Лев ГУНИН


КАК СТАТЬ ВЕЛИКИМ РУССКИМ ПИСАТЕЛЕМ

 

квази-юмористическая пародия


                                                                                             (продолжение)

                                                                                        
   Главы 37 - 53



               - 37 -

 

Следующий звоночек прозвенел не в чужом подъезде, не в ресторане, наполненном призраками, а снова в его квартире. Тут, где медленно отстукивают часы, где тяжёлый воскресный день ломится в зашторенные окна, и где воцарившаяся Любовь пьянствует на пару с Покоем за красивейшим столиком работы самого Зильберкранта.

 

Разве это не его любовь шепчет ему розовыми воскресными губками,  восхитительной полоской перламутровой кожи: нижней дугой - тогда как верхняя остается неподвижной?

 

 - Что ты так на меня уставился? Что, снова наклюкался? Или прилив адреналина хлынул не в те шлюзы - и накатил не к бицепсам, но к чему-то ещё?

 - Да нет, я думаю. 

 - Думай быстрей. Пока я хорошая.

 - Сначала давай выпьем. А потом посмотрим одну ленту. Знаешь, я тебе приготовил сюрприз. Нашел все балеты с твоим участием, провел через фильтры, через редакторы - и все сбросил на одну дэ-вэ-дэшку.

 - Какой ужас! И ты видел все мои ошибки?

 - Ты забываешь, что я не хореограф, не балерун. Я простой подпольный русский миллионер. Только и всего. Ты - прелесть. Это я видел и невооруженным глазом.

 - Ну хорошо. А за что мне, скажи, такая милость? В честь твоего триумфального настроения? Или трубадурного? Или серенадного?

 - Вот чёрт! Ведь это верно: балерины знают все музыкально-сценические жанры .

 - А ты думал: мы безголовые? 

 - Конечно, нет... Тебя сегодня так и тянет на пикирование. Знаешь, что? Давай посидим и послушаем улицу. Тишину, поскрипывание снега за окном. Послушаем город, его молчание.

 - Давай. Засекаю время.

 - Ну перестань!

 

Розен с удовольствием потягивается. Наташа зевает. Мирный, тихий послеобеденный час. Как волна ласковой лени, вежливо постукивают часы-маятник в гостиной. Чуть слышно рокочет дорогущий двухъярусный холодильник. Эти механические, электронные любимцы. Не завести ли им маленького живого любимца: (собаку, кошечку)? Чтобы её симпатичную головку однажды отрубил какой-нибудь монстр? Нет уж.... Невидимое вещество за окном. Тут, с ними. Везде, вокруг. В них самих: ими самими. Вещество жизни: бесконечное, неисчерпаемое, необозримое. Как много лет назад, он снова слышит его бестелесный шорох, впитывает его бесплотные волны, бесконечность разъятых и растянутых в долгие секунды минут. Пока ещё наполняется сосуд его души вином их бесконечности, приятной обузой их субтильной ноши. Дряхлость, старость, смерть - они за невидимым горизонтом, скрытые волшебным водопадом сегодняшнего, завтрашнего, послезавтрашнего - и после.... после.... после..... действа. Театральной магии жизни. Ее невыразимого волшебства. Её вещества снаружи и повсюду. Воображаемо-гибкой, эластичной, соединяющей все явления и объекты. Неотделимой от него самого. И он существует вместе с ней, он - не тот самый Розен, что сидит в этой именно точке земного пространства, напротив своей любимой жены, он - глыба внутри эластичности, вытянутая изменчивыми волнистыми линиями, вобравшая в себя тысячи невидимых нитей, явлений и смыслов. Впервые с того момента, как (тогда, на Васильевском) он ощутил сквозь снежную поземку размывание, расслаивание этой эластичности, он может сказать, что всё восстановилось. Нарушенные, оборванные связи, покой в душе, бесконечность минут, нормальный, обыденный мир в глазах Наташи, и этот творческий зуд, зовущий на штурм ещё недополученных миллионов, недочитанных книг, ненаписанных страниц: всё-всё.

 

Это полагалось отметить. И он бесшумно встает, уходит на цыпочках, возвращается с бутылкой вина - из бара, открывает объёмистый холодильник. И застывает, застигнутый врасплох Наташиным голосом.

 

 - Ну и хитрец. Значит, ты не собираешься мне ничего объяснять. Куда делись те странные сны, откуда у тебя настроение - как у довольного мурлыкающего кота, съевшего чужую сметану; где те проблемы, с которыми ты со мной делился, а с некоторых пор перестал. Значит, тебя просто поймали в ловушку. Подсунули что-то, от чего ты не смог отказаться, и решил принимать всё как должное. Поманили тебя запахом дешевого пойла - и ты поплелся за ним, как бык в стойло. Клин вышибают клином. Значит, тебе явилось что-то ещё более невероятное, оно зачеркнуло твоё бессилие перед лицом прочих невероятностей, которые были сильнее тебя. И ты возомнил себя всемогущим. Как будто новое состояние, положение, место жительства, какая-нибудь новая квартира со всеми удобствами - не знаю.... - тебе гарантирована. Но подожди. Вот откроешь однажды дверь - и отшатнёшься, откроешь - а там пропасть....

 

Розен так и застыл в изломанной, неестественной позе, даже не пытаясь скрыть, что задет за живое. "Ну что стал в позу "раком"? - сказала бы Любка. - Тут одно из двух "В": либо Выебать, либо Выпороть. Раз ты у нас не гомик, значит, имеет место второе. Свою вину признаешь стало быть. Скидавай портки". Наташину фразу невозможно было предугадать заранее, её тон и реакция были непредсказуемы. Она могла выразить свою мысль тоном любой другой женщины, а иногда казалась совсем незнакомой и далекой, и - в то же самое время - кого-то очень напоминала. "Ты что - как борец - приготовился стать в партер? Занимаешь круговую оборону? - сказала Наташа. - Ну-ну, на языке жестов это почти то же самое, что балетная "виноватая" вторая позиция".  

 

Розен не мог сказать про Наташу, как про Любку: "вышколил на свою голову". Она сама себя "вышколила", и продолжала шлифовать своё искусство пикирования всё то время, что они были вместе. Он вздохнул: "Если ты вторая Блавацкая, и тебе нечего объяснять, тогда зачем тебе нужны ответы?"

 

 - Даже если бы я и правда знала все ответы, всё равно произносимое отличается от непроизносимого. - Розен согласился. - Где наш ночной сериал, куда он делся? Почему его нам больше не показывают?

 - Полагаю, он кончился. А новый пока не отсняли. Или та художественная задача, которую ставил перед собой режиссёр, достигнута.

 - Ты так думаешь? Или знаешь?

 - Рабочая гипотеза.

 - Я так не думаю. Мне кажется, что его заменили на что-то другое. Что - ты мне почему-то не спешишь рассказывать.

 - Ты хочешь, чтобы я в себе покопался? Чтобы сам себе сделал вскрытие? Изволь. Первый надрез. Я не знаю, известно ли мне: заменили - не заменили. Тем или не тем, этим или не этим. Может быть, я просто даю себе передышку. Подсознательная здоровая реакция взрослого мужчины. Можешь назвать это "обретением душевного равновесия". Невозможно перепрыгнуть пропасть в два прыжка. Невозможно бесконечно долго держаться на спине необъезженной лошади. Придти в себя, ощутить под ногами твердую почву, обрести равновесие. Потом будет видно, стоит ли бросаться назад, на спину взбесившегося быка. Стоит ли это того или другого и - вообще - оставлено ли нам право выбора.

 - Что ж, поверим тебе ещё раз. Дадим последний шанс исправиться.

 - Слушаюсь, товарищ майор.

 - Что же ты меня до полковника не продвинул? Хорошо же ты меня ценишь.

 - Сейчас я сделаю тебя королевой. Королевой Ночи.

 - .... и постели. Банально и на тебя не похоже, но сделаем скидку на твоё сентиментальное настроение.... "послушаем тишину".... Ну, веди меня в свою спальню.

 - В нашу, - поправил Розен.



 

               - 38 -

 

С утра тротуары стали напоминать растаявшее "глазуриновое" пирожное, а в некоторых местах - несъедобное желе в стакане, из которого торчит черенок одинокой ложечки. Тысячи ног втаптывали это желе, оставляли свои отпечатки, бесконечные знаки на бесконечной ленте тротуарной телеграммы. Это в режиме перпетум создаваемое народное творчество наблюдал Розен из своего укрытия за пузатой колонной, откуда делал мысленные зарисовки одной питерской школы. К ней привело логическое развертывание его последнего романа. Идея "писать с натуры" пришла ему в голову в качестве развития приема методологического контраста, любителем которого являлся, по мнению Валентина, небезызвестный Иосиф Бродский. Крошечный микрофончик под воротником куртки вёл в фирменный диктофон, заменявший традиционный писательский блокнот с огрызком карандаша на веревочке. Розен шептал себе под нос витиевато-неряшливые фразы, совсем не заботясь о том, примут ли его за сбежавшего из местной частной клиники умалишенного, и услужливый электронный референт все аккуратно записывал.

 

Перед школой не наблюдалось праздничного динамического движения, как в два-три часа дня, когда звенит последний звонок. Прыщеватые школьные ананисты с блестящими наркотическими глазами, старшекласники-качки, надутые адреналином до твердой упругости, как новая велосипедная шина, блеклые двенадцатилетние девочки с косичками, мечтающие нахулиганить, будущий поэт с ранцем под мышкой и со всколоченными жесткими волосами, двое нарядно одетых громил, превозмогающих свои гормональные штормы с помощью спортзала и заокеанских компьютерных игр: все они шли из дому как на привязи, вырванные из постелей, не допившие утренний чай или кофе. Мимо Розена промелькнула парочка юных влюбленных из девятого класса: Джульетта в мини-юбке и шерстяных чулочках, и Ромео - в коричневой кожанке, весь деловой, высокомерный и наглый. "На что тебе сдался этот вонючий мент, - резанули по слуху с напором выскакивающие слова. И сразу подумалось о Галатенко. "Нет-нет, на малолеток он не позарится. Слишком хитер и осторожен". Мало ли есть ментов в Петербурге? И все же слова эти неожиданно-остро задели. Перед глазами так и висел фэйс теперь уже взрослого мальчика из розенского детства. Валентин никогда не испытывал предубеждения к людям определенной профессии, национальности, возраста, социальной группы или физико-биологических качеств. Каждый человек - вне зависимости от всех этих внешних атрибутов - был для него в первую очередь носителем личных, индивидуальных достоинств. Эта заимствованная из эпох Возрождения, Просвещения, Либертарианства и Диссиденства модель презумпции невиновности. Наивно-романтическая позиция, не претерпевшая изменений даже тогда, когда он осознал, что вся жизнь, всей своей поверхностью, соприкасается с Ничто. И все ценности, на всем протяжении этого соприкасания, изымаются из неё по ходу движения. Профессия и национальность перед лезвием бесчувственной гильотины так же "устойчивы", как и личные качества. ВСЕ перестает быть важным. Но он вот такой - и всё тут. И, пока остаётся собой, реплики - "все адвокаты - аферисты" или "... одним словом - жид" - будут его коробить.

Мало-помалу движение перед школой иссякло. Опоздавшие сони бежали вприпрыжку, и Розен-корреспондент, поделившись своими последними наблюдениями с диктофоном, отправился восвояси, поскользнувшись во время перехода улицы. Вдруг, возле метро, его обогнала уже знакомая парочка. Они были налегке, без "книжек", и гуляли спокойно, как будто не солили уроков.

Интересно, подумал Розен, где они оставили свои школьные причендалы, зачем вообще показались в школе, если задумали устроить прогул. Он почувствовал, что не готов продолжать свой роман, где главный герой - старшеклассник частной питерской школы: пока не окунется в школьную жизнь. "Устроиться худруком на пол-ставки, что ли?" Он представил, как будет учить таких вот девочек, как вон та, стучать на барабанах. "Нет, слишком опасно это......" Двое дошли до остановки и сели в подоспевший автобус. Розен поймал частника и пристроился в хвост. Прогульщики сошли на Невском и направились в родные для Розена края. Он уже знал, куда они держат путь. Пацан остался на улице, а девка вошла в опорный пункт. К Галатенко. К этому часу поверхность тротуаров стала напоминать слякотные улочки северных испанских городков времён инквизиции, и яркое солнце неожиданно выглянуло из-за угла, как шаловливый соглядатай. Розен успел зайти в подъезд и переодеть свою куртку шиворот-навыворот (есть такие куртки, где подкладка тоже является верхом), вывернуть синтетический головной убор - и предстать совсем другим человеком. Он вприпрыжку доскакал до прежнего укрытия, и вовремя: парень вразвалку направился к ОПОПу. Не иначе, как застукать, засвидетельствовать. Может быть, где-то в рукаве прятал крошечную цифровую фотокамеру. Выпорхнувшая из ОПОП его подруга заставила парня вздрогнуть. Что-то сорвалось. То ли Галатенко учуял угрозу, то ли был не один.

Они не вернулись на Невский, не пошли ни к метро, ни к автобусу. Медленно двинулись вдоль улицы, в сторону Невы, мимо шершавых стен нахохлившихся зимой зданий. Совсем недалеко от реки, где дорога шла на понижение, образуя сумрачный неуютный проезд, они устроились напротив серого дома, одного из тех, где свила себе гнездышко бедность, и закурили. Этот дом, окно, на которое они пялились, что-то напомнили Валентину Ефимовичу. Пошуровав в памяти судорожной кочергой, он вспомнил: "Интерьер чей-то убогой квартирки в распахнутом настежь окне. Голые, давно не освежаемые стены. Уличная афиша, прилепленная над столом. Нагая лампочка без абажура. Осиротелая внутренность комнаты, подставленной разрушающему давлению наружного холода, влаги и ветра. Комнатки, наверняка пропахшей въевшимся на десятилетия сигаретным дымом, нищеты и торопливых, остервенелых соитий."

 

Ба! Да это же окно воображаемого Розеном "поэта"! Ему во что бы то ни стало захотелось услышать, о чём те двое говорили. Хотя бы одну реплику, единственное словцо. Набрав побольше воздуха в легкие и втянув голову в плечи, он прошел мимо. ".... Андрей Матвеич сказал, что Сашка застрелился. Вчера делали вскрытие. Завтра - обыск.... "  Розен замедлил шаг, но ни одного звука больше не расслышал. За спиной висела, как живая, насторожденная, наволгшая тишина. Ему определенно смотрели в затылок. В таком возрасте у ребят развивается сверхчувствительность - острое, цепкое восприятие, и его появление вполне могло оживить её.

 

Решил больше за ними не ходить, и направился дворами и проездами в свою сторону. Яркий солнечный свет из-за крыш и балконов неожиданно сильно бил в глаза, на мгновение ослепляя и прыгая в зрачках охряными пятнами. По непонятной причине именно это заставило насторожиться. Он был готов к чему-то опасному, когда в такой именно момент "незрячести" кто-то сильный и ловкий бросился на него из тупичка. Не было времени удивляться тому, что это тот самый парень, но уже без своей подруги; если она нигде не притаилась. Старшеклассник был очень силен - и кем-то хорошо обучен. К тому же он обладал отменной реакцией и не подавленным в момент схватки интеллектом. Не случайно держался с таким высокомерием и апломбом. Он был непоколебимо уверен в себе, что придавало ему силы. Эта безграничная уверенность в своих силах, однако, сыграла с ним злую шутку. Когда при быстром обмене ударами Розен поставил хитрый блок в надежде сломать малому руку, тот переиграл его, вынудив отступить в угол, а сам бросился в совершенно неожиданном направлении. Розен знал этот прием. Когда противник прыгает на стену, одной ногой отталкивается, а второй наносит удар, такой удар с большей вероятностию, чем какой-то другой, может оказаться смертельным. И, если малый, у которого ясность мышления ни на секунду не выключалась, решился на такое - хотя легко мог, наткнувшись на достойное сопротивление, броситься наутек, - значит, ему было чего скрывать. Готовый к чему-то непредвиденному, Розен успел перехватить ногу атакующего за кратчайшую долю мгновения до удара, изо всех сил направив груз живого снаряда в сторону кучи металлолома возле объекта, похожего на пожарную лестницу. Непостижимым образом, - вопреки, казалось бы, законам тяготения, - его противник врезался не в эту кучу железа, а (со всего размаха) ударился головой о водосточную трубу. Готовый к новой атаке, Розен приблизился. Нападения не последовало. Убедиться в том, что травма не настолько серьезна, не составило труда. "До свадьбы заживет". Встречаться с этим противником ещё раз Розену совсем не хотелось, особенно через пару лет, когда тот вполне мог бы вырасти в настоящего чемпиона; но не убивать же его. Что будет - то будет. Оставалось надеяться, что - после небольшого сотрясения - образ соперника навсегда изгладится из памяти старшеклассника, и он его никогда не узнает.

 

Как так выходит, что его представления и предположения, его совершенно ad libitum фантазии слагаются, составляются в чьи-то жизни и судьбы? Выходит, это он виноват, это он убил поэта своими циничными мыслями? Но сначала надо бы доказать, что там был поэт, а не какой-нибудь прыщавый студентик автомобильного техникума без царя в голове. Игрался с револьвером, нажал случайно на затейливую "стрикалку", ствол выплюнул в него свой металл - и конец. Глупая, неоправданная смерть. Или потерял свою девку, напился до чертиков - и выстрелил себе в голову: ни о чём не думая, не имея никаких глубоких и сильных чувств.

 

Не раздеваясь, бросился к компьютеру. Так, вот последние разговоры, последние пару часов. Стрелкой мышки тянет указатель вправо. Вот! Это голос "девятиклассницы".

 Галатенко: В голову себе выстрелил твой поэтик, Зинка. Такую бабу, как ты, удержать - у него кишка тонка. У нас ведь с тобой бартерные сделки, а у него - кроме кошелька и набитой стихами головы больше ничего и не было. Кошелек его был пуст. А голову он себе продырявил, и все стихи мозгами по стенам разбрызгались. Всё, что имел, из-за тебя отдал, Зинка. Роковая ты баба.

 Зинка: Разрешите идти, товарищ....

 Галатенко: Отставить! Ты же не в трауре. Но у меня сегодня и правда много работы. И башка трещит. Вскрытие вчера сделали. А назавтра - обыск. К четырем, думаю, управимся. Постараемся, чтобы твоих тонких пальчиков там ни-ни....

 Зинка: Всё врешь ты, старый хрыч. Какие пальчики? Я у него две недели не была.

 Галатенко: Да ничего ты не кумекаешь в этом. А даже если было бы и так. Ты у меня позавчера была? "Экстази" пробовала? Лимонадиком запивала? Стаканчик пальчиками своими лапала? Ну то-то же.

 Зинка: А ты знаешь, Матвеич, что тебе сделают за "Экстази" - и за малолетку?

 Галатенко: Если дать ход всем твоим шалостям, малолетняя манда, так тебе такой расклад - в тюряге сказки рассказывать. Там все-е-му поверят. И в мента, который тебе целку долбил, и в то, что запрещенными возбуждающими средствами тебя потчевал. Зинка, да ты ж была до меня такая испорченная, что я тебе одолжение сделал, что в тебя хуй окунул. А то бы трахалась всю дорогу со своими несовершеннолетними извращенцами. Я тебя хоть кой-чему обучил. От тебя же несло за километр острым потом желторотых ананистов, которые на тебя кончали, не успев начать. Их вонючим одеколоном, каким их брызгают в копеешных парикмахерских. А я хоть и мент, но ты от меня хоть када запах козлиного пота слыхала? Сама знаешь, что без меня всех твоих будущих художеств на три срока колонии строгого режима наберется, на всю катушку. Знаешь ведь, что не удержишься.

 Зинка: За то и держишь, начальник.

 Галатенко: За одно место я тебя держу, дура. После меня никто тебя по-настоящему ебать не будет. Во всём этом округе никого не найдется. А там, куда ты в школу ходишь, и подавно. Правда, есть тут один....

 Зинка: Кто, Матвеич?

 Галатенко: Не твоего ума дело. Он на тебя даже и не взглянет. Такие, как ты, для него всё, что пустое место.

 Зинка: Какое место?

 Галатенко: Отставить! Кругом - марш! Давай, пошла. И вот ещё. Сюда больше не приходи.

 Зинка: А куда, начальник?

 Галатенко: Я сам тебя разыщу. Коли понадобишься. Мне не звони.

 Зинка: Как хочешь, Матвеич.  

 

 

Значит, всё-таки поэт. Вот она, жизнь-копейка, судьба-злодейка. Возможно, этот был гений, неповторимый, который рождается раз в столетие. И беспросветная нищета его погубила. Для того, чтобы остаться в живых, ему не хватило на каких-нибудь два леденца для взбалмошенной девчонки. А та, юная стерва, не только не раскаивается, а ещё, пожалуй, и гордится тем, что кто-то из-за неё пустил себе пулю в лоб. И вот в том же городе - можно сказать, неподалеку - живет бездарный бумомаратель, ничтожный пёс, питерский донжуан и казанова, чижик-пыжик на Фонтанке, претенциозный Недоросль с Мойки, который сорит миллионами, как деревенская шлюха гривнами. Ленивый бездельник, он с купеческой широтой Замоскворечья разве что иногда смотрит на полотна Юона, этот лихой пират океанов европейского антиквариата, захапавший даже восемь полотен из коллекции Гаджиева, подделки которых глупые надутые голландцы до сих пор принимают за оригиналы. Его, потомка расчетливых немецких Загсов и Бухбиндеров, с русской купеческой широтой связывает только одно желание, но не имеется в наличии машинки для воплощения этого желания в действие. Нет бы вернуть России восемь полотен знаменитых авангардистов - так он их спрятал, похоронил заживо: собака на сене, сам не гам, и другому не дам. Присосавшийся к телу страны паразит, ведущий развратный и тунеядствующий образ жизни, изнеженный эксплуататор и спекулянт, международный компьютерный пират, он, этот закоренелый преступник, жив-здоров, а молодой гений, алмаз нового Русского Возрождения, надежда национальной культуры - погиб, ушёл из жизни в расцвете сил, лег в землю с пробитой выстрелом головой, из которой вытекли мозги. Бррррр..... Вместо того, чтобы направить свой коммерческий дар на возвращение России незаконно вывезенных за её пределы - в Лондон, Париж, Нью-Йорк, Амстердам и Берлин - бесценных шедевров отечественного искусства, он использовал его для удовлетворения своих мелких эгоистических прихотей, сваливая в кучу полуобманом, за бесценок приобретаемые сокровища: так, что чуть не лопнул от их "запора". Бедный поэт из-за своей первой или третьей любви пустил себе пулю в лоб. А Розен, этот ничтожный человечишка, этот культурный пигмей, перефакал пол-света, и всё ещё не в силах остановиться. Отчего так устроен мир? Кому-то всё, кому - ничего. Кому-то достаточно малого, и этого ему не дается. А кто-то рядом транжирит бесчисленные богатства, возможности и таланты ради пустяковой услады своего презренного эгоизма. Так рассуждал Розен, попыхивая марихуаной и цедя из старинного серебряного кубка матросский шотландский ром. Сбрасывая пепел в пепельницу работы Ареццо, малоизвестного итальянского мастера, угасшего в двадцать девять лет от непонятной болезни, положив ноги в изящнейших кожаных тапках из Милана на скамеечку XIX века, вперив невидящий взгляд на подлинное полотно Беноццо Гацолли, он роскошествовал во время чумы, в эпоху, когда русских поэтов не убивала рука подкупленного заезжего ловеласа только потому, что их до того убивала нищета. Чудовище до такой степени, что на том месте, где он "стоял", происходили разные аномалии, и пространство разламывалось на кусочки, он загрязнял своим присутствием атмосферу чистого и великого города. "И всё-таки, когда нечто ещё более чудовищное, чем он сам, - размышлял-фантазировал Розен, - стало размывать горизонты реальности, только он один оказался на пути невидимой катастрофы, неосознаваемой другими до такой степени, что она растворяла, съедала их до того, как они успевали разобрать перемену. Волк в овечьей шкуре, он по-волчьи дрался за свою жизнь, огрызаясь в дикой неравной схватке. Он вознамерился дорого продать свою шкуру, и - вместе с ней - всё, что было вокруг, всё, что ему было дорого."   

 

На него накатывает волна сентиментальности, глазощипательной размягчающей тоски, ностальгии. Жалость к себе самому, к людям, обреченным на короткую жизнь, бедность и умирание, на разлуку (их разобщает смерть, работа, физические препоны), - бессмысленность трепыхания, когда всё известно заранее, и ничего нельзя изменить: всё это нахлынуло, захлестнуло, как никогда и нигде. Было ли это внезапное сострадание к безвестному поэту, к его короткой, мучительной жизни? Было ли это неподотчетное вторжение знаменитой русской тоски, хоть раз в жизни заражающей тех, кто живет в России? Ему захотелось сию же минуту увидать Симу. Сделать это иначе, чем заново перекрывая уже покрытое пространство времени, он уже просто себе не мыслил. Но слова Наташи зародили в душе тупое сомнение, раздражающую, как назойливая муха, неуверенность. Может быть, обыкновенно поехать к ней на такси, на метро, на трамвае, потом долго идти пешком, томиться от страха, как все влюбленные: вдруг её не окажется дома, или она дома, но с другим человеком. Вручить свою участь, свои чувства в руки судьбы - и будь что будет. Грустить, тосковать, метаться от неисполнимости желаний, как все обычные люди. Драться за женщин на дуэлях, дарить им дешёвые цветы, а не дорогие, пугающие своей ценой, подарки, добиваться их через соперничество, через сомнения и отчаянье. Но изменить свой строй мыслей и чувств, отказаться от избранности, шагнуть в неизвестное было то же самое, что отказаться от этой уютной квартиры, от Города, перенесшись в чужую страну с совершенно другим языком, с непонятными обычаями и законами, без денег, без крова, без прав и связей. Неприветливая пугающая неизвестность стражем стояла на дверях этого выбора. Кроме того, он действительно очень хотел Симу. Желание немедленно попасть к ней, говорить с ней, обладать ею казалось таким сильным, что сопротивляться ему он больше не мог. Его ждали угол и полотенце - и он без колебания шагнул им навстречу.

 

Сразу же что-то пошло не так. Вместо того, чтобы оказаться в своей квартире на несколько дней назад, или в квартире Симы, он очутился в пульсирующей воронке, стены которой были похожи на водяные, но с искрами и вплетёнными в них световыми линиями разного цвета. Он медленно двигался в ней - вниз, - в невесомости или в чём-то еще, что было продуктом нечеловеческой гравитации. Чем "ниже" он опускался, тем яснее осознавал, что движется не в вертикальной, а в горизонтальной плоскости, и что дном этого "колодца" является крошечное мутное окошко, за которым что-то трепещет, как попавшееся в плен насекомое, бьющееся под стеклянным колпаком электрического фонаря. По мере продвижения окошко увеличивалось в размерах, приближалось - и вот он уже различает, что за ним смутно белеет человеческое лицо. Когда он приблизился к прозрачной перегородке вплотную, он внезапно в ужасе осознал, что видит за её пупыристой неровной поверхностью Симу. Она тоже узнала его - и устремилась навстречу с отчаяньем и предсмертной тоской в глазах. Их ладони по обе стороны от "стекла" соединились, но не согрелись теплом друг друга, разделенные холодом чужой и чудовищной плевры. Изо рта у Симы вылетали пузырьки воздуха, и волосы её медленно развевались, как если бы она находилась в воде. Тем не менее, она дышала там, в той среде, но так, как будто ей не хватало воздуха. Розен бил кулаками в ненавистную перегородку, пинал её ногами, искал места её соединения со стенками воронки, которые больно жалили его руки электрическим током; Сима царапала мембрану ногтями, задыхалась и билась в нечеловеческой, чуждой среде. Розен вытащил нож с особым выскакивающим устройством - и принялся бить лезвием в дальний правый угол ненавистного "стекла". В этот момент поверхность "стекла" стала тускнеть, сереть, и постепенно погасла, оставив в конце блеклую светящуюся точку, как угасающий экран старого телевизора. Тут же он с силой отлетел от неё, больно ударившись спиной и оказавшись на полу собственной кухни. Полумрак зимнего дня, зимнего вечера или зимнего утра царил в квартире, но Розен даже не глянул на механических слуг Хроноса. Он немедленно бросился к телефону, набрал телефон Симы. Мучительные длинные гудки. Никакого ответа.

 

Он оделся и вышел на улицу. Это был всё-таки вечер. Предрождественские (по католическому календарю) улицы были освещены двойным светом только что зажегшихся фонарей и угасавшего зимнего светила. Хлопья придорожной грязи лежали у основания фонарей. Люди скользили повсюду - неспешные, обнажённые светотени: мимо освещённых витрин, окон, дверей, мимо автобусных остановок и сияющих золотым и красным реклам. Предновогоднее оживление уже висело в воздухе и чувствовалось повсюду, сообщая всем новый предпраздничный ритм. Взглянув на свежий номер газеты за стеклом киоска, он понял, что попал в вечер позавчерашнего дня. Троллейбусы медленно подползали к остановкам, брызгая из-под колёс полужидкой холодной грязью. Петербуржцы - с портфелями, сетками, газетами, сумками, мешочками в руках спешили в их наспех приоткрытые двери. И только Розен шагал налегке, ничего не имея, даже букетика цветов. Он единственный из всех побывал в будущем, узнал его вкус, его ледяную, разряжённую атмосферу. Эти люди из позавчерашнего дня, наивные и жалкие в своей человеческой неосведомленности, они были все вместе, соединённые и объединённые одной братской судьбой, одной братской могилой смертности и неизменимости жизни. Их объединяло ощутимое до боли в сердце тепло, хрупкая уязвимость их маленького счастья, одинаково близкого и крутому братку, и новому русскому, и нищему поэту. Даже самое замёрзшее сердце где-то в уголке хранило, как теплящуюся свечу, эту живую, живительную уязвимость, по которой они все узнавали друг друга. Они были чуть счастливей его, потому что знали только трагедию бессилия и беззащитности, а он знал ещё бессилие силы и бессмысленность защиты.

 

Вечер постепенно переходил в ночь. Путешествие из центра в Симин район заняло так много времени не потому, что она жила так далеко, но потому, что он, как мог, оттягивал своё появление. Наверное, потому, что уже знал ответ. Дверь открыла интеллигентного вида старушка в очках, сверлившая Розена своим пронзительным взглядом из-за толстой дверной цепочки. Шальная мысль, как крупная рыба, метнулась у него в голове почти как надежда: что эта старушка - сама Сима через энное количество лет; но даже эта последняя смягчительная реакция тут же угасла. "Вам кого? - спросила старушка строгим учительским голосом. - Может быть, Надежду Никитишну? Так она уже тут не живет". - "Я могу поговорить с Симой Левицкой? - спросил Розен упавшим голосом. - "Не знаю я никакой Симы. Будьте добры, больше не звоните в дверь".

 

Розен долго сидел на подоконнике, у окна на площадке между третьим этажом и четвертым. Снаружи ветер качал и рвал верхушки потемневших деревьев. Завывание этих порывов долетало сюда, как заглушённый, подавленный плач. Тихие, печальные звуки из-за дверей ближайших квартир сливались в какой-то звучащий укор, больно вонзавшийся в барабанные перепонки. Лампочка несколько раз странно мигнула, будто поддерживая и без того зловещий антураж. Простое признание своей огромной вины манило суровой прохладой, не обещая прощения, но сияя из недосягаемых высот надеждой на облегчение. "Они подавляют нас обузой неискупимой вины, - вспомнил он слова одного пожилого философа, обсуждавшего с ним Юма и Шопенгауэра. Другая фраза всплыла в памяти: "Эти силы навязывают нам чувство вины, чтобы отгородить им нас от поисков истины." Но, может быть, покаяние как раз и разрушает эту перегородку? Это не значит, что так легко придти к покаянию, что это просто: заставить свое эго погрузиться в его холодные волны. Боль, страх и эгоизм цепляются за полы, висят на щиколотках неподъемными гирями. Но всё-таки можно попытаться. А есть ли путь назад? Не в силах принять никакого решения, Розен поднялся с подоконника и тяжело направился вниз по лестнице.

 

Уже светало, когда он приблизился к центру города. Ветер с Невы гнал вдоль улиц колкую поземку, как движущуюся колючую проволоку, закреплённую на точках меньшего давления. Её крупичные струпья обвивались вокруг обнаженной головы Розена, как терновый венец, не охлаждая его горящего лба. Гранитные плиты набережной сурово молчали, покрытые снегом, и силуэт Петропавловки виднелся сквозь снежную дымку, как напоминание о том, что приговор ПРИНАДЛЕЖНОСТИ - свершился. Рваные ноздри и кандалы, отрубленные руки и клеймо на коже, драные тулупы ссылочных, сочащиеся влагой серые стены одиночных петропавловских камер и бледные лица узников встали перед глазами. "Покайся, - шептал один голос. - Не слушай его", - нашептывал другой.

Отступив от Невы, Розен наткнулся на знакомую церквушку. Тускло горели свечи. Народу внутри было не густо. Видно, только что приступили к утрене. Священник в свободных одеждах - батюшка - "дирижировал" молящимися. Сонные прихожане медленно вторили нестройными голосами, акцентируя отдельные фразы. Пение раскрашивало постные слова молитвы, как черствую корку хлеба размягчает запиваемая вода. "Камени запечатану отъ Иудей, и во иномъ стерегущимъ пречистое тело Твое". Стены отражали пение, задерживая его в себе с какой-то странной последовательностью. 1-й Глас катился по церкви, как груженая зерном телега по сельской улице. "Явилася еси ширшая небесъ...." Октава ре-ре на последнем слоге зазвучала пусто и тускло, как осиротелая нота античных церковных развалин. Мажорные аккорды на слове "Твоего" с разрешением в полное тоническое трезвучие напомнили поблекшую позолоту. Розен не знал, свершается ли осуществляющееся или осуществляется ли свершавшееся в "реальном" мире, в естественной реальности или в какой-то иной. К своему стыду и отчаянью он не мог припомнить того, как точно должно проходить богослужение в этот ранний час, не отступает ли то, чему он являлся свидетелем, от православного канона. Батюшка теперь стоял перед иконой на правом клиросе и возглашал утреню сильным голосом. Это заставило Розена насторожиться. Разве не являлось это знаком перехода к обедне - чего никак не могло сейчас произойти. Время здесь тянулось по своим собственным законам, отличным от того, что снаружи. Его мощные колонны и контрфорсы обнажались по мере чтения молитв, и колени молящихся сами собой под их тяжестью клонились к полу. Розен хотел постоять незаметно, не привлекая ничьего вниманья, но в какой-то момент несколько глаз одновременно обратились в его направлении. Тем не менее, никто не подошёл, никто ничего не спросил, и он был благодарен за это. Он, для которого не существовало ничего неосуществимого, способный организовать любое предприятие, договориться о чём угодно, теперь не представлял, как и откуда взять свечку. Это была слишком маленькая церковь, чтобы свечи продавались внутри или рядом. Вероятно, каждый приносил их с собой. Правда, слева от входа сидели две старушки в платках, с разложенными перед ними на скамье, отдающими чем-то церковным, предметами. Но с какой стороны подойти, как спросить? Его замешательство должно было как-то отразиться на внешней поверхности кожи лица, потому что маленькая старушка приблизилась к нему и сказала: "Мил человек, не боись, я дам тебе свечку." В ответ он плеснул мелочью в её сухонькую ладонь, не будучи уверенным, не нарушает ли этим каких-то обычных тут правил. Как только он поставил свечку, словно пелена спала с глаз. Он снова увидел Симу за "стеклом" с крайним отчаяньем и печатью смерти в глазах. И понял: она не умерла, не пропала. Она где-то осталась, но разделенная с ним навсегда. Её "предсмертная" тоска была отчаянным криком предчувствия этой потери. Она уже ЗНАЛА, что не увидит его никогда. Там, где она была до того, и там, где она оказалась ПОСЛЕ, нет, не может быть и не будет Розена. Даже её собственная смерть не была для неё сейчас такой страшной, как разлука с ним. И только сейчас он понял, как страстно и преданно она его любила. Только сейчас он понял, в какие страшные игры играл. Ведь Наташа любила его не меньше, только по-своему и с окраской своей собственной личности. Разве может быть два ядра в клетке или две цитоплазмы? Есть законы, какие ненарушимы. Которые хардвэр. Его археологические изыскания в собственной душе в поисках артефактов натыкаются на не расплетаемые шипы противоречий, на дебри вопросов, остающихся без ответа. Ирония поэтому легко перетекала в концепцию эгоизма, а великодушие обращалось в бледные отблески кровавого пиара.
 

Задние фары автомобилей оставляли на земле длинные полосы кроваво-красного цвета. Машины такси шли в общем потоке, как дорожные мастодонты. Кругом царила разноголосица звуков и жестов, как будто долго подавляемое крещендо наконец вырвалось в безудержный крик. Трамвайные пути поблескивали в зимнем свете, и движение первых трамваев существовало как бы отдельно от привода и людей. Ноги сами вынесли его к дому. Вокруг не было ни одного человека. Утро напоминало поздний вечер. Время смешалось.

Иглистые сосульки, свешиваясь с водосточной трубы, напоминали существо внеземного происхождения. Подъезд, лестница, её ступени - всё казалось запаха и цвета сарая. Всё представлялось вчерашним, древним, обветшалым. И всё-таки воздух собственной квартиры, её уютное чрево подействовало на манер анестезии. Не раздеваясь, прямо в пальто, Розен оказался в кровати. Шмякнулся поверх, как мешок с дерьмом. Сбросил ботинки на ковер, вылез из рукавов. Отшвырнул верхнюю одежду ещё дальше: она приземлилась на дощечки паркета. Зажмурил глаза и моментально погрузился в сон. Забыться, уйти от очной ставки со своей совестью, с собственной несостоятельностью, с чем-то громадным и страшным. Отложить предстоящий самодопрос, это невыносимое ярмо ответственности.

 

Как нашаливший ребёнок прячет голову под подушку, а страус - в песок, он спрятался во врачующий сон, в надежде, что кошмар пытки невероятными сновидениями больше не повторится. И провалился в глубокую, тёмную яму.

 



               - 39 -

 

Сон оказался его собственной бабушкой. Оказывается, ещё живой и здравствующей поныне. "Как же это я такую уйму времени у неё не был и не звонил ей? - укорял себя Розен. Бабушка с заговорщической улыбкой показала на губы - и повела по черной лестнице куда-то в подвал, где было тихо и сухо, и мохнатая паутина свешивалась с чёрного потолка. В подвале стояло много гробов, и в каждом лежало по человеку. "Это все Розены, Валик, - сказала бабушка шамкающими губами. - Твои деды, прадеды, пра-пра-прадеды, Розены-патриархи". На поблескивающих желтым лицах лежал налет брезгливой аристократической надменности. - "Так неужели они...." - "Да, милок, твои предки - ...." - "Но как же так? Ведь я гордился принадлежностью к "роду" Фридриха Энгельса, Клары Цеткин и Бертольда Брехта, ненавидел аристократов. Нет, мой дед - Розен - ... он был простым мужиком!" - "Да, он был простым мужиком. При совейской власти. При самодержавной власти... тоже... в каком-то роде.... Но со знатной родословной.... Род балтийско-немецких баронов Розенов известен в России с Отечественной войны 1812-го года как род вольнодумцев, декабристов и гордецов. Богоборцы, бузотёры, дуэлянты, бунтари... Розены то ли прогневали Бога, то ли имели несчастливые гены. Многие из них умирали скоропостижно, молодыми, погибали на войне, от несчастных случаев, арестовывались, осуждались, назначались на такие должности или в такие места, куда никто не желал быть назначен; без жалоб и упреков тащили на себе тяжелый ратный труд, мало чем отличный от труда в каменоломнях; шли против пуль и штыков на вражеские укрепления, против общественного мнения, не считаясь с инертностью толпы; уходили в монастырь, кончали собой, разводились с женами. Вот, смотри...." - Покойники поднимаются один за другим в сидячую позу, разворачивая полотнище с большими чёрно-коричневыми буквами. Только имена написаны красным. Показав полотнище, каждый ложится обратно в гроб. 

