окончательно запутался в совершенно несовместимых по объёму нагрузок обязанностях. Лариску я провожал как в бреду; и сразу повёз удвоенную выручку Сосиске. Как всегда, она отстегнула мне неплохой куш, и, хотя сначала я пытался "руками и ногами" отбиться от своей доли, пришлось её принять. Мы отметили этот богатый улов как всегда: только сегодня для разнообразия она легла на столик ("вместо графина"). Сосиска становилась всё красивее и красивее. Видно, ленинградское житьё-бытьё пошло ей на пользу. А вот я был затрахан до такой степени, что не мог попасть ногой в туфель, когда уходил от неё.

Мне предстояло окончить ещё столько неоконченных симфоний, что с шубертовской я бы сейчас расправился одним махом. Даже мама почувствовала по телефону, что со мной творится что-то неладное. Вдобавок, в кафе приходилось играть сейчас уже не три, а четыре раза в неделю. У публики интерес к нашим выступлениям заметно усилился. А ведь подсиживать я никого не хотел, и уже опасался, что, вернувшись из отпуска, мой работодатель сам потеряет работу.

Теперь я засыпал моментально и везде: от вагона электрички или сидения троллейбуса, до библиотеки консерватории. Так что ни один врач не сказал бы, что я страдаю бессонницей.

И всё-таки число неоконченных симфоний не уменьшалось.

Вопреки всему, во мне впервые зажглась слабая, но оптимистическая надежда. Мне показалось, что я всё-таки как-нибудь выпутаюсь из падовой ситуации. Кроме того, я решил выложить всё начистоту двум людям, которых я уважаю: Владлену Павловичу и Борису Ивановичу, и спросить их совета. Придётся, конечно, немного приврать, и сказать, что без кафе мне нечем будет оплачивать переписчиков. Вася, которого я впервые в его жизни устроил в приличную группу, помог ему купить с рук гитару, о которой он даже и не мечтал, и подарил ему ксерокопию джазовой школы игры на гитаре, предложил мне пожить в его квартирке с Сосиской до конца лета, тогда как он сам всё равно вынужден хотя бы на месяц перебраться к захворавшей бабке. И я смогу сэкономить кое-что на гостинице, а, главное, сэкономить уйму времени на поездках. Казалось бы, забрезжил "рассвет в конце туннеля", и мои самые смелые планы грозили начать сбываться.

Обозревая свои скромные питерские успехи, я не мог не подумать о том, как эффективно способны власти заткнуть тебе рот кляпом, а на шею накинуть ошейник. В моём лице в Ленинграде находился тот же самый человек, что и в Бобруйске. С теми же самыми возможностями и задатками. Но даже в Минске, куда доставали бобруйская молва и интриги, моё положение было куда менее безнадёжным. Так наглухо перекрыть абсолютно все (без малейшего исключения) возможности, все перспективы роста способно только крысино-паучье племя чиновников. И даже когда ты остался один на один с бумагой, государство способно засесть у тебя в голове: и не пустить тебя на кукурузные поля гениальности. Но вот, наконец, долгожданный прорыв, и, кажется, из-под их опеки я вырвался. Навсегда.

Именно тогда меня и позвал к себе Берл, сославшись на неотложность встречи. Я отнекивался, утверждая, что сейчас ну никак не выбраться, ну никак. И тогда он сказал ту самую фразу, которую я никогда не забуду: "Если не придёшь, балаган закроется. Карусели остановятся. И Бобруйск примет тебя с распростёртыми объятиями."

Я решил сходить узнать, в чём дело.

У Берла сидел незнакомый мне человек. Игнорируя моё недоумение, он не называл себя и не протягивал мне руки. Говорил с каким-то еле уловимым акцентом. Акцент этот звучал очень странно. Не выказывая никаких эмоций, он первым завёл разговор.