 

РОЗЕН ИВАН КАРЛОВИЧ, барон, генерал-лейтенант. Участник русско-турецкой войны 1766-74 г.г. Был военным картографом под началом князя Г. А. Потёмкина. Особый героизм проявил при осаде Очакова, при штурме Эривани (1808) и подавлении восстания в Имеретии (1810). В 1806-м году направлен на Кавказ, где возглавлял войска в Грузии. После участия в военных действиях в Европе, в 1814-м году возвращается в 20-ю пехотную дивизию, воевавшую под его началом.

 

РОЗЕН ИВАН ФЕДОРОВИЧ (ИОГАНН-ГУСТАВ). В 1853-и - генерал-инспектор всех военных учебных заведений. В 1870-м генерал от артиллерии, почетный член Артиллерийской академии. Двое его детей - КОНСТАНТИН и ПАВЕЛ, умерли молодыми.   

  

РОЗЕН ВЛАДИМИР ЕВГЕНЬЕВИЧ, барон - подполковник артиллерии. Участник войны 1812-го года и заграничных походов. За свою строптивость заслужил прозвище "крапива". Несговорчивость и упрямство приблизили окончание его службы: с 1815-го года в отставке.

 

РОЗЕН ГРИГОРИЙ ВЛАДИМИРОВИЧ, барон. Участвовал в кампаниях 1805-1818. В 1818-м - генерал-адъютант императора Александра. В 1831-1837 годах - главноуправляющий в Грузии. Две дочери ГРИГОРИЯ ВЛАДИМИРОВИЧА постриглись в монахини.

 

РОЗЕН АНДРЕЙ ЕВГЕНЬЕВИЧ (АНДРЕАС-ГЕРМАН) - поручик, декабрист. Осужден, разжалован и отправлен рядовым в действующую армию - во время боевых действий в 1830-х годах на Кавказе.

 

РОЗЕН ЭВАЛЬД-АНДРЕАС (ЭВАЛЬД ОТТОНОВИЧ), сын РОЗЕНА ОТТОНА ЕВГЕНЬЕВИЧА, участника войны 1812-го года. Корнет; за поединок с графом Гендриковым разжалован в солдаты и сослан на Кавказ, где и погиб. Не прожил и тридцати лет. РОЗЕН АЛЕКСАНДР, его брат, за свои неумеренные взгляды и бескомпромиссность подвергался травле и остракизму; умер в изгнании, в Лондоне.

 

РОЗЕН ВИКТОР РОМАНОВИЧ, барон. Родился в середине 19-го века. С юных лет - сторонник идеи непопулярной в России средиземноморской общности людей. Носился с этой идеей вопреки её всеобщему неприятию. Востоковед-арабист, знаток и критик арабской классической поэзии, академик Петербургской АН (1901), упрямо добивался признания целостности культуры мусульманско-христианского Востока. АЛЕКСАНДР, старший сын Виктора Романовича, убит на Кавказе, другой сын - ГУСТАВ-РЕЙНГОЛЬД - умер молодым.

 

РОЗЕН ГЕРМАН ФЕДОРОВИЧ, родился в 1875-м году в Казани. Иммигрировал в Париж. Заядлый спорщик и демагог, часто менял друзей и жен. Дважды разводился. С третьей женой уживался с трудом. Тем не менее, оставался с ней до конца. Дочь, Тамара, умерла совсем молодой. Сын, Герман, не дожил до двадцати лет.

 

РОЗЕН ЕВГЕНИЙ-ОКТАВИЙ ВЛАДИМИРОВИЧ (1759-1834), эстляндский ландрат. Два его сына умерли молодыми.

 

РОЗЕН ЮЛИУС-ВИЛЬГЕЛЬМ (1807-1894), участвовал во многих войнах, майор конной артиллерии. Отец восьмерых детей. Все его дети, кроме дочери Ольги, умерли в детстве, отрочестве и юности.

 

РОЗЕН РЕЙНГОЛЬД-ЕВГЕНИЙ 1780, умер молодым.

 

РОЗЕН ФЕДОР ФЕДОРОВИЧ (ФРИДРИХ-ОТТО). В 1832-м комендант Севастополя. В 1833-м генерал-лейтенант. Умер или погиб при невыясненных обстоятельствах. Его дочь, СОФЬЯ, умерла совсем молодой.

 

РОЗЕН ОТТОН ФЕДОРОВИЧ. 1798-1848. В 1847 командовал 5-м саперным батальонном. Был трижды женат.

 

РОЗЕН ГУСТАВ-ФРИДРИХ (ФЕДОР ОТТОНОВИЧ), сын ОТТОНА ФЕДОРОВИЧА, был убит турецким ядром, его брат - ВОЛЬДЕМАР-ИОГАНН, умер молодым.

 

РОЗЕН ВОЛЬДЕМАР-ФРИДРИХ (ЛОЛЛО) 1874-1915, погиб при невыясненных обстоятельствах.

 

РОЗЕН  КОНРАД-ИОГАНН, предположительно, умер молодым.

 

РОЗЕН МАРИЯ (1872-1942), умерла от воспаления легких.

 

РОЗЕН НИКОЛАЙ, умер молодым.

 

РОЗЕН РОМАН РОМАНОВИЧ, барон. Сын статского советника, Эстляндского вице-губернатора барона РОМАНА РОМАНОВИЧА фон РОЗЕНА. Гофмейстер (1903). Примерно в 1919-м году эмигрировал в США. Погиб в Нью-Йорке (попал под автобус). Согласно легенде, в 1917-м году одна экзальтированная гадалка предсказала ему смерть от трамвая.

 

РОЗЕН ФЕДОР ФЕДОРОВИЧ, родился в 1867-м году. Незадолго до революции 1917-го года жил с семьей в Риге. Действительный статский советник, председатель окружного суда. С 1924-го года неоднократно репрессирован, в 1937-м году сослан в Казань, позже отправлен в Магадан. Умер в заключении.

 

РОЗЕН МИХАИЛ ФЕДОРОВИЧ, родился в 1902-м году в Латвии. Исследователь Алтая, геолог, краевед, библиограф. В 1935-м выселен с женой и матерью из Ленинграда в Куйбышев. С 1942-го по 1962-й год жил и работал на Алтае. В 1955-м - председатель Алтайского отдела Географического общества. В 1962-м году возвращается в Ленинград.

 

РОЗЕН ФЕДОР ФЕДОРОВИЧ. Генеральный представитель фирмы Лейтц ("Лейка") в Чехословакии и на Балканах. Жил с семьей в Вене. Умер при подозрительных, не многим известных, до конца не выясненных обстоятельствах,...."

 

 

"Постойте! - Закричал Розен неизвестно кому. - Я не верю, что имею какое-то отношение к этим Розенам. Я из совершенно других Розенов. Я - Розен, внук Розена из крестьянской семьи. Я из Розенов - не Розенов-аристократов и капиталистов. Мне нет никакого дела до того, от чего умирали Розены - бароны и князья. Это были ИХ войны, ИХ дуэли, ИХ судьба. Я не хочу, чтобы меня рассматривали, как насекомое, на препарационном столике - и пинцетом переносили в определенную кучку. Я - сам по себе".

 

Тут же лампочки в подвале погасли. Большой дом, как трехпалубный пароход на Оке в 1970-х, медленно потушил свои огни; всё погрузилось во тьму. Эта безлицая темень, мягкая, как бабушкин валенок - и тёплая, как остывшая печь, дышала грустью и родством. Она была что-то плотное - как масло; её можно было резать ножом. "Ты - сам по себе: как все Розены, за исключением деда, - сказал чей-то вдумчивый голос. - Слава и богатство для тебя - не что-то вещественное, а только призрачный антураж. Ты трудишься в розенских каменоломнях, в поте лица своего постигая суть каторги, откалывая от истины по кусочку. Твой мозг недостаточно туп для того, чтобы беспечно порхать, наслаждаясь миазмами наживки, что Хозяин подсовывает вам, и недостаточно остёр для того, чтобы без сверхусилий постижения, в одну секунду, понять, что жизнь эфемерна. Ты - один из немногих, кому посчастливилось что-то различить в атмосфере этого пиара". Под аккомпанемент чьего-то знакомого голоса темень раздвинулась треугольником, открывая завернутую в неё комнату с унылым чайником на не струганном столе, с парусиновыми шторами и с двумя коричневыми шкафами с облупленной краской. За столом сидел... Розен, почитывая журнал. Это был стародавний журнал "Беседа", пахнувший свежей типографской краской. У Розена имелись пышные бакенбарды; на нем красовалась военная форма русского офицера; перед ним на столе лежала потухшая трубка. За стенами меланхолично накрапывал мелкий дождик, опутывая всё ностальгической грустью, и на потолке двигались серые водяные тени. Всё, за исключением сидящего за столом человека, излучало невыразимую безысходность, неизъяснимую тупиковость, что не могла существовать в реальном мире, разве что окрашенная в трагические тона самой глубокой депрессии. И только мужчина с потухшей трубкой в руке был весь бодрый, пронизанный искрящимся светом бойкий оптимист, готовый на подвиги и на служебное рвение. Его полное, но не рыхлое, тело, маленькие острые глазки и небольшие, но сильные руки - были устремлены куда-то, к чему-то: к достижению, завоеванию, обладанию чем-то. За дверью послышались медленные шаги и скрип половиц, и в комнату вошел тщедушный лысенький человечек с подносом в руках. 

 - Разрешите Вас попотчевать, Александр Николаевич.

 - Не извольте беспокоиться. Наше дело – военное-с, мы не привымкши к обильным харчам. Давайте сразу приступим к... э....

 - ... Ваша воля. Как изволите...

 - Посмотрите, вот эти бумаги. Всё оформлено как следует. Надеюсь, никаких претензий к нашей аккуратности у Вас не имеется.

 - Покорнейше благодарю, Александр Николаевич.

 - Смею предположить, что мой непутевый сын прощен и что впредь его имя нигде упоминаться не будет. 

 - Что Вы, что Вы, Александр Николаевич. Всё будет сделано так, как договорились.

 

Последние слова потонули в низком гуле из-под земли, комната повернулась на 180 градусов, стала вертеться, уменьшаясь в размерах, и вместо неё открылся вид подмосковного Егорьевского шоссе, возле поселка Малаховка или Коренево, с роскошными коттеджами "новых русских" вокруг. Кирпичные заборы и ворота с крышами, на которых лежал тонкий слой снега, ели и сосны за оградами; встроенные в заборы охранные башни; с шиком обновлённые старинные купеческие дома в два-три этажа, с высокими крышами, трубами, двумя уровнями чердачных помещений, каждый из которых открывался двумя - одно над другим - окнами на крышу. Розен чутьем определил, что это не сегодняшний, а, может быть, завтрашний день: так должна будет выглядеть эта местность лет через пять - десять. Дятел отстукивал свою раскатистую звуковую дань лесу; одинокая легковушка без натуги ползла между двумя массивными высокими заборами - как меж двумя крепостями. Близкая узкоколейка, увядший ковыль, проступавший из снега: всё навевало тоску и уныние, хотя за всеми заборами наверняка обитали энергичные люди, для которых за каждым объектом стояло не настроение, а уют и ряд денежных знаков. "Зачем показываете мне это, я ж не собираюсь покупать тут ни дома, ни земли, - подумал Розен лениво: с уверенностью, что кто-то подслушивает его мысли. - "Потому и показываем, чтобы ты понял, наконец, в какие ты игры играешь".

 

В этих домах, в их дворах с кучками сосен, возвышавшихся над окружающим, царило нечто пугающее; на них стояла печать негласного сговора: как на памятниках огромного кладбища - печать сговора живых, принимающих смерть близких и родственников. Те, что тут обитали, принимали все эти правила - правила дикого кладбищенского ритуала, рутиной бессмысленности и замедления рвущего паутину нелогичности смерти. Ровные шеренги проездов между унылыми заборами напоминали кладбищенские аллеи, а добровольное затворничество богатых узников в своих дорогих кельях со всеми удобствами поражало откровенной бессмыслицей. Никто из них не выходил за ворота без охраны, не выезжал на машине без телохранителей. Их дети не "ходили в школу", а ездили туда в сопровождении мордоворотов с пистолетами. Ни один "здравомыслящий" человек никогда не поверил бы в то, что кто-то с доходами Розена мог спокойно гулять по улицам без сопровождающих; не потому, что опасался нарваться на "гоп-стоп", а потому, что деньги в России одним своим запахом привлекают вампиров. Даже если предположить невероятное: пусть, пусть никто действительно не подозревал, не вычислил в Розене миллионера, даже тогда питерские бандиты, хулиганы, головорезы своим собачьим чутьем просто обязаны были унюхать достаток. Даже если бы он отсиживался за стенами совершенно пустой квартиры с облупленными оштукатуренными потолками, его всё равно бы нашли по абсолютно неуловимому амбрэ, источаемому его финансовыми операциями. Как ходячие мертвецы из пошлого голливудского фильма, местные отбросы, уголовники и ничтожества, жадные до крови и денег, руководствовались чутьём и запахом, растягивая по городу свою липкую паутину. Город был расчерчен невидимыми трассами, бесцветными метками этой охоты, и охотники помельче сами становились добычей. Как наркомана бьет дрожь позыва, как алкоголик не может жить без выпивки или азартный игрок - без карт: так изнемогающие от жажды убийства борзые не в состоянии остановить своего - заведенного инстинктом и рожками - бега за волком. Вокруг предполагаемого логова быстро натягивалась бечева с флажками, и круг неуклонно сужался, сужался отовсюду. Вся эта свора рыскающих по городу в поисках поживы полулюдей-полушакалов не могла не учуять Розена-волка. Одинокого волка, засевшего в своем комфортабельном голове. Какие законы, какие чудовищные силы хранили его от ножа, пули, от пыточных инструментов? Если его до сих пор не убили, не забрали его капиталов, не опалили кожу на мягком месте традиционным паяльником: значит, нечто ещё более страшное, чем нагар бешеного соперничества, дремучая зависть и животная ярость остервенелых самцов, взяло его под своё крыло, хотя он - скорее всего - "не заслужил" этого. Наверняка он плевал в тот самый колодец, из которого его поили противоядием от финки "гоп-стопника" или "калашникова" братишек.  Но он был почти на сто процентов уверен, что и колодец тот, и порочная страсть наркоманов убийства - всё находилось в одном и том же дворе, за одним и тем же высоким забором. Коли хозяина двора величать богом (чертом), то надо согласиться, что все бандиты, все отбросы - его верные слуги, его приближенные, его свита, и только, когда Розен проходит мимо, он их садит на цепь.

 

Если Валентин намеревался считать себя интеллектуально состоятельным, то обязан был осознавать, что кость с барского стола - его ничтожная жизнь - брошена не задаром. Он так же служит Хозяину, как все остальные - жуткие - слуги. Т е  служат с холуйством и рвением,  е г о самого - используют, но разница весьма несущественна. Зверь на время стал орудием главного охотника, но это не значит, что ему позволено жить. Охота лишь на минуту приостановилась; она не отменена навсегда. Волк-невидимка разгуливает за флажками, наслаждаясь своей жизнью и свободой, не зная о том, что, как и он, невидимая,  д р у г а я  охота идет своей чередой - с ружьями, борзыми, всадниками на лошадях. Серый хищник открыт, он на виду, беззащитен, и всё-таки ружье не стреляет, и зубы псов не вонзаются в серую шкуру. Почему медлят, почему не убивают его? Конечно, невидимое орудие убийства не есть нож или пуля, это нечто другое, неведомое, не отслеживаемое смертным. И всё же лезвие подозрительно медлит. Где-то рядом шастает другой не стреноженный хищник - волк в "милицейской шкуре", и Розен - это приманка, для того, чтобы заарканить обоих. Через его сознание подсматривают за Галатенко, выведывая его секреты: может быть, не конкретно-онтологические, но те, что подходят к метафизическому бытию. Тому бытию, что есть не вообще бытие, но сущее. Тому, добытийному. "Тебе за кого? За мертвых или живых? Если за мертвых, иди туда, а коль за живых - на ту сторону" - звучат неожиданно слова сухонькой старушонки из церкви.

 

Розен вскакивает с кровати со сверлящей мозг мыслью: немедленно прекратить подслушивание Галатенко, сжечь микрофон, стереть всё записанное. Груз неисправимой ошибки-провинности уже придавил его своей гранитной плитой. Перед глазами встаёт образ того несчастного попрошайки у входа в метро "Площадь Восстания", больного лейкемией мальчика, прошедшего - на розеновские деньги - сквозь изощренные медицинские пытки, вечно юной Шанталь, которую переехало такси в Монреале, Габриэль, получившей от Розена то, что она хотела - вернувшейся к наркотикам. И, наконец, умоляющий взгляд Симы из-за пугающего таинственного "стекла". За этими образами стоят сотни других, неосознанных, но их надо обязательно вспомнить. Стоит ли вспоминать? Из них из всех ткётся какая-то ткань, какой-то заковыристый рисунок-ребус, типа "отгадай-где-спрятался...." Что-то проявится, если вспомнить всех, что-то решится.

 

Впереди много работы. Надо уничтожить подслушку, пойти в архивы и поискать там про Розенов, встретиться с Наташей, но обязательно у неё дома, посетить квартиру самоубийцы-поэта.

 

О Розенах - графах и баронах - ему рассказал лет десять назад его собственный брат, "генерал Розен": возможно, для того, чтобы больно задеть Валентина. Почему не сам Валентин отправился в библиотеку "читать про Розенов"? Неужто его не волновала родословная его семьи, его предков? Он в детстве и отрочестве активно интересовался своими "предшественниками", выспрашивал у деда о прадедовских угодьях, о его братьях и дядьях, об их занятиях и судьбе. С тех пор он твердо решил, что относится к "безродным космополитам", к рабоче-крестьянской породе трудолюбивых поволжских немцев, ничего общего не имевших с надменными Розенами-баронами. Возможно, всякая информация подобного рода задерживалась в его сознании какими-то фильтрами, обретая определенную раздражающую коннотацию. Задиристый подросток, выудивший всё, что только можно было выжать из дедовской памяти, из старых писем и фотографий, из воспоминаний односельчан, вбил себе в голову, что это дно колодца или тупик шахты, и на этом (помимо другого) построил своё мировоззрение. Безусловно, он соображал: для чего ему это нужно, для чего сейчас ворошить старый вопрос? Но за этим вопросом скрывалось множество остальных. 

 



               - 40 -

 

Как все люди коммерческого склада ума, Розен расчерчивал, "разграфлял" своё время, организуя, спрессовывая дальнейшие действия достаточно жестким графиком. Тем не менее, он оставлял себе "окна", заполняемые тем, что "бог на душу положит". После установки миниатюрной скрытой камеры вблизи опорного пункта милиции (чтоб не оставалось сомнений в том, что "проводка сгорит", когда Галатенко не будет в здании) - он отправился на пригородную электричку. Вначале он хотел доехать до Белоострова от Финляндского вокзала, но вспомнил, что там на днях был застрелен налоговый инспектор, и решил, что туда отправляться не стоит. Электричка от Московского вокзала отправлялась через двадцать минут, и он успевал на неё "тютелька в тютельку". Проще было доехать до местности между Тосной и Мгой на маршрутном такси, но он точно не знал, что ищет. В его сознании то, что он надеялся увидеть, связывалось с пригородными поездами; скорее всего, он желал посетить места, похожие на скопления элитных коттеджей вблизи подмосковного Егорьевского шоссе.

 

Каждый раз, когда Розен отправлялся в промышленную или пригородную зоны, он тщательно экипировался, готовый к "маленьким неожиданностям". Поношенное суконное пальто с широким стоячим воротником, высокие "армейские" ботинки, шапка-ушанка, рюкзак за спиной: он не был похож теперь на себя самого. Под пальто Розен надел куртку из хлопчатобумажной спаржи и брюки такого же типа, плотно заправленные в ботинки, но так, чтобы не мешали при ходьбе и не ограничивали самых резких и самых крайних движений "на растяжку". В рукаве пальто имелось место для выдвижной (стереоскопической) палки-трубки, одинаково полезной для защиты как от опасных людей, так и от собак. Стоило прижать локоть к боку, как она выскакивала и ложилась прямо в ладонь, выдвигаясь непосредственно в момент нанесения первого удара. Все равно без "пушки" (жаргонное словечко, осевшее в голове с восьмидесятых годов) он чувствовал себя беззащитным, но носить пистолет на себе - это имеет не только свои плюсы, но и минусы. Он разместил в пальто пачку рублей, рассовал по карманам брюк мелочь, а в боковой правый карман пиджака положил сто долларовую купюру.  

 

Он выбрал полупустой вагон и приземлился у окошка. В Поповке - напротив (вместо молодой женщины лет тридцати с ведерком) - устроился высохший ханыга в фуфайке странного типа. "Слышь, ствол не требуецца? - зашептал-зашепелявил тот, как только вагон застучал колесами. - Недорого возьму. Пятьдесят зелененьких - и баста. Пошли, сойдем". Розен зашевелился. "А не обманешь? Пятьдесят долларов - деньги немалые". - "Так ведь из рук в руки". - "А вдруг пистолет твой не стреляет?" - "Дело хозяйское." - "Ну, хорошо, идем." 

 

Они спустились возле железной дороги в небольшую ложбинку, и Розен поторопил:

"А ну, показывай."

 - Тока как договорились.

 - Железно.

 - Вот. Деньги давай.

 - Тут сто долларов, чтобы молчал и на меня пальцами не показывал. Понял? Ты хоть знаешь, чей пистолет?

 - Не-а.

 - На, держи. - Ханыга деньги взял, а ствол передал Розену. Повернулся спиной и стал разглядывать купюру.

 - Ты что, начальник, обижаешь? Не по-хорошему это. Не по-нашенски. Тут всего десять зелени! 

   Неуправляемая, не обуздываемая ярость вдруг накатила на Розена. Неожиданно для себя самого, он схватил беднягу за горло и стал душить. "Говори, куда дел стольник?! Куда спрятал!" Тот хрипел испуганно-умоляюще, показывая глазами и жестами, что не видел никаких ста долларов. Розен шарил у него по карманам, в штанах, рубашке и в рукавах, ощупал подкладку, шапку, сорвал сапоги - и ничего не нашел. Он велел своей жертве надеть сапоги - и приставил к похолодевшему лбу пистолет: как в дешевых мелодраматических фильмах. "Последний раз спрашиваю: куда дел доллары, блядь!" Тот в ответ только застыл, замороженный ужасом. Повинуясь новой неподотчетной волне ярости, Розен повторно сжал горло несчастного своей жесткой хваткой. Бедняга уже хрипел, когда он чудом заставил свою руку разжаться. Пальцы дрожали крупной дрожью. А что? Так вот и задушил бы человека. Как пить дать. Почувствовав облегчение, полузадушенный засипел, закашлялся - и стал отползать прочь, потом поднялся на ноги - побежал. На снегу осталась смятая десятидолларовая бумажка. Розен сел прямо на землю и с силой сжал виски обеими руками. Не помогало. В них с шумом били молоты и палили пушки. "Неужели старость, давление?" Нет, что-то другое... 

 

Он осмотрел каждую подозрительную деталь на земле, разгреб снег, потоптался вокруг: никаких следов сто долларовой банкноты.

 

Возвращаться на поезд было опасно. Он встал и пошел - через поле, пустыри, по узкой заледеневшей дороге рядом с брегом Невы. Не мог же он дома перепутать сто - и десять - зелени. Да и откуда у него могли оказаться десять долларов? Он всегда чётко помнил и знал, как и где брал деньги. Помнил наизусть, сколько купюр, какого достоинства в каждой пачке. Без запинки мог выпалить, в какое время выбирал ту или иную бумажку. В каком тайнике та или иная пачка. Перед уходом он сначала положил купюру перед собой, когда одевался. Потом взял её, опустил в правый карман куртки, одел пальто, и тогда вторично вынул сто долларов из кармана, взглянул на деньги, снова опустил в карман. Купюра была из той самой пачки банкнот сто долларового достоинства, где не было и не могло быть никаких десяти баксов. Таким образом, он трижды видел одну и ту же сто долларовую бумажку, которая в его кармане непостижимым образом превратилась в десятку. Если, конечно, ханыга не оказался исключительно ловким фокусником. В безлюдном и совершенно ровном месте Розен изучил содержимое своих карманов - безрезультатно. Встроенная в одну из пуговиц неказистого пальто крошечная скрытая видеокамера фиксировала всю безобразную сцену, но достаточно ли освещенности, чтобы рассмотреть детали: об этом можно будет судить лишь после. Более того, дома, готовясь к своей безобидной вылазке, он включал камеру на минуту - чтобы удостовериться, работает ли, но был не в состоянии теперь с уверенностью сказать, в какой момент и что она зафиксировала. Он был настолько подавлен, что с трудом осознавал, сколько времени шёл. По-видимому, он находился в окрестностях Новосаратовска, когда набрел на кучку элитарных коттеджей. Вокруг царила мертвая тишина. Воздух завораживал - колкий, ломкий, так, что, казалось: от самого слабого звука внезапно расколется. Высокий кирпичный забор проваливался в железные ворота с каменными столбами по бокам, за которыми, вероятно, притаилась охрана. Чёрная точка над правой колонной, вероятно, могла быть верхней частью камеры наблюдения, а декоративная решетка с обеих сторон от ворот - выполнять роль камуфляжа. Розен внезапно разглядел на земле и поднял небольшой предмет. Тот оказался визитной карточкой. На ней он увидел: Розен, Валентин Ефимович, гинеколог, профессор.

 

Тут делать больше было нечего.

 

 

               - 41 -

 

Частник - "извозчик" - высадил Розена на Исаакиевской площади. Глыба монумента "глаза в глаза" Исаакию, покрытая коркой наледи. При взгляде на обнаженного мраморного красавца, державшего за гриву вставшую на дыбы лошадь, дрожь охватывала сразу индевевшее под одеждой тело. И без того не теплокровные люди и лошади подвергались запредельному космическому замораживанию в такой лютый мороз. То же ледяное прикосновение испытывало сердце Розена от шквала последних событий. На фоне скульптурной группы и белых колонн светофор переключал цвета: красный, жёлтый, зелёный, зелёный - жёлтый - красный. Цветные иллюминаторы светофора оцвечивали старые игрушки человеков, их выдуманный и воплощенный в камне фантастический водопад - немыслимо чуждой тут светомузыкой, проникавшей в душу расплывчатыми бездонными облаками. Эта уютная гранитно-мраморная постель для мозговых извилин, затейливые тесёмки балдахина - узор капителей и антаблемента, оторочка мягких подушек из тончайшего шёлка - девственность скульптуры и барельефов, вся эта нега уютного самодостаточного блаженства, единственного во вселенной, вся аномалия красоты - ласки и оргазма сознания: раскинулась ничейным полем, призраком невероятной обители. Мягко молчали под снежными шапками дом князя Лобаново-Ростоцкого, позже - военное министерство, Дрезденер банк, обезглавленный, когда уже не был банком: новая рабоче-крестьянская власть сбросила с крыши венчавшую здание скульптурную группу; гостиница "Астория", бывшая "Англетер"; зеркально глядящие друг в друга палаццо в итальянском стиле работы Ефимова на углу Большой Морской улицы... Как утонувшие пароходы, "Астория" и Дрезденер банк темнели под зимним питерским небом, холодным, как заснеженный Финский залив. Уникальный конный монумент напротив Мариинского дворца - памятник Николаю I - казался наваждением: столь элегантен, невероятен (всего две точки опоры: задние копыта животного), эстетичен и аккуратен в серевшем освещении северного вечера. Всё окружающее виделось плодом невероятной фантазии, невозможной по самой природе вещей, и, в то же время, осязаемой и реальной. Эта панорама ностальгической красоты, грустной, как всё прекрасное, плакала неподдельными слезами, чистыми, как кленовый сок или высокопробный слуцкий "самогон". Исаакиевская площадь, площадь Декабристов, Синий мост, самый широкий в городе, - всё это осталось чуть в стороне и сзади - часть сказочной страны мыслей, воплощенной в камне. Воздушные, подземные и подводные коридоры той самой страны вокруг Наташиного дома, передаваемые набережными Мойки, кулуарами кавалькады домов, за стенами которых тянулась частная жизнь: невидимыми птицами влетали и вылетали из Розена. Как скрытые глубоко под кожурой яблока, в его мясистой сердцевине косточки - люди пребывали в сердцевине этих поразительных грёз, в лимбе идеального, совпадавшем с "материальным" изложением форм, объёмов, времени и пространства, и даже самые тупые из них не могли не чувствовать этого.

 

 - Что случилось? - спросила Наташа с порога.

 - Случилось такое, о чём даже не могу рассказать. По крайней мере, не сейчас; может быть, позже.

 - Надеюсь, Розен, ты не убил никого?

 - Я тоже надеюсь. Всё остальное запутанно.... сложно, не переводится на язык знаков. Даже для меня, "писателя". Если начну объяснять, самое главное, невыразимые тонкости, субтильные детали, весь этот потаённый смысл - останутся "за кадром", и смысла в моем рассказе не будет.

 - Значит, ты в чём-то виноват. 

 

В своей короткой жизни человек познает любовь и отчаянье, ярость борьбы и прозрение, надежду и безнадежность, опьянение победой - и трагизм бытия. Теплоту дружеских-семейных уз сменяет холод одиночества, жертвенность близкого круга - вероломство предательства. Только тот, кто испытал всё это, прошел все градации, все оттенки человеческих чувств до конца, способен уловить первую часть тайны бессмысленности, такой тайны бытия, что лежит в основе его формирования. Ни один смертный не способен приблизиться ко второй части ошеломляющей тайны до тех пор, пока не испытал, не пережил глубоко пропасть неискупимой вины, что, как смерть, окружает сердце тройным кольцом непоправимости и отчаянья. Не радость и счастье, но страх и вина - главное горючее жизни, её первооснова, её естество. Любовь - то, что заставляет человека нагромождать материальные блага и разрушать земную природу - замешана на страхе и вине...

 

 

Два дня Валентил медлил, прежде, чем прекратить подслушивание. Тем не менее, рутина расписания, привычка подчиняться намеченным планам взяла верх. И всё же палец его дрожал, когда он посылал сигнал самоликвидации подслушки. Что-то смущало его, будто говорило: вина того, что он в данный момент делает, превысит вину подслушивания. Через некоторое время и ретранслятор был извлечен из подвала, и камера внешнего наблюдения за опорным пунктом снята. Но это не принесло удовлетворения: как обычно от хорошо выполненного задания. Сомнения и колебания продолжали играть свою траурную симфонию, терзать своей невидимой пастью. Собственно, не осталось больше ни в чём никакой уверенности. Опущенный в карман сто долларовый денежный знак превратился в десять долларов. В таком случае, значит ли это, что никакие законы отныне не действуют? Может быть, этого бы не произошло, если бы деньги он держал в кошельке? Самое время узнать, что отразилось на пленке.

 

Подготовка к просмотру заняла менее часа. Первые кадры отсняты ещё в квартире. Вот его рука с купюрой достоинством в сто долларов. Обе приближаются, уходят вбок. Все верно, деньги опущены в правый карман. Или - не опущены? Мог ли он промахнуться? Промазал? Как человек достаточно аккуратный - вряд ли. Стоит проверить. Он достает такую же купюру, привычным манером опускает в правый карман той же куртки. Рука заученным жестом уходит вниз, до самого дна; доставляемое оказывается в надежном убежище - как в сейфе. Ни малейших шансов на то, что могло быть иначе. Никаких следов оброненной купюры. Передача денег из рук в руки. Камера четко зафиксировала эту процедуру. Стоп-кадр! Еще раз. Край бумажки виднелся из пальцев - до того, как она перешла к другому человеку. Какая там цифра? Трудно поверить глазам, но это всё-таки цифра "десять". Не "сто", а "десять". Невероятно. А если предположить: в кармане была не одна, а две бумажки. Тогда - куда делась другая? Могла выпасть. Хорошо. Кладем в карман две бумажки. Достаем одну из них. Вторая никак не выпадает. Так сшита эта полувоенная куртка, её карманы, что, расстегнув пальто, забравшись правой рукой в карман, доставая одну из бумажек десять, двадцать раз - никак не обронить вторую. "Ну и зануда же ты, Розен".

 

Наливает себе рому. Стоит задуматься. Не о том, куда всё-таки делись сто долларов. Нет. О том, почему более потрясные вещи не заставили его так удивиться, как пропажа мятой сраной бумажки. Грозные, апокалипсические явления окружают его целый год, а он с ними смирился, обвыкся, и спокойно обживает их таинственные планеты. Дикарь, вместо дубины заполучивший лазерное оружие, он случайно нажимает на спуск, убивает людей, но - как шут - твердит себе под нос: "опс, ошибочка вышла; исправимся-с". Какое-то весёлое привидение подшутило над ним: съело его сто баксов и выплюнуло десять. А он так обозлился, что чуть не задушил статиста. Нету у Вас чувства юмора, господин хороший. - Да-с, хмурые мы, не понимаем здорового детского смеха. Наоборот - эт пажалста. Эт нам в жилу. В том, что нам лимоны капают, хотя мы их, может статься, не заслуживаем, в том не видим никаких фокусаф-покусаф. Али мало людей в России планируют здорово, виртуозно разбираюцца в делах бизнеса, вынашивают гениальные идеи, а не могут заработать и тысячи зелени в месяц. Для России эт бальшии деньги. Оборзел ты, батенька... ... Налогов не платишь, телохранителей не нанимаешь, тёлок трахаешь табунами - и нету в том для тебя никакого чуда. Если и видишь малЕнько то притворяешься, будто не замечаешь. А стоит чуть-чуть отклониться в другую сторону - как сразу давай орать: ай, не по правилам, ай, ловите вора. Да кто и что украл? Кто и что украл у тебя? Разве принадлежат тебе эти конкретные деньги? Разве по правилам ты их присвоил? Заработал ли ваще? То-то же. Что большее чудо: замена одной бумажки на другую - или владение гостиницей в Праге? Вопреки ряду некоторых материальных сложностей, логике общественных отношений - и ещё кое-чему. Мелкий фокус-покус неизвестной природы - и ты завопил, заскулил, как бешеный. А дважды в год выезжать с женой и дочуркой в Ниццу, гонять там на яхте (Гжегож подсуетился) и занимать шикарный номер с видом на море: эт пажалста. Лопать пригоршнями дорогой бельгийский шоколад, самые вкусные в мире десертные изделия в металлических коробках "Jewels of Belgium" - эт пажжалста. Владеть в Чехии чуть ли не полумиллионным автомобилем MYBARK, названия которого 99 процентов простых людей и слухом не слыхивали - эт пажжалста. Дарить жене ювелирные украшения стоимостью в двести тысяч баксов - эт пажжалста. Венеция, Рим, Париж, Берлин, скачки, гольф, сказочные места во всех уголках планеты, дорогие рестораны, театры, концерты, шикарная одежда, косметологи и "эстетисты", персональный тренер и врач - это пажжалста. Сделать ребенка - и отдать его на воспитание тёще, которую недолюбливаешь (неблагодарный), иметь такую жену - и ей изменять, жить в свое удовольствие, пить, обладать красивыми и бесценными вещами, привилегией пользоваться тренажерами и сверхсовременным электронным оборудованием, и многое, многое другое - пажжалста. Примерно так рассуждал Розен, разбирая на атомы и осуждая свою реакцию.

 

Но с другой стороны.... С другой стороны замена одной бумажки на другую - не совсем безобидное дело. Основу земного бытия составляет цифровое мышление. Кто не знает, какой сегодня день, какое число и год? Кто совершенно не смотрит на часы? Только ненормальные. Цифровое мышление пронизывает все существо homo sapiens, оно - его альфа и омега, про и контра, скелет его мыслительного тела. Если число на бумажке, раскраска и рисунок так легко превратились в другие, тогда, возможно, и не было никакой Симы - и она не исчезала вовсе? Не было молодого человека, атаковавшего Розена по всем правилам рукопашного боя. А его последний "прием"... Вспоминая случившееся, Розен думает про себя в третьем лице: "Он знал этот прием". А существует ли, кстати, подобный прием - или это опять же бессмыслица? Может быть, весь бой был чистой воды галлюцинацией. Тогда ничему нельзя верить. Это катастрофа. Начинаешь сомневаться во всем. Сознание распадается. Грани "я" начнут размываться. Наступит безумие.   

 

В отличие от предыдущих аномалий, последнее "чудо" оказалось встроенным в ход нормальных событий, вменяемой их последовательности. Тогда как другие имели более ни менее очерченные ситуационные - хронологические границы. К ним возможно было применить волшебное детсадовское "понарошку", и тогда призраки более ни менее контролировались, рассеиваясь рассудком. Когда же аномалии подаются тебе в качестве бутерброда или салата - вперемешку с привычным и будничным - тогда жизнь должна, по идее, напоминать полет примитивной ракеты с ограниченным маневрированием сквозь град метеоритов.  За целую жизнь не разобраться в этих новых законах. Да и некогда разбираться. Тут нужна быстрота реакции, в несколько раз (с таким же успехов - может быть - в тысячи) выше розеновской.

 

Хуже всего это поганое чувство. Словно всё оборвалось. Что-то ушло. Навсегда. Неисправимо. Тысячи желаний. Тысячи возможностей. Но неохота выбирать, всё осточертело. Он пьет (к счастью, тому не мешают ни печень, ни почки), а не пьянеет, и не становится легче, воздушней и проще. Пойти в кабак? - Перемещение тела в пространстве. Сходить в баньку, попариться? - Погружение в жидкую и влажную среду (влажность - 98 процентов). Принять горизонтальное положение? - Опять какие-то геометрические образы. Как будто он "обкомпьютерился", превратился в информационный элемент, в какой-нибудь программный файл. Какой-то вирус заразил всё сущее, и реальность постепенно трансформируется в некую компьютерную программу. Вроде бы комфорт, достаток, отсутствие мелких забот очищают существование, убирают грязь и неустроенность, незащищённость, отсутствие гармонии. Мир становится промытым, как стёклышко. Но грязь необходима. Без неё повсюду воцаряется геометризм и пустота. Словно треснул бокал ощущений, и - сколько в него ни вливай - он не наполняется. "Он не был слеп. Он замечал грязноватую кожу, тонкие губы, пористое, шероховатое лицо, - писала Франсис Вальдо. - Они вызвали бы у него отвращение в другой женщине. Но это была - Лиза. Этим всё сказано".    

 

Совершенство пресыщает. Когда не остается больше ничего, кроме него, в душе поселяется холод. Мрамор поздней эллинистической, доведенной до предела эстетизма, скульптуры, холоден, как лёд. За ним - огром космической бездны, за ним - предел достижимого, предел земного. Тоска по недостижимому, по этому пределу, но с "человеческим лицом", породила особого романтического героя, гибрид совершенного классического тела и мятежной - либо доброй - души.

 

"Он был высоким, мускулистым мужчиной, выделявшимся своей статью. Волосы его казались белыми. Его лицо - симпатичным и притягательным. Речь отличалась лаконичностью, но глаза внимательно наблюдали за всем, что попадало в круг его зрения, и они задавали исследовательские вопросы. (....) Считалось, что он являлся совершенно практичным человеком, гордым за своё накопительство золота и земли; но его дочь Антония знала, что в действительности он обладал потрясающим воображением. Когда он рассказывал ей о лесах, ей казалось, что эхо чащи пролетает по комнате....." (Amelia E. Barr).

 

"За стойкой рядышком сидели три kisy (девчонки, значит), но нас, patsanov, было четверо, а у нас ведь как - либо одна на всех, либо по одной каждому. Kisy были прикинуты дай Бог - в лиловом, оранжевом и зеленом париках, причем каждый тянул никак не меньше чем на трех- или четырехнедельную ее зарплату, да и косметика соответствовала (радуги  вокруг glazzjev и широко  размалеванный rot). В ту пору носили черные платья, длинные и очень строгие, а на grudiah маленькие серебристые значочки с разными мужскими именами - Джо, Майк и так далее. Считалось, что это malltshiki, с  которыми они ложились spatt, когда им было меньше четырнадцати. Они все поглядывали в нашу сторону, и я уже чуть было не сказал (тихонько, разумеется, уголком rta), что не лучше ли троим из нас слегка porezvittsia, а бедняга Тем пусть, дескать, отдохнет, поскольку нам всего-то и проблем, что postavitt ему пол-литра беленького с подмешанной туда на сей раз дозой синтемеска, хотя все-таки это было бы не по-товарищески. С виду Тем был весьма и весьма отвратен, имя вполне ему подходило, но в mahafshe ему цены не было, особенно liho он пускал в ход govnodavy. - Ну, что же теперь, а? Hanurik, сидевший рядом со мной на длинном бархатном сиденье, идущем по трем стенам помещения, был уже в полном otjezde: glazzja остекленевшие, сидит и какую-то murniu бубнит типа "Работы хрюк-хряк Аристотеля брым-дрым становятся основательно офиговательны". Hanurik был уже в порядке, вышел, что называется, на орбиту, а я знал, что это такое, сам не раз пробовал, как и все прочие, но в тот вечер мне вдруг подумалось, что это все-таки подлая shtuka, выход для трусов, бллин. Выпьешь это хитрое молочко, свалишься, а в bashke одно: все вокруг bred и hrenovina, и вообще все это уже когда-то было. Видишь все нормально, очень даже ясно видишь - столы, музыкальный автомат, лампы, kisok и malltshikov, - но все это будто где-то вдалеке, в прошлом, а на самом деле ni hгепа и нет вовсе...."  

 

Так и Розену казалось: видишь, вроде бы, обои, жатые лимонно-желтые цветы на них, вроде пионов, на благородном светло-вафельном фоне, хрустальную люстру, столик на изогнутых ножках, напоминающих козлиные, замысловатое бра на стене, бронзовый торшер, пузатую вазу в серванте: но за всем этим какой-то провал, бред; это только кажется, что сидишь тут и всё это видишь - а на самом деле "ни хрена и нет вовсе...." 

 

Юный герой нового розеновского романа выходит невредимым из стычки со школьными хулиганами, счастливо освобождается от пут, накинутых на ноги в бассейне, в последнюю секунду передумывает выбрасываться из окна подъезда, виртуозно разоблачает интрижку, приведшую его в кабинет директора, и вместо пригоршни люминала забрасывает в рот димедрол. Такой герой вряд ли будет осыпан любовью публики. Литературный персонаж должен состоять из плоти и крови, и садомазохистские инстинкты толпы тогда будут удовлетворены. У Валентина из-под пера выходило нечто восхитительное, свежее, как распускающиеся бутоны роз. Поток остроумия, искромётный юмор, легкая, как ветерок с моря, пикировка, и занимательные приключения четырёх не вполне ещё созревших юношей - четырёх мушкетеров питерского поколения старшеклассников из семей среднего класса. Но кто же будет читать эту изящную вещицу в наше время? Без развитого мордобоя, без грязи, чернухи и порнухи? Всеобщую любовь завоюет герой, которого колошматят без разбору, выбивая ему глаза и зубы, сокращая число его парных органов и мозговых клеток. В эпоху компьютерных игр, когда настоящий герой - кукла, в какую стреляют, которую убивают и мордуют без устали, а она встает и продолжает всё сначала, - коротышка-Алекс: тот, за кого проголосуют все разом. Удивительная живучесть его, гладиатора-червячка, истоптанного сапогами свирепых американских ментов, исполосованного по глазам цепями безмозглых американских выродков, превращённого в отбивную эсэсовцами доблестных американских тюрем, собранного по кусочкам после падения со сто первого этажа глупого американского небоскреба - уже не воспринимается как литературный прием гиперболы, а именно как прообраз какого-нибудь Соника или Марио. За теми двумя последовали тысячи других виртуальных мальчиков для битья, назначение которых: щекотать нервы и проверять реакцию своих хозяев-игроков... на себе.  

 

Как и во времена диких доисторических племен, то, что роднит всех в рамках зрелища - это кровавый ритуал, в рамках которого кому-то обязательно пускают кровь. Собираясь вокруг, люди пьянеют больше, чем от водки, и пьют, пьют зрелище мордобоя, или сами участвуют в нём, отпуская узду своих диких страстей; "открывают" дамбу, стоящую на пути выхода скопившихся в пивной бочке живота газов. В том помогает им служанка-литература. Она обходит воняющих отрыжкой и потом гнусных и глумливых чикагских мусоров, заглядывая каждому в глаза. Гладит одного за другим, целует, ослабляет галстук - и делает минет. Все довольны, и - после сеанса литературы - отправляются совершать свои грязные дела. Но литература не позволяет себе расслабляться. Она тут же приблизится к отвратительной шайке наглых гарлемских подонков - и обслужит их всех с такой же любовью и тщательностью, как и фараонов-ментов. После черных мальчиков подрулит к не менее омерзительным белым: к дерьму на "великах с мотором" и со свастикой - эмблемой на кожанках. И так обходит всех без разбору и без угрызений. Такая вот она сука. Не ссучившиеся писатели никогда не увидят свет в окошке: ни славы, ни признания. Гениальные или просто наглые суки захапали, зажали всё в республике Литературия, устроили в ней разбой и драки, избивая стариков, врываясь в дома простых тружеников. При этом мало быть честным выродком, в жилах которого течет волчья кровь убийц и бандитов - надо обязательно ссучиться.  

 

У Наташи в квартире Розен передохнул, оклемался, и мир, на секунду задрожав и конвульсивно запрыгав, вернулся в свою роговую оправу. Через его возродившиеся линзы Валентин огляделся, ощупал себя - и решил, что пока ещё жив, хотя пуля прошла всего в каких-нибудь пяти вершках от височной кости.

 

На сей раз всё у Наташи ему показалось другим - по сравнению с собственной берлогой. Лик её мирка осязался выпуклым и не анонимным. Его вечно сухие глаза, иной, не-розенский шум с улицы, другой, не такой, как у него, воздух, чутьё, подсказывающее "не своих" соседей за стенами: всё казалось свежее, реальней, неповторимей. Приоткрытая "форточка", впускавшая бодрый морозный воздух, томик стихов - антология, - раскрытый на стихотворении Маргариты Алигер. Он совершенно не представлял, что так скоро ему придется столкнуться с тем же стихотворением в сопровождении антуража непредставимо иных, неожиданных обстоятельств. Наташа порхала, как птичка, привыкшая к собственной клетке. Казалось, причастность к сгущенному царству Розена ни на йоту не лишило её врожденной невинности. Он подумал о том, что рожденный ползать летать не может. Рожденный волком не станет ягненком, и никакие вёдра тофу не ликвидируют его агрессивности. Даже если он перестал есть мясо, его врождённые инстинкты заставят его убивать - через самые сложные и запутанные механизмы абстрагирования. Шаг в одну сторону станет шагом в другую, и бросок на спасение утопающего по неизъяснимой причине обязательно привлечёт к жертве акулу, и та перекусит несчастного пополам. Эта мысль, построенная на гиперболе, показалась Розену именно тем, что подходит к объяснению "по размеру". Каждый в итоге умирает тем, кем родился.

 

В квартире царил белесый молочный свет. В окне спальни, выходившем во двор, снежинки, весело падая, не кружась, одна за другой садились на деревянные перила балкона. Немецкая дорогая гардина с прозрачными цветами, склоняющими головки, частично закрывала картину падающих снежинок, и та получалась ирреальной и размытой. 

 

В пол девятого задребезжал телефон. Звонил Яша-с-кольцом-в ухе, по прозвищу Зубатый. Он был хорошо известен в балетных кругах, экс-танцор, аккомпаниатор-любитель, спекулянт, посредник, обеспечивавший - как он выражался - publicite и связанный с фотографами-профессионалами....

  - Здравствуйте. Я туда попал? - сказал он приятным мелодичным баритоном.

  - Вам видней, - парировал Розен.

  - Мне нужна Наташа. Можно её к телефону?

  - Её нет.

  - А Вы кто, извиняюсь?

  - Голос в трубке.

  - Тогда, пожалуйста, Голос В Трубке, передайте ей, что звонил Яша Зубатый. Хорошо?

  - Обязательно передам. 

  - С кем говорил? - спросила Наташа, выходя из ванной, вытирая волосы толстым полотенцем. 

  - Господин Зубатый собственной персоной.

  - А.... Этот шут. Я ему заказала пуанты для двух девочек.

  - Сказала бы мне.

  - Не хотелось отвлекать тебя от дел вселенского масштаба.  

  - Вселенная осталась бы на месте. 

 

Напоенный чаем с малиной, прикоснувшийся к живому земному бытию, Розен возвратился в свою роскошную конуру, с какого-то времени переставшую резонировать в нём и отзываться радостным трепетом узнавания. Ещё совсем недавно весело вилявший хвостом пёс - его логово - превратилось в старую больную суку, у которой нет сил подойти к двери, приветствуя дорогого хозяина. Он не мог сказать, как персонаж известного русского романа: "все опостылело", так как привычка наслаждаться тем, что он имел, не отпустила его из своих объятий, но не мог наслаждаться обладанием так, как прежде. Возможно, с таким чувством возвращался на Мойку, 12 великий поэт перед своей роковой дуэлью. 

 

Не успела закрыться за ним дверь, как позвонила Мара.

  - Как живешь? - с ходу бросил Валентин, опережая её.

  - Нормально. Ты чего такой тусклый.

  - Я - тусклый? Ты не оговорилась?

  - Тусклый, тусклый. Я по интонации сразу врубилась. - Ещё бы, чуть не произнес вслух Розен. У тебя же такой бесценный опыт....

  -  Ты не подумай, будто из-за моего ...известного.... опыта. Просто у меня на тебя чутьё. И вообще, я свое прежнее занятие бросила. Сейчас работаю в гостинице. В интуристе. Только не смейся. Не в прежнем качестве. Убираю номера.

  - Ну и как?

  - Ты знаешь, работа интересная.

  - Неужели?

  - Правда.

  - Извини, что задаю подобный вопрос: меня как писателя интересует. А за мужиками грязными не отвратно убирать? 

  - Мужики - грязные? Да что ты, Розен, проспись. Где мужик живет, так там тишь и благодать. Вот номера тыща сорок пять, сорок шесть, сорок восемь. Немцы живут. Дальнобойщики. Войдешь туда - всё прибрано. Подушечки лежат в ряд, как папки в райсовете. Каждое полотенчико на своем крючочке. Кресло - где его поставила в прошлый раз, там и нахожу. Или вот итальянец богатый в двойном на двенадцатом. Ни одной крошки, ни одной ниточки на ковре. Ни одежды на стульях, ни разлитого кофе на журнальном столике. И вот приехала к нему баба. Молодая. Итальянка. На жену не похожа. То ли любовница, то ли невеста - "фиянсе". Ты бы посмотрел на неё, как она там всё перелопатила. Где стулья, где кресла? Ничего не разберешь. Все завалено шмотками. В номер входишь убирать - а там валяются на ковре джинсы с колготками и трусы в колготках. Одно в одном. Как капуста или две начинки в конфете - бывают такие, помнишь? Где стояла - там спустила, переступила, пошла. Нет понятия: кто-то может зайти и увидеть.... Или вот....

  - Ладно, я понял. Ты что-то важное хотела сказать?

  - Не хочешь слушать? Ты и правда сегодня какой-то смурной.     

  - Устал, заработался.

  - Знаем мы твою работу. С очередной бабой шашни крутил. Да?

  - За меня будь спок. У меня и на тебя силёнок хватит.

  - Хочешь встретиться? 

  - Сначала скажи, что у тебя там по программе.

  - По программе у нас Майя Абрамовна. Помнишь такую?

  - Ну, хоть убей - не знаю, о ком ты.

  - Когда я была в шестом классе, она уже на пенсию ушла.

  - Ах, да-да, что-то припоминаю. Учителка - по русской литературе.

  - Вот-вот.

  - Так она же в Израиль укатила.

  - Как укатила - так и прикатила.

  - И - .... 

  - С мамой моей она лежала. В одном отделении. И сейчас там. Только жить ей теперь осталось всего ничего. Врачи говорят, больше двух месяцев не протянет. После инфаркта обнаружилось кое-что другое. Тебя, Розен, она очень хотела видеть. Ну, я помню, какой ты у нас занятой. Не хотела беспокоить. А вчера - я её время от времени посещаю - пристала, говорит, пока не поговорю с Валентином, не могу спокойно умереть. Давай мне Розена, только ему и хочу исповедоваться.

  - Так и сказала - исповедоваться?

  - Да нет, конечно. Это так. Хотя такими вещами не шутят. Жалко мне её.

  - Конечно, приду. Давай вместе. Когда там твоя трудовая вахта?

  - Мне, Розен, теперь заступать послезавтра. Так что, если хочешь, завтра и махнем.

  - Она где?

  - Это частная клиника.

  - А-а-а.....

  - Ты что подумал?

  - Да ничего.

  - Ничего? Тогда ладушки. Завтра в девять жди звонка.

  - Не надо звонка. Я за тобой заеду.

 

Обычно Розен любил и умел отнекиваться. Но не в тот раз.... То ли в такси захотелось, то ли настроение... душещипательное, то ли в свете недавних событий, то ли.... Но это последнее не обсуждаемо.

 

Значит, так сложилось.

 

 

 

               - 42 -

 

Мара ждала у подъезда в норковой шубке, постукивая сапожком о сапожок. Розен появился на прокатной иномарке, взятой там, где он часто брал машину. Мара вздрогнула, когда её окликнули из незнакомой тачки. "Садись, не ссы, - промычал Розен заговорщически. - Тут все свои". Мара плюхнулась на переднее сидение.

  - У тебя с подогревом?

  - А как же? - Валентин показал движением головы на портфель на заднем сидении.

  - Да ну тебя! Я ж не это имела в виду.

  - С подогревом. Просто не включал. Пока допер за тобой, в салоне итак жарко.

  - Да так. Я просто спросила.

  - Что там у тебя?

  - Где там?

  - Где-где! У тебя. Чего ты сегодня не в духе?

  - Да так.

  - Опять "да так". "Так" по-польски и без того значит "да". 

  - Ерунда. Сон плохой видела. А тут ещё эти звонки.

  - Какие звонки?

  - Да совпадение вероятно. Иначе получается чертовщина какая-то. Полночи книжку читала. Детектив американский. Тебе такой не понравится. Форбжеста или Форбера. Никак не запомню. А под утро заснула. Приснился звонок телефонный. Он звонит, и таким звоночным голосом сообщает: "А я звоню у тебя к квартире". Я тут ещё подумала: так и без того понятно, что в квартире. Телефонный аппарат ведь в квартире, вот и звенит он тут, а где ж ещё? А он тогда на это отвечает, что в квартире - значит, что он тут, проник ко мне, и такой издает щелкающий звук, как будто языком кто-то так делает. И звук этот не такой, как в телефоне, в трубке то есть. А так, словно у меня в комнате или на кухне кто-то так языком цокает. У меня внутри всё и оборвалось. Похолодело прямо. Просыпаюсь. А тут настоящий телефон звонит. Поднимаю трубку: алло! Молчат. Говорите, кричу. И тут кто-то так вот языком цокает, и звук какой-то странный, не такой, как по телефону.... тьфу ты!... в трубке.... И так четыре раза подряд. Какой тут уж сон.

 

Розен посерьезнел. От Мары это не укрылось.

 

  - Ты чего вдруг посмурнел? Тонус тебе своей болтовней сбила?

  - Чего-чего? Какой там еще... бонус? - Розен лихо зарулил на стоянку.

  - Ладно. Ты мне скажи, где ты так водить научился. Раньше я за тобой такого не замечала.

  - Как-то оказался в гостях. Нажрался. Когда ехал назад, чуть сам себя не убил, да ещё одного человека мог угробить. С тех пор решил подучиться. 

  - Уважаю. Уважаю, когда люди твоего уровня и типа способны на волевые поступки.

  - Спасибо, Мара. Ты меня перехвалила.

 

 

Голова Майи Абрамовны на больничной подушке изящно обрисовывала свои контуры, расположившись с достойным королевы полунаклоном. Она очевидно была в свое время чертовски красивой женщиной. В её лице почти не угадывалось никаких внешних следов болезни. Только синева под глазами и какая-то неопределимая мягкость ресниц говорили о том, что дни её сочтены.

  - А вот и Валентин, - сказала она на расстоянии, когда они только входили в палату, не успев даже поздороваться с порога.

 

Они уселись на мягких и легких стульях, удивляясь отсутствию привычного духа больницы, холодящей кровь смеси запахов, какие способно распространять человеческое тело и его ингредиенты, запахов лекарств и других химических соединений. Иногда в больницах почему-то вяло пахло резиной, доставляемой в палаты едой, казённой чистотой постельного белья из стерилизующей гермы прачечной.  

 

Тут царила атмосфера хорошо проветриваемого помещения, и только отдельные молекулы потустороннего, франкельштейновского мира лечебниц изредка щекотали ноздри каким-то тревожащим и знакомым ощущением пустоты.

 

  - Вы просто ослепительны, молодые люди, - продолжала больная, не давая им раскрыть рта, предупреждая волну сочувственных вздохов или дежурных фраз, готовых сорваться с уст. - Прямо как Ромео и Джульетта без Монтекки и Капулетти. - Я знаю, Розен, что ты женат, но, когда рядом с тобой такая прекрасная женщина, и я на твоем месте, Валентин, не отказалась бы поухаживать. - Сознавала ли она, насколько была права? Действительно ли видела насквозь, просвечивая людей, как рентгеном? Её речь была речью тех, кто много работал с русским языком, постигая не только умом, но и сердцем его самые сокровенные секреты.

  - Вот, привела к Вам Вашего любимца, - просто сказала Мара.

  - Надеюсь, что не только моего. Такого импозантного мужчину должны любить тысячи женщин.

  - Вы нам обоим выдали по комплименту, Майя Абрамовна, - со смехом парировал Розен. - Теперь наша очередь. Только в словесах мы с Вами тягаться не будем. Ни малейшего шанса. Лучше выдадим то, что мы Вам принесли. Под расписку и с обещанием всё....

  - Если ты о цветах, Валентин, так откинь занавеску, там на тумбочке высокая банка. Воды наберешь в туалете.

  - А Вам палец в рот не клади, Майя Абрамовна. Неужто я не знаю, что цветы выдают только в ....

  - ... тогда, значит, ты хотел сорвать с меня обещание всё слопать?

  - И Вы быстренько сообразили убрать цветы подальше, опасаясь как бы их не включили в Ваш рацион.

  - Ставлю Вам двойку, молодой человек. Вы плохо подготовили свое домашнее задание. С моей стороны это было не пикирование, а замечание: что с цветами в руках говорить о еде неприлично.

  - Ах....

  - То-то же. Ну, рассказывай.

  - О чем?

  - Какой-то невежливый ты стал, Розен. Мальчиком я тебя таким не помню. Ты кто вообще? Новый русский? Или ты....

  - Клянусь, Вам, Майя Абрамовна, что в жизни своей никого не убивал.

  - Да верю, верю. Только я не о том. А, впрочем.... Вот прочла две твоих книжки. Не спрашивай, откуда узнала. Все равно не угадаешь. - Розен тотчас же вспомнил ту же самую фразу, сказанную совершенно другими устами и при совершенно других обстоятельствах. Ему почудилась тут какая-то связь, так, что мурашки побежали по коже. - В одной нашла восемь ошибок. Подай, Маруся - на подоконнике. - Ох.... подождите минутку. Прихватило... - Лоб Майи Абрамовны быстро покрылся испариной.

 

Розен мгновенно потянулся за полотенцем - привстал и наклонился над больной.

 

  - Правильно, молодец. Теперь узнаю твою давнишнюю галантность. - Она сопровождала свои слова угловато-утрированными жестами и мимикой: чтобы визитерам показалось, будто она морщит лицо и стонет исключительно из жеманности. - Раскрой на десятой странице, абзац четвертый. Видишь, там слово обведено красным карандашом. Этот глагол не должен применяться с существительным в такой форме. Подобное его использование пугает. Пятнадцатая страница, в самом низу. Мое ухо не приемлет такого сочетания фонем. Оно подчеркивает полное отсутствие элегантности и простоты. Двух наиболее ценимых мной компонентов. Ты, наверное, думаешь про себя: вот старомодная бабка... Разрушить гармонию просто. Ты вот хочешь разобрать мир по косточкам, посмотреть, что там, внутри. Искусен, слов нет. Но деструкция - антитеза творенью, с какой бы целью её ни смешивали. Желаешь потягаться со Всевышним - построить всё сначала, с нуля? Но как возможно сделать это, когда ты внутри того, что разрушаешь? Взорвешь самолет, потопишь корабль, срежешь сук - .... не знаю.... вместе с собою самим. А других людей ты спросил: хотят ли они того? Мы и без тебя давно уже идём в одну сторону. Ко дну. К освобождению. От материальных пут, от жёстких законов мира, диктующих нам свои условия. Продлить молодость, срок нашей жизни, победить саму Смерть: что - как нам кажется - нужно для драгоценного ощущения счастья, полноты жизни. А есть ли дорога назад? Почему введение всех этих технических ухищрений-новшеств не сделало нас счастливее? Почему качество жизни не привело к новой ступени ощущения себя самодостаточными, не остановило колоссальных общественных катаклизмов? Может быть, потому, что изначальная матрица жёсткой среды являлась твердой основой нашего собственного сознания - и была ему необходима? Теперь мы как парализованный, скелет которого - каркас - подвергся необратимым мутациям. Чтобы он не испытывал боли, его накачали наркотиками, и он видит захватывающие и пугающие галлюцинации. Но в них он пребывает не как участник, а всего лишь как зритель; не он их формирует силой своей воли, не он у пульта управления, у волшебного привода. Он слышит, тысячекратно отраженный от стен мрачной пещеры, лишь свой собственный голос, голос своего "я", в качестве "мы" или в качестве эго - не важно. Обессиливая мир, обесцвечивая его тайны, человек видит во всех его проявлениях, во всех зеркалах и витринах исключительно самого себя. Это оттого, что вселенная одного человека - другой человек. Это её глубина, её многомерность. У тебя самого, Валентин, я видела одну умную фразу: "Вуайерист не испытает полноценного наслаждения от того, что подсмотрит, как сосед глядит на порнушку по телеку, но вот если подсмотрит в момент раздевания соседову жену..." -

  - Всего лишь одну?

  - Кого? Жену?

  - Фразу. Остальные, значит, были не умные. Кстати, в том журнале была ошибка. Они неверно приписали эту фразу мне, а не моему оппоненту. Это из рассказа Костылькова "Не верьте....".

  - А-а-а......

  - Я, пожалуй, пойду на лестницу, покурю, - вмешалась Мара. - Вы тут без меня пока общайтесь.

 

Когда она вернулась, Розен распаковывал разные яства - немногие, всё еще годящиеся для Майи Абрамовны, для поддержания её обреченной плоти. Среди них были самые экзотические деликатесы, самые изысканные кушанья.

 

  - А это что? - спросила Майя Абрамовна, указывая на два - белый и черный - похожих на куски бесформенного мыла или на экзотический клубень - съедобных камня. -

  - Это такой итальянский гриб, который, оказывается, лечит одну-единственную форму рака. Как раз ту самую, что обнаружила себя у Вас. -

  - Стоп. Погоди. Откуда тебе известно, какую форму рака "обнаружили" у меня, и зачем ты наводил справки? -

  - Ну как же....

  - Не гляди так выразительно на Марусю, она врать не станет. Я ей ничего не говорила про это. Подобного рода поведение... оно настораживает. Да, я на смертном одре, но я пока ещё жива. И в ясном, как говорится, сознании. Не спросив меня, ты наводишь справки о моей болезни... Ты не подумал о том, что это - по меньшей мере неэтично? Мне становится страшно. И потом.... ты хочешь сказать, что это.... трюфели?

  - Да, они самые....

  - Хоть раз в жизни увижу их - перед смертью. Но это ведь живое чудо. Я слышала, что во всем мире есть только две местности, где их можно отыскать. Обе они в Италии. На эти редчайшие грибы охотятся с собаками исключительно ночью, собаки их чуют, и большая удача, если находят один гриб за двое, а то и за трое суток. Как правило, охотники за этими грибами - потомственные специалисты, столь же редкие, сколь и то, что они ищут. Я правильно говорю?

  - Да, всё верно. Ваши энциклопедические знания поражают. 

  - Но ведь они.... должны стоить кучу денег. Каждый - долларов восемьсот, в Италии, на месте. А с доставкой в Россию - просто страшно себе представить. Кроме того, они очень быстро портятся. Их надо держать в холодильнике. А ты собирался потчевать меня этими грибами, насколько я понимаю, в течение нескольких месяцев? Откуда у тебя такие деньги? Мне просто жутко.... за тебя.

  - Так мне что делать - уйти? А у Вас - у Вас откуда такие позниня... о трюфелях. Я имею в виду их цену.

  - Мне говорили об их чудодейственном эффекте (подразумевая мою болезнь). Но даже если бы я имела такие невероятные средства (для лечения пришлось бы - лучше всего - поехать в Италию, и там покупать по 2-3 гриба в неделю) на этой стадии я всё равно прожила бы не более двух или трех лет. Теперь для меня уже скоро всё кончится. А пройти вторично через то, через что я прохожу сейчас, мне бы не очень хотелось. Да и в течение вероятной ремиссии качество моей жизни оставляло бы желать лучшего. Так что - нет, спасибо. Я отказываюсь.

  - И Вы лишаете себя всякой надежды на чудо?

  - Чудеса даются страшной ценой. Я принимаю то, что мне предназначено. И не хочу отклонять кинжала судьбы. Знаете, о чем я теперь всё время думаю, что вспоминаю?

  - О чём?....

  - О войне.... Пусть я не была на фронте. Но картины войны, разрушения, страданий и любви стоят перед моими глазами.

 

   - Я вижу - словно это было вчера - как мы бежим из Рогачёва под свинцовым дождем пулеметных очередей, которыми осыпали нас на бреющем полете немецкие самолеты. Видела своими глазами, как пуля попала в голову такой же, как сама, пятнадцатилетней девочки. Это было жутко. Помню кровь на асфальте дороги, на деревянных перекладинах подвод, помню убитых и раненых. По дороге двигался сплошной океан людей. Река голов, подвод и лошадей, колясок, повозок. Когда налетали фашистские самолеты, негде было ни спрятаться, ни укрыться. Кто-то прыгал в канаву, прямо в грязь, кто-то прятался под подводой.... Машин и подвод было мало, и смерть плевала в толпу своими омерзительными зубами: без малейшего труда, не прилагая никаких усилий.

 

- Те, кто шел пешком, бежали к лесу и пробирались по бездорожью. На исходе семи часов ходьбы их ноги представляли собой сплошное кровавое месиво.

 

- Сначала у нас была лошадь, подвода, на ней - нехитрые пожитки, подушки, кое-какая одежда. Потом шли пешком. Лошадь и подводу продали за бесценок в каком-то селе. И везде - наглухо заколоченные колодцы. Местные боялись инфекции, эпидемий, заразы. В уходящих закрытые колодцы вселяли отчаянье и ярость.. Всех мучила жажда. Сутки не пившие дети плакали и скулили, как собаки. Осунувшиеся, серые лица горели предсмертной тоской. Сколько их .... - нас - погибло тогда? Сотни тысяч? Миллионы? Могли власти что-то сделать для нас? Могли - и не желали, или - оказались полностью дезориентированы и сами разбежались, как испуганное стадо мартышек? Вот так, без фашистских концлагерей, без карательных операций - погибла громадная масса народа. Больше всего людей уходило из Бобруйска, и гибель в беженских колоннах опоясывала этот город, как связка гранат героя-смертника, прокладывала кровавые реки и ручьи в сторону Жлобина, Смоленска и Гомеля. И везде - захлопнутые двери, заколоченные наглухо колодцы. Они ассоциировались в нашем сознании с глухотой местных жителей, безразличных, бесчувственных к нашим мольбам и стонам. В каком-то городке полумертвый от жажды ребенок бросился к дверям одного дома, то ли ведомый интуицией, то ли наученный родителями. Всем было ясно, что в доме есть люди, но никто не открыл, не вышел, не вынес воды. Правда, случались исключения. Когда в двери другого дома постучался старик, погибавший от жажды, вышла маленькая девочка и вынесла воды в ржавой миске: как коту или собаке. Это на годы врезалось в память. Но всё равно это было по-человечески, ведь сострадание в любом своем проявлении человечно.   


- В Рогачеве, Жлобине, в двух или трёх больших сёлах кормили отступавших. Мы ходили кушать по очереди: кто-то вынужден был оставаться с вещами. В большой столовой были открыты все двери и окна. Мухи кружились над едой, как маленькие назойливые самолеты. Гул растерянных голосов, броуновское движение обессиленных и голодных детей, мужчин и женщин напоминали хаотические перемещения насекомых. Набив живот, многие без сил валились в траву, на тёплую от летнего солнца землю. И тут же засыпали, как убитые. А память уже выдергивает из сознания другие образы: закрытые наглухо двери и ставни обитаемых домов, заколоченные колодцы.

 

- Годами я носила в себе упрек, обращённый к тем людям. И только потом поняла, что ведь могло быть и хуже. Спасибо хотя бы за то, что не грабили и не убивали нас. И - даже обдирая, наживаясь на нашей беде, - всё-таки что-то платили за продаваемое, хотя могли запросто отобрать, не дав ни копейки. В сёлах боялись неизбежной эпидемии, страшились необузданной и непредсказуемой реакции массы проходивших мимо отчаявшихся, бедствующих изгнанников, не найдя ничего лучшего, как запереть двери и закрыть колодцы. Не говоря уже о том, что уходящие и остающиеся были друг другу врагами. 


- В уходящих остававшиеся видели тех, кто бежит потому, что боится. Оставшимся не было чего бояться. Они не служили в НКВД, в прокуратуре, не были членами компартии, и вообще - не отличались особой преданностью советской власти. В десятках тысяч евреев, уходящих с отступавшими коммунистами, те, что не побежали, видели неотделимость от советской власти. Очень многие усматривали в том тождество с её преступлениями. Даже если кое-кто и смотрел чуть дальше, понимая, что большинство евреев уходит только потому, что они евреи, то всё же недостаточно далеко, чтобы рассмотреть причину их бегства в чуждой, приближавшейся с канонадой и воем самолетов силе, двинутой на восток безжалостным психотическим тираном. 

 

- Потом были поезда, разбитые бомбами железнодорожные пути, и повсюду такие же несчастные беженцы, как мы - с узлами, сумками, баулами, чемоданами. Ужас этих скитаний, голод, грязь товарных вагонов и детский плач вокруг, пересадки на станциях, где нас расстреливали и бомбили, картины трупов в кустах, вдоль путей, оторванных человеческих конечностей: всё это слилось в один невыразимый поток, в чудовищно сжатый кошмарный сон.

 

- Нас занесло в самую глубь России, в Тамбовскую область, на узловую станцию Кочетовка. Оттуда мы попали в село Кочетовка, где нас, евреев, разместили в не топленных пустующих избах. Представьте себе: лютая зима, мы без зимних вещей - голые, босые, в совершенно пустой хате - без мебели, без дров, без пищи. Село небогатое, военные годы - голодные, самим есть нечего, а тут еще мы. Мужчины - на фронте. В селе одни бабы. Везде - бедность. Коров - раз два - и обчелся. "Одна сиськА на семью." Мы сначала не понимали, в чём дело. Когда до нас дошло, мы были в шоке. В Беларуси жили зажиточно. А тут.... Кроме нас, в Кочетовке оказалось ещё три еврейские семьи - из Борисова, Бобруйска и Минска. Всё село сбежалось смотреть на нас. Некоторые были удивлены, что мы не с рогами. Удивлены вполне искренне: в тех краях не было своих евреев, и самые глуповатые из деревенских всерьёз приняли ехидный шепоток местных умников, откровенно гадая, что мы такое.

 

- Когда убедились, что мы без рогов и копыт, к нам и стали относиться как к людям: по-человечески. Натаскали нам в хату разных вещей: лавки, корыто, два тазика, ведра, кое-какую утварь. Чуть позже появились топчаны с сеном. По дороге в школу моя сестра Соня, в своем ватном пальтишке и ботиках, добегала до крайнего дома, где жили две сестры - старые девы Ганечкины, Марина и Даша. Они поили Соню чаем, давали ей тулуп и валенки, и она убегала дальше, к школе. На обратном пути всё повторялось: в противоположном направлении. Мне подарили резиновые сапожки с красной подкладкой. В сильные морозы по дороге в школу подкладка примерзала к чулкам, а чулки - к коже....  

- Папу забрали в армию, несмотря на возраст и болезни. Я рвалась "добровольцем" на фронт, и моя мамочка, выплакавшая глаза, насилу меня убедила, что такой красивой девушке, как я, не место среди солдат.

- Местные научили нас подшить большие карманы к юбкам, с внутренней стороны, и только это спасло нас в первую зиму, весну и осень, когда мы ходили на работу в колхоз. Так мы внесли свою маленькую лепту в разобобществление обобществлённого, тогда как главный груз этой задачи лежал все годы советской власти на плечах государственных мужей, руководящего звена и преступных элементов.

 

- Окончив школу, я поступила в техникум, в районном центре, возле станции Кочетовка. Учёбу пришлось бросить. Нечего было кушать, нечего одеть, не за что купить книги. Кочетовские отличались от сельских черствостью: в них почти не было сострадания. Правда, когда я объявила, что ухожу из техникума, вся группа сбежалась - клялись сброситься, купить мне книги, помочь с одеждой. Я была гордая - и отказалась. Так вот и не стала железнодорожником....

 

- А после тайком от мамы и сестры ревела в подушку, очень было мне жаль себя, свою молодость, загубленные в эвакуации юные годы. Пришлось до конца войны работать в колхозе, снова надеть юбку с карманами-невидимками. Вспоминала наш пяти-комнатный дом, который в сорок первом фашисты разбомбили напрочь, изразцовые печи, свои довоенные наряды, кинотеатр, затейливые расчёски, шкатулку. В своих воспоминаниях я казалась себе бывшей принцессой, и вот эта принцесса попала на скотный двор. Сожалела, что мы застряли тут - и не отправились дальше.

- Дальше - значило в Ташкент или в Крым. Те, у кого были деньги и предпринимательская жилка, ехали "дальше", на свой страх и риск, как бы без благословения государства. Как Найманы: нагловатое пучеглазое семейство, распрощавшееся с нами в августе сорок первого; они уезжали, а мы с грустью смотрели им вслед. Другая еврейская семья - из Бобруйска: семидесятилетний Бэрл и его тридцатилетняя дочь Зина - умерли зимой от голода и неприспособленности.

 

- После войны пучеглазая Наймичиха, шепелявя, делилась своими впечатлениями от жизни в тёплых краях. Мне было странно слышать из её уст жалобы на жлобство местных ташкентских найманов, обиравших своих жлобинских и рогачевских "однофамильцев", на бесчеловечность и невероятную жадность южных евреев. Она рассказала о том, как их, НАЙМАНОВ! - обманывали, как всучили фальшивые деньги, как мужа её, Сёму, пырнули ножом в вагоне. Поведала о шумных и многолюдных южных базарах - государстве в государстве, о продажных базарных милиционерах, о повальном взяточничестве, мошенничестве, воровстве и подкупе властей. О том, сколько стоило "отмазать" Сёму от армии, о том, что мешок соли в сорок четвертом, который в Навои продавался за бесценок, в Тамбове или Калуге представлял собой целое состояние, о том, как умирали "сони, растяпы и ротозеи" в Узбекистане. "Каждой пташке - своё место на ветке, - вспоминала я слова деревенского мудреца, старика Якимыча, - сказала Майя Абрамовна. - Россия, которая стоит между Востоком и Западом, и вздрагивает, когда Запад начинает "овосточиваться", или со скрежетом отделяется от Востока, когда в её собственных жилах струится слишком много восточной крови, и в её собственной голове утверждается слишком много восточной ментальности, или когда "сильный зверь восточной породы" начинает управлять ей, сама, в своих недрах, вырабатывает антитела, противоядие, чтобы в следующий виток истории победить очередной вирус "с Востока". Так я стала учительницей русского языка."

 

  - Если я правильно понял ход Вашей мысли, - заметил Розен, - Вы хотели сказать, что Государство Израиль - то же самое, что Узбекистан, или гораздо хуже (скорее всего - второе), и что следующая опасность грозит нам именно оттуда; а также - что, спасенные в этой стране, прошедшие через ад иммиграции в Израиль, 50 тысяч вернувшихся оттуда с обидой на свою ближневосточную "историческую родину" беглецов - это и есть противоядие, которое спасет Россию? -

 

  - Ты гениально прозорлив, Валентин... Только это не похвала... Да, что-то в этом роде... А теперь уходите. Я устала. Идите, идите.... Да... и больше не приходите ко мне. Я буду умирать. Не надо прощаться со мной. - И она отправила их прочь царственным жестом.

 

        *     *     *

 

На улице Мара вздохнула и даже смахнула слезу (или только показалось?). Свежий морозный воздух пахнул в лицо. "Куда тебя отвезти?" Вопрос повис в этом заиндевевшем, напитанном паром дыхания воздухе.

 

  - Как она держится! - Мара шмыгнула носом. - За что всему живому такие напасти? Вот бы уйти так, как приёмник какой-нибудь или телевизор.... Пых-пах.... клуб дыма - и всё. Или просто однажды утром не включился - и конец.

  - Так это и с нами бывает. Удар бампером по башке. Или капотом? Как тебе больше нравится?

  - Капутом.

  - Вот-вот. Или нож под... под какое ребро? Или пуля в затылок. Только у нас это называется "трагедия". Так-то.

  - Одно лишь её чувство юмора стало давать перебои. А так - в полном сознании....

  - Чувство юмора покидает людей её происхождения тогда, когда они начинают критиковать своих или критикуемы своими. Не обязательно перед смертью.

  - А вообще у евреев есть чувство юмора. Еще какое!

  - Согласен. У евреев есть чувство юмора. А у нас есть чувство вины.

  - Это что - твой новый каламбур? Это к чему?

  - Так, ни к чему. Не обращай внимания.

  - Ты не в духе? Я имею в виду - без связи с больницей. Хочешь, я тебя приласкаю: чтоб ты был готов к новым подвигам.

  - По-моему, на каждый квадратный метр меня итак слишком много подвигов. Но на еще один подвиг я согласен. С тобой. Поехали.

 

 

 

               - 43 -

 

"Сдвоенные" автоматы в холле выдавали кока-колу и спринт. Валентин выбрал спринт и вышел из гостиницы. Вечерело. Ленивые вечерние трамваи с дребезжаньем катились на своих железках. Какая-та женщина толкала коляску с ребенком. Бомжеватого вида неприкаянный тип слонялся по улице, заглядывая в урны. Его пружинистая, раскидистая шевелюра - как у африканца - казалось, сияла во влажном вечернем свете. Пожилой господин в плаще остановился с собакой у афиш, и ждал, пока его песик, подняв заднюю лапку, кончит увлажнять обледенелый фундамент.

 

Уже два часа Розен похаживал вокруг, наблюдая за подъездом поэта-самоубийцы. Он пришел к выводу, что этот подъезд вообще никого не интересует, и людей там живет раз, два - и обчёлся. За два часа никто не прошел ни туда, ни оттуда, и обрисовалась надежда, что никто не потревожит его "за работой". Надвинув капюшон на глаза, он прошмыгнул в дом, ещё раз предварительно оглядевшись.   

 

В подъезде тупо пахло кошками и мочой, и на разрисованных стенах выделялся непонятный рисунок, подписанный - чтобы всем сразу стало понятно - названием женского полового органа. На лестничной площадке повыше красовался другой рисунок того же народного умельца, с названием мужского органа и маленькой стрелкой вниз. В углу недопитая банка пепси в лежачем положении отрыгнула свое содержимое, тёмное, как кровь, прямо на многострадальный пол площадки, покрытый желтоватыми плевками, окурками и бумажками из-под шоколадных палочек. Стену слева от подъездной амбразуры многократно пытали прижигающим огнём зажигалок.