- Нам стало известно, уважаемый, о твоих трудностях.
- Кому это "нам"? И о каких "трудностях"? И, может быть, до окончательного знакомства всё-таки перейдём на "вы"?
- Без нашей помощи со взваленными на себя обязанностями Вам, уважаемый, не справиться. Кафе, сутенёрство, дописывание полотен наших уважаемых мастеров: это всё требует времени и сил. А у Вас, дражайший, они на исходе.
- Исход: это по-моему по Вашей части.
- Не хамите, дражайший. Не советую. О том, сколько Вы набрали - и чего, мы в курсе. И предлагаем Вам помощь.
- Какую?
- Не спешите, уважаемый. Кто из нас преступник, от слова "преступил", известно и так. Так что смените пластинку. Знаете ли Вы композитора
Геннадия Подэльского, коренного ленинградца?
- Нет, не знаю.
- А он знает Ваших дальних предков-родственников, немецко-эстонских баронов фон Розенов. Товарищ Подельский живёт и творит в Эстонии.
- И что же он творит?
- Музыку, разумеется. Причём, очень хорошую музыку. И, несмотря на то, что он очень почтенный человек, 1927 года рождения, любезно согласился помочь Вам, уважаемый Вэлвл, в таком важном для нас и почётном деле, как дописывание произведений ленинградских советских композиторов.
- Я ему очень благодарен. Только что он за это хочет взамен?
- Ну, зачем же Вы так огрубляете? Мы ведь все свои, и должны друг друга поддерживать. Обязательно. Конечно, товарищ Подельский один с таким грузом не справится. А знаете ли Вы такого композитора, как Пригожин, Люциан Абрамович?
- Что-то такое слышал. По-моему, ленинградец.
- Да, Вы правильно угадали. Родился Люциан Пригожин 15 августа 1926 года в славном эвакуационном городе Ташкенте. Вот его, дражайший, Вы просто обязаны знать. Поскольку наш дорогой Люциан вот-вот станет народным артистом РСФСР. А ведь не так просто заслужить это звание. И Консерваторию в Ленинграде он окончил ещё в 1951 году. Видите? Автор симфоний, опер, кантат, музыки к десяткам советских фильмов, постановок, спектаклей. А Вы его не знаете. Стыдно. Ну, уж Виктора Резникова Вы должны знать. Если скажете, что не знаете, не поверю.
- Кто его не знает, тот газет не читает.
- Правильно. Ненамного, кстати, старше тебя... Извините, Вас, Вэлвл. Родился в праздник победы - 9 мая 1952 года - в Ленинграде. Физкультурник, в 1975 году окончил факультет физвоспитания Ленинградского Государственного педагогического института им. Герцена. Но это не помешало ему с середины 1970-х пробиться в репертуар вокально-инструментального ансамбля "От сердца к сердцу", а в 1976 его песню "Улетай, туча" уже исполнила, с нашей помощью, Алла Борисовна Пугачёва. Надо ведь помогать друг другу, не так ли, уважаемый? Проходит всего 3 года, и песни Резника уже распевают Тынис Мяги, ВИА "Джаз-комфорт", Яак Йоала, ВИА "Радар", Алла Пугачёва и Лариса Долина. Думаете, ему легко оторваться от своих забот, и помогать Вам?
- Но чем он может помочь? Он ведь симфоний не пишет...
- Вы плохо информированы, дружище. Резник: единственный человек в СССР, который дружен с музыкальным компьютером. И всё его творчество делается этой умной машиной. Он может вычислить оптимальные параметры мелодии, гармонии, ритма. И их воздействие на человека. На слушателя. Как мы с Вами. А Вы думаете, легко было найти время Альберту Пресленеву, бывшему выпускнику Ленинградской Консерватории, автору балета "Воин мира"? (Все мы, кстати, воины мира). Или композиторам Марку Минкову, Эдуарду Ханку, Андрею Яковлевичу Эшпаю, Александру Розенбауму (он же Аяров)? Все ленинградцы. И даже Оскар Фельцман, который одессит, согласился помочь Ленинграду. Вот с кого надо брать пример. Игре на рояле он в детстве учился у замечательной еврейской профессорши Берты Михайловны Рейнбальд, у неё же занимались Эмиль Гилельс, Татьяна Гольдфарб и другие наши пианисты. Окончил школу нашего знаменитого педагога и музыканта Столярштейна, и в 1939 году поступил на композиторский факультет нашей знаменитой Московской консерватории. За успехи в учёбе отмечен нашей Сталинской стипендией. Мы широко прославили его виолончельной сонатой, дебют которой представили в Малом зале консерватории виолончелист Козолупов и роялист Фэльцман. Разве можно было отправить на фронт такого выдающегося человека? Духовного сына Шнеерсона. Как величайшее сокровище его перевезли в Новосибирск, где в свои 20 лет он - уже ответственный секретарь Сибирского Союза композиторов. В Новосибирске Фельцман пишет музыку для Еврейского театра Беларуси. Чтобы увековечить своё имя не только в красках, но и в лаврах, Фельцман-Шнеерсон обращается к песенному жанру с помощью наших еврейских поэтов В. Драгунского и Л. Давыдовича, и нашего еврейского певца Леонида Утёсова. Вся держава закодирована звуками Фельцмана-Шнеерсона, ведь именно он в 1967 году написал музыку (песню-заставку) для новой передачы "С добрым утром!", в которую с помощью гематрии вложена наша молитва "Шма, Исраэль!" Вся страна десятки лет просыпалась, уплетала завтрак, и уходила на работу под нашу молитву. А на очереди новые песенные проекты под рабочим названием "Песни нашего прошлого", к осуществлению которых планируется привлечь нашего дражайшего Иосифа Кобзона. Фельцман: великий пример того, как внутри чисто межеврейского сотрудничества создаётся музыка для гоев. А Вы, дорогуша, разве Вы не пишете песен? Кролл с Долиной сообщили, что у Вас не меньше таланта, чем у Фельцмана.
- Кому? Вам сообщили?
- Опять грубите! А ведь у нас для Вас великие планы. Вы знаете, кто такой
Евгений Болдин?
- Понятия не имею.
- Это человек, которому поручено Вас опекать. В хорошем смысле этого слова. Помогать Вам. Через год он станет большим человеком, и Ваши песни будут звучать на фестивалях. Представляете? К Вашим услугам будут наши, еврейские поэты Илья Резник, Михаил Танич, Аркадий Бартов, Илья Мильштейн, Хаим Соколин, Леонид Гиршович, Самуил Лурье, и, может быть, Борис Хазанов...