 

Дверь жилища поэта - как предполагалось - была опечатана. Согласно стандартному детективному сюжету, за ней, притаившись, злоумышленника поджидал усиленный наряд ОМОНа. Ведь всем известно из пересказываемых криминалистических теорий, что каждый убийца как правило что-то забывает на месте преступления или что-то приносит туда, чтобы сбить с толку следствие; или его просто тянет туда неодолимая сила. Несмотря на ироническую окраску подобного рода мыслей, Розен проник в квартиру не без трепета и колебаний. Конечно, ему стоило больших усилий не думать о себе как о матером преступнике, потому что он им был. Незаконное проникновение в квартиру с целью похищения собственности покойного, что на языке юристов называется "кража со взломом" - возможно, с элементами мародерства, и отягчающие обстоятельства: квартира опечатана милицией, сознательное чиненье помех следствию, незаконное получение оперативной информации путем подслушивания милицейских властей, а также разговора двух несовершеннолетних... И так далее - в том же духе. Ого-го (Розен загибал воображаемые пальцы). Тут есть над чем поработать известному и хорошо оплачиваемому юристу. Но адвоката по розенскому сценарию не предусматривалось. Со своей гипертрофированной самоуверенностью и безграничным эгоизмом, с достаточно очерченной в некоторых плоскостях скупостью и неподражаемым самолюбием-фетешизмом - Розен доверял вершение своих проектов только одному человеку: самому себе. Он был единственное творческое начало и одинокий свидетель своих генезисов, исключительная причина (само-причина) и самодостаточность во вселенной розенского созидания. Он был сам господь бог, а какие могут быть у бога адвокаты? И какие судьи правомочны осудить Его?

 

Даже не включая света и пользуясь для ориентации фонариком, Розен сразу же понял, что квартира поэта Сашки точь-в-точь такая, как он её представлял. Он обнаружил "ту самую" кровать, "тот самый" стол, "ту самую этажерку" и множество других вещей и подробностей, уже сформированных в его голове (и теперь материализовывавщихся прямо на глазах). Если говорить о вине, наказании и раскаянии: то как можно судить его, субъекта, уже обладавшего "вторым экземпляром" квартиры (а, точнее, её матрицей) за опыт почти чисто ментального расширения своих собственных представлений?

 

Подобные размышления разворачивались в его сознании не столько как продукт потребности в нравственном самооправдании, сколько самоуспокоения. Что-то в квартире было явно "не так", что-то сильно действовало на нервы. С одной стороны, ни страшное веероподобное пятно не стене (самоубийца должен был сидеть спиной к стене, когда пустил пулю себе в лоб), ни странноватый и тонкий душок смерти, немного заглушённый другими запахами, вероятно, оставленными криминалистами из прокуратуры, не могли Розена напугать. С другой стороны - сам воздух этой квартиры, её нечеловеческая пустота и заторможенность хранили в себе что-то жуткое, что с трудом выдерживала даже достаточно устойчивая розенская психика. Ни приглушённое жужжание редких машин, доносившееся снаружи, ни проникающий с улицы свет не могли затушевать холодящего чувства немотивированного страха и сквозившей из всех пор пространства опасности, зловеще надвигавшегося огрома чего-то ощутимого и невидимого. Подгоняемый, подталкиваемый этим крайним дискомфортом к выходу - как страдающий диурезом к двери туалета - Розен всё-таки основательно пошарил в столе, в антресолях, сгреб в охапку попавшиеся под руку тетради - и торопливо вывел себя из логова смерти: как застоявшуюся мочу из канала.

 

Когда он вернулся к себе, ноздри его всё ещё мелко подрагивали, чего до этого с ним никогда не случалось. Только тут он заметил, что его руки и одежда в крови. С трудом ему удалось преодолеть панический страх: то ли помешательства, то ли вмешательства потусторонних сил. Рассматривая под мощной лупой эту "кровь", Розен увидел, что это какой-то очень мелкий порошок, похожий на охряную "побелку". Очевидно, это вещество набралось на руки то ли в антресолях, то ли в столе. Тогда он мог в квартире основательно наследить. Заметят ли менты? Поймут ли, что кто-то до генерального обыска побывал в квартире? - Открыв опечатанную милицией дверь. Возвращаться назад не хотелось. Что-то подсказывало ему, что этот порошок или побелка - мелочь по сравнению с тем уроном, который он понесет, если вернется на место (- теперь уже его) преступления. И потому - несмотря на то, что какая-то сила подмывала его сорваться - и вприпрыжку нестись назад, - он подавил в себе этот позыв возвращения. И не подействовали ехидно нашептывающие голоса "что? кишка тонка? слабО тебе вернуться назад, а? зря корчил из себя супермена! тоже мне - "бог" нашелся!" Им овладела внезапно неизъяснимая слабость. Колени подкосились. Потянуло на рвоту. Неужели менты разбросали - рассыпали в опечатанной ими квартире какую-то гадость, отраву? Нет, вряд ли. Или кто? На всякий случай Розен аккуратно собрал остатки "побелки", почти что пыльцы - в герметичную металлическую коробочку: для вероятного будущего анализа. Так и не разобравшись, его дурнота - она физического или психического свойства, он решил отправиться на боковую, тщательно смыв с себя и с одежды подозрительное красящее вещество. Однако, после душа его голова прояснилась. Стало легче дышать. И потянуло к осмотру добычи.

 

Первое, что попалось ему на глаза - тетрадь со стихами: переписанные начисто поэмы, циклы и сборники. Он был ошеломлен с первого же просмотра. На его глазах из тетрадки встал и распрямился во весь рост великий поэт. Такой, который даже в век изобилия талантов должен затмить своим сиянием всех остальных. Молодой самоубийца был гением.   

 

Жадно впитывал Розен каждую строчку. Редкие афоризмы непосредственно, но при этом обилие скрытых, более утонченных и сложных, чем просто крылатые фразы; объемные и потрясающие метафоры, пугающие своей грандиозностью. Каждая строфа, каждое предложение были откровением. Объяви Розен себя автором, он бы обессмертил свое имя навеки. Если бы не он, всё равно единственными читателями этих строк стали бы тупые менты. Разве не он вынес эту драгоценность из "полымя", из дышащего каким-то запредельным ужасом места? Что мешает ему теперь сделаться великим поэтом? Хотя, нет, всё равно это будет не он, не его личностная сущность. Сама тетрадь, её листы, исписанные шариковой ручкой, обыкновенной синей и черной пастой, станут этим поэтом, разрезая жизнь плагиатора, само его существо - надвое, превратив в живой манекен. Нет, Розен слишком умен, чтобы пойти на подлог. Он слишком опытен, чтобы забыть о том, что метафизические сущности мстят. Он опубликует эти стихи под именем их подлинного автора, выпустит посмертный сборник, и через два десятка лет Александр Вяземский станет величайшим русским поэтом всех времен. Обязанный своей посмертной славе ему, Валентину Розену.

 

Из того, что удалось вынести "из огня", внимание притягивал и щекотал нетерпеливое любопытство дневник Александа - совсем не внушительная, почти тощая тетрадь в простой коричневой обложке. Розен открыл и увидел:

 

 

ДНЕВНИК АЛЕКСАНДРА ВЯЗЕМСКОГО

 

            2 января

Утро. Стою, подставив шевелюру ветру. Тот,

шалун, играет моими локонами как бессмысленное
дитя. Ветер, животное, погода, судьба - они все
младенцы. Вечно играют, строя и перестраивая
прихотливые изломы своего поведения - затейливые
как рисунок пены отступающих волн на песке. Ветер
с Невы, ветер с Залива. Туман - вечный его противник.
Они лихо играют в прятки. Им хорошо вдвоем. А с кем
мне резвиться?

 

             4 января

Женщины заставляют думать и умирать. Они

подталкивают к смерти, хотя в них к нам говорит

жизнь. Одинаковость не обвиняет. Она только

соблазняет. Повторяемость завораживает. Узнаваемое

мы признаем за действительность - и таким образом

существуем. Если ожидаемость узнаваемости

встречаем в женщине - значит, наша жизнь прожита

не напрасно. Но эту воплощенную действительность

надо еще уметь удержать.

 

            7 января

Подслушал разговор двух парнишек в трамвае.

 

Старший: Видишь эту толстую тетрадь?

Младший: Она хранит твои умные мысли.

Старший: Беккет бы сказал - в ней подсохли

твои умные мысли. Видишь эти графики. Это

такие формулы, по которым можно определить

главную суть любого поэта. Кто твой любимый

пиит?

Младший: Вяземский.

Старший: Ха-ха.

Младший: Что ты нашел тут смешного?

Старший: Назови другого.

Младший: Ну, Тредиаковский.

Старший: Ха-ха.

Младший: Ну что смешного, не пойму.

Старший: Тогда послушай:

 

"Перестань противляться сугубому жару:

Две девы в твоем сердце вмястятся без свару"

 

                  Или - еще:

 

"Тот кто залюбит больше,

Тот счастлив есть надольше"

  

                 Мало? вот тебе еще:

 

"Мощной богини любви сладость так есть многа,

Что на ста олтарях жертва есть убога".

 

                Или:

 

"Не печалься, что будешь столько любви иметь:

Ибо можно с услугой к той и той поспеть.

Льзя удоволить одну, так же и другую"

 

Твой поэт втемяшил себе в голову, что, коли у

Петра вся родня немчура, то и стихи русские

должны сделаться калькой с немецкого. Бороды

русские окладистые сбрили, кафтаны посдирали,

и все одели немецкое. То же и у пиитов петровских.

 

Младший: Пушкина-то ты, надеюсь, не станешь

задевать.

Старший: Пушкин? А кто это такой?

Младший: Ну, перестань кривляться. Ты поэта

Пушкина не знаешь?

Старший: Пушкина-поэта - не знаю. Знаю другого,

которого ты не знаешь.

Младший: Это какого же?

Старший: А вот какого:

 

НЕСЧАСТИЕ КЛИТА.

Внук Тредьяковского Клит гекзаметром песенки пишет,

Противу ямба, хорея злобой ужасною дышет;

Мера простая сия всё портит, по мнению Клита,

Смысл затмевает стихов и жар охлаждает пиита.

Спорить о том я не смею, пусть он безвинных поносит,

Ямб охладил рифмача, гекзаметры ж он заморозит.

 

        Видал, как он Тредиаковского опустил? И -

        главное - его собственным штилем.

 

        Ты думаешь, Пушкин друзей щадил?

        Смотри, как твоему любимому Вяземскому

        рожки строит из-за спины:

 

 

         ВЯЗЕМСКОМУ

Язвительный поэт, остряк замысловатый,

И блеском колких слов, и шутками богатый,

Счастливый Вяземский, завидую тебе.

Ты право получил, благодаря судьбе,

Смеяться весело над Злобою ревнивой,

Невежество разить анафемой игривой.

 

ИЗ ПИСЬМА К ВЯЗЕМСКОМУ

(.........)

Но твой затейливый навоз

Приятно мне щекотит нос:

Хвостова он напоминает,

Отца зубастых голубей,

И дух мой снова позывает

Ко испражненью прежних дней.



        Так вот - игриво, замысловато и колко -
        запрятал язвительную иронию.
        Затейливый шалун. И Хвостова к
        Вяземскому пристегнул.

 

                Или вот это, слушай:

               

              * * *

Она тогда ко мне придет,

Когда весь мир угомонится,

Когда всё доброе ложится,

И всё недоброе встает.

     

     Такая вот элегантная похабщина

     для Александра Сергеевича - это

     то же, что для спортсмена - разминка.

 

                А вот эти эпиграмы - это как раз

                его родной пушкинский стиль:

 

ГР. ОРЛОВОЙ-ЧЕСМЕНСКОЙ.

Благочестивая жена

Душою богу предана,

А грешной плотию

Архимандриту Фотию.

 

РАЗГОВОР ФОТИЯ С ГР. ОРЛОВОЙ.

"Внимай, что я тебе вещаю:

Я телом евнух, муж душой".

- Но что ж ты делаешь со мной?

"Я тело в душу превращаю".

 

НА К. ДЕМБРОВСКОГО.

Когда смотрюсь я в зеркала,

То вижу, кажется, Эзопа,

Но стань Дембровский у стекла,

Так вдруг покажется там жопа.

 

       * * *

Мы добрых граждан позабавим

И у позорного столпа

Кишкой последнего попа

Последнего царя удавим.

 

(............)

Говорил он с горем

Фрейлинам дворца:

"Вешают за морем

За два яйца!..

 

(............)

Семейственной любви и нежной дружбы ради

Хвалю тебя, сестра! не спереди, а сзади.

 

(.............)

Как, все заботы отклоня,

Провел меж ими год я круглый,

Но Зубов не прельстил меня

Своею задницею смуглой.

 

VARIANTES EN L'HONNEUR DE M-lle NN.

Почтения, любви и нежной дружбы ради

Хвалю тебя, мой друг, и спереди и сзади.

 

Младший: А что, Рембо или Байрон - лучше?

Ты ненавидишь русских поэтов?

Старший: Почему ты решил, что я ненавижу

русских поэтов?

 

Тут приблизилась моя остановка - и я вышел.

 

Младший вряд ли в состоянии сегодня 

разобраться в том, что его друг

не лукавил. Ему невдомек, что

старший не интересуется поэзией как

таковой. Он не знает Пушкина-поэта

не оттого, что не считает его поэтом,

а оттого, что собирает сальные

анекдоты, скандальные истории и

скабрезные четверостишия. Готов

биться об заклад, что подобные досье

составлены у этого любителя жареного

на Гете, Шиллера, Вийона, Бодлера,

Малларме и других заграничных

"стихоплетов". 

 

Дружба способна рухнуть, доверие -

испариться, и все из-за неосторожно

брошенного словца. Половина бед

у нормальных людей происходит

из-за поспешно сделанных выводов.

 

           18 января

Я никогда не оставлял своих графиитти на

скульптуре, витражах, барельефах или панно,

так как уважал работу других мастеров. 

 

          2 февраля

Он с детства комплексовал из-за своего возраста.

Ну, вот, вырасту взрослым, постарею, и появится

у меня гордая серебряная шевелюра. Мечта эта

согревала его сердце теплым бальзамом. Старшие

пацаны, нахлобучивая ему козырек кепки на голову,

говорили: вот подрастешь, тогда узнаешь...; тренер

институтской команды бросал сквозь зубы: молокосос;

позже начальник рассаживался в своем кабинете,

закуривал сигарету и, поднимаясь, не забывал

заметить: вот поживешь с мое....

 

И вот - в тридцать лет, не успев обнаружить в своей

шевелюре ни одной серебряной ниточки, он стал

лысеть. Никакие бальзамы, шампуни, натирания,

оливковое масло - не помогали. За четыре года

голова превратилась в лесной орех, только орехового

цвета не хватало. Он чувствовал - ушами, кожей головы,

- что под этой внешней оболочкой находится другая:

вся в извилинах и бороздках, как скорлупа мягкого

грецкого ореха. Тогда он неожиданно для себя открыл,

что перепады в возрасте между людьми - это не просто

феномен отцов, сынов и братьев, - но своего рода

перепад уровней, позволяющий нам, людям, ощущать

необходимую рельефность бытия. По крайней мере,

так он мне сказал. Для него, человека строительной

профессии, это было выдающееся открытие, отчасти

примирившее с собой. Но я видел по глазам, что

он чего-то недоговаривает и  продолжает о чем-то

усиленно думать.

 

Я вспомнил Шопенгауэра.

Старшинство - это о том, кто ближе остальных к

"первому" небытию, тому, что до рождения.

Отрезок между "первым" и "вторым" называется

"жизнь". Она зажата в тиски двух черных дыр, как

стеклянный шарик в зажиме щипцов. Или как

страшный треугольник между ножницами стрелок

часов.  Этот треугольник - наша жизнь.

 

Стрелки-лезвия сближаются, как лезвия ножниц. Они

неминуемо отстригут голову жизни. Ее не станет,

когда обе сойдутся на цифре 12. В нашем сознании

стрелки всегда выступают субъектами.

 

           8 февраля

В жизни не видел еще человека, который бы так

виртуозно плевался. Этого парня я заметил сразу,

как только тот подошел к краю платформы с первым

плевком, похожим на выстрел из карабина. Я поплелся

за ним до остановки автобуса, от выхода из метро.

По дороге он намечал на земле какую-нибудь ерунду,

бумажку или веточку, и метко попадал в них своим

очередным плевком. Я представил себе, что вместо

слюны у него во рту капсулы-пули с ядовитой начинкой.

Вот схватили его враги, привели в свою берлогу, со

связанными сзади руками. А он - пух-пух - метко

поразил всех безо всякого стрелкового оружия. И

выбрался из западни. Пока я так размышлял, что-то

слабо шлепнулось о мой портфель. Я очнулся от

задумчивости. На коже портфеля, точно возле замка,

красовался желто-зеленый, смачный и обильный

плевок. Меня чуть не вырвало. Гадливо я поднял с

земли какую-то бумажку и обтер портфель. Значит,

чемпион по плевкам заметил меня, потом

подкараулил мою задумчивость - и отомстил.

Я подумал: "Как хорошо, что коровы не летают."

 

           6 апреля

Стал гадать - о чем думает герой типичного

триллера, подруливая к дому любовницы. "Он

затормозил на перекрестке, поворачивая направо.

Перед капотом, шаркая ногами, еле двигалась пара

дряхлых стариков с коляской, полной продуктов

из самого дешевого магазина. "Так и подмывает

давануть на газ, промчавшись сквозь этих шаркающих

ногами животных, - подумал он. - Только загрязняют

вонью своего существования жизнь нормальных

людей. Если бы у меня было миллионов пять баксов

на хорошего адвоката, я бы с наслаждением раздавил

их". В тот момент в реальной жизни я сам пересекал

улицу, и вишневый джип 4Х4 дернулся вперед,

едва не налетев на женщину с малышом за руку. Из

джипа высунулась голова разодетой и накуренной

бой-бабы, из новых русских, с такими серьгами в

ушах, какими можно забивать гвозди: "Что, не

можешь поторопиться, сука нищая со своим

выродком? Передай ебарю, пусть кормит тебя

получше, а то еле ворочаешь ступилами. Скажи

спасибо, что я не поленилась нажать на тормоз." 

 

 

           12 апреля

Он умел приручать животных, машины и женщин.
С первого прикосновения, с первой встречи он знал,

какую кнопочку (в кавычках и без) нажать, как сделать

так, чтобы все слушалось его самого мимолетного

желания. Он понимал реакцию женщины, знал, против

чего она не в силах устоять, и неизменно нажимал

в ней именно нужную "клавишу". Его прихоти исполняли

с радостью, в этом горячем служении черпая интерес,

нетривиальность и стимул к жизни.... Там, где красивая

и слишком умная женщина - там всегда опасность. Даже

для самых быстрых, ловких и сильных исход встречи с

этой опасностью определяется в значительной степени

долей везения. Ему не повезло, и вот мы его сегодня

хороним.   На похоронах была   о н а   -  в  тонком

черном платочке, как ни в чем ни бывало; как будто

не имеет никакого отношения к случившемуся.

Поразительно! Ее лицо совершенно непроницаемо.

Наверное, не один я гадал: связана ли эта непроницаемость

с определенными качествами, с качествами шлюхи. Многие

аутсайдеры - вроде меня - часто путают шлюху с

проституткой. Ореол шика и отменного вкуса,

окружающий - как правило - подобного рода женщин,

броней смыкается вокруг них, ставя их выше нашего

понимания. Из всех на кладбище я был такой маленькой

пташкой, что на меня никто не обращал никакого внимания.
Я мог исподтишка вовсю наблюдать за ними. И только 

о н а  удостоила меня своим любопытным пронзительным

взглядом. Он был колким и холодным - как у змеи. И цепким.
У меня закружилась голова. В ее глазах мне почудились
роскошные апартаменты, мужчины и женщины,
как  о н   и как   о н а, обожающие дорогие

красивые вещи, окружившие себя ими; эксклюзивные

спортивные автомобили, пляжи и СПА, ленивые

прохладные вечера, дорогие рестораны, битком

набитые "богатенькими буратинами". Она недолго

разглядывала меня. Что-то еле заметной волной

пробежало по ее телу - и она отвернулась.



           13 апреля

Сегодня кончились массовки. Теперь надо искать что-то

другое. Федор сказал, что мог бы меня устроить в одну

контору переводчиком с английского. Бог ты мой! В наши

дни английский, кажется, знают все, кому не лень.

Переводить с английского - да еще не имея

профессионального диплома - это же почти получать

дармовую зарплату. Я уже чувствую, как стану

комплексовать. Что мне делать с моим "attitude"?

 

 

           15 мая

Давно уже не чувствовал себя так хорошо и расслаблено.

В городе весна. Повсюду какой-то праздник. Веселые

машины-поливашки выкатили на улицы. Водители

троллейбусов курят и болтают, пока один из них

прилаживает на место соскочившую штангу. Девушки

постепенно разоблачаются, показывая растянутый на

месяц стриптиз: рассчитывая к лету открыть коленки,

плечи и грудь. Я как будто впервые увидел улицы, небо,

набережные. Месяц сидел как проклятый. Вместе с Герой

перевели, наконец, этот занудный голливудский боевик.

Поделили выручку. Теперь я свободен, как птица. Ура! До

конца лета - не о чем беспокоиться. Трудно поверить.

В сентябре приедут эти два студентика из провинции. С

их помощью надеюсь перезимовать - а там видно будет.

Если бы только встрять в киношную продукцию в качестве

сценариста.... Мечты, мечты.... Полагаю, что с жильцами

уживемся. Кажется, смирные, не задиристые ребята. Эх!

Погуляем! Днем сидел на скамейке, раскинув руки и

зажмурившись. Грелся на солнышке, ни о чем не думая.

Неожиданно подошла и присела на краешек тонкая

девочка, на вид лет семнадцати. Скромно так присела,

сумочку положив на колени. Я наблюдал за ней

исподлобья. Аккуратненькая. Смазливая. Личико

розовое. Ушки на солнце просвечивают. Я представил

себе, как веду ее в свою квартирку. Как усаживаю на

кухне, пою чаем. Как пристраиваюсь рядом - и как мы целуемся....

"Чего зенки-то вылупил!" - чей-то грубый окрик вырвал

меня из мечтательности. Голос этот принадлежал ей,

той самой скромной субтильной девочке. Я взглянул на

нее так, словно вижу впервые, всем своим видом отрицая,

что "вылупился".

- Часы есть?

- Не-а....

- А сигаретка - найдется?

- М... - ммм...

- А что у тебя есть? Хата хоть есть? - Я кивнул.

- То-то же. Но ты не думай, губу не раскатывай.

Так я к тебе в твою хату и побежала. Ты мне и с

хатой не нужен. - (Как будто я хоть о чем-то

заикнулся. Только машинально кивнул в ответ на

вопрос! Ух, стерва!).

Она достала круглое зеркальце и стала в него молча

смотреться. В этот момент от киоска отделился

незамеченный мной раньше верзила - и направился

в нашу сторону. Проходя мимо меня, он намеренно

задел меня своей кожанкой. Девочка встала ему

навстречу.

- А это кто? - верзила указал на меня.

- А это, Вань, никто.

- Мне показалось, что ты с этим чириком общаешься.

- Нет, Вань, тебе показалось.

- Так я и говорю, что показалось.

- Показалось в том смысле, что показалось. Я со

своим зеркальцем шепталась.

- Ты смотри у меня! - И он зыркнул на меня своим

деревенским прищуренным глазом.

 

 

      26 мая

Сегодня опять видел этого человека. Он не

попадался мне на глаза с пасхи. Впервые он привлек

мое внимание месяца четыре назад, когда мы

с Алешкой бродили по еще заиндевевшему городу. Не

знаю, что меня в нем поразило, но горло сжал

необъяснимый холод, и в груди поползла тошнотворная

пустота. Обычный тип. Неопределимого возраста,

где-то сорок и плюс. Одет с виду скромно, но все на

нем дорогое. Часы - не иначе как "Ролекс" или что-нибудь

в этом роде. Чуть выше среднего роста. Думаю, не выше

меня. Монолитная, накачанная фигура. Но его серые глаза,

лицо Николая Второго с подстриженной русой бородкой

как-то не вязались с мощными покатыми плечами и

сановитой осанкой. И еще руки. Хотя руки были в

перчатках, в них угадывалась редкая, чарующая грация.

 

Он прошел мимолетом, как ураган, не останавливаясь, не

замедляя шага. Прямо к магазину книг. Не скрою от самого

себя, что мне было как-то неловко подглядывать за ним. Но

мной овладело пугающее любопытство. Почему так упало

сердце, когда я увидел его? Чего я испугался - инстинктивно,

как будто увидел призрак собственной смерти?

 

Он брал самые редкие, самые замысловатые книги. Неужели

знал такое количество языков? Выбрал Фому Аквинского

на латыни, четыре томика Леопольда Стафа, редкое издание

Рильке в оригинале. В том магазине все это стоило кучу денег.

Я видел, как он расплачивался, как беседовал с Олегом - это

точно, что он тут постоянный клиент. И ценим. Олег с ним

раскланивался, как с самим Президентом России.

 

Сегодня я опять переходил площадь в том же месте, где вечно

эти туристические автобусы. Забыл про сон, в котором я

между ними, и оба мастодонта одновременно двинулись,

сдвигаясь, расплющивая меня в лепешку. Прошел сквозь

автобусы, оглянулся. Он появился там же, за мной. Навстречу

ему - жутко красивая баба. Лет двадцати четырех. Они уже

разминулись, и вдруг он ее окликнул. Помахал рукой. Она

обернулась. Улыбнулась ему. Это чувствовалось, хотя я видел

ее со спины. Сделали шаг, два, три навстречу друг другу. Сблизили

щеки  - для приветственного мимолетного поцелуя, каким иногда

здороваются и почти чужие друг другу люди. А он неожиданно ее

развернул, прижал к себе - и поцеловал взасос. В этом поцелуе

было что-то совершенно особое, такая свобода и сила, что у меня

прямо дух захватило.

 

Такие мужчины, как он, подумал я, не просто угадывают

желание слабого пола или тонкий след ее воображения -
даже не желания, а представления, - но исполняют какой-то

ритуал, спектакль - в полном соответствии с ее

представлением. Она еще не понимает, наяву ли это все

происходит, или это чудесным образом материализуются

ее мысли: а оно-таки наяву, и то, что случилось -

вящая реальность. Не просто угадать, сорвать картинку

женского воображения, не просто с точностью до мелочей

ее обставить, повторить в действии, но попасть именно

между тем - и тем, между женской мыслью и ее еще не

реализованным осознанием. Это должно быть виртуозное

искусство."

 

 

(Розен изумился, прочитав о себе в дневнике Александра Вяземского. Вот как он видится людям со стороны. Совсем не таким, каким себя представляет. Хотя, с другой стороны, Александра вряд ли причислишь ко "всем". Он был не как все. Не от мира сего. И замечал то, что другие не заметно.) 

 

      

         3 июня

Как мне было сказано, явился к десяти. Зря притащился.

Кроме меня, в коридоре сидели двое: блондиночка лет

семнадцати в тонких джинсиках и светлой рубашке - и

парень, насупившийся и наодеколоненный как в

парикмахерской 1950-х годов. Девочка взглянула на меня

наискосок; и тут же огонек, зажегшийся поначалу в ее

глазенках, моментально угас. Вот так всегда. Не любят

меня девки. Что-то есть такое во мне, что их отвращает.

Теряют интерес. Зачем только я позаимствовал у Валика этот

приталенный пиджак, ладные сапожки, рубашку с отворотом.

Все зря. Тут подошли еще трое. Блондинка оживилась: "Ребят,

вас сколько? Чьо других не захватили?" Ну, так и есть.

Среди вошедших - амбал с открытым лицом, высокий,

плечистый, в рубашке военного покроя с короткими

рукавами, раздавшимися на бицепсах. И другой - с

коротенькими, но стильными бакенбардами - как у

Принса, с эдаким загадочным романтическим лицом,

экстравагантным, с изюминкой. Куда мне до них!

Я помрачнел. Почувствовал, как на желваках натянулась

кожа.      

  - Так мы их знаем, что ли? - ответил плечистый на

реплику блондиночки.

  - А я о чем? - не пропустила вставить та.

  - Кто скажет, на что набирают?

  - А на все.

  - Это на стриптиз, что ли?

  - Будете, мальчики, мужские носки рекламировать.

Чтоб носочки были заметней, лишнее все уберут.

  - Ну, если я разденусь, так на носочки никто и не

взглянет, - самодовольно ответил плечистый.

  - А на что? - поддел его тот, с бакенами.

  - Только не ссорьтесь, мальчики.

  - А мы и не думаем, - ответил за двоих "Принс".

  - Вы лучше скажите, как станут вызывать, - сказала

дородная девуха с длинным крестом на шее.

  - Как, как - по списку, разумеется.

  - А вот я думаю, по росту.

  - Или по другим достоинствам, - снова "Принс".

  - Тогда их у меня больше, чем у всех, - с прежним

самодовольством заметил плечистый.

  - Это смотря что считать достоинствами, - ловко

отпарировал другой, с бакенами.

  - Удивляюсь, что ты здесь делаешь - такой умный, -

вставила свое слово девуха с крестом.

  - А что, разве ум - не достоинство?

 

Другим ответить на это было нечего.

 

Подошли еще двое - такая жеманная парочка. Худые,

высокие, в джинсах, а ля Джон Леннон и Йокко Оно.

  - Не скажете, который час?

  - Приветик! Счастливые часов не наблюдают.

  - Наблюдают. В телескоп.

  - Ого. Так ты еще и остряк.

 

Тут дверь кабинета открылась. К нам выплыла

малышка, не очень похожая на секретаршу. Раздала

каждому по анкете: "Запишите свое имя, удобные

часы работы." - "Так мы, что ли, все уже приняты?" -

- "Не спеши, джинсовый мальчик. Все будет сказано.

А это кто - твоя девочка?" - "Да, она самая." - "Она войдет

первой. Пусть начнет прихорашиваться." - "Зачем

ей прихорашиваться, разве она итак не хороша?" -

"Говорю тебе - не спеши. Жизнь будет не интересной."

 

"Да, - подумал я про себя, - всем этим ребятам палец

в рот не клади. Мне до них - как до луны. Все, что я

прочел и что изучил, не сделало меня ни на йоту

"умнее". Пока одно слово сформируется в моей башке,

они уже готовы выпалить больше пятидесяти. Нет, не

возьмут меня сниматься в рекламе. Зачем только

я сюда притащился?"

 

Девуха с крестом закурила и обратила свой

томный взор на меня. 

  - А ты к кому пришел?

  - К вам.

  - В каком смысле?

  - Чтобы вам всем не было скушна без меня.

  - Ну-ну, - проговорила она, и больше ничего не

добавила.

 

Ну как они находят между собой общий язык? Как

знают, о чем говорить? Как держаться? О чем думать?

Когда выкликнули мое имя, я уже был полная размазня.

 

  - Проходи. - Мягкий вкрадчивый голос, роговые

очки, с как будто наклеенными на стекла глазами.

Аккуратная рыжеватая бородка, галстук, золоченые

запонки: все как положено. - Что бы ты хотел делать?

  - Как насчет вакансии? - спросил я, а про себя подумал:

вот дебил! Что бы я хотел делать?! Деньги получать!

  - Я задал вопрос. Пажжалуйста, ответь на него.

  - Мне нравится обстановка у вас. Все эти студии,

фотографы, нравится позировать.

  - Про обстановку я и не спрашивал. Ладно, стань вот

там. Я запечатлею твой лик цифровой камерой. Вот

так, молодец. Почему ты такой зажатый? Расслабься.

Не надо стоять по стойке "смурно". Ручку на колено

положи. Правую ручку. Так, хорошо. А левой облокотись

на столик, пажжалста. Ну и лады. Подойди сюда.

Как тебя величают?

  - Александром, - сказал я и указал на анкету.

  - В анкете, молодой человек, мало что написано.

Там написано "Александр", а вдруг тебя все величают

Сашей. Это не то же самое. Скажи, ты как относишься

к съемкам во весь рост....

  - Мм... нормально....

  - Подожди. Я имею в виду - в трусиках. Иногда

надо и без - Я подумал про себя: это как в морге, что

ли? Но промолчал. Пауза затянулась.

  - Надо подумать, - сказал я, отмечая ком в горле

и остро чувствуя, что он ждет ответа. Даже не глядя

в зеркало ощутил, что стал пунцовым.

Девочка-секретарша с садистским

удовлетворением и нездоровым любопытством

уставилась на мои брюки. Еще одна - брюнетка

лет тридцати пяти, третий член "комиссии",

как-то гортанно хихикнула и схватилась за сигаретку.

 

  - Так ты боишься, что ли? - спросил он. - Я - Валерий

Петрович. Не укушу, не страдай. Может быть, покажешь,

что у тебя там, под штанами твоими? - Я потупился.

Мои экзаменаторы - или экзекуторы - напрасно хотят

меня вытянуть. Ничего из меня не получится. - Скажу

тебе, Александр, откровенно: данных у тебя для этой

работы - чтобы зарабатывать приличные деньги -

маловато. Но нам нужен мужской экземпляр с твоей

фигурой и твоими пропорциями, чтобы не так много

мышц и не так много жира, для нудистских съемок.

С финансами ведь у тебя туго, сознайся. Вон носишь

свою одежду как не свою. Значит, занял. Чего тебе

терять? Будешь худо - бедно у нас зарабатывать. Если,

конечно, это для тебя что-то значит. А нет - извини.

 

В этот момент в комнате появился еще один

персонаж: в берете, с носом, как у статуи,

со скулистыми щеками, с умеренных размеров

торчащей с боков бородой - вылитый Че Гевара.

Только борода седющая.  

 

  - Что скажешь, Федор?

  - Что скажу? Гони ты его в шею. У нас тут не

детский сад. Если парень не чувствует, кто мы,

жмется, то о чем с ним гутарить? Попал бы он
в соседнюю контору, к братве. Там бы ребятки
его быстро жизни научили. У тебя, Валера,
своих сыновей дома три штуки. Нече отца из
себя корчить. Ты что, не видишь, кто перед
тобой? Да это же поэт, разуй глаза. Вот с места
мне не сойти. Эти умеют только стишки писать.
И больше ничего. Мы ему ничем не поможем.

  - Послушай, парень, запиши еще раз тут свой

телефон. Если понадобишься, позвоню. - И -

уже в сторону открытой двери: "Следующий!"

 

Я бессильно поплелся по коридору, не чувствуя
ног. Там Умный Принц и блондиночка принимали

поздравления: их зачислили в штаты. Кажется,

раньше две нижние пуговицы ее рубашки были

застегнуты, а теперь нет. Неужели она так вот

легко и просто разделась там, в комнате, перед

всеми четырьмя? Почему им все дается с такой

легкостью и бравадой?

 

У парадного входа меня догнали двое в джинсовых

доспехах.

  - Не расстраивайся, паря. Мы вот что подумали:

не податься ли нам всем вместе....

 

Я согласился с ними "податься".

 

 

      30 июля.

Подопытного кролика (genea pig) - даже и его

меня не получилось. Оказалось, что американские

фирмы испытывают на честных русских

гражданах свою отраву бесплатно. В Штатах

люди и за деньги не хотят, вернее, когда нет

крайней надобности. А тут.... Мол, такие

средства - от похудения, от курения, для

того, "чтобы быть еще здоровее" - тут, в России,

страшно дороги. А они нам предоставляют все

это бесплатно. У себя дома небось платят своим

кролика по 3 штуки баксов за каждый эксперимент,

двухнедельное исследование - так мне сказали.

А русских травят задарма. Я сказал "джинсовым",

что мне деньги нужны и что наши пути неизбежно

разойдутся. Что ты, ответили "джинсовые", и на

бесплатных испытаниях люди зарабатывают деньги.

И объяснили, что надо только умудриться не

глотать все таблетки, а собирать их и потом

продавать. Они знают человека, который скупает

их. По десять баксов за штуку. Тоже деньги. И

дали мне инструкцию: исписанный от руки

зачитанный листик бумаги гармошкой. Нет,

на такие сложные ухищрения и приемы я не

способен. Как прятать таблетку, как мочиться

в баночку и как не мочиться. Возможно,

таблетки скупают какие-нибудь конкуренты,

и тогда из всей этой истории могут получиться

крупные неприятности.

 

 

  20 августа

Вошел в его большой кабинет - и застыл

пораженный. Из окна открывалась широкая

панорама центра со всеми его церквями,

соборами, дворцами и каналами. Ярко

блестели купол Исаакия и золотая стрела

Адмиралтейства. Были различимы часть

Невского, фрагменты Мойки и Фонтанки,

Нева с мостами и набережной,

захватывающий вид Васильевского острова.

Я не представлял, что в Питере можно

найти такое здание, откуда открывалась бы

такая потрясная панорама. Он заметил

мое состояние.

  - Что, интересно? Присаживайся.

 

Я ждал, что он скажет. Его руки казались руками

аскета. Тонкие костлявые пальцы, выпирающая

кистевая косточка, точно на границе рукава дорогой

тонкой рубашки. Золотые запонки только

подчеркивали его аскетизм, вопреки здравому

смыслу; это говорило что-то о недосягаемой

высоте, на которой он парит. Его гладко выбритые

щеки, тонкие ироничные губы, серые глаза с

прищуром судового боцмана - все предупреждало:

шутить с ним не стоит.

 

  - Читал твои стихи. Да, читал. Хорошие стихи.

Блестящие. Как ты говоришь твоя фамилия?

  - Вяземский.

  - Ах, да... Вяземский.... Вяземский.... К сожалению,

такой уже был. У тебя евреев в роду нету?

  - Евреев нету. Татары были. Только очень далекая

родня.

  - Нет, это нам не подходит. Ладно, вот что. Я дам

тебе первое задание. Наше издательство выпустило

книжку одного поэта. Очень важного поэта. Моего

личного друга. Так-то вот. Только есть один хулиган,

Такой вот мерзопакостный лгунишка и провокатор.

Живет за океаном - не в Штатах, там бы мы его

как-нибудь прижучили. Никто его никогда не

издавал. И тем не менее много народу читает его

пачкатню. Я покажу тебе его имя - только сначала

подпиши эту бумажку о неразглашении....

 

Наступила напряженная пауза. Он спокойно ждал,

пока я пробегал документ. Но в этом ожидании

сквозила нараставшая перемена в отношении.

Почуяв мое замешательство, он стал язвителен и

холоден - но только своим взглядом. Внешне больше

ничего в нем не изменилось. Я взглянул на имя. Оно

совершенно ни о чем мне не говорило. Он все так

же спокойно ждал: то ли хотел проверить, как я

отреагирую, то ли испытывал меня каким-то другим

образом, то ли...

  

  - ... Вы стали говорить .... - начал я, пытаясь загладить

свою "вину".

  - Видишь ли, этого замарашку читают Гарин, Курицын,

Пригов и прочие люди. Несмотря на то, что он активно

общается с Лимоновым. От нашего замечательного поэта

он оставил обглоданные косточки. Так наскочил на его

первую полноценную книжку, как лютый зверь.

Испортил нам презентацию, вернисаж - так сказать.

Напрасно Моисей Эдельштейн откликнулся, прислав

замечательную статью. Напрасно Иосиф Крамер, Давид

Вайнштейн, Арье Каплан, Изя Штейн, Ефим Карцер,

Им Глейзер, Сара Айсберг и другие критики-
профессиональналы, не называя имени (надеюсь, ты
все понимаешь), прошлись по личности этого пачкуна
каточком "Справочника психиатра". Народ валит валом
на сайт придурковатого шута, а солидных людей обходит

стороной. Нехорошо это.

 

  - Имя нашего друга - Игаль Менделев. Он прожил

пятнадцать лет в Израиле, а сейчас вернулся в Россию.