- Почему может быть...
- Потому что Хазанов упрямый человек... Все ленинградцы между прочим... Все столпы русской словесности.
- И что Вы им за это дадите?
- Сразу видно, что Вы ничего не поняли, драгоценнейший. Чем мы, евреи, отличаемся от всех остальных? Тем, что без всякого заговора и даже сговора, без обсуждения и даже без всякого плана мы вдруг начинаем действовать как один человек. Почему в начале века тысячи и тысячи нас потянулись в ряды русского революционного движения? Не сговариваясь! Скажете, это Ротшильды финансировали, организовали этот грандиозный проект? Вы когда-нибудь разбивали градусник? Видели, как притягиваются две капельки ртути? Откуда они знают одна про другую? Или вот один сюжет современной фантастики: неуничтожимый робот-андроид, который сгорел и расплавился, превратившись в капли и лужицы жидкого металла; эти капли, эти лужицы (не сразу! а лишь когда опасность миновала!) притягиваются одна к другой, сливаются вместе, и - глядишь - убийца-андроид уже весь как был, весь целёхонький, прежний... Вот Вас в кафе хотели лишить пАрнаса за дезертирство...
- Вы следите за мной?..
- ...так разве два музыканта-еврея заранее сговорились между собой, образовав единую партию? Нет! Это их естественная реакция. Может быть, этому... э... этой реакции их обучили в синагоге? Но ведь оба: второе поколение, которое синагоги не знает. Но они знают, где голова, где рога, хвост и копыта. И, если понадобится, и когда понадобится: как только позовёт наша сионистская труба, наш пионерский горн - они отправятся в Палестину или в Америку, куда потребуется, создавать новый демографический кулак. Хотя сегодня они ничего не знают про Палестину. Вот Вы спросили, что мы дадим композиторам, музыкантам, литераторам... Правильней было бы сказать, что мы им НЕ ДАДИМ. Так и с Вами. Вы знаете, чего мы Вас лишим, если откажетесь?
- Нет... Чего?
- Нашей протекции. Заметили ли Вы, Вэлвл, что я пока не назвал ни одного своего условия? А ведь наше единственное условие - ленинградская прописка. И не когда-нибудь, когда Вы подкупом или хитростью добудете её для себя, а прямо сейчас. Не откладывая. У нас есть для Вас очень хорошая девочка. Дочь знаменитого библиотекаря, собирателя еврейских религиозных книг. Знатока Торы и Талмуда. Да, она была замужем. Но её супруг, красавец, богатырь, учёный, будущий нобелевский лауреат, разбился в машине. И с ребёнком не повезло. Девочка-олигофрен в настоящее время постоянно пребывает в лечебном учреждении. Но зато невеста - чистое золото, и семья очень богатая. Начинаем сотрудничество? Вы разрешите поставить Вас на очередь в ЗАГСе Кировского района? Чисто для проформы. Регистрация состоится через три дня. Вы даже можете не идти. Всё, что от Вас требуется, это Ваш паспорт.
- Я должен подумать.
- Тут не о чём думать. Без нас Вы не справитесь. А мы Вам предлагаем решение всех проблем.
- Нет, я должен подумать.
- Вот же, какой! Чем Вы будете думать?
- А это уже, извините, не Ваше дело.
- Да, пока Вы будете думать, вот Вам готовая часть работы. Тут пятнадцать нотных рукописей. В готовом виде. С учётом психологии и вкусов Ваших заказчиков. Править им не придётся.