Заведует одним ключевым учреждением в структуре

российского правительства. Человек очень умный,

эрудированный, начитанный и корректный. Вот его

вторая книжка стихов. Мы издадим ее, как и первую, в

твердой обложке, со впечатляющей графикой, на хорошей

бумаге. Твоя задача - чуть подкорректировать стихи

второй книжки. Отредактировать - если тебе так удобней.  

Можешь написать свои собственные - по канве
соответствующей тематики. Вот, взгляни -

потрясающее, замечательное стихотворение. -

Он открыл на 20-й странице.

 

        " Я буду резать, убивать

          Детей и правнуков Аллаха,

          Им стану головы срубать

          В разгаре битвы и на плахе.

 

          Они рождаются уже

          С виной своей перед евреем,

          Я видел слизкий гной их шей,

          Когда рубил их не жалея.

 

          Я их в Ливане сапогом

          Давил вонючих в колыбелях,

          Их в брюхе матери штыком

          Пронзал насквозь, в них и не целя..."

 

  - Замечательно, не правда ли?

 

Я сглотнул и кивнул, машинально, ни о чем не думая.

 

Или вот.

 

"О, раби Кахане, наш мститель, заступник и праведник наш.

 О, сколько ноцрим ты взорвал, застрелил и зарезал своим ятаганом!

 (Как тех крестоносцев, что жгли нас жывьем в синагогах). - За теплое "АШ",

 За наших младенцев, за женщин, за наших раввинов, задушенных желтым туманом.  

 

 В тех камерах газовых не умерщвляли людей.

 Нет, там умерщвили навек снисходительность нашу.

 Теперь мы без жалости, мы без сантиментов, мы всей

 Земли не жалея, заставим их кушать парашу".  

 

  - Прекрасно, да? 

 

Мне кивать больше не хотелось.

 

  - Слово "жывьем" по-русски пишется через "и", -

заметил я.

  - Ну вот и ладушки. Значит, мы уже в работе. Я отдаю

тебе эту книжицу. Береги ее. Не приведи Господь, потеряешь.

Он, Господь, знаешь сам, суровый. И эту, еще одну бумагу,

подпиши. В отличие от первой достаточно серьезную.

Контракт. Помни, что подписываешь кровью. Деньги по

нему получишь только если справишься с работой. И

запомни, никому. Ни-ни. Тут все написано. Никаких там

дневничков, записочек, сюсюканий. Мы люди серьезные.

Если кому-нибудь проболтаешься, то пеняй сам на себя.

Вот так-то.

 

Он взял меня за плечи и вывел за дверь.

 

Перед лифтом у меня возникло такое чувство, что мне

предстоит не спускаться на улицу, вниз, а подниматься

из глубокого колодца. Шикарный кабинет с его деревом,

мебелью, компьютером "Макинтош" последней модели

с плоским экраном, с его невероятным видом из окна:

все это ничего не стоило в моих глазах, потому что

находилось в колодце. Трупный запах разложения сам

собой возник в моих ноздрях. Я постарался как можно

дальше убежать от монументального входа в здание -

боялся, что иначе меня вырвет.

 

     

        22 августа.

Никакими усилиями, никаким самовнушением мне не

удалось заставить себя родить хотя бы одну дельную

строчку. Обложился целой стопкой книг, вроде бы

призванных помочь мне переписать смердящие

творения Менделева. Ни черта не получалось. Волна

за волной, мысли накатывали - и убегали, не оставляя

ни одной буквы на белом песке страницы. Из того

кабинета "в колодце", с иллюзией широкого и

открытого обзора сверху, исходила эманация той

силы, что способна изменить мою жизнь. Круг иного

разряда вещей таил в себе деньги, обещанную

публикацию моей собственной книжки, с

последующими восторженными отзывами послушных

критиков, носящих немецкие имена, сулил славу,

поклонниц, престижное место в обществе.

 

Но круг этот был заколдованным, для меня закрытым.

Мне никак не удавалось пересечь его границу, оказаться

внутри. Вот она, отмычка от невидимой двери. Прямо

тут, со мной. Написать пять-шесть стихотворений, не

лучше моих собственных стишков - может быть, даже

чуточку хуже, подправить полные злобы и ненависти

страшные "кирпичи" автора-убийцы, гордящегося

совершенными им военными преступлениями и своей
наглой безнаказанностью. Чуть-чуть поднатужиться.
Книжка ведь тоненькая. Тут же совсем мало работы! 

 

Но нет. Не получается. Мои пальцы не способны

преодолеть этот миллиметр пути, дотянуться до

заветного ключика. Тысячу раз переписывал одно

собственное восьмистишие, тысячу и один раз кромсал

версию редактуры стихотворения "Ненавидь!" Менделева,

разыскал целых пятнадцать классических стихотворений,

с которыми тем или иным образом - по ритму,

выразительности, мелодическому строю, по акцентам,

по чередованию мужской и женской рифмы - можно

было как-то увязать "Ненавидь!". Получалось что-то

бесцветное, какая-то каша, лишенная проблеска

чувства, текст из учебника геометрии, взятый

в скобки поэтических ухищрений. Редакторская версия

оказалась еще напыщенней и бездарней, чем

оригинал. Нет, ни на что я не способен. Ничего из меня

не выйдет. Деньги практически закончились. Через два

дня я обязан сдать свою работу по Менделеву. Что я

скажу? Разве я мог предположить, что такое мирное и

прекрасное занятие, как поэзия, может таить в себе

подвох и опасность?

 

 

     25 августа.

Сегодня сдал наработанное с таким чувством, как будто

сдавал анализ мочи. Он понял все без всяких экспертов.

Хотя среди моих черновых набросков могло оказаться

что-нибудь дельное, он не заплатил ни гроша. Не

дал даже на такси. Выставил меня из своего шикарного

кабинета высокомерно и холодно, гадливо отдернув руку.

Показалось? Или он действительно пробормотал сквозь

зубы: "слабак"? 

 

 

   29 августа.

Последние деньги кончились. Последняя надежда

рухнула. Еще вчера должны были приехать мои

постояльцы. Но не приехали. Даже не позвонили.

Что делать?

 

 

  2 сентября.

Целый день красил заборы. Работы хватит еще на

три дня. Потом, видимо, будут другие заработки.

Так что не все так мрачно. В воскресенье смогу даже

сходить в кино.

 

Какая связь между высоким ростом -

и переломом носа? Нет, правда. А ведь бывает .

В общаге строительного техникума живут двое -

один по фамилии Герчик, другой просто Абдул.

В одной комнате рядом с туалетом. Это нам, не

жившим в общагах, кажется, что рядом с

туалетом - зазорно. А Герчик с Абдулом

отстегивают именно за это место вахтершам и

начальницам - каждый месяц. Вместе потихоньку

толкают наркоту, а учатся за них головастые парни,

которым парочка эта хорошо платит. Заводила там

Герчик. Абдул - его шестерка. И живет в той же

общаге Терещенко: спортсмен, здоровяк, под два

метра высоты (или уже не живет?). Засела в мозгах

у коротышки Герчика неотвязная мысль: сломать

Тереше нос. Собственноручно. Только за то, что

тот такой каланча и здоровяк. Собрал шоблу.

Подкараулили возле техникума. Сбили с ног. И

давай колошматить. Отделали - не позавидуешь.

На этом бы все и кончилось. Но так совпало, что

в то же самое время братва избила одного

видного спортсмена. Тот взвесил все, понял, что

до своих обидчиков ему не добраться - и, услышав

про историю с Терещенко, решил отыграться на

Герчике с Абдулом, наказав их за всех обидчиков.

Так и сделали. Спортсменов собралось человек

девять. И отутюжили они Герчика с Абдулом,

вместе с их телохранителями-мордоворотами: за

милую душу. Герчик с Абдулом узнали, что живые,

на больничной койке. А на Терещенко завели

уголовное дело. Он - Алешкин приятель.

 

 

    4 сентября.

Стук в дверь поначалу я вроде бы пропустил

мимо ушей. Мне казалось, что любой стук в дверь

должен быть всегда властно-требовательный,

определенной силы, а этот был робкий,

неуверенный; он мямлил что-то

нечленораздельное. Только потому, что я вышел в

свой крошечный тамбурок-коридор, он привлек

мое, целиком поглощенное чтением литературно-

критических работ Т. С. Элиота, внимание. Под

дверью я сложил стопочку других книг, из которой

намеревался извлечь именной указатель английской

поэзии.

 

С недоверием, я распахнул ворота в свое жилище -

как человек, у которого нечего забирать и которому

в жизни вообще нечего терять.

 

На пороге стояла незнакомая симпатичная девчонка

с чемоданчиком. 

 

  - Вы к кому? - машинально, фразой из какого-то

дешевого кинофильма, выпалил я.

  - К Вам.

  - Ко... Вы не перепутали?

  - Можно я пройду - и все объясню?

  - Про... проходите. Только у меня тут не прибрано.

И... вообще....

  - Федька и Колька не приедут, - сообщила она уже

в моей квартирке. - То есть.... они тут, в Питере - они

получили общежитие. Оба и сразу. Вы их извините,

что не позвонили. То есть.... звонили они.... Но у

Вас телефона ведь больше нет, правда? Только Вы

не подумайте, что я вместо них. Я бы рада.... если б

могла... платить. Но у меня денег нет. Мне б только

до завтра... Если... если что-то не так, то я, пожалуй,

пойду. На вокзале переночую.

  - Нет, чего же.... Оставайтесь. 

  - Тогда я сбегаю за альтом. В камере хранения оставила.

  - Вы, значит, в консу приехали? Учиться?

  - В консерваторию имени Римского-Корсакова. Не

учиться. Поступать.

  - Поступать? В сентябре?

  - Дополнительный набор.

  - Летом, значит, не прошла....

  - Не успела."

 

 

 

               - 44 -

 

Розен зевнул. За окном, проступая сквозь - малиновые на этой неделе - шторы, уже занимался белесоватый свет, похожий на густой сок, выдавленный из раненого стебля лесного растения на высоком тенистом берегу главной чухонской реки. Привычные шумы Петербурга, впитанные с детства, действовали успокаивающе. Сердце бешено колотилось в груди. Значит, всё-таки яд. Не смертельный. Достаточно слабый. Какого-то психотропного действия. Для сильного тренированного человека - всего лишь недомогание. А для неуравновешенного, впечатлительного юноши, пронзённого отчаяньем из-за предательства возлюбленной? А если измена эта (предательство) - и загадочный порошок в квартире: две чётко скоординированные константы одного и того же графика-плана? Тогда мы имеем орудие, способ убийства, но не знаем мотивов. Ещё раз зевнув и потянувшись, хрустя косточками, Розен вновь принялся за чтение, пропустив две-три странички:

 

" - А где я буду спать?

  - Естественно, на кровати.

  - На твоей кровати. А ты сам-то?

  - Смотри. Вот собрание сочинений Ключевского,

а это - Соловьева. Мне уже приходилось делать из

них совершенно ровное и плоское ложе. На него я

набросаю разной ветоши, накроюсь старым

одеялом, а для головы у меня есть маленькая

подушечка, которая обычно лежит на кровати. Для

меня большая честь спать на этих книгах. 

  - Конечно, проспав на них ночь, ты обязательно

поумнеешь."

 

И так далее. Чепуха. Как будто дневник писали три разных человека, один из которых был гениальным поэтом Вяземским, а два других - неисправимыми графоманами.

 

Розен немного устал от этого лепета перезрелого подростка, оставшегося жить в медленно взрослеющем молодом человеке. Он пропустил ещё несколько страничек.

 

Эта девочка по имени Лена занимала всё больше места в дневнике Александра Вяземского. Он расписывал, как она - молодчина - поступила в консерваторию, как сумела набрать достаточно баллов для стипендии, как ей пообещали общежитие. Восхищался её характерной манерой тараторить, её лепетом о разных пустяках и мечтами вслух по вечерам: об игре в симфоническом оркестре, преподавании в муз. училище или даже в консерватории, о сольных концертах. Её жестом, с которым она поднимала альт, подносила его к лицу и прижимала подбородком к ключице; пальцами, чуткими, чувствительными, прикасающимися как будто к живому; её гибкими и плавными, а иногда пружинистыми движениями, с которыми она вела смычок; серьезностью, с какой занималась на своём инструменте; её заливистым смехом и огоньками в глазах, с которыми она живописала типов своей родной деревни. Александр рассказывал ей о литературе, о поэтах Вийоне, Рембо, Элиоте и Паунде. Она удивилась, узнав, что существуют мужские и женские рифмы, и как-то посерьезнела на мгновенье. И здесь разделение по половым признакам, пошутил Александр. Но не рассмешил. "Два юных придурка, - подумал почти вслух Розен. - Целый месяц спали в одной комнате, смазливый парень и красивая девочка, и врозь. На то она и молодость, чтобы..." Его остановила мысль о дочурке. Но его доча была ещё слишком маленькой, чтобы подставлять свою озабоченность на место озабоченности родителей тех девиц, с которыми его сталкивала судьба. Он продолжал чтение.

 

"  - Так у тебя (получается) в целом мире никого нет.

Мамка с папкой твои погибли семь лет назад. Братьев -

сестер - нет. С родней своей связей ты не

поддерживаешь. Один ты, Санечка. -

 

Я услышал, как она повернулась со спины на бок в

темноте, и угадал, что она облокотилась головой на

руку, согнутую в локте.

 

  - Как ты дальше жить думаешь?

  - Собираюсь.

  - А не поступить ли тебе куда-нибудь. На

литературный? Будешь как Вийон, Рембо, как Элиот,

Блок, Белый, Хлебников...

  - Великими поэтами становятся не через учебу в

университете. Бродский даже восьмилетку не закончил.

Оценки у меня в дипломе за школу не те. Не проходной

балл.

  - Понятно... А как же ты до сих пор жил?

  - Д' так вот и жил. Ты чего спрашиваешь?

  - Жалко мне тебя, Сашка.

  - Александр...

  - Для меня ты Сашка. Не поправляй. Через меня

вот спишь на полу - как не у себя дома. Может,

нашел бы себе квартирантов, а? Так я вот мешаю.

  - С деньжатами у нас, видишь ли, взаимная

нелюбовь. Я их ненавижу - и они меня тоже.

Так что не переживай.

  - А знаешь что? Хочешь, давай иди сюда. Тут

тепло. И стенкой пахнет, почти как в деревне. 

 

Я поместился вдоль нее под одеялом, к ней лицом.

Мне нестерпимо захотелось погладить эту голову.
Эти волосы в темноте, мягкие, невесомые.

Погладил. Большая кукла. Ее гладкие коленки - как

два аккуратных камня - обретались у меня прямо

под рукой. Я ощутил на своем лице кожу ее лица.

Ее губы что-то делали в моим носом, с моими

ресницами, так щекотно, смешно и нелепо. Потом

две мягкие дольки их упругости покрыли следами

своих прикосновений мою правую щеку - и опустились

до моих губ. Ее острые жемчужные зубки стали

неожиданно пощипывать мою нижнюю губу, и

эти ласковые незнакомые движения, вместе с ее

теплым влажным дыханием, отчего-то

взрывались у меня внутри электрическими

разрядами, жаркими лопающимися шарами."

 

Это уже писал поэт, автоматически отметил Розен, перевернувшись на бок, и ему стало жаль своих первых целомудренных впечатлений, когда казалось, что нашёл свою принцессу, женится на ней, и она будет у него единственной. Он тогда ещё не знал, кем станет: профессором университета или знаменитым ученым, военным, как брат - или... Впереди открывались широкие дали, бесконечные панорамы и неразгаданность бытия. Город, в котором он жил, представлялся бесконечным, его мир - неисчерпаемым, а собственная жизнь - вечностью... Как, вероятно, самому Вяземскому.

 

 

 

               - 45 -

 

 

Александр, может, ничего бы и не заметил, или не понял, или просто не обратил бы внимания, но она сама ему призналась, что впервые у неё это было в десятом классе, когда всей школой ездили на экскурсию. После этого случая она дружила с двумя мальчиками; один переехал с родителями в Литву, другой пошел в армию. Позже у неё был еще один - спортсмен. В него она, кажется, по уши втюрилась. Через месяц он её бросил. Прошел ещё месяц - и выяснилось, что он связался с плохой компанией; слухи об его аресте незамедлительно достигли её ушей. 

 

Как все целомудренные ребята, Александр был озабочен тем, что его партнерша обладает немалым сексуальным опытом. Потому изначально всё делал не так. Он не в состоянии был объективно переварить то, что в постели ей уже многое показали, и что искусней или изощренней, чем её учителя, быть просто не стоит. Ей нужно было не это; она жаждала, чтобы с ней говорили, чтобы её любили и демонстрировали ей эту любовь. Да, он говорил с ней, посвящал ей стихи, читал их вслух при свечах; каждый день - по одному стихотворению, и, когда они стояли над Мойкой, торжественно сбрасывал новый листик с моста, и они смотрели, как он ложится на воду. Бродили по бесконечному городу, стояли на камнях и мраморе над Невой, спускались к воде, целовались на виду у прохожих. Бегали на бесплатные концерты, забирались в окрестные леса, куда можно было добраться на общественном транспорте, пекли картошку в золе костра, собирали грибы и даже ловили рыбу. Они наткнулись на формально бесхозные книги, некогда принадлежавшие школе, которая переехала. Полутайком два дня переносили к нему эти книги, а потом сидели над ними, любуясь своей добычей. Среди добытого чудесным образом оказались томик Способина, сборник упражнений Алексеева и другие музыкальные учебники, ради которых она часто вынуждена была просиживать допоздна в библиотеке. Он рассказал ей про Эдмунда Спенсера, про введенный этим поэтом в английскую поэзию жанр сонета, про подражавшего ему Шекспира, про то, что последний многим кажется будто бы спесеровским двойником. Они купила на свои деньги в комиссионке видавший виды проигрыватель, к которому недели за две "наворовали" пластинок, и ещё недели две слушали их, сидя на полу: заезженную хрестоматийную классику, типа Девятой Бетховена или сюиты к "Пер Гюнту" Грига. 

 

Но Александр позволил дискомфорту по поводу прошлого Лены шаг за шагом овладеть собой, положить себя на обе лопатки, свить в сердце уютное гнёздышко. Он по десяти раз кряду приставал к ней, обхватывал сзади и задирал юбку - в самые неподходящие моменты, кидался на неё как тигр из засады - тогда, когда она что-нибудь обдумывала или корпела над очередным упражнением по гармонии. Часто приближался к ней, когда она занималась, отбирал альт - и валил на кровать. Неверная мысль - что, обессиливая её, пресыщая сексом, он сможет её прочнейшим образом удержать - всецело завладела им. Начитавшись Саканского, он долго лежал на спине, мысленно переваривая взволновавшие его диалоги:

 

"- Что вы имели в виду, милый Франц... То есть - простите - Генрих, когда говорили вчера о доппельгангере?

- Я знал, что вы об этом спросите, Адольф! - обрадовано воскликнул Генрих, но Сальвадоре, уловивший смысл немецкой речи, вдруг пнул Генриха под столом.   

- That does not matter any more, - сказал Генрих - Наоборот: если я расскажу об этом, то он лишний раз убедится в мистической силе нашего могущества.

- Hablo что хошь! - сказал Сальвадоре на испанско-русской смеси и громко, с негодованием пёрнул.

- Речь идет о событии, которое произошло в мае 1916 года. Гм... Или о событии, которое тогда не произошло...

- Мица! - встрепенулся Гитлер. - Какое вам вообще до неё дело?

- Будто не догадываетесь!

- Ничуть.

- А я думал, вы более проницательны. Разве вам не показалось странным, как вела себя ваша жена после своей суицидальной попытки?

- Это было естественным.

- Разве вы не заметили, что она стала немного другой, будто её подменили?

- Разумеется... Такое перенести... А что вы хотите сказать? Бог мой! Вы хотите сказать...

- Именно! Мы действительно её подменили. Ваша первая жена на самом деле покончила с собой в 1916-м году.

 

      Гитлер зажмурился. Нож и вилка выпали у него из рук.

 

- Абсурд! - вскричал он. - Вы меня провоцируете! Зачем вы меня провоцируете?

- А что вы так разволновались? Если бы подобное сказали мне, то я бы просто улыбнулся и всё.

- Но я же сам вытащил её из петли!

- Конечно-конечно. Только вытащили вы уже не Мицу, а нашего спецагента, фройлен Гаупшлюхер, которая была приставлена к вам как к лидеру национал-социалистов. Это, вообще - сюрреалистическая и очень смешная история. Когда-нибудь мы все вместе посмеёмся над ней.

- Сейчас! - сказал Гитлер. - Я бы хотел посмеяться сейчас.

- Ну, хорошо. Сначала мы просто думали завербовать Мицу, для чего подослали к ней нашего парня под видом любовника. Ну и, как только он...

- Постойте! Разве у Мицы был любовник?

- Разумеется. Каждая порядочная фрау, пусть даже и польского происхождения, должна иметь любовника. Когда же любовник, то есть - наш разведчик, Питер Грюгенгрюфер, хороший парень: мы его потом казнили, за яйца повесили...

- Постойте! Это какой Грюгенгрюфер? Тот, который собирал взносы?

- Именно! Ваш соратник по партии и наш агент. Когда он выложил всё начистоту вашей жене, она наотрез отказалась наблюдать за вами и пригрозила всё рассказать мужу, то есть, вам.

Тогда Грюгенгрюфер, а он малый не дурак: мы его потом три дня пытали - расколоть не могли... Так вот, он самостоятельно принял решение и ликвидировал её. Он это сделал прямо во время полового акта, мужественный был парень...

- Не надо подробностей! - простонал Гитлер.

- Почему же не надо? - возмутился Генрих - Это очень даже интересно. Всё произошло в подвале вашего дома, в котельной, ведь Мица любила выбирать для соитий всякие экзотические места... Не правда ли? Помните, как она предлагала вам заняться любовью то на крышке рояля, то на крыше дома...

- Замолчите! Впрочем, откуда вам всё это известно?

- Ага, попались! Теперь-то вы мне верите, милый Адольф? А понимаете ли вы, почему Мица завела любовника? Что послужило, так сказать, толчком? Да всё дело в том, что вы вели себя как бесчувственный истукан! Вместо того чтобы потакать маленьким прихотям молодой женщины, отыметь её, допустим, где-нибудь на лавочке в парке, в стоге сена во время пасторальной прогулки, в клозете на семейной вечеринке у друзей...

- Какое вам до этого дело, вы, циничный маньяк!

- За маньяка ответишь... Впрочем, дело самое прямое, любезный! Ты сам тогда доигрался! Сам ты - настоящий маньяк! Ты маниакально дожидался ночи, традиционно заводил стенные часы, тушил свет, клал свою жену на спину и несколько минут тупо пилил бревно. А она жаждала страсти, новых, необычных ощущений...

- Мица не испытывала оргазма, - холодно сказал Гитлер.

- Это только с тобой, пуританин. Но вспомни январь шестнадцатого! Вы тогда хоронили соратника, который упился сосисками и объелся пивом... Тьфу! - наоборот, конечно...

- Штормваншлюссера! Он погиб как герой, во время демонстрации рабочих Его задавило транспарантом...

- Ага! Он захлебнулся в собственной блевотине, наутро после этой сраной демонстрации. И вот тогда, на его похоронах, когда вы все рыдали над мисками с капустой, наш доблестный агент, наш Грюгенгрюфер, затащил твою Мицу в заднюю комнату, задрал её траур и засадил ей стояк. Помнишь, как она жаловалась, что ей так и не пришлось ни разу в жизни заняться любовью стоя? Как цапля...

- Врёшь! - крикнул Гитлер.

 

      Официантка, не спеша идущая сквозь зал ресторана, вздрогнула и замерла, намекнув на хрестоматийную картину Лиотара. 

 

- Pardon! - засуетился Генрих - Я оговорился. Мица не говорила цапля, потому что она и немецкий знала плохо, и в птицах не разбиралась. Она говорила - иволга. Именно так она и говорила, правда?

 

      Гитлер молчал.

 

- Ну, какие тебе ещё нужны доказательства? Кому, кроме тебя, она могла это говорить? Томашеусу Кататеки или, может быть - Дюдю? Наш замечательный агент был тогда на высоте. С тех пор и понеслось. Они совокуплялись везде, где только можно, чуть ли не на твоих глазах. Придет, например, к тебе в воскресенье Грюгенгрюфер, собирать взносы. А ты за пивом пойдешь, как гостеприимный бюргер. Идти-то всего, туда сюда, семь минут. Вот и поставит Грюгенгрюфер твою жену раком в кресло и кончить едва успеет, как твои шаги уже на лестнице слышны."

 

Александр не понимал, что его любовь - женщина другого типа. Ведь он не умел - как Розен - сразу безошибочно угадывать женский тип. И вести себя соответственно жесткой схеме его универсума. 

 

В её ласковых и слабых протестах он видел угрозу своей любви - и тогда добивался её ещё настойчивей. Если она не закрывала глаза и не выключалась - так, как было в начале, - он принимал это на свой счет, и с ещё большим неистовством продолжал свои атаки. Он пытался воплотить в реальной жизни каждое движение, о котором грезил в своих фантазиях между соитиями, не замечая, что иногда один тащится от того, что они делают, забывая о том, что ей-то всё прекрасно известно, и что это не он у неё первый, а она у него. 

 

Он натаскал от одного товарища кипы низкопробных порножурналов, пытаясь её возбудить эротикой, устраивал экстравагантные представления, со свечой, с маслом или с бананом, тянул её в ванну, где кончал в неё в воде или под душем; пытался её напоить - и залезал на неё, пока она быстро хмелела. В своём близоруком неведении он не замечал того, что она не из тех девиц, каких возбуждают экзотика и разные фетиши. Он забывал о том, что она всё-таки альтистка, человек искусства - и от банальных жёлтых журнальчиков её тянет на рвоту. Эротические представления для неё должны были обставляться более тонким и дорогим антуражем, иначе представлялись ей убогими, скучными и казенными, как ванильное пирожное со стаканом "кофепомоев". Древняя клеёнчатая занавеска в ванной с дыркой посередине, запущенные кафельные плитки, ржавые от потёков, позеленевшая жестяная ванночка, висевшая на стене не иначе как с позапрошлого века: всё это заранее вызывало в ней отвращение, которое она с присущей ей смелостью пыталась не выдавать. Но скрыть до конца не представлялось возможным, а он реагировал так, что становилось очевидно: как уязвляет это его мужское достоинство. Любые перепады в настроении Лены, её проблемы в консерватории, неудачи на экзаменах, усталость или разочарование он моментально принимал на son compte, и переводил дальше - в итог своей мужской несостоятельности. Тогда у него и в самом деле переставало получаться. Он становился неумелым, спешил, причиняя ей боль, и ошибки, как снежный ком с горы, обрушивались на его психику с силой пущенного из камнемета снаряда. В такие моменты он не успевал чуть-чуть повозиться, как всё моментально кончалось - пять-семь минут, - и он, со стыдом и отчаяньем, ретировался под душ.

 

Чтобы взять реванш, восстановить положение, он лез к ней с приставаньями уже через полчаса, задирал юбку и опускал трусики. Прокувыркавшись не менее часа в кровати, он - теперь с плохо скрываемым видом триумфатора - удалялся под струю воды, мурлыча что-то под нос или декламируя очередное стихотворение. И, воодушевленный успехом, добивался её ещё раза четыре за сутки.

 

Вместо того, чтобы сосредоточить свою мысль на том, как обеспечить себе и Лене хотя бы минимально достойное существование, он все свои помыслы сосредоточил на блажи. Он сам себя загонял в ловушку, из которой не было выхода. Возможно, Александр усиленно искал его, на уровне своих собственных представлений, но это лишь крепче удерживало его в состоянии непонимания: неспособного осознать, как накапливается раздражение и усталость в той, которая внесла свет и надежду в его бесперспективное существование.

 

Его зацикленность на ней, постоянное присутствие возле, каждую минуту и секунду, её недосыпание из-за его кобелиной похоти: это была не выдуманная чёрная дыра, а действительность. Её любовник перестал искать заработков, красить заборы, просматривать объявления, выполнять переводы. Он только писал стихи.

 

Валентин взвесил тетрадку в руке: как будто так проще выяснить, сколько там ещё осталось. Выкурив сигарету и поразмыслив над прочитанным, он стал ощущать, что было что-то ещё в отношениях двух молодых людей, нечто такое, что ускользнуло от его внимания. Что-то, происходившее и развивавшееся на периферии их сознания, не замечаемое, не отмечаемое ими. Александр элементарно подозревал, что его затягивает какой-то омут, воронка, из которой невозможно выбраться. Описание им своих чувств, предчувствий, предположений, домыслов и догадок показывало, что он чуть ли не ладонями, чуть ли не своими пальцами мог ощупать стены той воронки, её сужавшееся змеистое горло: и понимал - оттуда нет пути назад.

Это было ещё не то безобразное, надвигавшееся безымянное ч т о - т о, чего ни он, ни она не осознавали. Но и оно было связано с  т е м, с приближением катастрофы, о размахе которой они вряд ли могли судить. Ещё в самом начале, когда можно было вырваться, он лишь описывал ощущение этого фатального вихревого потока, охватывавшего его со всех сторон, но палец о палец не ударял, чтобы избежать неотвратимой участи. В предчувствии фатализма было, очевидно, для него что-то гипнотизирующее, словно программа его сознания была изначально нацелена на саморазрушение. И позже, когда он сам записал в своих дневниковых "репортажах", что "ещё чуть-чуть - и с поезда на полном ходу не спрыгнуть", он, вопреки этому "чуть-чуть", не двигался с места. Однажды, когда она не явилась в обычное время, он сидел, совершенно спокойный, пил молоко и размышлял о том, что не мог ошибиться в своих предчувствиях, и - то ли катастрофа ещё не созрела, то ли его альтистка явится домой. Если нечто страшное, что его поджидает: это её измена, то сей день ещё не настал; а, если его хищная судьба, наоборот, связана с привязанностью Лены, то и тогда час, когда им суждено будет сыграть в Ромео и Джульетту, ещё не сегодня.

 

Когда она наконец-то явилась, с каким-то блеском в глазах и с деньгами в руке, когда она, сияя, сообщила скороговоркой, что начала зарабатывать деньги, его первым побуждением было сказать что-то ободряющее, обнять и поцеловать, но внутри моментально что-то щелкнуло: и он пробубнил: "У подземного перехода? С шапкой в ногах?" Она зарделась и объяснила, что её попросили поиграть в ансамбле для записи какого-то фильма, и сразу же заплатили, но и это ещё не всё. Попутно она нашла ученика, а через него, может быть, ещё одного, и теперь они заживут. Он набросился на неё: почему не позвонила. Куда, спросила она. Тогда почему не предупредила? Вместо ответа она впервые расплакалась, и он, облизав пересохшие губы и ощущая какой-то металлический привкус - привкус крови во рту, - сказал: "Я смотрю на тебя, как на вещь. Зачем я так поступаю, я не могу объяснить. Мне надо пойти на работу. Надо..." Он ещё не раз просил у неё прощения, покупал цветы "на последние", сидел на полу у неё в ногах, взлохматив пальцами соломенную копну. Он уже знал, что ни питерская квартира, ни её неподдельная любовь к нему её не удержат. Он осознавал, что невыносим.  

 

   раскрыть руками вечера бутон

   насытиться их рыхлым томным вкусом

   и кровь на дольках рта застыла в тон

   потекам в перламутр взбитых муссом

 

Его стихи становились всё более рафинированными, утончёнными и витиеватыми - и силлабо-тоника, и верлибр: как будто их хищное нутро засасывало его, как липкий язык охотящегося насекомого или как отвратительное нутро плотоядного цветка. Их яд отравлял его сознание: капля за каплей, и ядовитые испарения достигали ночью ноздрей Лены, которая вздрагивала во сне, ворочалась с боку на бок, что-то бормоча, как в бреду, когда белки её глаз с выпукло угадываемыми в центре зрачками перекатывались под тонкой кожей век. Как прекрасное плотоядное растение, стихи Александра наполнялись кровью и влагой своих жертв, становясь всё неотразимей. Именно в них трансформировалась, перетекала любовь двух человеческих существ, как будто некий невидимый Одиссей вскрывал бронзовым клинком вены их любви, выпуская чёрную кровь в ров жертвенника, ради пиршества и глумления духов, на поругание своим свирепым богам. Хищные рты их всё шире раскрывались, по мере того, как нектар кровоточащей страсти всё обильнее тёк в их ядовитые пасти. Теперь они уже не нуждались более в своем создателе, в своем прародителе, они могли вполне существовать без него.

 

И, когда поздним вечером он совершенно отчетливо осознал, что Лена больше не вернётся, что её с ним уже никогда не будет, он был только остовом человека, каркасом прежнего вместилища чувств и мыслей, воли, желания, инстинктов и грёз. Сосуд его тела и души был полностью выпит. Почему не тогда, сидя на полу под окном, глубоко зарывшись своими худыми пальцами в спутанную нечёсаную гриву, глядя совершенно пустыми глазами на блики от фар проезжавших за окном машин, почему не тогда? Окурки приконченной за какой-то час пачки сигарет валялись вокруг на полу, соль от слёз глубоко въелась в кожу вокруг глаз, а он по-прежнему сидел, немой и опустошенный. Наверное, защитные механизмы в нём были соматически сильнее смерти. 

Если для него жизнь в тот страшный вечер окончилась, всецело сосредоточившись на стихах, то ему просто нечего было у себя отнимать, незачем было пускать пулю в свои уже итак оставленные земной жизнью извилины. Неужели из-за этой неизвестно откуда взявшейся шлюшки-старшеклассницы он расплескал свои мозги по стене? (Фу! Деголас! - подумал Розен по-французски).

 

Лена скоропостижно выскочила замуж за дирижера камерного оркестра и так же поспешно произвела на свет дитя. Но с Александром они больше никогда не встречались.

 

Последней вестью от альтистки был компьютер, который принесли от неё казенные, нанятые ею ребята. Он безучастно смотрел, как они внесли эту игрушку вместе со столиком, установили, подключили, проверили, работает ли, и ушли. Через час он уже сидел на компьютере, тыкая наугад в клавиши, отупело глядя в экран. Двое суток он, никогда не имевший "компа", сидел перед монитором, не разгибая спины, не ел и не пил ничего, и только через сорок восемь часов свалился, как подкошенный. Ещё семь дней он безвыходно просидел за компьютером, питаясь тремя батонами, за которыми всё-таки сбегал в хлебный. К концу второго месяца он стал программистом-самоучкой высокой квалификации, с которым никто не мог тягаться в пределах его интересов и класса. Заказы появились сами собой. Выполнять их было приятно - и занимало всё меньше времени. Он написал свои собственные программки, выполнявшие всю грязную - черновую - работу. Но в его быте и в его жизни ничего не поменялось. Ничего не переменилось и в его квартире. Он по-прежнему жил на руинах, и все добываемые средства тратил на приобретение редких книг - а то и просто где-то терял денежные бумажки; что-то ненужное покупал, кому-то давал взаймы - забывая востребовать не отданный долг. 

 

Единственное, что удалось узнать из дневников Александра о загадочной малолетней шлюшке из лицея: это что её звали Валерией. Никаких особых примет или повадок, привычек, никаких особенных слов или мыслей. Розен, который её видел собственными глазами, не мог не понимать, что с Александром она играла, как кошка с мышкой. Но почему? Зачем? Кто её научил? И что - какая тайна - крылась за неожиданным нападением, когда Розен выследил Валерию с её дружком, "доведя" их до дома поэта-самоубийцы?

 

Старшеклассник вряд ли был "первым" звеном, но явно не последним. И это настораживало и пугало.

 

В какую схему укладывается вся эта история? И почему вовлеченность Розена шире, чем простое нагромождение случайностей?

 

 

 

               - 46 -

 

Вася, низкорослый плюгавый малый, резво скакал на своих "куриных" ножках под музыку песни "У моря, у синего моря". Он ловко вскидывал - попеременно - то одной, то другой полненькой ручкой, приседал и вскакивал, затейливо переставляя вытянутые ступни в лёгких лаковых туфлях. Тонконосый интеллигент в очках и с рыжей копной стоящих пружинками жестких волос Пьера Ришара самозабвенно прыгал, как козел, с глупой и (она же) хитроватой ухмылкой - на тонких синих губах. Рыхлая упругозадая брюнетка закатывала глаза кверху - и дико топала, тупо ударяя в пол каблуками, при каждом подскоке растрясывая упругое желе своих сисечных груш. Высокий блондин с крепким затылком и прической а ля ёжик высоко поднимал ноги, скаля рот в лошадиной улыбке. Когда заиграла модная французская песенка, он вдруг затрясся, как припадошный, и, схватив за телеса упитанную девчонку, бросился с ней в центр круга. Дородный дядька в пиджаке трюкача и с бакенбардами актёра мелодрамы что-то нашёптывал томной бабёнке в красном, при этом умудряясь бросать искоса взгляды на другую. 

 

Розена занесло на эту вечеринку питерской еврейской молодежи совершенно случайным ветром. В баре он познакомился с приятным молодым человеком, обладавшим обходительными манерами, который его облобызал, скрепив лобызания пьяными слезами, и через полчаса они каким-то образом оказались "у Марины", откуда попали в этот - наполовину ресторан, наполовину еврейский клуб. 

 

После танцев большими компаниями тесно расселись вкруг столиков, две девушки на коленях у ребят; уплетали конфеты, умеренно наяривая салат, и - в том же темпе - сосали потихоньку "компот" из розоватых бокалов. В каждой кучке не утихали смех и вскрики. Девчонки ударяли в ладоши при каждом остроумном слове, и разноголосый гул раздавался в каком-то упорядоченно-заданном ритме. "Розенов, Ефим Иосифович, - доброжелательно протянул широкую ладонь сидящий напротив парень лет 35-ти. - А Вы... с кем имею честь?" - "Розен". - "А по батюшке как величать?" - Окружающие чуть-чуть притихли. - "Валентин Ефимович". -

 

Этот ответ всем понравился, и голоса загудели ещё громче.

 

  - Леночка, а когда будут давать морожено? - капризно спросил незнакомый очкарик. - 

  - Лёнечка, дорогой, а не пойти ли тебе и не спросить ли у них? -

  - Сиди, Лёня, я сама. - Со своего места поднялась боевая подруга, будущая "тетя Нюра" или "тетя Ася". - Ты наш поэт. Тебе вредно общаться с гойской чернью -

  - Ребят! А, ребят! Кто знает, как устроиться на месяц в лагерь "Маккаби". Говорят, там неплохо башняют и жратва офигеннейшая.

  - Лучше в Хесед. Там хоть жратвы не дают, зато платят исправно.

  - А говорят, Хесед подарки опять раздаёт.

  - Это не в честь ли Рождества?.. что ли?

  - ...а Сергуня устроился в Хесед программистом.

  - Да?.. Это зачем?

  - Это куда?

  - А я знаю?.. Какие-нибудь статистические скрипты писать. Сколько тут еврейских кур в этом русском курятнике? Ага! Ну-с, подсчитаем. И всё занесем в книжечку. Книжечка дипломатической почтой уедет в Хадар Дафна.

  - А не в Иерусалим?

  - Может. Я почем знаю? А может совсем не почтой, а кодировкой через Сеть?

  - А списка ментов им не требуется? Спроси у них, Сёмка, почем каждый мент. Я ж серьезно. Деньги позарез нужны.

  - Во! Точно к слову. Приходит гой, мент, в магазин. А там еврей продавец. "Почём спички, - спрашивает гой. - "По пять, - отвечает еврей. - "Тогда набросай мне десять" - Набросал тому еврей, и они расстались. Через минуту гой возвращается. - "Ты меня обманул, жид пархатый. Ты ж сказал, что спички по пять, а сам сколько штук сунул?" - "Разве не я сказал по пять?.. по пять коробок.. в упаковке. Ты мне пять заплатил? заплатил. Стоит упаковка пятнадцать, верно, вот я три коробки и отнял".  

  - Это ты сам на ходу придумал, али как?