ГЛАВА ШЕСТАЯ
Ленинград
Вторая неделя июня 1982

Как я был ошарашен и потрясён... понять этого никому постороннему не возможно. Самому мне осмыслить и охватить то, что случилось, было не под силу. И я решил рассказать всё Васе, Игорю и Аркадию. Но сначала я отправился листать подшивки старых газет, в адресное бюро и к дяде Грише, который знал пол еврейского Ленинграда, и кучу историй: кто женился, кто развёлся, кто разбился. И на исходе вторых суток адрес Анны Давыдовны Шнеерсон-Ростбиф, моей потенциальной невесты, лежал у меня в кармане.

Решив не лукавить, я отправился прямиком к ней, в старинный особняк на Невском, вход куда находился со стороны прилегающей улицы. Шнеерсонов не оказалось дома, и я пошёл по соседям, пока, наконец, одна приятная, вся сморщенная старушка не рассказала, где работает Анна Давыдовна. Выяснилось, что к ней надо записываться на приём, но мне удалось задержаться в приёмной под видом посетителя "по личному вопросу", в надежде, что Анна покажется. Один раз, когда дверь в кабинет приоткрылась, я увидел за столом женщину лет тридцати с миловидным лицом, но я решил, что мне этого мало. И, наконец, мадам Шнеерсон-Бистрофф показалась вся, во всей своей красе, чтобы уточнить что-то у одного посетителя. О, ужас! Она была горбунья, с одним плечом выше другого, и по-моему тянула левую ногу. Но мне сразу же стало жаль эту несчастную женщину, и дверца из моего сердца в Кировский ЗАГС ещё до конца не захлопнулась. И тогда она заговорила. Не знаю, чем провинился перед ней этой клиент, только она накричала на него, как орут в Гестапо, умело и тонко оскорбляя без прямых оскорблений. И в глазах у неё плясали такие злые, садистские огоньки, что ночи четыре она снилась мне с рогами и хвостом без перерыва.

Вася посоветовал "не брать в голову", пользоваться услугами "евреев-подпольщиков", а в ЗАГС не идти. Дядя Аркадий решил, что я всё это выдумал, на почве общего переутомления и слабой психики. Мне хотелось показать ему чемодан с деньгами, чтобы он увиденное списал на счёт своей собственной слабой психики, но я пожалел его слабое сердце. И только Игорь всему поверил, ни секунды не сомневаясь (и я заподозрил, что в его семье имеются еврейские корни). Игорь сказал: "Чувак, а тебе хоть бы заикнулись о каком-то контракте? Нет. Вот видишь? Так что тебе мешает жениться? С тобой было договорено, что ты женишься, но ведь ни слова не было сказано о разводе, так ведь? Кто помешает тебе развестись? И потом, чувак, твои щепетильности не серьёзны. Кто помешает тебе жить с ней, а трахать кого ты захочешь?" И он попросил меня показать эти пятнадцать нотных рукописей. Если какие-то сомнения по поводу сказанного у него ещё оставались, теперь они рассеялись до конца. Мы открыли наугад одну из них, и оба одновременно заметили какое-то странное разработочное развитие, построенное на "исходной" мелодической линии, в дальнейшем излагавшейся в двойном каноне, с использованием ракохордного движения, обращения, секвенций, уменьшения, увеличения и прочих приёмов. При этом из мелодии было вычленено 6 нот, и основных линий разработочного развития тоже было 6. С помощью Корнелюка я начертил схему, и - о, чудо! - на бумаге, как по мановению какого-то волшебства, появилась шестиконечная звезда. Не иначе, как это было сделано при посредничестве компьютера Резника.

Два дня я ходил сам не свой. Я уже почти решился рассказать всё Тищенко, но кто мне поверит? Неизвестно, поверил ли мне до конца Корнелюк. Да и как рассказать? Всех слов, всех моих талантов рассказчика недоставало, чтобы просто озвучить эту историю - изложить, - не говоря уже о том, чтобы убедить моих слушателей. Я уже "слил" мастерам несколько полученных рукописей, но всё ещё сомневался, отдавать ли другие, когда у дяди Аркадия меня застал звонок возмущённого Берла. "Сколько можно тебя искать и вызванивать! Мы ждём тебя. Есть серьёзный разговор."


Когда я прибыл, мне сразу же стало ясно, что не всё в порядке. Обе пары глаз были злые, и мне казалось, что сейчас меня разорвут на куски.

- Мы Вас не уполномочивали делиться Вашими сумасшедшими бреднями с Вашим ближайшим окружением. То, что Вы про нас насочиняли, все Ваши фантазии: бред параноика. И уж тем более мы Вас не уполномочивали бегать на работу к честной советской труженице Анне Давыдовне Шнеерсон. Единственное, что мы сейчас признаём: это что рукописи Вы от нас приняли. Вы согласны с этим? Рукописи у Вас? Да. А это значит, что Вы приняли наши условия. Иначе зачем было своими руками запихивать их в Ваш портфель? Кстати, насчёт Вашего второго портфеля. Теперь, по Вашей вине, условия игры изменились. Вы нарушили наш устный договор: обещали подумать, а сами начали действовать. И в счёт штрафа теперь отдадите нам свой второй портфель. Со всем его содержимым. СО ВСЕМ. Я имею в виду то, что имею в виду. Посмотрите сюда. Здесь написана сумма. Или Ваши доходы Вас так развратили, что Вы их перестали считать? И не советую дёргаться. Вы, конечно, спросите, как передать...
- как...
- Очень просто. Из рук в руки. Вы приносите портфель нам сюда, ровно в десять ноль-ноль. И ни минутой позже. Мы ведь не грабители какие-нибудь. Пожертвования на наше сионистское отечество, на государство Израиль, должны быть чисто добровольными. Вы сами должны принести. Своими руками.
- ...а... если... не принесу... - хрипло спросил я.
- Тогда взгляните на это.
- Что это такое?
- Взгляните, взгляните... Я хочу, чтобы Вы убедились сами.

Хотя в глазах у меня было темно, и красные пятна так и плясали перед ними, как в танце святого Витта, я всё-таки понял, что это такое. Это была копия с протокола допроса того несчастника в железнодорожной ментовке, где я фигурировал как понятой. Из этого протокола косвенно вытекало, что я будто бы проговорился о своих регулярных поездках в город-герой Ленинград за товаром, который перепродавал в Бобруйске намного дороже, вдобавок не регистрируя своих доходов и не платя с них налогов государству. Можно было тысячу раз утверждать, что я подписал протокол, не читая, что протокольный Вовочка Лунин никак не состыкуется с реальным, и что мои откровения о нетрудовых доходах, и не где-нибудь, а в милиции, куда я пришёл добровольно в качестве понятого: полный нонсенс. Но под протоколом стояла не чья-нибудь, а моя подпись, и её теперь не вытравить, не стереть, не уничтожить.