  - Да это в Хеседе израильтянин рассказал. Я вам другой анекдот расскажу. Жил гой в своем гойском микрорайоне, смотрит - ни за что концы с концами не сводятся. Пососал лапу, и решил пойти к евреям, в Хесед, за провизией. Приходит, говорит, я Хаим, помогите не подохнуть с голоду. Ну, Хаим так Хаим. Никто документы не спрашивал. Задали ему - так, "для близира" - вопрос: а ты в синагогу ходишь? "А как же!  Ясно, хожу. Вот те крест!"


"Приходит американский гой в синагогу просить помощи. Ты хороший еврей? - спрашивают. - Да, я хороший еврей. - Ты честный еврей,? - Да, да, я очень честный еврей. - А поц обрезанный при тебе? Что ж это такое поц, думает гой. И отвечает: да я его, видите ли, в ландри отдал."

 

Все прыснули со смеху. Один Розен не смеялся. Это не укрылось от внимания окружающих.

 

  - Ты чего такой смурной? - спросил кучерявый верзила по имени Фима.

  - Я не смурной, - ответил Розен. - Я серьёзный. -

  - Василий вон тоже серьёзный. И тоже в твоих летах. И ты только посмотри, как он хохочет, заливается. -

  - Вы позволите мне свой анекдотик вставить? -

  - Валяй, рассказывай. -

  - Приезжает знаменитый маэстро в родной городок. Решил земляков-музыкантов напоить, устроил для них бесплатный ужин. Заказал ресторан, а - чтобы разная шваль не поналезла, - придумал пароль. На входе говорили три раза подряд "да" или "нет", на "чёт" и "нечёт", в порядке очередности. А вторая часть пароля - нота, которую играют для каждого входящего, ведь у хорошего музыканта должен быть абсолютный слух. К примеру, в дверях задают вопрос: "Какой звук ты любишь?" И звук этот играют играют. Новый гость отвечает: "Ре - да, ре- да, ре - да." Или: "Этюд в какой тональности твой конек?" И на это: "Ля - нет, ля - нет, ля - нет". Кроме "ми". Эту ноту никогда не играли. А за деревом стояла и подслушивала известная в городе синька, и подсчитала. Прошли "фа", "соль", "ля", "си", "до", "ре". Вот и она подходит. У неё спрашивают: "Как называется твой коронный номер?" И она трижды отвечает на это: "Минет, минет, минет!" -

 

  - Ползут две девушки по минному полю. Одна натыкается на столбик с фанерной дощечкой, и на ней что-то написано. Поднимает голову, читает: "Мин нет". "Во, - говорит, - столько раз я это делала, и не знала, что слово "минет" пишется с двумя "н". -

 

  - Ну, ну, погодите смеяться, оставьте про запас. Вот ещё один анекдот. Было это во времена Антропова. Прибыл утром в Питер из столицы чиновник, какая-то шишка. Говорит таксисту: отвези меня в такую-то такую-то гостиницу, и есть у меня к тебе ещё одна просьба. Найди мне бабу, только не какую-нибудь грязную проститутку - они мне опротивели. Найди мне, говорит, чистенькую девочку, десятиклассницу или первокурстницу, отличницу, смазливую, девственницу. И дает таксисту сто рублей. А в другой руке держит ещё три сотенные. Это, говорит, последует за авансом. До трех часов справишься? Таксист кивает. В то время - большие деньги. Кинулся на поиски нужной девчонки. Во всех общагах валяются, раскинув ноги, шкуры - после вчерашней попойки. Бросился к телефону. Ни одной знакомой девочки, как назло. На всех перекрестках одни бляди стоят. Смотрит на часы: времени в обрез. Подбегает к первой попавшейся бляди, пьяной в дупель, хватает за руку, толкает в такси и везет в магазин школьной одежды. Переодел в школьную форму, научил, что говорить, и привозит к шишке. Тот посадил "девочку" в кресло, сам сел напротив, и давай допрашивать: как учишься? (отличница я!..), в каком классе? (из девятого "Б"!), и так далее. И все ответы - хриплым голосом. А чего это у тебя голос такой? Да вот понимаешь, говорит, вчера член на морозе сосала, вот и простудилась.

 

Тут заржали все, а громче всех тот же очкарик, демонстрируя за толстыми "вишнями" крупные лошадиные зубы. 

 

  - А это, Валентин, случаем, не твое авторское изобретение, - встрял тот же Фима. -

  - Нет, Фимочка, - вмешалась Мила, ещё одна бой-баба. - Я этот анекдот сама своими ушами слыхивала, только там конец другой был, не "на морозе сосала", а "холодный сосала". -

  - Ну, тогда некрофилия какая-то получается, - заметил Розен. - Ало, таксист? Ты мне какую-то некрофилку прислал. А постой, как ты там сказала, Мила? "Там канец был другой?"- 

  - А ну тебя к чёрту! -

 

  Лёня опять заржал громче (хотя и после) всех, всеми своими лошадиными зубами.

 

  - За столом отец и сын, одинаково "умные". Рассказывает отец про кого-то неумного - и стучит по столу костяшками: "У него в голове, комментирует, - что во..." - "Батя, так в дверь же стучат!" - "Сиди, сын, я сам открою". - 

 

  Еще через полчаса говорит уже один Валентин. Все остальные сидят с раскрытыми ртами, и только кто-то "в задних рядах" хрустит капустной кочерыжкой. 

 

  - Не ты ли призналась, Мила, что твой любимый французский актер - Жан Габен? А критики считают, что он вообще никакой не актер. Знаменитые режиссеры того же мнения. Просто была такая, как киношники выражаются, богатая фактура. Колоритная фигура. Он мог вообще ничего не играть, а получалось неподражаемо. В любой момент и при любом антураже был убедителен. И при этом ничего не делал. Депардье, к примеру, искусный актер. Но больше театрального плана. В принципе французское кино сильно отличается от американского. Там "следы" театра очень заметны. Если в американском кино парад звезд - это парад личностей, но из одной команды, в одной плоскости, по одной схеме, то во французском кино это ещё и парад явлений, парад подсистем. Взять такое явление, как Бельмондо и Аллен Делон. Оба появились на орбите славы в одно и то же время, и, если не ошибаюсь, играли сначала в одних и тех же фильмах. Ярые соперники, но оба совершенно разные. При этом Бельмондо мне симпатичней. Бытует легенда, что, когда Бельмондо приезжал в Россию, то есть, в СССР, он всех просто обворожил. Побывал на съёмочной площадке, и, знаете, кому первому подал руку? Не угадаете. Оператору на фокусе.

  - А с чем это едят?

  - О, оператор на фокусе - это сложная штука. До того, как техника расправила свои мускулистые крылья, всё делалось руками человека. Ну вот как достигалась эта киношная невероятная четкость изображения? А линеечкой, "мЭтром". В самом прямом что ни  на есть смысле. Расстояние до объектива измерялось вручную прям от лица актера. Представляете? Вот они, картонные подпорки киноискусства. Оператор на фокусе только наводил фокус, и больше ничего. Он обязательно сидел рядом с оператором или режиссером. В голове держал тысячи цифр, выкладок, вычислений. Это считалась супер-профессиональной работой, выполнять которую были способны лишь единицы.

  - Валентин, а можно вопрос. Откуда Вы всё это знаете? Вы случайно ВГИК не заканчивали?

  - О, нет. Я - из другой оперы. Работа в министрестве, а потом мЭлкы бизнес.

  - Судя по Вам (как в Одессе говорят), от Вас исходит запах не мелкого чего-то, а крупного. Знаете, еврейское чутье.

  - Вы имеете в виду - на денежные знаки.

  - Ха-ха. А на что же ещё?

  - Как Вам сказать... Внешность обманчива. Какой-нибудь портье из гостиницы имеет осанку министра, а министр почти лилипут с огромной лысиной и застенчивыми глазами.

  - И беззастенчивыми руками....

  - А в чём заключается Ваш мелкий бизнес?

  - О, нет, не думаю, чтобы он где-то пересекался с Вашим. 

 

   - Так, все. Я беру Валентина Ефимовича под свое покровительство. - Рядом с ним выросла Мила. - Никаких больше вопросов.

 

   Послышался вой разочарования, как на уроке в средней школе. "А Вы и сами можете за себя постоять, - сказала Мила, когда они чуть удалились от тусовки. - Можно угостить Вас мороженым?"  

 

 

 

               - 47 -

 

  В салоне Милкиной машины пахло незнакомой косметикой, сдобой и кожей. Когда она закурила, запах сладких "женских" сигарет подмешался к этому букету.

     - Куда едем? К тебе?

     - К тебе, конечно, - не задумавшись, выпалил Розен.

     - А у тебя, что....

     - Жена, дети....

     - А-а-а...Понятно... Нет, правда.... 

     - Жена, дети.  

     - Интересно, почему ты решил, что ко мне можно.

     - Интересно, почему ты решила, что я что-то решил?  

     - Да рявкнул ты: к тебе, к тебе. Разве не так?

     - Мягко ответил. Отрицанием на полуутвердительный вопрос. У тебя, подруга, не слабый драндулет. .

     - Стараемси.

     - Где ты такую модель откопала? По каталогам, что ли.

     - По ним, родимым.

     - А гнали откуда?       

     - О, о, о! Ишь ты - губу раскатал. Всё сразу тебе выкладывай. Узнаешь обо всём, и - что дальше? стану тебе неинтересна. Вообще-то из тебя хватка деловая так и прёт. Так ты кто....

      - ...ваще....

      - ...будешь....

      - Заводи!

      - На-ливай! 

      - Да ты у нас, Милка, массовик-затейник.

      - Он самый. А твоя рука тяжелая, сильная. Женские слабые плечики ведь не устоят против. Верно? Хоть разок в жизни в объятья настоящего мужчины. Ох, мужиков этих у меня было! Ой... Ну, целуй, целуй скорей. 

       - Погоди. Ты ведь не приведение. Плоть и кровь. Не растаешь в воздухе, как туман из бочки. Не расплавишься. Приедем - поцелую. 

       - Ну, вот. Опять не угадала. А ты не прост. Ох как не прост. Впрочем, все мы, евреи, не просты.  

        - Ну-ну.

        - Это как понимать? Ты - за? Против?..

        - Не понял. Всё, что ли - приехали? Так быстро? В самом центре живешь. И тачку классную имеешь.

 

Активистка "Хеседа" и "Сохнута", Милка Каплан, разведёнка, по бывшему мужу Эмилия Геллер, жила и в самом деле безбедно. Её квартира с "евроремонтом", затоваренная броской антикварной мебелью и картинами, со всякими хрустальными безделушками, люстриками и бляшками, с зеркалами и дорогущими обоями, пришлась бы по вкусу любому зажиточному обывателю. На Розена эта кричащая банальная роскошь подействовала угнетающе. Совсем не похожая на еврейку (детство - в небольшом районном центре Ленинградской области), на работе "свойская девка" (просто "Милка"), она становилась в кулуарах еврейских организаций Эмилией Абрамовной, и к ней обращались на "вы": вне неформальной атмосферы пирушек - тихим голоском просителей. Ведая распределением благотворительных фондов, Эмилия Абрамовна ни себя, ни других не обижала. Пользуясь статусом кво, которым обладают сегодня евреи в любой точке "нашего глобика", она настойчиво давила на педали весьма деликатных материй, буквально между статьями Закона собирая немалые блага и баксы. Привилегии и своего рода иммунитет, которым наделены "избранные", обеспечивали ей приятное и небедное существование. 

 

Всё это Розен, ни о чём не думая, ощутил где-то на периферии сознания, и спросил: "А с книгами как у тебя? С остальным, вижу: всё в порядке."

 

- Книжки пусть другие читают. Такие умные, как ты. Ты, небось, думал, что я сионистка какая-нибудь? И что у меня Герцль с Бен-Гурионом аккуратненько растут на полочках: как у тех бесноватых молодежных вождей. Нет, Розен, я нормальная баба, просто мне хочется побыть среди своих, вот и всё. -

- Тогда зачем тебе такой громадный книжный шкаф? -

- А вот, смотри... - Милка распахивает дверцу. Книжные полки уставлены безделушками, алкогольными напитками и фужерами.

- Необычное применение такому специальному шкафу. Тебе прямая дорога в книгу Гиннеса. А в баре у тебя тогда что? -

- И там тот же ассортимент. Только для особо избранных.

- А-а-а... Таких, как я? Или для тех, кто поважнее? -

- А мы с тобой ещё не разобрались.

- Значит, для тех, кто поважнее...

- Меня не покидает ощущение какого-то розыгрыша. Валентин, ты ведь совсем не похож на мелкого ресторанщика или держателя мастерской по ремонту компьютеров. Ты слишком вальяжен и - как бы это сказать....  

- Ладно, не расшаркивайся. А то запаришься. Со мной можешь расслабиться. Я и самогон готов хлебать стаканами. Не виски с текилой, а родной русский самогон. Так что давай свою обычную программу. Меня она интересует больше, чем программа для избранных. -  

- Ты меня в краску вогнал. Какая ещё такая программа? -

- Обыкновенная, человеческая. Танцы, выпивка. 

- В каком порядке?

- В любом. В самом прямом или задом наперед.  

 

В этот момент что-то гудит в его кармане. Он заранее перевел домашние звонки на сотовый телефон.

 

- Привет... ...Нет пока... Что?.. Плюю в потолок... А что? Обыкновенный тон... Как должна звучать моя квартира?.. Всё в порядке. ...Ничего.... К каким соседям? А... К этим.... Спасибо, что предупредила. Иду на боковую. Созвонимся утром. У меня глазки слипаются. Чао. Целую. Да...   

 

- Жена?

- Она самая.

- Разведены?

- Нет, второй день ночует у матери. По легенде я должен сейчас заниматься ремонтом. И один дышать отравленными парами краски.

- ...в квартире, которую твоя женушка называет "твоей квартирой".

- Да это же просто в шутку. Такой вот ироничный тон; завелся он у нас с самого начала.

- Вот так все вы, мужики. Как жена за дверь - мужик бабу в постель. 

- Было бы по-другому, сидела бы ты, Милка, сейчас одна-одинешенька и ладошкой бы зевоту прикрывала. 

- А так у нас впереди бессонная ночь, и мне завтра на работу в семь утра. Но ты прав, суслик. Лучше позевывать на работе, чем дома одной, один на один с телеком. Вернемся к порядку программы. Я считаю, что без выпивки какие танцы? Согласен?

- Я? Обеими руками за.

- Тогда пошли. А то водка стынет.

- Какая у тебя водка?

- СмиррноВская тебя не устраивает?

- Ещё как устраивает! Это же лучше виски, бренди и всяких там империалистических ядов. Правда?

- И я такого же мнения.

- Вот видишь. У нас, оказывается, и мнения совпадают. Ну, будь. -

 

Опрокинув стопку, Розен привлекает Милку к себе, прижимается к ней со всей силы - и целует взасос. Получилось как-то ненатурально, как в кино. Но этого как раз ей и надо.   .  

 

- Ты обалдел. Хотя бы предупредил. Так можно бедную девушку без сердца оставить. Уф, жарко! -

 

Она сбрасывает кофту, опуская за собой невесомую ткань на спинку стула. В квартире и правда натоплено. Горячая вода в батареи подается сегодня исправно; воздух насыщен специфическим привкусом разогретого металла. Розен протягивает руку - и, почти не касаясь, заставляет лифчик упасть. Очередной картинный жест фокусника. И опять аудитория визжит от восторга. Юбку Милка спустила сама, отбросив ногой. Остались одни полупрозрачные трусики. Она облизывает губы.

 

Вульгарно, но зато театрально Розен вскидывает её на плечо. И, обхватив её ноги под ягодицами, шагает в широкую дверь ванной. Там, во всей амуниции - в галстуке, пиджаке - регулирует душ. Гибкая трубка шланга извивается, как змея. Струя воды бьет в Милкино упругое тело, щекоча и раздражая его. За двадцать секунд выскочив из одежд, Розен становится рядом. Ощутив упругую резиновость громадного фаллоса, Милка вздрагивает. Непроизвольно открывает глаза, не доверяя своим ощущениям. В своей собственной квартире она оказалась на другой планете, далекой и удивительной. Наверное, это не она сама, а её бестелесная тень, путешествие в царство Морфея. Какая разница? Непредсказуемое, нежданное обволакивает её своей магией, уносит с неодолимой силой течения мощной реки. Всю жизнь планировавшая, рациональная, въедливая, пунктуальная и волевая, она одержимо бросается в омут непредсказуемого, чувствуя внутри долгожданное землетрясение, забывая о том, кто она, что она есть.

 

Впервые не задумываясь о том, что мужские прихоти делают с ней, она будто плывет в невесомости, не ощущая собственного тела, не замечая времени. Она даже толком не поняла, когда, в какую секунду произошла мгновенная смена декораций: с ванной комнаты на спальню. Её разум не принимал почти никакого участия в действиях. И это приносило невообразимое блаженство. Тонкие, искусные приемы партнера заставляли её тело - не тридцатилетней женщины, а восемнадцатилетней школьницы - проделывать всё то, чему она научилась за свою далеко не пуританскую жизнь, без участия мозга. Последний только отмечал происходящее, регистрируя его как хорошая стенографистка, и уже этим одним переполняясь через край. Контакт всего её женского организма с мужским был таким полным, что это казалось обманом, наваждением. Каждая её частичка, каждая клеточка участвовала в этом контакте.    

 

Что-то материальное находилось сейчас в ней, внутри; некий фетиш, как кукла-копия мужского существа. Эйдолон. Лялька. Прообраз человека. А в еврейской Торе ещё говорится, что бог сделал Адама (человека) из глины! Это новое, не испытанное прежде, 
п р и с у т с т в и е  в ней поразило её своей простотой и откровением. То, что было в ней, имело интеллект, угадывая самые потаённые её желания, сообщая ей блаженство, которого она никогда не испытывала.

 

 

         *    *   *

 

Кусок золотого слитка касался подушки. Щупальце солнечного луча. Наивное и всезнающее.

 

- Эй, хватит дрыхнуть! Так сладко спать в десять утра среди недели может только очень богатый буратино. Ты слышишь меня, Валентин! Мне с трудом удалось отпроситься до двух, а он, видишь ли, дрыхнет. Тебе - что - на работу не пора? 

 

Валентин тупо поворачивается на звук голоса.

 

- М-м-м... Так ты, значит, в забой из-за меня не пошла?

- Отпросилась, милый. Ты меня ночью так загонял, что я думала, дух из меня выйдет. 

- А ты не думай. Сейчас позвоню в одно кафе, нам мигом "застрак" доставят.

- То-то я чувствую ты к роскошной жизни привык. Завтрак уже разогрет. Ждёт тебя на столе. 

 

Трудно было себе представить, что эта миловидная девушка в халатике и есть та самая вечерняя бой-баба. Конечно, вчерашний её костюм с накладными Влечами, слишком скромные полусапожки: все было явно продумано так, чтобы казаться строже и аскетичней. Пуританские нравы, варварские обычаи; от них ведь мусульмане позаимствовали чадру и жестокий патриархат, вспомнил Розен. Линия губ, взлёт бровей: Нечто классическое и роковое смешалось разом. Это образ из "Весеннего романса" Анненского, из блоковской "Песни Ада", это "она проходит в комнатах бесшумно" у Бальмонта. Это

 

Она проходит в комнатах бесшумно,

Всегда свою преследуя мечту,

Влюбляется внезапно и безумно,

И любит ведьм, и любит темноту. 

 

Это она - из "Огненного ангела" Брюсова. И вдруг - такая меркантильность, вещицизм лучших кровей. Какой катаклизм, какой дьявол отнял её у другого мира, у мира розенов? Какой бес отобрал её у безродного племени мечтателей? И вдруг Валентин понимает. Понимает и отворачивается, чтобы не выдать чувств.

 

Афоризм Бродского "Ключ, подходящий к множеству дверей" проецировался на двери бесконечной вереницы квартир, открывшихся "с первого оборота". Сидя в чужой кухне напротив ещё вчера совсем незнакомой женщины, Розен мысленно прибавляет к своей коллекции ещё одну, с её неповторимыми запахами и уютом, с видом на широкий двор с деревьями - и на шеренгу таких же, как эта, многоэтажек.

 

Коллекция "пенетраций", коллекция видов из окон - прямо по Кушнеру - пополнилась ещё одним экземпляром. На бумаге поэты кажутся богами, но стоит в реальной жизни сблизиться с ними, как они оказываются несносными ворчунами или чёрствыми эгоистами. Как Александр Кушнер. Поддерживать разговор, мило улыбаясь и одновременно думая о своём Розен научился ещё в свои институтские годы. Он ещё тогда узнал, что один и тот же человек в разных обстоятельствах выглядит жалким или великим, жестоким или великодушным, трусом или героем. Играть, следуя прихотливому ветру чужих представлений, умело набирая его в паруса, идеально вписываясь в картину чьего-то воображения оказалось таким же искусством, как идти по реке тех же ожиданий ледоколом, ломая всё на своем пути и оставаясь благодаря тому в памяти людской навсегда. Этот момент, как все другие - неповторимый, эта частичка реальности, ускользающая, уходящая в "навсегда", это лицо почти незнакомой красивой женщины напротив: что-то больно задели внутри, некую неопределимую струну, и та зазвучала протяжно и с надрывом. Встречаемые им женщины, новые, ранее не виденные апартаменты мелькали кусочками альтернативной реальности, альтернативных жизней, в пёстром хороводе которых ему иногда хотелось утонуть. Проживая одну из них, он с упоением погружался в другие, убегая от собственной судьбы, отдаляя её. Прячась в волнах других, альтернативных потоков, любой из которых неизбежно впадал в чёрное море небытия, Розен пытался ускользнуть от ему предназначенной, его "индивидуальной" гибели, увернуться от зловонного дыхания смерти.

 

Прощаясь, он достал из кармана изящную электронную штучку.

 

  - Не хочу обижать тебя столь скромным подарком, но не в силах уйти, не оставив никакого напоминания о себе. 

  - Что это такое?

  - Это календарь, словарик, карманный компьютер, интернет, часы, записная книжка, будильник, телефон, радиоприемник, и многое другое: всё вместе. Более того, это единственная модель, оснащенная такой технологией, с помощью которой можешь стереть все персональные данные без возможности восстановления. Никакая криминалистическая лаборатория, никакая разведка со всеми её технарями-экспертами не сумеет восстановить стертого. Серьезные люди это подтверждают. 

  - Да эта вещь должна стоить по меньшей мере столько же, сколько машина. 

  - Не переживай. Вещи ничего не стоят по сравнению с человеческой жизнью и здоровьем. 

  - Это что? Вежливый способ со мной распрощаться, или обратное? Может быть, тут есть и видеотелефон, настроенный на твою волну? 

  - Я тебе как-нибудь позвоню. По обычному телефону.

  - А разве я тебе называла номер своего телефона, фамилию, адрес? По-моему, у нас дело ещё не дошло до анкетных данных. 

  - Раз я сказал, значит позвоню.

 

Когда входная дверь захлопнулась, Милкина рука автоматически потянулась к сотовому телефону, но замерла на полпути, будто остановленная невидимой кнопкой. Как члену правления местного еврейского совета, сотруднице Сохнута и активистке Хеседа ей полагалось в случае любого неожиданного знакомства тут же позвонить по "указанному номеру". Она не знала, что стоит за этим номером, но догадывалась, что вся информация тут же уходит к тем, о ком Виктор Островский написал свою, запрещенную на Западе, книгу. Её указательный палец обвел вокруг черной с красным ободком кнопки, потом вокруг двух первых цифр "указанного номера" - и рука сама отшвырнула телефон в угол дивана.

 

 

 

               - 48 -

 

Тонкие парусиновые облака быстро плывут по выцветшему небу над зимним антуражем Летнего сада. Промозглая сырость впиталась даже в него, в каждую клеточку пространства. И только водосточные трубы - кажется - избавились от неё, выплевывая ледышками из своей чугунной утробы. Надтреснутый автомобильный сигнал словно крик злой старой вороны несётся вдоль улицы: карр! карр! На тротуарах привычная зимняя слякоть, застывающая лишь в тридцатиградусные морозы. Голые веточки деревьев дрожат, будто стремясь сбросить с себя сиротливую наледь. Дребезжащие звуки трамваев настигают это дрожание. У прохожих синие хмурые лица.

 

В такое неуютное утро хорошо бы посидеть в дешевой кафешке, похлебать коричневую жидкость цвета кофе, листая утренние газеты. Капля мутного пойла падает на плоскость газетной страницы, оставляя расплывающееся тёмное пятно... Хрупкие, беззащитные девушки в зимних пальтишках, магия легких шагов. Безнадёжная теплота с надрывом - и неверная петербургская зима. Окна магазинов напоминают расписной фарфор. На каменных порогах входов чёрная ледяная корка-наледь и вмятины - следы тысяч шагов. Прохожим не согреть друг друга облачками пара из ватных затылков.

 

Тонкая плевра неба как будто прорвана - и в неё начинает сочится бесконечно грустная синева. Как синяя кровь из смертельной раны. Незаметно подкрадывается канал, набережная, знакомая дверь. Дом. Бессменное логово. Запах родной пещеры, кибитки, юрты, вигвама. Звуки Пятой Бетховена из-за чьей-то двери. Осколки гармоний Слонимского, Бориса Чайковского и Гаврилина, застрявшие в стенах. Невозможная ночь, принесённая сюда в сосуде души, как кофе в пластмассовом стаканчике. Бриллиантовая россыпь солнечных зайчиков отсвечивает золотом на притолоке. И загадочный вязкий полумрак в углах. Рука Валентина автоматически набирает номер-код Наташиного телефона.  

 

  - Привет, родная. Подскажи, где томик Пастернака: у тебя ли? Не помнишь? -

  - Это что, предлог заявиться - ...? Ключ у тебя имеется, можешь входить в любое время. -

  - А вдруг помешаю твоим нарцистическим упражнениям? 

  - Ты их осеменишь.

  - Хорошо сказано.

  - Кажется, я понимаю, зачем звонишь. Ты куда собрался?

  - По местам трудовой и боевой славы.

  - Значит, опять по страницам того дневника...

  - Ой, ой, горячо, осторожно.

  - Всё. Целую. Будь осторожен в твоих мужских играх. Не забывай, что у тебя есть семья.

  - Целую. Пока.

 

Чёрные ветви на белом снегу. Чёрное на белом. Символика российской зимы, впитанная с молоком матери. Молодые тополя в небольшом сквере, где по углам расставлены скамейки и урны, их трепещущие на ветру ветви, квартал непрерывной застройки 1960-х, восьмиэтажные здания из красного кирпича, с большими окнами и стеклянной дверью внизу каждого блока. Непрочитанная книга этого района открыта на первой странице. Розен никогда не забредал сюда. Он толком не знал, чего ищет, но чувствовал, что оно где-то здесь. Единственная зацепка, добытая в дневниках Александра: туманные намеки и расплывчатые зарисовки по канве разговоров с Валерией.  

 

  - Расскажи, где ты любишь бродить. Какие улицы тебе кажутся самыми странными? Бывает ли так, что тебе хочется бесцельно шататься по улицам, или ты пробегаешь их впопыхах, по пути "туда и оттуда"? Производит ли на тебя что-то особое впечатление? Какая-то не комфортность или, наоборот, притягательность, что-то пугающее или завораживающее.

 - Какой ты занудливый, Сашек. Все ходишь вокруг да около, говоришь невразумительно. Послушали б лучше музычку, потащились бы от травки. Ну, да, бывает - смотрю на сметники да на свалки, да на облупленные стены, и реветь хочется. Бывает. Ну и что?

 - А случалось ли такое, что вот ты попала куда-то, в новое место, а тебе показалось, что ты там уже была.

 - Да, один раз. Прикинь: район ничего себе, не такой чтобы плохонький. Ничего. Новые дома. Шестиэтажки. Широкая улица. Деревья такие, еще не старые. Парк. Тоже не древний какой-нибудь. Проходишь сквозь него. Там дальше улицы с такими домами восьмиэтажными, вплотную друг к другу стоят. То есть, один к другому пристроены, как на Невском, только дома эти сравнительно новые, ну, лет тридцать как выстроенные. Красные такие. И белые тоже есть. То есть, из белого кирпича. И вот среди этих новых домов один домина такой древний, что с него пыль сыпится. Откуда он здесь взялся, думаешь. Как будто с другой планеты свалился, и сюда пристроился. Видом такой, как из учебника истории, где про Афины, про Грецию. 

 - Так это где? За Невой, что ли, или тут, ближе к центру? 

 - Да все это я придумала, чтоб тебе подыграть. А ты думал, я правду рассказываю?

 - Да ну тебя....

 - Куда, в жопу? Так я там уже была. Помнишь, как я пальчик засунула? Как раз перед тем, как ты в меня кончил. Признайся, что тебе это ух как понравилось!..

 

... Теперь он глядит вроде бы на то же самое. Безликий, но привычно-знакомый квартал, свой, петербургский, чем-то неуловимым возможный только в этом городе. Труба кочегарки во дворе, запыленные стёкла первого этажа. Какой-то институт медицинских исследований. А вот и первая брешь в непрерывной стене фасадов. Узкий проход в коридор двора. Огромное старое дерево. Между следующим шестиэтажным домом и угловой башней конторского типа скрывается в глубине приземистый дом из желтого камня, "избушка на курьих ножках", с фасадом из фронтона с колоннами. Его возраст кажется неопределенным, но Валентин знает, что оно появилось тут в 1950-е годы. В середине антаблемента он замечает знакомый символ. Циркуль и линейка. Общество вольных каменщиков! Следующие знаки перемежаются с советской символикой, но Розен готов поклясться, что за время краткого осмотра насчитал не менее шести масонских атрибутов. Обветшалые каменные буквы в нижней части антаблемента, в районе карниза, не складываются ни в одно известное слово. Зато привычная табличка слева (почему слева?) от двери говорит о том, что здесь находилась (или все еще находится) районная детская библиотека. Перейдя на противоположную сторону, с угла, ему удалось разглядеть надстройку над крышей, с еще одним символом, известным под названием "светильник Латоны". Этот символ связывался с масонством крайне редко, и специалисты-уникумы утверждали, что он принадлежит самой древней ветви масонства, возникшей задолго до крестовых походов. Но не только это привлекло внимание Розена. Последнее, крайнее окно библиотеки загорелось изнутри желтым электрическим светом, и на белой бумаге, закрывавшей всю его плоскость за решеткой, замаячили чуть различимые, очень бледные тени. Другой человек не придал бы этому никакого значения. Но Розен, хорошо знакомый с тригонометрией, сразу понял, что это такое. Неясные параллелограммы крошечных теней и бликов, растянутые влево и двоящиеся у основания, выдавали сразу два источника света. Один должен был находиться где-то под высоким потолком обширного квадратного помещения. Второй... второй был за пределами здания, сияющий из-за открытой двери в соседнюю комнату или в коридор, явно дальше внешней стены библиотеки. Где-то в пределах неказистого, внешне как будто никак не связанного с библиотекой дома. Пучки последовательных мельканий - Розен знал по опыту - отражали переход группы людей под яркими, высокими лампами. Тут же, как по команде, зажглось крайнее окно в торце соседнего дома. Розен обошел его вокруг, и понял, что двинулся в неправильном направлении. Он вернулся, метнувшись к узкому проходу во двор, но чутье не позволило ему броситься в эту ловушку. Он пошел ещё дальше назад вдоль домов, пока не наткнулся на крыльцо со ступеньками, с дверью и сквозным коридором за ней, ведущим во двор сквозь здание. И первая дверь - с улицы, и вторая дверь - во двор - оказались не заперты. Он пробежал узкое пространство двора, и взобрался по железной лестнице на крышу кочегарки. С неё открывался вид на красное здание с вывеской "ФИЛКО", прилепившееся сзади монументальной глыбы библиотеки. По виду обыкновенная средней руки хозяйственная контора, из тех, что занимаются техническим обслуживанием более солидных фирм. Как полагалось, во дворе пылились с десяток машин, и - ни единой души. Кому пришло бы в голову охранять такой малозначительный объект? И тут за стеклом входной двери мелькнуло чье-то лицо. Розен спрятался за выступ надстройки на крыше. Один за другим во двор вышли семь человек, все - между сорока и шестидесятью. Они постояли, раскланиваясь друг с другом, что-то обсудили, и стали садиться в машины. Розен поймал себя на мысли, что ожидал увидеть среди них Валерию или её спутника-каратиста. Но тут не было ни юной женщины, ни молодого человека.

 

Машины с каким-то просчитанным промежутком проезжали внизу, шурша шинами и скрипя снегом. Слишком шикарные для сотрудников малозначительной фирмы. Слишком организованно и умело разъезжались они. Слишком самоуверенно, даже высокомерно держались.  

 

Спускаясь по железной лестнице, Розен впервые вспомнил про крошечный бинокль в кармане. И направил его на "Филко". Шероховатый, ноздреватый кирпич, и кладка - весьма некачественная, с глубокими щелями и неровностями. Такие постройки возводили в 1920-е - 30-е годы. Их практически в Питере нигде уже не осталось. И вдруг под крышей Розен рассмотрел полустертые "... veritas .... libertas...." Слова расхожего девиза, которым масоны украшают многие свои храмы. Обращённые фальшивой поверхностью наружу, а своими перевертышами во-внутрь.     

 

Дома Розен почувствовал какую-то наваливающуюся усталость, как будто проделал пешком путь из Царского Села в Павловск. Он провалился в тяжелый сон, липкой каменной глыбой наступивший на грудь. Ему снились подземелья, летучие мыши-"вампиры", неприятный шелест воды в подземных гротах, кладбищенские шахты Киево-Печерской Лавры с мумиями монахов в застеклённых нишах. Ему снились длиннющие слова, неудобопроизносимые сочетания, такие же, как "монахов в..." или "наперекос с...". Он ощущал во сне какую-то тёплую грязь на подбородке. Беспокояще ныло сердце. В одном из летающих гробов со "святыми мощами" Валентин вдруг увидел Галатенко. Тот лежал, вытянувшись "по стойке "смирно", в милицейской форме и почему-то завернутый в знамя. Чернобровый мальчик с прилизанными волосиками, всегда тихий и чистенький, как девочка, с елейным тоненьким голосочком, он был всегда противен Валентину-школьнику. Учился на одни "пятерки", был самым дисциплинированным в классе. Его всегда белые воротнички, ни одной кляксы в тетрадях, и эта постоянная поза и мина хорошиста. По манерам и повадкам он походил на стыдливого ананиста, но кожа его лица всегда оставалась гладкой и розовой, без единого прыщичка. По представлениям Розена, из Галатенко должен был вырасти типичный "голубец" с креслом какого-нибудь майора КГБ или Второго Секретаря райкома комсомола. А вышел обыкновенный мент, жгуче охочий до баб. Совершенно невероятная метаморфоза. Овеянная тайной и мистикой.

 

Теперь школьный товарищ Розена был длинным костлявым трупом, совершенно не похожим на того прилизанного отличника. Его кобура свешивалась через бортик гроба, и внезапно худые пальцы покойника дернулись, чтобы схватить её и затолкать вовнутрь. "Уже подох ведь, а всё ещё цепляется за дисциплину, - подумал Розен во сне. Он нашел убежище от летающих гробов в салатовой комнате с синими дверьми, в самый последний момент чудом избежав столкновения с нацеленным ему в висок замысловато сработанным углом "ящика". И тут же пожалел, что не успел рассмотреть тех двух мертвецов. Он отчаянно тщился вспомнить их лица, цепляясь за ускользающие тени, ещё дрожащие на сетчатке глаз. И вдруг проснулся. В его дверь со всей силы колотили... чем же? Как будто носками детских ботинок. Будто сам Галатенко-мальчик явился к нему сводить счеты. Машинально проведя по лбу, и обнаружив холодный пот, Валентин стремглав бросился открывать. На пороге стоял мальчик лет двенадцати. Как только дверь отворилась, мальчик протянул деревянную коробку, и тут же стал спускаться по лестнице. Стоя на дрожащих ногах, Розен не посмел ни догнать, ни окликнуть его. Дотронувшись до коробки, он ощутил удар и холодок страха, ползущий между лопаток. Как будто ударило электрическим током, или в коробке чудным образом могла уместиться отрезанная голова, или как если бы в его руках оказался череп, кишащий червями. Он подавил в себе безотчетный страх - и открыл крышку. Там было письмо. 

 

" Беги, Валентин! Спасай свою шкуру, выбирайся из этого дерьма. Это вирус, чума, зараза. Не знаю, как в это вляпался ты, но ты сильнее меня, и сопротивлялся настырней. Мне не выкарабкаться. Если ты выживешь, мы получим вакцину, противоядие. Через меня они знают, где ты и что задумал. К тому моменту, когда ты вскроешь конверт, я уже совершу последний в своей жизни волевой поступок. Я не должен жить, раз не я контролирую свои мысли, руки и дела. Беги, пока не поздно. Знай, что они придут за тобой.

          Галатенко,

          твой школьный товарищ

          теперь уже бывший".

 

Только в эту секунду Розен понял, почему с таким тяжелым чувством ликвидировал подслушку. Может быть, подчинись он своим предчувствиям, сумел бы предупредить, предотвратить то, что случилось? Но, с другой стороны, где гарантия, что, если бы связь его слуха, почти мысленная связь с самоубийцей продолжалась, сам Розен оставался бы до сих пор жив?

 

Примерно к трём часам следующего дня ему удалось выяснить подробности трагической правды. В опорном пункте милиции было полно чужих ментов. Проводилось расследование. Методика самоубийства оказалась простой и страшной. Сначала Галатенко направил на стену свет настольной лампы, дававшей расплывчатый либм с яркой точкой посередине. Он прицелился из ружья в эту яркую точку - и намертво закрепил ствол тисками. С помощью нехитрого механизма с пружинкой, соединённого с курком, завел нечто вроде автопуска. И уселся под выстрел с яркой точкой на лбу, глядя на себя в зеркало напротив. Даже ста грамм не принял для смелости. Никаких тебе потуг и ухищрений натиснуть на курок большим пальцем босой ноги, с дулом ружья во рту, никаких дёрганых попыток зацепить курок за угол стола, ручку холодильника или сейфа. Действовал хладнокровно и расчётливо. Это неординарное хладнокровие и недюжинный ум заставили снова вспомнить о записке, которую Розен не уничтожил.

 

Первым побуждением было немедленно сжечь её. Сохранять предсмертную записку милиционера-самоубийцы, адресованную школьному другу, было почти безумием. В странной цепочке смертей ещё одна стрелка указывала на него. Однако, на сей раз Валентин пошел против здравого смысла, доверившись ощущению некой преграды, слабым щекотанием остановившей руку. Теперь ему пришло в голову ещё раз осмотреть записку в свете синего фонаря, что он и сделал незамедлительно. Листок бумаги тут же стал открывать свои тайны. Невидимыми чернилами под текстом записки был внесён другой текст:

 

animadi astasiddhi

nimpharum membra disjecta

hypostasis hypostases

per interim

persona dramatis

el adon al col ha-mashim

ha-melekh ha-merumam

 

FELIX QUEM FACIUNT ALIENA PERICULA CAUTUM

 

 

Проявившееся озадачило Розена. Галатенко знал латынь и другие мёртвые языки? Искал по словарям? Или... или увидел в своих снах (грёзах). Может быть и то, и другое?.. Из семи фраз (если считать их выражениями, а не отдельными словами) ни одна не была ему знакома. В верхнем ряду первое слово (производное от "душа") латинского, другое - индийского происхождения. Второй ряд (строка) - греческий или латынь. Все слова знакомы, но смысл их невнятен: производное от "нимфа", "члены", "разъятый" (или "разбросанный", "распылённый"). Гипостасис он связал по памяти с каким-то химическим процессом. Per interim означает "и.о.", временно исполняющий обязанности; persona dramatis - присутствующие лица. Шестая и седьмая - заключительные - строки были английским транскриптом древнееврейского. Розен открыл "Путеводитель по Библии, Талмуду и Сидуру", и нашел: "бог, повелитель всех тварей", и "царь, помещённый", фрагмент ряда известных формул "царь, вознесённый в начало времён". Смысл заключается в том, что он царь потому, что у него ключи от начала, и он управляет миром (всеми тварями), имея такую вселенскую власть, ибо помещён в "до времени".    