Ещё несколько листков - все из жлобинской ментовки - фиксировали каждую мою поездку в Ленинград и обратно, и, так как я бывал в Питере раз в 3-4 недели, частота эта косвенно подтверждала содержание протокола допроса. И ещё там говорилось о моих связях с валютными проститутками Нафой, Арановой и другими, которых я (будто бы в качестве сутенёра) сам привозил в Жлобин, с рук на руки сдавая иностранным гражданам. Был запротоколирован внешними наблюдателями факт моего разговора с двумя иностранными гражданами, в присутствии трёх валютных проституток, и предположительное получение мной от немцев крупной суммы денег. Там же говорилось о моём пребывании в жлобинской милиции вместе с гражданкой Сосновской, Тамарой Станиславовной, по прозвищу "Сосиска", и о том, что вместе с ней я отправился в Ленинград.

- А теперь взгляните на это. - Он достал ещё один листик из отдельной папки, который очень бережно расправил, прежде чем протянуть мне: несмотря на то, что и он был не оригиналом, а всего лишь не очень качественной копией.
- Что это?
- Смотрите, смотрите, Владимир Михайлович. Смотреть не возбраняется.

Это было не что иное, как заявление в милицию, подписанное Лурье Яковом Абрамовичем, в котором Яков Абрамович утверждал, что (по-моему) 8-го июня, в 12.30 (я был в таком состоянии, что за точность запомненной даты и времени не ручаюсь) в обмен на рубли получил от знакомого ему Лунина Владимира Михайловича доллары, половина которых оказались фальшивыми. Яков Абрамович глубоко раскаивался в содеянном, оправдываясь тем, что Лунин таким образом воздействовал на его подверженную влиянию психику, что вынудил его согласиться. Он приводил все "нечестные методы" психологической обработки, которые по отношению к нему, якобы, применялись. И просил найти, задержать и сурово наказать преступника (меня). По указанному в заявлении месту и описанию некоторых сопутствующих деталей я примерно вычислил кандидата в Яковы Абрамовичи Лурье, которым мог быть еврей с большим и горбатым носом, с бегающими узко посаженными глазками и не находящими себе места руками. Я полагал, что, раз мы друг друга не знаем, и раз меня на месте не повязали, опасность миновала, но впредь дал себе слово не иметь больше дела с субъектами, подобными этому. Фальшивыми мои доллары не могли быть по той простой причине, что этому поцу я продал за рубли не американские доллары, а немецкие марки. К тому же на самом деле сумма была в три раза меньшей, а мой навар в заявлении был сильно завышен.

- Я вижу, на Вас произвели впечатление наши аргументы, Владимир Михайлович. Теперь слушай сюда. Первое. Приносишь нам деньги. И смотри, не перепутай чемодан или время. В обмен мы закрываем все материалы, и можешь продолжать жить, как раньше. Второе. Деньги на проживание и на прокорм станем тебе выделять ежедневно; не больше положенного. Все нетрудовые доходы наши. Пока не исправишься. Третье. Партитуры должны быть немедленно переданы по назначению. В них вложена большая работа, и за ней стоят серьёзные люди. И последнее. Жениться всё-таки придётся. Это условие не обсуждается.
- ...
- А... эти бумажки? Ты нам - портфель. Мы тебе - бумажки. Из рук в руки.


Не видя дороги, не помня себя, с красными пятнами перед глазами - я прискакал к дяде Аркадию. Когда я с портфелем под мышкой торпедой вылетал от него, он только покачал головой. Я едва удержался, чтобы не открыть портфель, ткнув его в деньги носом.

В своём гостиничном номере я трясущимися руками открыл ключиком "дипломат", вывалил его содержимое на кровать: и дважды пересчитал деньги. Всё сходилось тютелька в тютельку, до последнего рубля, доллара, марки. Я был потрясён.