 

Последняя (отдельная) строка, выведенная заглавными буквами, явно не вписывалась по стилю в общую структуру текста. И фраза эта легко прочитывалась, в отличие от остальных. "Счастливчик тот, кого беды чужие научат осторожности." Явно слова самого Галатенко, обращенные к Розену. Во фразеологическом словаре античной латыни рядом с этой фразой шли другие: "счастлив, кто мог познать причины вещей", "счастлив, кто смело берет под свою защиту то, что любит". Всё это могло относиться к Розену. Значит, предполагалось, что он заглянет в словарь. 

 

Розен почувствовал, что расшифровка этого послания окажется грандиозным и опасным делом, которое потребует напряженных усилий и времени. Последнего у него как раз сейчас было в обрез. Он торопливо оделся и вышел. Утренний туман рассеялся, и на улицах царствовали последние солнечные лучи. Свежий серебристый иней поблескивал на троллейбусных проводах. Или это только казалось? В витринах отражалось его лицо, быстро бегущее сообразно целеустремлённому шагу. Контраст пёстрой мешанины магазинных витрин - и затаённого, глубоко запрятанного сердца проспекта делал всё вокруг полусуществующим, как за час до атомной войны. В голове Розена мелькали чьи-то взгляды и лица, и такое знакомое, теперь как будто даже родное лицо Галатенко, каким он видел его при их последней случайной встрече: примерно полтора месяца тому назад. В мыслях засела затаённо-неуловимая заноза, что-то надо было обязательно вспомнить, но оно не вспоминалось. Бородатые бичи на перекрестке, такси, остановившееся на красный свет: ничего не давало подсказки. Мгновенно пронеслось нечто наподобие видения, сопровождаемого словами Гумилева: "Она откликнулась на всё, что за последние годы волновало петербургские гостиные. Восемнадцатый век под Сомовским углом зрения, тридцатые годы, русское раскольничество и всё то, что занимало литературные кружки: газеллы, французские баллады, акростихи и стихи на случай." Не вписывающееся в банальную сутолоку улицы короткое движение не ускользнуло от бокового взгляда Розена. То же такси резко затормозило у остановки троллейбуса, и двое сильных ребят схватили женщину лет тридцати, мгновенно скрывшись с ней в машине. Всё произошло так быстро и так далеко от Розена, что будто и не происходило. Не разбуженная этим инцидентом улица, тот же проспект, где время движется в одном направлении... Стоп! А что и где движется в обратном? Не зная, почему, он вдруг почувствовал себя в полной неуверенности. Безо всяких на то причин мелькнула догадка: ему показали этот инцидент, эту брутальную маленькую сценку, чтобы натолкнуть на какое-то небольшое, но очень важное открытие. 

 

Лицо Милки. Лицо Наташи. В подворотнях, в окнах жилых домов с их мягкими не капроновыми гардинами, белыми и нежными, как новый нетронутый снег, застыла неразгаданная печаль. Что-то безвозвратно ушло, что-то бесповоротно уходит. Покои с тиснёными обоями, комнаты его детства. Тогда ещё можно было прикоснуться к тому духу, словно к покойнику, но теперь это уже мумия, саркофаг, глубокое подземелье, куда не проникают лучи света.

 

Петербургские сумерки снежные.

Взгляд на улице, розы в дому...

Мысли - точно у девушки нежные,

А о чем - и сама не пойму.

 

Всё гляжусь в мое зеркало сонное...

(Он, должно быть, глядится в окно...)

Вон лицо мое - злое, влюбленное!

Ах, как мне надоело оно!    

 

 

"Вот лицо мое - злое, влюбленное..." Вспомнил! Четко возник переплет коридора, канва плинтусов и лепка на потолке. И его собственное лицо, отражённое в стекле старой запыленной двери. Вот он, ответ. У него похолодело в груди. 

 

Что за пламенные дали

Открывала нам река!

Но не эти дни мы звали,

А грядущие века.

 

Пропуская дней гнетущих

Кратковременный обман,

Прозревали дней грядущих

Сине-розовый туман.

 

(...)

 

Вот зачем, в часы заката

Уходя в ночную тьму,

С белой площади Сената

Тихо кланяюсь ему.

 

 

Вот где разгадка! ОДНА ИЗ НИХ.

 

 

 

 

               - 49 -

 

Ничего не изменилось за время этих бурных событий в Наташиной студии. Та же тишина, наполненная отдаленными шагами, шелестящим, как ветер, шепотком, шуршанием бумаги, легкими кожистыми ударами, когда дети проходили на цыпочках. Как всегда, застеклённая непрозрачная дверь чуточку приоткрыта. Но сегодня эта щелка, как ниточка. Розен воровски прокрадывается в студию.

 

Тут занимается старшая группа. Вполне сформировавшиеся девухи с гордой осанкой, покатыми плечами и острыми вершинами упругих грудей разучивают вальсообразное движение, известное в балете как "баллансе". Наташа делает знак одними бровями: мол, не вовремя пришел, это тебе не младшенькие, эти могут и засмущаться - и правильно сделают. Но её опасения напрасны. Розенская импозантность и его самоуверенная стать не вызвали ничего, кроме любопытства. Ишь как стали невольно кокетничать, вскидывая головки между кругами, украдкой поглядывая в угол - на Валентина Ефимыча. Вон та, как изогнулась лозой в ожидании своей очереди, как аппетитно отставила попку. А эта, ноги на ширине плеч, и сама нагнулась, не сгибая колен, до самого пола - за бутылочкой воды, так, что стали видны под тонкой материей все её притягательные и таинственные выпуклости, впадинки. И проделала это - как бы невзначай - точно напротив розенского лица. И сложена, между прочим, лучше подруг.

 

Наташа властным голосом призывает учениц не расслабляться. "Секрет заключается в том, - говорит она, - чтобы иногда идти против естественных рефлексов организма, добиваясь от него минимальных усилий там, где инстинкт ошибочно подсовывает вам максимальные". 

 

  - Возьмем, к примеру, плие. Очевидная и самая распространенная ошибка: упущение контроля над второй нижней половиной упражнения. Смотрите, я... ни на мгновение не прерываю контроля не только при движении вверх, но и - на всем протяжении движения вниз. Самая распространенная ошибка - забывать о самой большой мышце организма - о диафрагме. Она принимает едва ли не главное участие в этом контроле. Давай, Соня, продемонстрируем это. Чувствуешь, как напрягается твоя диафрагма под моей рукой? Угу... В определенные моменты надо переключать мышцы диафрагмы с одной работы на другую. И ещё не забывайте, пожалуйста, про мышцы ягодиц. В определённых точках позиции напрягите, сожмите свои попки. Вот так. Ну-ка, все-все: сожмите свои попки. Чувствуете, как без излишнего напряжения это помогает вам держаться? 

 

Розену показалось, что при этих словах сонная пианистка слегка оживилась.

 

  - То же самое, когда идете вверх на "девлопе". Ваше тело - совершенный и самодостаточный инструмент. Но инстинкт вас иногда обманывает. Нам хочется принять, как нам кажется, более удобное положение, расслабиться. И мы переносим это на те мышцы, какие на самом деле нам больше всего нужны в данный момент. Смотрите, вот на этой высоте, в этой позиции не забывайте про внутренние мышцы, вот тут, между ног. 

 

Розену вторично показалось, что анемичная пианистка оживилась. 

 

  - Разносторонние силы работают в разных направлениях. Ваша задача - найти то минимальное усилие, какое позволит совершать сложное движение на уровне самого небольшого превышения баланса сил. В чём может участвовать любая мышца. 

 

  - Надо помнить о том, как и где соединяются разные из них. Возьмем тот же арабеск. Что поднимает и держит вашу ногу? Помните: не только тут, не только ягодичные мышцы, но и диафрагма... Покажи, Вера, ты замечательно делаешь это движение... Сожмите, сдавите ваши попки.

 

Розен глядит на их гладкие, упругие, округлые, ладненькие задницы, потом на Наташу, и снова на её учениц, опять на Наташу, и вспоминает их последнюю весну в Ницце.

 

Едва ли не самый дорогой и эксклюзивный курорт Европы, Ницца наполнена атмосферой ласковой неги, пропитана теплотой и запахом магнолий. В первый же день Наташа и Валентин посетили некоторые местные тусовки: аукцион, показ мод, выставку модного художника, мини-фестиваль, концерт итальянского певца. Там познакомились с отдыхавшим от дел насущных парижским литератором, который стал увиваться за Наташей. Этот хорошо сохранившийся брюнет лет пятидесяти пяти, с тугим кошельком и чапаевскими усами щеголевато носил молодежные рубашки и шёлковые платочки на шее. Он говорил гнусавым голосом медиума, закатывал глаза и томно скользил взглядом по Наташе. Они втроем посетили все рестораны, в которых любил бывать Жак (Розен подозревал, что их новоиспеченный друг на самом деле назывался совсем не так), съездили на экскурсию на экстравагантную ферму, покатались на лошадях и в складчину дважды нанимали катер. У Розена возникло подозрение, что Жак просто устроил соревнование кошельков, ибо неверно определил соперника как мелкого холуя на побегушках у какого-нибудь русского бандита, и теперь досада постепенно накачивала его изнутри, как давление - паровой котел. Розен не хотел дожидаться взрыва или чего-нибудь нежелательного. Они с Наташей потихоньку сбежали из гостиницы на частную квартиру, не оставив адреска. Не потому, что Розен ревновал или боялся гнева старевшего донжуана, но исключительно из соображений безопасности. Простому русскому безработному вообще не полагалось бывать в Ницце, не говоря уже о привычке сорить деньгами.

 

Они сразу поняли, сколько потеряли, не сделав этого с самого начала. Без навязчивого гостиничного сервиса и режима, без столкновения с десятками посторонних людей, без нервного позвякивания ключей и казенной пустоты, как бы запаянной в стены, им сразу стало спокойно и легко. Пусть из окна открывался не такой сногсшибательный вид, пусть до пляжа и прибрежных бассейнов было не рукой подать, зато имелся бассейн во дворе и упоительная тишина вокруг, и - главное - их никто не беспокоил. Слушая чувственный медленный джаз на вполне приличной хозяйской акустической системе, они потягивали сладкое вино - и наслаждались счастьем. Прохлада нескольких вечеров, когда было совсем не жарко, терпкий садовый запах на веранде, сладковатый дух марихуаны: боже, чего им ещё не хватало? Тёща наотрез отказалась отпустить их любимое чадо в эту "проклятую заграницу", и они поехали вдвоем, пообещав дочурке после Ниццы свозить её в Крым.   

 

Кондоминиум, где они разместились, был недавно капитально отремонтирован, и внутри всё ещё легко ощущался еле уловимый привкус свежеокрашенных стен и нового паркета. Домики кооперативных кондоминиумов располагались лесенкой, и ближайшее к ним чужое окно всегда чернело в сумерках слева. То кондо казалось необитаемым. Однажды Розен сидел в одной из спален, какую сделал своим кабинетом. Устав от неподвижности, он решил размяться в дальнем правом углу. Нагибаясь в самый угол, вдруг рассмотрел яркую полоску света с левой стороны соседского окна. Этот совершенно другой, иного оттенка, нежели в их собственном жилище свет, незнакомая внутренность чужого дома притягивали манящей тайной, интригуя воображение. Как назло, полоска света виднелась только из одной единственной точки; выше исчезая за веткой дерева, а ниже закрываясь бордюром фальшивого балкончика у подоконника. Чтобы держать её на мушке взгляда необходимо было согнуться в неудобной позе, прижавшись лбом к стеклу. Вторая половина окна, ближайшая к соседскому, не годилась: изменялся угол обзора. Тогда Розен сделал небольшое открытие: в определенной позиции освещённая полоска попадала в паз между боковым просветом срединных краёв внешних и внутренних рам. Тут она находилась так близко от глаз, что можно было видеть краешек паркетного пола, угол дивана, телевизор на столике и бездверный проем входа в ванную комнату, за которым высился голубой унитаз.  

 

В тот же момент в эту освещённую полосу вошла миловидная чернокожая девушка в кофточке и тёмных облегающих брючках. Хорошо, что свет в его спальне был потушен. Через секунду Розен догадался, что на ней нет никаких брючек. Чёрная с коричневым оттенком кожа при таком освещении казалась частью одежды, и к этой иллюзии невозможно было привыкнуть. Соседка была в одних тёмных трусиках, но цвет её кожи сам по себе её "одевал". Чтобы цветы на фальшивом балконе, их листья не мешали, Розен встал на стул, выпрямившись и приподнявшись на цыпочки. Тут же таинственная незнакомка приблизилась к окну и задернула штору. Валентин в досаде спрыгнул на пол и прикусил губу. Он поздно заметил, что его тень четко виднелась в полутьме на задней стене. Она должна была заметить вуаера, и теперь больше никогда не покажется. Вот жалость! Какой идиот! При всех своих навыках так глупо обнаружить себя. 

 

Несколько дней полоска света в соседском окне не показывалась. Зато он столкнулся лицом к лицу с обитательницей комнаты. Та оказалась настоящей темнокожей Афродитой. Правильные черты лица, изумительно расположенные глаза, тщательно убранные под полоску ткани волосы. Она прижималась всем телом к невысокому, тщедушному и лысеющему белому мужчине лет сорока. Обхватив его руку, заглядывала в глаза. Одновременно оказавшись у калитки, все трое инстинктивно выдавили "бонжур". И рассмеялись. Словно сговорившись, шли рядом целых два квартала до ближайшего депанёра, где те двое припарковали машину, и всё это время беседа не умолкала. "Эс ке мсье аштэ ла мэзон?" "Коман ву труве сет андруа?" Розен представился писателем из России. Сказал, что приехал сюда на отдых с женой. "А вот и она".

 

Наташа выплыла из депанёра с покупками, тонкая, гибкая, сильная. Её муж без видимых усилий подхватил целую кипу магазинных мешочков, краем глаза взглянув на чернокожую грацию. Та оценивающе поглядела на Наташу, и ещё ласковее прижалась щекой к плечу мужчины. Валентину навязчиво казалось, что этот жест рассчитан на него: продукт врожденного артистического чутья.

 

В тот же вечер плотные шторы в соседском окне гостеприимно распахнулись, оставляя освещённую полосу шириной с руку по локоть. Точно напротив ничем не прикрытого входа в ванную. Наташа зевала на веранде с книгой в руке, защищённая деревянными рамами с мелкой сеточкой от нашествия насекомых. Розена раздражали закрывающие обзор при каждом дуновении ветерка листья, сводящие на нет преимущества двухметровой дистанции между соседями. Он лихорадочно соображал, как оправдать перед Наташей своё подозрительное пребывание в темноте. И как ему взобраться на стул, не рискуя быть застигнутым. Меж паркетом и окном пролегала полоска толстого пушистого ковра, и ножки стула под весом Розена должны были неизбежно оставить в нём ясно различимые вмятины. Нет, стул как средство доступа не годился. Можно было незаметно приладить к оконной раме миниатюрную видео камеру и вывести её сигнал на мощный лаптоп с внешним диском на 120 гигабайт, на что ушло бы не более 50 секунд. Но тогда всё, что бы ни происходило в соседском окне, банализировалось: как опостылевшее движение стриптизерш вдоль и вокруг штанги. Именно по этой причине Розен не решился достать свой крошечный бинокль, а впрочем из-за бокового обзора тот вряд ли мог чем-то помочь.

 

Потолок заканчивался нишей с выступом над ней, за который можно было ухватиться руками. Розен попробовал. Оказалось не так уж плохо. Извиваясь, как подвешенный червяк, он нашел позицию, откуда все обозревалось "как на плацу". Всё ещё невидимая ему соседка как раз вывела свой телевизор из спячки и переключала каналы своим невидимым пультиком. Наконец, она показалась сама, в халатике из фланели, гибкая, совершенная, без характерно оттопыренного, как у многих чёрных женщин, зада. В её движениях улавливалось что-то подчеркнуто демонстративное, как будто она вполне осознавала направленный на неё мужской взгляд, и  р а з р е ш а л а  ему себя видеть. Она приблизилась к большому голубому унитазу, и задрала вверх свой халатик, открывая "до самого пупка" стройные тёмные ноги. Силуэтом угадывался нежный пушок на лобке, но невозможно было чётко различить ни одной подробной детали. Она села на унитаз, широко раздвинув колени. И всё равно - даже теперь - всё сливалось между ног, защищенное неповторимым оттенком кожи. Обливаясь потом в своём висячем положении, Розен до боли в глазах вглядывался в этот священный треугольник женского тела, и не мог разглядеть больших подробностей, кроме общих деталей.  

 

Соседка, наблюдаемая им при отправлении самой интимной потребности, ещё шире расставила ноги, достала светлую бутылочку с носиком, вставила последний, куда надо, и впрыснула содержимое в свой природный карманчик. Туда же - вслед за носиком - всунула все четыре пальца, согнув костяшки, зажав отверстие, и посидела так некоторое время. Потом в её ладони появилась салфетка, которой она промокнула-вытерла свои гениталии, и встала, сбросив халатик. Под ним оказалась белая майка, подчеркивающая её бесподобное телосложение. 

 

Изнемогая от напряжения и боли в мышцах, Розен еле держался за "притолоку" своими занемевшими пальцами. Шоколадная богиня исчезла из его поля зрения, яркий жёлтый свет в её комнате мгновенно сменился на приглушенно-голубоватый, и герой вуайеризма уже намеревался спрыгнуть на пол, когда она снова появилась со своим "белым верхом", совсем близко, у самого окна, и на ней по-прежнему ничего не было, кроме майки. Когда она нагибалась, и голубоватые блики играли на её обнаженных ягодицах, дрожь пробегала по его телу. Совершенство линий, эти невероятные пропорции, идеальная кожа, дактильная осязательность мышц под ней: всё было комбинацией "золотого сечения", пучком абсолютно невообразимого совершенства. Ни один художник никогда не создавал ничего подобного. И Розен в своей жизни никогда ничего подобного не видел. Он, одержимый красотой женского тела, лицезревший бесчисленные её разновидности и комбинации в самых непредугадываемых ситуациях. Знакомый со всеми тонкостями, с историей мирового визуального искусства, включая кинематограф. Это была кульминация, как тутти симфонического оркестра, как финиш рекордного забега, как напор мутной беловатой струи в конце соития. Оргазм, триумфальный и одновременно обессиливающий, родственный мужскому климаксу в пятьдесят пять или шестьдесят лет, когда триумф половой жизнедеятельности, её максимальная зрелость разрешается бренностью старческого бессилия. 

 

Климакс его напряженных до предела мышц сбросил его на пол, куда он приземлился, как обезьяна, чуть ли не на все четыре конечности. Его орудие было готово к бою, но не содрогалось от эякуляции, и это внушало надежду. Появление темнокожей богини в поле его зрения было мистическим актом, священным, сакральным ритуалом, грозным и притягательным, как извержение вулкана, и он не погиб, его созерцая, не был убит, как несчастный пастух Дианой. Может быть, потому, что в жизни своей ни на кого не охотился и не убил своими руками ничего живого? 

 

Даже не слухом, а неким чутьем он уловил скрип кресла на веранде, лёгкие шаги по паркету, и вот уже сюда входит Наташа, щелкает выключателем, и всё становится явным, как на ладони. Припав на правое колено, Валентин немедленно начинает возиться со шнурками спортивных домашних тапочек, чтобы скрыть свое потрясение и эрекцию. 

 

  - Розен, скажи, что ваше величество делают в темноте? Ты что, споткнулся? А, дорогой? 

  - Мои джентльменские мускулы просят кушать. А ты разве не знаешь, чем их кормить. Зарядка, зарядка, и еще раз зарядка. 

  - Спите, дети, сладко, будет вам зарядка. 

  - Намек понят. В темноте легче мышцы накачивать.

  - Никогда не слышала. Они у тебя - что, лунатики?  

  - Всё-всё. Пошли на веранду. 

  - А под душ не хочешь?..   

 

Уже оборачиваясь к двери, Наташа скользнула взглядом именно по тому месту, где ножки стула (если бы они там оказались) оставили бы две заметные впадины. Да и не успел бы он этот стул убрать подальше отсюда. Как в воду глядел.

 

Три месяца они проторчали в Ницце. Это оказался самый длительный приступ неодолимой лени в их жизни. Разомлевшие после ужина, они сидели на веранде в шезлонгах, или на побережье, слушая жалобные всхлипы моря. Оба загорели, несмотря на "не летний" сезон, научились чертовски хорошо держаться на волнах, опробовали серфинг, яхту, дважды "слетали" в Париж по железной дороге. Французские поезда не идут, а летят. Почти со скоростью самолета.

 

И все три месяца светящаяся полоска в соседском окне вечерами светлела крошечным маячком, указывая путь кораблю розенского существования. Неистовый секс с Наташей проходил под аккомпанемент вуаерской охоты, этих медленных морочных ожиданий удобного момента. Бывало, проходило несколько дней, прежде, чем Розену удавалось заглянуть в соседское окно. Специально для этих мгновений он переставил стол поближе к окну, и теперь мог стоять на нем, зная, что его ступни не оставляют видимых следов. Он изучил распорядок дня красивой соседки, знал, когда она уходит и когда приходит домой. Он был уверен, что она не учится, а работает, по-видимому, в теле-маркетинге. Уходит с кожаным рюкзачком за спиной каждый день в двенадцать часов. Приходит в девять, и сразу загорается блаженная полоска в окне. Если Наташи нету дома, или когда она спит, Розен видит, стоя на столе, как соседка сбрасывает платье, идет в "гавану" - и там всё повторяется, как в тот первый раз. Иногда он созерцал её обнажённое тело в проеме двери: до и после душа; иногда, не накидывая полотенца, она стояла, как нимфа, перед зеркалом, с мелкими каплями на влажной коже, причесываясь. 

 

Ни разу почти за три месяца он больше не сталкивался с ней у калитки. Ни разу не успел выскочить за дверь так, чтобы разыграть "случайную встречу". Несмотря на то, что он знал, когда она отправляется на работу, ничего не получалось. В лучшем случае он видел её спину, её фигуру с удаляющейся походкой. Только однажды окно её растворилось, и она выглянула наружу, свежая и весёлая, как при их первой встрече. На ней было лёгкое летнее платье, и волосы - стянуты одетой вкруг головы лентой. Розен тоже "распахнул" створки (на самом деле - отодвинул стекло: в его кондо была другая конструкция), поприветствовал её, и хотел было уже попрактиковать шуры-муры, но появилась Наташа. Он обернулся. Когда он снова высунулся из своего окна, соседское была наглухо закрыто и зашторено, как будто никогда не открывалось. Но не привиделось же ему!

 

Поблизости не обнаруживалось больше никогда ни одного мужчины. Никто не уходил от безупречной красавицы утром, никто не посещал её ночью. И она покидала своё жилище и приходила - как по часам. Всё равно оставаясь неуловимой. Конечно, он знал много способов и средств выследить её, но его планы и мечты так и остались в зародыше. Возможно, Розен подсознательно ощущал, что это совершенно особый случай, не такой, как петербургские мышки-машинистки, полька из офиса на Невском, теннисистка Валя или та балерина из трупы Мариинского театра. Тут стоило шагнуть в неизвестное - и прощай вся его прошлая жизнь, Петербург, писанина, Наташа. Тут его поджидала вязкая и великая трясина, из которой в прошлую жизнь потом не выкарабкаешься. Неисправимый фетишист, Розен сходил с ума от того, что не может подержать в руках хоть какую-то вещь с тела женщины, за которой подсматривал. Что не в силах приласкать ладонями её невесомые, почти нереальные трусики, растереть их, как воздух, как траву, вдохнуть их доводящий до безумия запах.

 

Однажды он заметил похожую на неё незнакомку в парке у побережья. Бросился к ней, отмечая, как стучит сердце и кровь со свистом замирает в висках. Тут же стало понятно, что она явно уходит. Действительно, заинтриговавшая его незнакомка резко изменила поведение; направилась быстрым шагом в сторону лестницы. Чуть не столкнувшись с молодым человеком на роликовых коньках, Розен вприпрыжку пустился за ней, но та как в воду канула. Он был уверен теперь, что это именно она, его соседка: сумел хорошо разглядеть её в самом начале "погони". Но от него уйти не так просто. Разве не она тихонько стоит в глубокой тени под лестницей, надев - до того болтавшуюся в руке - шляпку? Вся её поза, излом её тела, опущенная рука, нога, отставленная в сторону - имитировало другого человека, с другими габаритами, телосложением, весом. Сделано было это и профессионально, и талантливо. 

 

Валентин мог пойти на хитрость. Спрятаться, затаиться, посмотреть, что будет. В первую минуту он так и хотел поступить, но тут же передумал. Сделал вид, что не замечает её. Озираясь по сторонам, спиной к ней, сокращал дистанцию. Она всё еще была там. Осталось лишь обернуться. И он сделал это. Ловко, как серна, она нырнула под его руку и бросилась вниз по лестнице. Он не стал её больше преследовать. В этом не было смысла.           

 

В тот же вечер штора в её окне отодвинулась на пол окна, а не на локоть, как обычно. Как назло, Наташа все время крутилась возле, но чуть позже всё-таки отправилась спать. Когда чутьё подсказало, что никто его больше не потревожит, Розен приник к стеклу. Соседка как будто того и ждала. Она пошла в ванную, и он долго видел её, щеголявшую нагишом взад и вперёд. Когда она показалась в дверном проеме, вся усыпанная каплями влаги, с тонким пушком в паху, томная и свежая, ноги его чуть не подкосились. Теперь, когда штора была отодвинута наполовину, и ему не нужно было никуда залезать, он застыл перед стеклом, не таясь от соседкиного взгляда. Его воплощённое Вожделение, его Песнь Песней стояла прямо перед ним, осознающая собственную неотразимость и власть. Чуть подрагивающие соски её острых грудей, бусинки влаги на черно-коричневой коже, вертикальная полоска просвета меж расставленных ног, идущая вниз от нежной опушки лобка, её изумительно красивые элегантные плечи, загадочная улыбка на нежных губах и ещё тысячи других мелких деталей, которых он физически никак не мог разглядеть, стали легко различимы. В тот самый момент, когда он позволил этому хмелю-оцепенению, этой сладкой истоме невероятного наваждения слететь (лишь на секунду задумавшись: действительно ли видит все эти мелкие черточки её тела), она резко повернулась, с видимым раздражением - и скрылась в глубине комнаты. Через какое-то время штора на её окне плотно задернулась. 

 

Обессиленный, Валентин опустился на колени, как будто только что совершил длинный марафон. Сердце бешено колотилось. Руки дрожали. Ладони были мокрыми и обмягшими. Можно было подумать, что он, как первый раз, висел на руках. А ведь он вполне удобно устроился, и стоял всего каких-нибудь полчаса, прислонившись к оконной раме. Он опрокинулся на спину. Пульс постепенно приходил в норму, хотя кровь в висках всё ещё бешено колотила, и во рту ощущался непривычный солоновато-горький привкус. Такой слабости он не испытывал уже давно. Заложил руки за голову. Её тело было каким-то "радиоактивным"; перед властью его визуального воздействия невозможно было устоять. 

 

Так, прямо на полу, Валентин и уснул, и ему снилась она, ещё более притягательная и неотразимая. Он слышал её стоны, её горячий шепот, ощущал влагу её губ, вёрткость и энергию её бедер. Внезапно его кольнула смутная догадка, что она занимается сексом не с ним. С ней был другой мужчина, который и стал глазами Розена. Её крики сделались неистово-исступленными. Темп и энергия нарастали. Липкая волна исстаивания, почти оргазма, подступила к горлу. В ушах стояла какофония звуков, хаотическое нагромождение, с параллельным контрапунктом из "Кармина Бурана". Внезапно всё оборвалось. Стало легко и свободно. Он проснулся. Вдалеке, но достаточно различимо, как будто из-за стены, раздавались всё более исступленные стоны. Что за чертовщина! Он никак не мог слышать тут сладкие вздохи и крики соседки. Это физически невозможно. Его и её окна плотно закрыты. Но он знал, что в его слух падают, как в воронку, реальные, истинные звуки из её комнаты. КАК это возможно - он не имел никакого понятия. Он уже знал, что она занимается сексом редко, но неистово и одержимо, "как в последний раз". Вторично провалился в странный, глубокий сон, и, когда снова проснулся, то прошел на другую сторону дома и выглянул в окно, и увидел, как из двери соседки вышел незнакомый мужчина.    

 

 

 

 

               - 50 -

 

 

Тайна чернокожей соседки так и осталась в Ницце. Возвратившись домой, Валентин обнаружил во внешнем карманчике самого большого своего чемодана открытку с незнакомым почерком, текст которой ограничивался двумя французскими словами: Au revoir. Именно au revoir, а не adieau.  

 

Хорошо, что открытку заметил Розен, а не Наташа. А то досталось бы ему. Однажды Наташа открыла на розенской видеоленте разоблачающуюся в окне девушку. Было это в Риге, куда они последний раз подскочили четыре года назад. Розену удалось убедить жену, что это случайные кадры; объектив наткнулся на некий объект в окне; им оказалась... Поверила или нет - это уже другой вопрос; главное, что тогдашняя версия была выстроена ловко и связно. Даже Наташа, с её интуицией и прозорливостью, не могла помыслить о том, что Шанталь, французская студентка из Марселя (а вообще-то из Монреаля), раздевалась в окне на солнышке в условленное время по предварительному сговору с Розеном. 

 

Знакомый ему бородатый "диллер" (толкал пиратские подделки, не брезговал и наркотой) жил в квартире, выходившей на крышу. Туда же глядели ещё пять-шесть окон. Смазливый, плечистый Бодя (как его прозвали друзья) за что-то нравился женскому полу. На его этаже жили в основном молоденькие девчонки, и он всех перетрахал, из каждой квартиры. Когда жена приходила с работы, дёргая закрытую на цепочку дверь, любовницы Боди выскакивали в окно. У Розена в квартире крыши не было, но если бы он водил домой любовниц, они, пожалуй, могли бы прыгать в канал.   

 

Традиционные пике, шанэ, фуетэ и сисоны в конце подсказали, что занятие подходит к концу. Когда стихли последние звуки гранд аллегро, и пианистка, собрав ноты, откланялась, Розен подошел к Наташе.

 

  - Опять что-то стряслось? - она выглядела обеспокоенной, и чувствовалось, что с каждой минутой эта обеспокоенность нарастает. Вокруг облачались юные балерины, натягивая штаны и юбки прямо на балетные трико; другие ушли менять туалеты в туалет.

  - Галатенко застрелился.

  - Это мент, с которым ты учился в одном классе? - Наташино лицо посерело.

  - Он самый. Наш участковый.    

  - Думаешь, теперь затягают по следователям?

  - Как же иначе, раз мы с тобой всегда оказываемся там, где люди умирают насильственной смертью.

  - Подожди, - Наташа вышла из студии, с журналом и бумагами в руке. 

 

  - И что - не оставил даже беглой записки? - спросила она уже на улице, когда они шли рядом, не направляясь никуда конкретно.

  - Очень правильный ход мысли, - заметил Розен, не продолжая. Поблизости всё время маячило бежевое "Вольво", и они нырнули в ближайшее кафе. Там прошли через подсобку во двор, и оттуда - в переулок, куда "Вольво" имело шанс попасть только если б умело летать. Рядом оказалась знакомая улица, и троллейбус очень скоро отвёз их на значительное расстояние. Когда они выскользнули из троллейбуса вместе с толпою сходивших пассажиров, им подвернулось такси, и унесло их ещё дальше. 

 

  - Откуда ты знал, что из дешёвой забегаловки можно пройти в переулок? - спросила Наташа, когда они сидели в другом кафе, в другой части города. 

  - Телепатия, - ответил Розен.

  - Нет, правда.

  - Вашему величеству должно быть известно, насколько пассионарно Ваш покорный слуга относится к сему граду. Если б Вы знали, сколько городских видов и картографических чертежей сидит у него в голове!    

  - Это действительно так, - перебила Наташа. - Но какое это имеет отношение к кафе? 

  - Интуиция. Главное - я помнил о переулке. И о том, куда он выходит и не выходит. 

  - Ну...

  - Галатенко прислал мне записку. - Наташины брови поползли кверху. -

  - ...  

  - Мне принесли её уже   п о с л е. Представляешь, Галатенко вдруг стал сочинять ребусы в стиле Умберто Эко. Вспомни, сколько тысяч детективов построены таким образом. На теме шифровок. Еще "дедушка жанра", Конан Дойль, этим грешил. Весьма дешевый трюк и формообразующий момент. Каждому декодируемому элементу соответствует новый поворот сюжета, новая глава или введение очередного персонажа. И, главное, публика это аппетитно хавает. Да ещё как! Этот шарлатанский фокус-покус, смешивающий нормальное человеческое мышление с отклонениями расстроенного рассудка известен со времен Шекспира и Блэйка. Классический крендель вопросительных знаков между реакцией и словом, словом и поступком. Это восходит не в последнюю очередь к Уайльду и Достоевскому.

 

"Считать, что любая реакция или аффект должны выговариваться или даже воплощаться в деянии, мягко говоря, безответственно. Тут уже речь заходит о преступлении. Механизмы удержания могут быть следующими: стыд, страх порицания и наказания, расчет на безопасное будущее - все эти мотивы олицетворяют выгодные для сохранности тела позиции. Нарушение этого механизма в виде несдерживаемой эмоции разрушает все защитные стратегии тела. Они могут быть нарушены от рождения, могут нарушиться и по вине внешних обстоятельств, - в любом случае, речь теряет границы, регулирующие её социальную вменяемость. Такие расстроенные механизмы прекрасно показал Достоевский; групповые сцены в его романах - это речь участвующих в скандале. Семья Мармеладовых, отец Красоткина, Лиза - это социально не защищённые тела, в частности, потому, что они не могут найти стратегию задержания аффектированой речи, выдающей всю подноготную. В таких речах ничего не скрыто. И чем точнее, интенсивнее переживание, тем больше опасность не суметь избежать ущерба. Исследуя преступление, Достоевский в результате приходит к пониманию этической амбивалентности его мотивов. (...) Каждый сгусток неудержанной речи соответствует раздраженной точке тела, преодолевающему это раздражение через речь. Такая речь лишена всех опосредствующих этапов и восходит к прямым раздражителям. Трагедия строится на алчности к телесному ущербу. Однако он достигается не посредством интенциональных движений, преднамеренных действий, иначе вместо трагедии получился бы боевик. Трагический ущерб неожидан, несмотря на все заговоры, измены и т.д. Он ищет речи - речь же подстрекает к ущербу.

 

Достоевский без оглядки следует речи протагониста, зная, чем она кончится. Он не «понимает» мизансцену заранее. Масштаб компонентов набоковского романа неизмеримо меньше, чем масштаб присутствия его писательского тела. Для Достоевского же речь персонажа не речевое лакомство, а невыносимость тела протагониста, а значит, и его самого, ибо он не пользуется разделительным тоном для этих двух речевых реальностей: произведения и речевого истока пишущего. Отсюда и иллюзия детективности. Речь не выстраивает истории, она цепляет разные места тела, а уже следующий акт речи показывает, как можно «назвать», «понять» предыдущий поток. Эта «детективность» есть везде, где не происходит накопления содержания, где высказывание не обязано представлять ясную картину происходящего, ибо такое представление всегда осуществляется за счет урезания раздраженных точек, порождающих разноголосие внутри линии высказывания. (...) «Детектив», хотя и трепанирует событие, однако держит количество его составляющих на учете. Инерция «детективности» не в насыщении в виде разоблачения и не в постепенном заполнении неизвестности. Напротив, это повтор интенции выговаривания события. Но проблема в том, что каждый повтор уничтожает предыдущую попытку, и неизвестное восполняется лишь за счет следующего неизвестного." Посмотри на обложку: Кети Чухрукидзе. "Рound &  Ј. Модели утопии XX века"         

 

  - Выходит, ты клонишь к тому, что в предсмертной записке Галатенко узрел эффект "запирания микрофона", резонантного эха, которое разрастается в огромную "кляксу", и никуда не ведет, только формирует кластер постзвучаний? Кластер не выстраивает "мизансцены" звука заранее. Таким образом, шифровальный метод записки вовсе не шифровка, а... Не собираешься же ты заявить, что... 

  - Собираюсь. И не вздрагивай, пожалуйста. Дальше в лес - .... сама знаешь... Волков бояться - ...з-наешь сама. Стиль записки - не шифровальный метод, а стиль мышления. Отсюда форма высказывания, расслаивающаяся на отдельные элементы, связываемые между собой эклектически: не эмоциональным движением, не земной казуальностью, а машинным, внечеловеческим методом. Галатенко перед смертью был уже не Галатенко, а полу-зомби-киборг, уничтоженный (посланной, возможно, последним проблеском человеческого сознания) обычной ружейной пулей. Отсюда мнимая детективность замысла. Ты думаешь, я случайно отыскал в грудах знания эту отменную книжицу Чухрукидзе? Просодия, хаос доречевого потока не проходит сквозь шлюзы структурирования люсидным сознанием. Шлюзы, наполняясь, держат его. Теперь возьмем записку, адресованную... сама знаешь, кому... Фонтанчик водяной струи бьёт в каменную лепестковую чашу, но чаша не наполняется. Вода вытекает в отверстие. То ли фонтанчик барахлит, то ли так сделан намеренно: бьёт пульсирующими толчками. Каждый едва не заполняет чаши; не хватает "чуть-чуть". Так происходит потому, что нет никакой истории. Нет ясности, нет связности в изложении происходящего, нет накопления содержания. Новый интенционный толчок пытается скомпенсировать то, чего "не хватает", объяснить предыдущее, но не заполняет пустоты...

  - А не кажется ли тебе, что всё гораздо проще? Там, где менты, там и детективность, и дешевый "криминальный умысел".

  - Как раз наоборот. Заметь: протокольный ментовский стиль противоположен детективному. В протоколе не оставлено никаких неясностей-пробелов. И мышление у них именно такое, гладкое, в нём нет дырок, как в голландском сыре. 

  - Значит, ты полагаешь, что расшифровка записки даст в лучшем случае бессмысленную абракадабру.

  - Не обязательно. Конечный смысл может проступить, и не исключено, что он интригующ, но его наверняка нельзя применить, нельзя им воспользоваться. Это должно быть нечто совершенно бесполезное. О кладах, машине времени, списке загримированных под людей инопланетян, пульте управления миром, НЛО нам придется забыть.

  - Так покажи же наконец эту записку. Жутко её видеть, но любопытство сильнее. ... Не понимаю... Это и есть предсмертное письмо Галатенко?

  - Это то, что проявилось в синем свете. 

  - Наши киборги - похоже, римляне и прочие человеки давних времен. 

  - Давние времена имеют свойство отражаться в милльёнах осколков разбитых зеркал. Именно за это свойство заговорщики их любят.

  - Послушай, Розен, давай всё бросим и убежим. Из Питера, из Европы, неужели нет нигде безлюдных тихих островков? В Канаде, в Сибири? Для меня нет ничего важнее и дороже, чем та картинка в голове: ты, я, Иришка в утреннем поезде на Ригу. Боже, как давно это было! Помнишь, соседский карапуз выкартавливал: вон Иришка идет у папы на руках? Растёт наша девуля, растет милая девочка, понятливая, смышлёная, спокойная, рассудительная. Как нам было славно в те первые годы на Кипре... Если бы можно было залезть в кусочек прошлого и спрятаться там! Помнишь, как ребёнок наш плакал: "ашку хачу-у-у". И я все говорила: ну, когда же ей будет хотя бы год и восемь, чтоб можно было в стульчик посадить - и оставить одну на пару минут. Мама замечала: не торопи время. Так и есть. Смотри, какая наша малышка уже вымахала, скоро невестой станет, а мы стареем. Встретил бы ты меня раньше, была бы наша дочь взрослой, а мы ещё совсем и не старыми. Так были у тебя разные Любки, Нинки всякие. Помнишь наши прогулки по Ленинграду, запах сирени и резеды? И того шофёра такси, который сказал, что у него есть единственное желание: быть нами.... Помнишь апрельский вечер в Париже, на Монмартре, когда ты притащил целое ведро роз? А портье, дурень, их уронил на лестнице! Ты сказал тогда, что купишь другие. А я возразила: 
д р у г и х  не будет. И была ох как права. 