Единственное, что мне теперь оставалось: это стереть со всех банкнот отпечатки пальцев, рассовать всё, что удастся унести, по карманам, и бежать из этого города. Я, правда, не был уверен до конца, можно ли стереть "до конца" отпечатки пальцев, но "была - не была", стоит попробовать. То, что я не смогу на себе унести, я надеялся спрятать в тайник, который уже несколько дней, как устроил на заброшенной стройке. Я вспомнил, что видел у Сосиски резиновые "медицинские" перчатки, которые она мне однажды показывала. Я надеялся, что они налезут на мои музыкальные ручки, и, затолкнув дипломат под кровать, спустился на два этажа вниз, надеясь, что Тамара Станиславовна всё ещё дома. Мне повезло. Сосиска ленивым жестом открыла мне, и впустила меня в свой номер. Не было времени ничего объяснять. Но я не успел даже открыть рот, заикнуться о медицинских перчатках, как зазвонил телефон.

- Владимир Михайлович, выгляните в окно. - Я дал Сосиске подержать трубку, и выглянул. Если из моего окна улица не была видна, то из Томкиного просматривалась отлично. Внизу как раз подъезжала милицейская машина.

Я показал жестом Сосиске, чтобы она забирала из комнаты весь компромат, и уходила из гостиницы, а сам бросился в свой номер. Только-только я захлопнул за собой дверь, в неё постучали. На пороге стоял дяденька, похожий на Боярского, но немного постарше. Он сказал, что менты уже поднимаются, и попросил дипломат. Приняв от меня "чемодан с деньгами", он промолвил "спасибо", а я не успел вытащить ни купюры. Дяденька с моими деньгами поехал вниз в лифте, а я, когда сворачивал с коридора на лестницу, увидел двух ментов, направлявшихся к моему номеру. Внизу, у бюро, дежурили ещё двое, смерившие меня своими стрелявшими взглядами. С выхода на улицу я увидел сержанта у дверцы милицейского "Газика" (рядом стояла милицейская "Волга"), который говорил с кем-то по рации. Его вид не сулил ничего хорошего. Но я заметил, что он тут же расслабился, и догадался, что ему уже передали о портфеле.

Мне хотелось подсмотреть, как и на чём, и в сопровождении ли ментов будет отбывать "лже-Боярский" из гостиницы, но я не рискнул. Мне итак было ясно, что приехал этот человек на стоявшей неподалёку чёрной "Волге", что он сядет в неё, и отправится восвояси без ментов.

Сосиска просидела два часа в пустом номере, а потом ещё два часа в туалете, и только после этого выскользнула из гостиницы...

 

 

Уже перед самым отъездом я встречался с ребятами, которых заинтересовали мои рассказы о наших со Шлангом кривляньях с целью коверканья русского языка. Они записали, что Шланг называл всех своих приятелей и друзей "подонками", что вместо "привет" говорил "превед!", и что чисто-русские фамилии и названия коверкал на западный лад: Смирнофф, ффторник, ффпад'езде. Они отметили также мою личную находку - опускать мягкий знак на конце слова ("серен", "медвед"), замену "и" на "е" и обратно ("пиро", "пирдун", но: "не пезди!"), и мою коронную фразу "Ф Папгуйск, жывотныя", потому что я называл определённый тип бобруйского обывателя (особенно таких жидовских сучек, как Манька Рутковская, и даже таких соблазнительных и аппетитных, но очень кусачих болонок, как наша Целкина) не иначе как животными.


В день моего отъезда Сосиска подала заявление в ЗАГС, и чуть позже выскочила замуж за очень хорошего парня, гобоиста или фаготиста из музучилища. Я был за неё очень рад.

Хотя на мне и в портфеле оставалось ещё достаточно денег на железнодорожный билет, я добрался на попутке до Вильнюса, а оттуда - тоже на попутке - до Минска. Там, на вокзале, я увидел Марусю Пантелеевну. Она узнала меня, и очень обрадовалась, но я обрадовался этой встрече не очень, и, выбросив билет на электричку, отправился поездом, без пересадки в Осиповичах, прямиком в Бобруйск. Передать моё чувство, когда приехал в родные Пенаты, не смог бы ни один прозаик или поэт. Трясина вновь замкнулась над моей головой. И зачавкала: потому что над моей головой ходили...



КОНЕЦ ПЕРВОГО ФРАГМЕНТА


Copyright © Lev Gunin