  - Добавить шампанского?

  - Не надо, милый, я итак уже пьяна. Разведу здесь сырость пьяными слезами.

  - Мне тоже иногда мечтается: нам бы легальные деньги, дом в Брюсселе, буржуазный стиль жизни, служанка-медхен, собачка на диване, фикусы в окне. Нет, правда. Ну честное пионерское. Представляешь: вот копаемся в маленьком садике, подвязываем кусты, подстригаем травку. Ступишь на газончик, и он твой. Собственный, законный...  

  - Мало тебе собственной законной гостиницы в Праге? Или она уже не твоя? 

  - Нет, дело не в том. Английский сплин и русско-еврейско-цыганская тоска. Китайцы - те вот не тоскуют. Как будто Ли Бо не был китайцем. А вот то, что от них не разит, как от белых и черных: это наукой доказано.

  - Да ну тебя...

  - Правда.

  - А ты откуда знаешь?  

  - Да знаю, и всё. Их пот не производит такого вонючего действия. 

  - Признайся, была у тебя любовница-китаечка? Была или нет? 

  - Не признаюсь. Пока не дошло до допроса с пристрастием, с садо-мазохистскими штучками.  

  - До-до-до. Ты что раздокался? Ты всё равно не маркиз де Сад, и даже не де Огород, так что не придуривайся. 

  - Ты уверена, что он носил титул маркиза? 

  - А ты нет? 

  - Я - да.

  - Так чего спрашиваешь?

  - Я с намеком. 

  - Устала, устала я сегодня от намеков. Мне бы переварить имеющиеся. Можно позвучать на минутку в стиле "вульгариус"? Проводи даму домой.

  - Да-му-да-мо. Да, му-мо.

  -  Подумаешь, новый Хлебников. Ты мне объясни вот что: ты что намерен делать с запиской? Для чего её оставил. Если узнать ничего не надеешься. Зачем стоило рисковать? 

  - Вопрос по существу. Видишь ли, ценность этой записки превышает ценность всех кладов вместе взятых. Надеюсь, что мне удастся расшифровать хотя бы её прикладной смысл.

  - Не много ли на себя берешь?

  - Можешь предложить лучшее лекарство от скуки? 

  - Придем домой - покажу.

 

 

 

 

               - 51 -

 

Уже самая первая строка тайного текста глубоко озадачила Розена. Выражение "animadi astasiddhi" не отыскивалось нигде. В Интернете, в библиотеках, в энциклопедиях оно не оставило никакого автографа. Оставалась надежда на редкие книги. Сотни их, владеть которыми было невыгодно, или накладно, или опасно, отсканированы и переведены Розеном в цифровые форматы; тысячи оцифрованных версий других - с помощью Интернета - "взяты на прокат" из электронных архивов крупнейших библиотек. Шестьсот гигабайт текстов, картинок, диаграмм. Едва ли не главное его богатство. Стоило ввести в мощную поисковую программу поочередно оба слова, как появилось множество ссылок. Он ожидал увидеть нечто подобное: индийские и китайские трактаты по алхимии. Везде, где возникали два этих загадочных слова, речь неизменно шла о бессмертии.

 

Интриговало, как разные культуры подходят к этой проблеме. Большинство источников сходились на том, что в иудаизме многое вынуждает относиться к самой дискуссии негативно. Бог сделал людей смертными в наказание за их изначальную греховодность, и это обсуждению не подлежит. Индийские источники также уклонялись от анализа этой темы. Тут "живая вода", волшебный эликсир, философский камень - призваны были служить в лучшем случае средством омолаживания и оздоровления. На бессмертие не покушались. И только античные культуры, китайцы, арабы и христиане имели довольно отваги и воображения, чтоб замахнуться на это. Может быть, всё было совсем не так, но подобная концепция представала из двух-трех книг, и Розен позволил себе идти у них на поводу.

 

Его размышления - как ножницами - разрезал телефонный вопль. Наташа звонила с улицы. Пока она поднималась, он успел перебрать несколько листиков на столике у дивана. 

 

Один из редких древних трактатов утверждал, что существуют две белые расы. Европейцы с белой кожей произошли от одних народов, тогда как жившие на стыке Индии, Китая и Тибета азиаты с тем же цветом кожи и генотипом имели совершенно иное происхождение. Они появились в Тибете и в Индии более десяти - пятнадцати тысяч лет назад, и окружавшие их народы переняли их язык, религию, мифы. Некоторые отождествляют их с кастой брахманов, но это, должно быть, ошибочное мнение. Действительно, среди брахманов встречались (в обилии) белые не-европейцы, но тема эта слабо разработана и мало изучена. Хрестоматийный постулат о том, будто буддизм зародился в Индии - тоже может оказаться ошибкой. Возможно, он там лишь расцвечен и наполнен образной глубиной, и отождествлён с определенными персонажами. Но пришел - как утверждают редкие манускрипты - из Тибета. И получил наиболее глубокое творческое развитие в Китае. В Индии буддизм трансформировался главным образом в традиции и обрядовость, поддерживая и оправдывая гендровое, социальное и кастовое неравенство. В Индии создан самый страшный и долговечный в истории землян расизм.

 

Легкое поскребывание в дверь: в нём вся Наташа, её неповторимость и шарм. Валентин оставляет щелку: как для мышки, готовой проскочить куда угодно. Не впустить вместе с ней ничего чужого, даже воздуха, даже мыслей чужих. Это не ускользает от её взгляда.

 

  - Водолаз Петров по Вашему распоряжению прибыл. Попутно не зачерпнуто ни капли забортной воды!  

 

Сравнение с подводной лодкой ироничное и меткое.

 

  - Вольно, сержант. Субмарина в Вашем распоряжении.

  - Насколько мне дано судить, в данный момент капитан напряженно трудится над расшифровкой перехваченной депеши противника. Верно? Ему не до какого-то водолаза. 

  - До... до... Ты помнишь свидетельства о белой касте, правившей в Индии в очень-очень-очень давно?

 

  - Легендарный белый народ, правители Индии и Тибета 10-12 тысяч лет назад; имел совершенные знания о природе социальных типов, и строил свою социальную политику на этом уникальном знании. После того, как он непонятным образом исчез, его тонкая социальная политика была механически перенесена на клановую, а потом и на расовую почву, из блага превратившись в противоположность. Бредовая, кошмарная тысячелетняя клоака расизма взлелеяла цветок невиданных страданий и лишений миллионов людей, став перманентным ядом.  

 

  - Браво! Какой ученый водолаз нам попался. Читает, как по написанному. И вот что. Древнейшая европейская книга "Веды" и индийская "Ригведа" (практически одно и то же) имеют общие корни. Источник их связывают с тем же загадочным народом. Похоже, его влияние распространялось - через Тибет, Памир и Кавказ - и на европейский континент, особенно на балто-славянские племена, и, через них, на Бритию и Скандинавию.

 

  - По-моему, ты передёргиваешь. Во-первых, перемени тон. А то можно подумать, что ты слетал туда-сюда на Машине Времени. Очень спорно, сказал бы наш общий друг. Оказал ли этот народ хоть какое-то влияние на Китай? Похоже, Поднебесная шла своим, уникальным путём. И, если легендарная белая раса, что на тысячи лет обогнала поздние цивилизации ("кроме, естественно, нашей"), основное влияние оказала на Индию, то как могло случиться, что Китай влиял на Индию гораздо больше, чем наоборот? Или толчок, данный ей изначально, ко 2- 4-му веку н.э. за тысячелетия "выветрился"?

 

  - Верно, к тому времени, когда Иисус из Назарета читал свои проповеди, Индия почти во всём шла в фарватере Китая, заимствуя оттуда идеи и знания, находясь под влиянием своего северного соседа. На заре anno domini (нашей эры) сюда проникли эллинистические зачатки алхимии, с пятого-шестого века подвергшиеся мощному влиянию китайских концепций и технологий.  

 

  - Не только тема бессмертия блокировалась в индийском обществе, так как шла вразрез с установившимися там социально-идеологическими догмами; айурведические эликсиры и омолаживающие гомеопатические смеси под страхом смерти запрещено было практиковать на ком-либо ином, кроме мужчин из самых высших каст. Секта тантрас пошла против этого запрета, и неудивительно, что в рамках своего учения сиддхи она нарушила и запрет на "бессмертие", распространяя веру в достижимость вечности тела. Оно, дополненное сверхъестественными способностями, а иногда сами эти способности и называются в индийской эзотерической традиции animadi astasiddhi. Этот термин имеет отношение и к теории о слиянии женского и мужского начала, единения серы с меркурием (инг-янг), что обещает сверхъестественные возможности, включая вечную жизнь.  

 

  - Вспомни-ка, если подзабыл: по-моему это Янг считал, что мы все вместе - бессмертное общественное существо; в своей совокупности, в своем марше поколениями сквозь Время. И мы должны помнить обо всех исторических событиях и тайнах: стоит нам только покопаться в собственном подсознании. Что-то в таком роде. И это - наша биологическая целесообразность.  

 

  -  Биологическая целесообразность размножающихся не клонированием, а половым путем существ: в воспроизведении потомства и защите его до тех пор, пока оно не созреет для самостоятельной жизни. Нам отпущено ровно столько, сколько необходимо для создания нашими детьми самостоятельной семьи. Всё, что выигрывается за пределами этого срока - юдоль и болезни, деградация физическая и ментальная. "Дай место потомкам", говорит этот закон. Но зачем он нужен? Затем, что земля не сможет всех прокормить? Или чтобы коротким человечьим веком закрыть от разума земных существ знание о мире? Философы-алхимики предположили, что слияние женского и мужского в одно остановит этот механизм - и он не сработает.   

 

  - Но какое это всё имеет отношение к Галатенко, участковому милиционеру?

 

  - У тебя не осталось вопросов полегче?

 

  - Осталось. Что такое nimpharum membra disjecta? Ты у нас, кажется, знаток латыни?      

 

  - Давай угадаю. Не помню, что такое "нимфарум", но что такое "нимфа" знаю хорошо.

 

  - Неужели?

 

  - Отставить!.. "Мембра" означает: "члены", например, члены какого-нибудь кворума, но и члены в прямом смысле. "Дисжекта" - разбросанные. "Разбросанные члены нимфарума"?  

 

  - Хочешь, поищу в словаре?

 

  - Бесполезно. Поверь: там этого не будет.  

 

  - Не верю, пока своими глазами не увижу. Так-с, "Полный энциклопедический словарь крылатых латинских фраз". "Н"... "нимф"... Ишь ты! Правда, нету... А какая большая и тяжелая...  

 

  - Голова тоже тяжелая. Иди сюда. Взгляни, что выудил поиск. Бенедикт Экриний. "Эпоха Порфирия и ее отголоски". Перевод с латыни Клода Готье. Попробуем озвучить по-русски.

 

  "Nympharum membra disjecta не расшифровывается прямым путем. Membra disjecta - это разбросанные члены, разрозненные части или фрагменты целого. Термин Nympharum встречается у Гомера, Овидия и других древних авторов. В узком смысле означает "хоровод (нимф)" либо "танец нимф". В широком смысле тут имеется связь с космологической теорией, восходящей к наиболее архаичным пластам древнегреческой мифологии и зороастризма - и, одновременно, к индийским Ведам; в частности, к мифу о Митре. Порфирий, римский мистик, философ и пророк, создал учение, которое назвал "De Antro Nympharum» ("Пещера Нимфарум"), и собрал вокруг себя учеников и сторонников, братство которых также называлось "Пещера нимф". Порфирий проповедовал, сидя в пещере, и постепенно сформировал самое мистическое из всех учений времен поздней Римской империи. Оно подвергалось гонениям со стороны римских властей, а император Константин даже публично сжег основной труд Порфирия, и запретил все его книги. Поэтому общий смысл фразы может означать "рассыпанные члены "Нимфарума". Порфирий разбирал сложный философский вопрос об аллегорической формуле, вложенной в понятие "Создатель (Митра) - Посредник (бык) - Объект Творческого Акта (мир?)", где-то пересекающийся с идеей учения о Святой Троице. А это учение является одним из главных (если не главным) философским яблоком раздора между иудаизмом и христианством. Это следует держать в уме." 

 

   "Древние космологические теории перекликаются с "Апокалипсисом", доносящим до нас идею о космической катастрофе. Обсуждаемая фраза - по разным версиям - один раз встречается в не дошедшей до нас книге Порфирия, и будто бы означает "распыление основ, частей мира" и "вселенская катастрофа". 

 

 

  - А это - из другой книги. О поэзии Паунда. Видишь ли, Паунд использовал нашу загадочную фразу в качестве эпиграфа к своему стихотворению.

 

   "Последняя строка стихотворения: "Pale carnage beneath bright mist" служит аллюзией, связанной с историей царя Израиля Ирода, известного своей неуемной жестокостью, завистливостью, вероломством, ревностью и лживостью. Эти два слова - pale ("белый", "бледный") и carnage ("кровавая бойня", "резня"), а также слова beneath ("под"), и mist ("туман", "дымная завеса") встречаются всюду, где описываются Ирод и его неисчислимые злодеяния, в частности, у Иосифа Флавия, в книге «BETHLEHEM TO THE BAPTISM IN JORDAN» (и т.д.). Гиббон описывает правление Ирода как период тьмы, резни, кровавой бойни и вражды между людьми. Это подметил не только Паунд, но и ряд других поэтов, к примеру, Эрик Линден (Eric Linden):

 

"The day began so grand

With skies pale blue, a mist ...

a-meter snow, which lay

Upon the carnage and on ...

Masada stood from

Herod's time until

ten thousand men (...)"

 

    "Как нетрудно заметить, здесь присутствуют слова "pale", "mist", "carnage", и "upon", антитеза "beneath". И, наконец, в этом коротком отрывке упоминается имя самого Ирода. Власть Ирода символизирует власть дьявола, доминирование зла, стремление к деструкции мира, и, таким образом, напоминает апокалипсические референции." 

 

    "Один из центральных аллегорических образов Апокалипсиса - это "Pale Horse". (Белая Лошадь). Одни из наиболее часто повторяемых слов, значений и смыслов - "carnage" и "mist". Мистики расшифровывают образ Белой Лошади как Печать Смерти (следствием землетрясений, голода и эпидемий является смерть). По Апокалипсису, армии всех стран сойдутся в одном месте для финальной, величайшей за всю человеческую историю, битвы, чтобы сразиться с силой возрожденного Христа. Мудрецы считают, что битва произойдет на рубеже Джехосхафата в Иерусалиме, с целью достичь долины Кидрон. Возрожденный Иисус из Назарета победит всё человеческое войско. Победа Света или величайшая катастрофа, Двойник Христа, пришедший от имени сил зла в его обличье - или подлинный Иисус: гуманистическая тайна и эсхатологическая мистерия, не несущая зла?"  

 

    "Евангелия описывают пророческие знаки и события, перекликающиеся с Апокалипсисом; описания эти даются на удивление похожими или даже теми же самыми словами, что и в Апокалипсисе. Находится место и для выражения "яркий туман": (Глава XLIV) - "Страх охватывает жителей Иерусалима - Четвертое слово Иисуса на Кресте".

 

    "Вскоре после того, как пробило четыре часа, свет заблестел с новой силой, и луна стала уходить прочь от солнечного диска, тогда как солнце снова засияло со всей силой, хотя его явление было заслонено пеленой, окруженной частицами красного тумана, до какой-то степени оно стало ярче, и звезды исчезли, но небо было всё ещё покрыто мраком."

 

    "Явление трёх духов напоминает сюжет о Трёх Мудрецах, в описании которого также есть почти все слова из того же набора. Только вместо яркого тумана в Евангелиях описывается яркая звезда."

 

    Цепь ассоциаций и смыслов, на которые указывает это довольно короткое стихотворение, поистине бесконечна. Уже эпиграф, столь многозначный и связанный со столь редкими и труднодоступными источниками, что абстрактный читатель не в состоянии извлечь из него даже самого доступного смысла, наталкивает на мысль, что он, как и всё стихотворение целиком, несет эзотерическую, профетическую нагрузку. 

 

    В "Метаморфозах" Овидия мы находим ту же фразу ("Nimpharum membra disjecta"), два последних слова которой означают "разбросанные члены" (Овидий, "Метаморфозы", III. 724). Что касается первого слова, то его многие переводят как «нимфа» в именительном падеже. Хотя, согласно, античной латинской грамматике, это слово дано тут в родительном падеже, иначе говоря, (кого?) "нимфы". 

 

  - Тут уместно вспомнить о том, что простейшие существа, разные там амфибии, туфельки, амёбы - вечны. Если создать им наиболее благоприятные условия, они никогда бы не умирали. Их убивает не время, но среда. Клетки раковой опухоли тоже неразрушимы. Это хрестоматийный факт. Только жизнь ли это? Человеческое сознание определяет жизнь как движение, процесс. Движение из прошлого в будущее. Иными словами, жизнь понимается как умирание. В бытовом смысле этот процесс измеряется событийностью. Отправление естественных надобностей, насыщение (еда), сон, сменяющий бодрствование (и наоборот): всё это базовый уровень событийности. Каждый биологический цикл, каждая функция организма и всё в совокупности - изнашивание, приближающее наступление смерти. Всем своим существом стремясь избежать её, отдалить её - человек в то же время стремится "жить полней", наслаждаться всеми "прелестями жизни", то есть более яркой интенсивностью умирания. Смаковать уходящее в небытие время, неповторимость каждого момента, его необратимость. Это противоречие не просто неразрешимо. Оно и является источником формулы "Я ЕСМЬ". Время - главный враг человеческого существования, и в то же время основной его параметр. Система координат его - "плоскость", где игрек - процесс умирания-старения биологического организма (жизнь), а икс - время.

 

По ходу дискуссии опорожнили две бутылки красного вина - отменного бургундского, и Наташа удалилась в (как Розен её величал) "комнату для размышлений". С улицы долго доносились судорожные вскрики взбесившегося двигателя "шестерки"; их сменило излияние импортного смывного бачка, и оборвалось на полуслове: как будто его мигом придушили шнурком от ботинка. "hypostasis hypostases" - шептали его губы машинально. "Что-то связанное с догматом о Троице".

 

В это время из-за кресла раздались шаги Наташи.

 

  - Значит, ты полагаешь, что каждая фраза из послания размывается на бесконечное множество смыслов, и теряется в космосе их. Чем дальше в этот космос, тем больше пересечений, тем плотнее эти фразы, вначале такие разные, входят одна в другую (накладываются), обретая какой-то конечный суперсмысл. Или становясь супербессмыслицей. Белым шумом. До-просодией. 

 

  - Тогда позволь мне снова раскрыть книжку Чухрукидзе. Она пишет о том, что Паунд революционным образом трансформировал природу доречевого импульса к поэтическому высказыванию, его "до-языковую сущность", "каузальность всплывания просодических фигур в тот момент пока они не установили свою неразрывную связь с языком". Задачу своего исследования Кети определяет как выявление связи поэтического высказывания с миром - и метаморфоз, "которым оно могло бы подвергнуться с момента появления и после, т.е. по причине прошествия времени, а также по мере перемещения по социальному пространству". Право воспроизводства через возможность интерпретации навязывает повторяемому поэтическому высказыванию дополнительный просодический источник. Она предлагает рассматривать поэму "Кантос" Паунда как тот пример, в рамках которого высказывание становится "событием внезапного появления семантем". И видит "Кантос" "сочинением, наполовину выполнившим эту задачу: в ней предъявлен опыт производства высказываний, лишенных не только дискурсивной связи, но и полностью избавленных от логики визуального или звукового образа". Тут не то, что упущено, но обойдено (на уровне оговорки) свойство "Кантос" и других подобных явлений быть "и тем, и другим". Нет сомнения в том, что (если абстрагироваться от теоретических допущений исследовательницы) "логика визуального и звукового образа" присутствует в "Кантос": где - по вполне классическим канонам, где - по законам недосказанности и "прерывания". То, что правомерно в рамках философско-теологического исследования Чухрукидзе, не годится для нашего "детективного" расследования; допущение о неуверенности в адекватности поэтического высказывания у Паунда и - отсюда - объяснение насыщенности ткани "Кантос" правовым, экономическим и политическим лексиконом на основании модернизированной версии "Ломоносовской" теории "трех штилей" - не применимо в области комплексного, литературно-философского анализа. Каузула идейно-образного ряда у Паунда нередко образуется "без помощи слов", т.е. за счет зашифрованных, скрытных сентенций, референций, коннотаций и аллюзий. Часто сама аллитеративно-метрическая особенность стиха является ключом к целой цепочке таких ассоциативных связей (например, в блестящей пародии на старомодно-романтическую манеру немецко-еврейской (идишистской) поэзии в Канто номер 35). Нельзя подозревать Паунда в том, что он рассматривал поэтическое высказывание как потерявшее свою "правомочность": в отрыве от метода историзма, от тех задач, которые ставил перед собой этот гений. Иначе из  блестящей работы Чухрукидзе можно сделать ложный вывод о близости паундовского новаторства московскому концептуализму, в то время как природа одного - нечто совершенно иное, нежели природа другого. Всё то приводит нас к исключительно гибкой и тонкой связи всех явлений, понятий, смысловых фигурантов, образов и крылатых фраз. Чем выше уровень интеллектуального ряда, тем более единицы этого ряда сливаются между собой. Как будто мы в поезде Париж-Лион (вспомни наши поездки на самом быстром в Европе экспрессе), и всё, что видим в окне на переднем плане, сливается в одну неразличимую полосу. На уровне, недоступном человеческому разуму, радикально противоположные постулаты теряют свое противопоставление. Иначе говоря, свою очеловеченную категорийную природу. 

 

  - А что, если это разум, равный человеческому, но со сдвигом по фазе в противоположную сторону?

 

  - Сдвиг по фазе? Шизоид? Любопытно... 

 

 

 

 

               - 52 -

 

Давид Самуилович Шохман был законченным циником. Вдобавок - изворотлив и хитёр. С детства овладевшее им помешательство привело его к профессии гинеколога. Видя не просто сдвинулся умом на женских прелестях, но развил в себе сложный внутренний культ, настоянный на самых диких, самых необузданных личностных ритуалах и фантазиях. Эти мыслящиеся обряды сопровождали осмотр им каждой пациентки, каждый медицинский анамнез, каждую процедуру. Детородные органы осматриваемых им женщин получали в его голове особые имена, отдельные от тех, что указывались в истории болезни. Матрона, Кубышечка, Рюшечка, Примадонна, Этна, Венера Милосская: они все укладывались в его мозгу, как в чемоданчике; он никого не забывал и никого не выбрасывал. Вот пышнотелая и скупая Софья Ароновна, заведующая филиалом центральной аптеки при кардиологическом центре, а лоно её - податливое, доброе, дающее и ничего не требующее взамен. Шохман тут же прозвал его Филантропической Ложей, и стал разговаривать с ним на "Вы". Это только со стороны кажется, что он обращается к Софье Ароновне. На самом деле он общается исключительно с Филантропической Ложей, как будто Софья Ароновна тут абсолютно не при чем. Или Юлечка, красивая молодая особа, институтская красавица, добрейшее существо с белыми локонами и голубыми глазами. А бутон полураскрытых её девичьих прелестей с чуть припухшими телесно-розоватыми половинками: ненасытная, злая клоака, живущая совершенно отдельно от Юлечки, всеми фибрами своего вибрирующего нутра жаждущая заглотнуть, захватить фаллос очередного самца - и не выпускать его, терзать, пережёвывать, переваривать по кусочку. За это он прозвал её влагалище Сангуден Дицифус Тамани, производное от имен двух ядовитых / хищных цветков, Sanguinaria canadensis и Dicyphus tamaninii Wagner. Алюция Мироновна, старший научный сотрудник, зам. директора института, автор серьёзных трудов в своей области, умная, волевая сорокалетняя женщина с фигурой молодой спортсменки. А тело её, с "разработанным передом и задом", - это тело старой гетеры, закаленной постельными боями и пропитанной ими до самой последней клеточки. Впереди у неё зияла не дорожная яма, куда проваливались многотонные грузовики, и даже не целый колодец, а настоящее жерло вулкана, со всем его, ростом с гору, обрывом. За что он окрестил сию хищную пасть "Этна". В коллекции Шохмана были Клеопатра, Патриция, Фата Моргана и многие другие экземпляры. Его рыхлая фигура, пухлые белые ручки, сложенные на животе, услужливая, покорная улыбочка на бледных тонких губах: всё притупляло бдительность женщин, их стыд перед мужским взглядом, незаметно заставляло сжаться коготки их женского достоинства и самолюбия. К нему стали обращаться влиятельные светские львицы: киноактрисы, балерины, жены министерских работников и чиновников высокого ранга. И у всех между ног оставалось запечатанное клеймо его скрытного жадного любопытства. В гинекологических креслах, где самые яркие и достойные женщины города наполовину сидели - наполовину лежали голышом, с далеко в стороны разведенными "подлокотниками-лотками" коленями, перед Шохманом возникали крошечные личики его тайных подруг, живущих в женском теле, и до конца доступные только ему. Он умел хранить их секреты, и за это ему платили, и за это ценили его. Но даже ему надо было иногда выговориться, и он изливал свой цинизм на бумаге, в основном пользуясь редкой формой так называемой Онегинской строки. Никто не мог даже помыслить о том, что похабная поэма "ЗвЁЗды и пЁЗды", в свое время популярная в Москве и Петербурге, принадлежала перу Давида Самуиловича.           

 

Не подавляя, а - наоборот - поощряя в себе постоянную потребность созерцать, щупать, изучать женские половые органы, Шохман увлекся культурой античного Рима и Греции, видя в ней присутствие ещё не иссякшего тогда источника первозданного эротизма. Он стал одним из лучших знатоков римских и греческих терминов, крылатых фраз и афоризмов, развлекая своих редких любовниц занимательными рассказами о греческих и римских нравах. Оказывается, сравнение мужских гениталий с печально свисающим с лица носом, и двумя старческими заплывшими глазами Моррисон взял из малоизвестного античного стишка, иногда приписываемого Катуллу. Или его же напоминание о патрицианках, выставлявших свою наготу напоказ для безродных плебеев: "В Риме проституток выставляли напоказ на крышах подле людных артерий ради сомнительной половой гигиены распущенных сонмов мужчин, чья затаённая похоть представляла угрозу хрупкому геометризму власти. Имеются сведения, что патрицианки, обнаженные, в масках, иногда предлагали себя на обозренье этих низкородных зевак для собственного развлеченья."  Были целые эпохи, а в другие эпохи целые ниши, когда или где в гении автор попадал при условии изображения целомудренных девиц ("Консуэло", "Джен Эйр"), тогда как в других случаях "кандидатский минимум" ("сопромат") включал тест на умение быть на "ты" со скверной и блудом. Хотя все познания Шохмана крутились вокруг одного места, они постепенно вобрали в себя широкие горизонты всех остальных мест.

 

Розен с большой неохотой обращался к этому типу. После него оставался неприятный осадок и чувство гадливости. Розен видел не благовидное, с налетом аристократичности, лицо, пухлость белых холеных рук или умеренную сановитую полноту профессора, а тонкие губы, редкие волосы на желтом, обтянутом кожей черепе, ехидные глазки за стёклами под старомодной позолоченной оправой, редкие инстинктивные покашливания; всё в Шохмане было ему неприятно. И только странное ощущение, что времени осталось совсем в обрез (почему?), толкнуло его на поездку к стареющему гинекологу-извращенцу. Шохман ни за что не пришел бы к Розену сам.

 

В трамвай он сел не один, а с голубенькой коробочкой, в которой мирно дремали дорогие мужские часики. Розен знал слабость Шохмана к редким и ценным наручникам времени. Внезапно потеплело до нуля, и на тротуарах лед стал тонко-влажным, и круглые лужицы блестели, как расплавленное олово. Фальшивое ощущение весны проникло даже в этот дребезжащий клочок огороженного тонкими металлическими стенами пространства, двигающегося по утопленным в мостовую рельсам.  

 

Через несколько остановок сюда ввалился невысокого роста мужичёк с кучей мешочков и сеток. Он оказался перед Розеном, и, когда трамвай чуть завалился на повороте, что-то стало выпадать у мешочника из рук, и содержимое по меньшей мере двух свертков рассыпалось по полу. Это были обыкновенные продукты. Валентин бросился помогать незадачливому пассажиру. Вдвоем они наскоро сгребли и "водрузили" на прежние места все сбежавшие от хозяина гастрономические емкости. "С меня сто грамм", - зашептал прямо в ухо Валентину его попутчик. - 

 

  - Понимаете, я довольно состоятельный человек, - ответил Розен, с отчаяньем думая о том, что ведь придется помочь бедолаге дотащить всё это от остановки. - И мог бы Вам пособить... с такси. То есть - заплачу за... Годится? - 

  - Нет-нет, - раздался поспешный ответ. - Я Ваших денег ни за что не приму. -

  - Берите, у меня их много. -

  - Тогда тем более. Много бывает только у проходимцев и мошенников. -

  - Ну и странная фраза. Вы мне можете объяснить, чем отличается проходимец от мошенника? - 

  - Не острите. Лучше загляните в словарь Даля. 

  - Да я и так помню; "проходимец" - синоним французского слова "авантюрный", то есть, искатель приключений, в каком-то смысле первопроходец. Это уже потом мы переварили это слово с тяжелой отрыжкой, и образовался современный смысл. 

  - Недурственно для бизнесмена.

 

  "Вы откуда знаете, что я бизнесмен? - спросил Розен, когда они шли от остановки, хорошо хоть не так далеко от Види Самуиловича, что внушало надежду. - Я только сказал, что довольно состоятелен, а состояние можно получить любым путем, ну, хотя бы половым, или наследственным. Для этого совсем необязательно заниматься коммерцией".

 

  - Да я породу бизнесменов чую за километр, - отозвался попутчик. -

  - И как Вы нас чуете? -

  - Да обыкновенно: носом. -

  - Обонянием значит. То есть, мы дурно пахнем. Вы это хотели сказать? -

  - А Вы, я вижу, быстро соображаете. Быстрее простого дельца. -

  - Верно. Я не простой. -

  - Какой же? -

  - Это уже Вас не касается. А Вы кто будете?

  - Писатель. -

  - И что пишете? -

  - В основном, романы. -

  - Зачем? -

  - А зачем Вы занимаетесь бизнесом? Что главное в нём?

  - Наверное, умение делиться. Да так, чтобы каждая делёжка утяжеляла карманы.

  - Правильно. Так я и написал в одном из своих романов. Но я не о том. Я хотел у Вас спросить о стимуле, о мотивации. 

  - Затрудняюсь ответить. Со стороны виднее. -

  - Думаю так: большой бизнес - большое тщеславие. Моё дело обязано стать мощное, больше, надежнее, шире, чем у конкурента. Так рассуждает любой типичный рокфеллеришка. Бесконечная гонка. Умом понимают, что вот за тем поворотом уже совсем другие дела. Там опаснее, дичее, и пули там свистят всамделишные. Ставят себе мысленный ограничитель. Всё, накоплю такую-то сумму, куплю такую-то фирму - и баста. Дальше - ни за что. Но не может ни за что остановиться. Вы ставили себе мысленный предел? - Розен кивнул. - И его нарушали?

  - Я бизнесмен нетипичный. Нарушал, да... "по маленькой". Суммы, в четыре-пять раз меньшие той, что до зашкаливания. -

  - Теперь отвечу на Ваш вопрос. Мотивация у писателя та же. Писать лучше, талантливей, успешней собратьев по перу. Та же бесконечная гонка. Кто-то создал волшебный аллегорический образ, а ты мечтаешь создать еще волшебней. Кто-то набрел на изумительную аллитерацию. Стремишься затмить её своей. Восхищаясь чужими метафорами, желаешь, чтобы твои восхищали успешней. Чтобы тебя никто не обскакал. Разве не так затягивает бизнес?  

  - Допустим.

  - А молодая поросль - они талантливее нас. Так и должно быть. И мы были талантливее старших. Молодежь всегда затыкают. Так было и будет. Иначе в сорок лет писатели уходили бы на покой. Но кто ж добровольно откажется от славы, денег, почета, уважения. Мне же защищать нечего, вот я и охраняю умозрительные высоты. Что труднее всего. И потому, несмотря на возраст, всё ещё в форме. 

 

Видавшая виды шестиэтажка перерезала путь, и попутчики были проглочены одним из её подъездов. Розен сам не знал, чего ему ждать, он шел за какой-то моторикой, подчиняясь внезапному оцепенению.

 

  - Жена, значит, от тебя ушла? - спросил он, сам не заметив, как перешел на "ты". Вся комната была завалена книгами, через которые приходилось переступать, чтобы добраться к дивану. Повсюду чувствовалось отсутствие женских рук.

  - Почему же так сразу: "ушла"? В походе она. По Волге-матушке. Она этим... туризмом с детства болеет.

  - И ты не ревнуешь. А вдруг она там с любовником?

  - Мне-то какое дело? Хоть я и муж, но ломать отношения из-за хахаля не стал бы. Ей надо памятник отлить; хотя бы за то, что она со мной, с таким непутевым. Я ей двадцать годков назад Нобелевскую премию обещал, ещё при Брежневе. А что получилось? К концу жизни оказался в этой хрущобе, совершенно без денег, ни родины, ни флага. Баба моя работает, а я, в ус меня драть, на её денежки книжки пописываю. Да и какой ей интерес со мной, шестидесятидвухлетним старикашкой? Она баба молодая. В этом месяце тридцать восемь стукнуло. Ещё интерес к жизни имеется. Да и что толку ревновать? Не пустить в поход - нельзя: говорит, жить без них не могу, без походов этих. Думать и гадать, проклиная почём зря: поставил ей кто палку или не поставил - на хрена, а? Ведь по бабскому лицу всё равно ничего не узнаешь. "Не найти следа птицы в небе, ветра на камне и мужчины в женщине"... 

  - Бродский по стилю. Не этот ли афоризм маэстро перефразировал, когда написал "не оставит на рельсах следа колесо паровоза"? 

  - А какой ещё! Библию знал отменно. 

  - Как поэт - был силен? На твой вкус.

  - Поэт гениальный. Но ведь еврей.

  - Ну и что? Какое это имеет значение?

  - А ведь имеет. Ты, значит, в жизни ещё многого не знаешь, хоть и бизнесмен.

  - А ты, выходит, знаешь?

  - Я-то? Знаю.

  - Тогда помоги разобраться вот с этим. - И Розен развернул листок с текстом. 

  - Ну, ты даешь? Откуда это у тебя?

  - Что значит - откуда? Ты, что, встречался "с этим"? Текст тебе знаком?

  - В том-то и дело, что нет.

  - Тогда твоя реплика.... 

  - Как будто инопланетянин нацарапал. Наша земная живущая тварь ни за что бы так не составила. 

  - Это как - так?

  - Не состыкуется здесь что-то. Ни за что не состыкуется.

  - А что ты про текст скажешь? Знакомы ли тебе его элементы? Что они значат?

  - Тебе-то зачем? 

  - Был у меня друг... детства. Повесился он - и мне вот это передал незадолго до того, как...  

  - Тогда ты в большой беде.

  - Это почему же?

  - Потому что следующий на очереди - ты сам.

  - Это как же понимать? 

 

Писатель не спеша достал трубку из ящика потрепанной тумбочки, раскурил, выпустил первые клубы дыма.

 

  - Не мешает?

  - Вроде бы нет, приятный запашёк.

  - Это потому что травы, своими руками собирал. Вот смотри, тут говорится о бессмертии, об алхимическом его понимании. Вот оно: означает жизнь во смерти, внеземной её вид, иная природа. В нашем физическом мире смертны не одни биологические организмы. Мы - вместе со всем нашим миром - движемся из прошлого в будущее. Перемещение это для всего - неживого включительно - означает "от рождения к смерти". "Запрет" на "иммиортальность" у индусов и евреев шире кода повиновения, шире социального контекста. Его контекст метафизический, и означает: запрет на бунт против силы, что нас контролирует, что нас держит в тюрьме смертности, полной детерминированности (ведь движемся мы в одну сторону) и слепоты. Всё наше физическое и ментальное существование "тут" основано на принципе качелей, монадности. Добро-зло, война-мир, жизнь-смерть идут в одной связке. Хочешь преодолеть умирание, победить его? Тогда уничтожь жизнь, ибо она и есть процесс угасания. Разбросанные члены Нимфарума - тонкая метафора несоединимости несоединимого. Культ богини, вдохновлявший античную цивилизацию, есть бунт против контролирующей человека силы, сделавшей его жизнь смертью. С конечностью существования нельзя ничего поделать? Тогда поместим источник вечного за границами длины удела смертных. Культ богини - вечная идея жизни, воплощённая в догадке о надматериальной сущности человеческого рода. Пусть каждый из нас смертен, но все мы вместе, все наши поколения в одной связке: неистребимая энергия, независимая "ни от чего". Это мысль о неком источнике животворящей силы. Тут же постулат троицы - идея на полпути от бунта, выраженного в культе богини, к еврейскому тираноподобному культу единобожия. Порфирий начертал альтернативную линию будущего, пересекающуюся с оформлявшимся догматом христианства. Этого ему не простили. Формула триединого бога восходит к язычеству, у него и заимствована. И - тут же - Апокалипсис. Загадочное разрушение Основ. Конец Времени. И, значит, Жизни. Что в Нем? Что после? Где связь между тем, что мы, и тем, что после нас (Апокалипсиса)? Есть ли наши следы в том, что потом?

 

  - Извини, позарез надо звякнуть. - Розен набирает телефон Шохмана. Тот, есс-но, недоволен, ворчит, хрипит в трубку, но по-видимому сам не в настроении принимать Валентина, и потому быстро отключается.

 

  - Ты не Шохману ли звонил, Давиду Самуиловичу?

  - Ну, ты даешь, Писатель. Так ты еще и ясновидец?! 

  - Называй меня Валентином.

  - А по батюшке?

  - Валентин Петрович.

  - Поздравляю. Тёзку нашел... Валентин Ефимович. 

  - А как полностью по батюшке?

  - Валентин Ефимович Розен.

  - Немец, значит. Ты что, из солидарности с евреями себя фон Розеном не называешь?  

  - Да ты просто ходячая энциклопедия. И память у тебя... Во ВГИКе не учился?..

  - Учился.

  - Видишь, теперь и я пошел угадывать. Очки набираю. Ты как догадался, кому я звонил?  

  - Было дело. Моей сестре советовали к нему обратиться, но я навёл справки - и отсоветовал. Шохман - грязная скотина.  

  - Это почему? 

  - Обойдемся без комментариев. Чаю желаешь? Кофе? Тебе фобче интересно, что я тут наплел?

  - Ужясна интэрисна.  

  - Что у нас там дальше?

  - Per interim

  - О! Да ты и в самом деле стал очки набирать. Удивил старого писателя! Я думал, он ничего не понял из вороха моих бомотаний. Ан нет: успевает ещё и следить. Ну, молодец.

  - Кто же бросил походя, что нас не переваривает?.. И вдруг - комплементы.. Кто бы подумал...  

  - Может быть, я в тебе другого человека признал. Значит, per interim... верно... После упоминания о Времени, текущем в одну только сторону, об Апокалипсисе, о преходящести бытия - ещё одно напоминание о временности. Латинская фраза эта означает "временно исполняющий обязанности", временщик. Трагическая нота: если бы не тяжёлая артиллерия всех остальных фраз. Нет, тут и не пахнет трагизмом. Не вздох, не жалоба. Это некий технический термин, значения которого мы не знаем. Тут явно указывается на какие-то научные или философские параметры. Действующее лицо (persona dramatis), временно исполняющее обязанности. Должно быть, это все мы, все люди, которых рождение на время выталкивает на сцену, в свет прожекторов, в той или иной роли. Мы все - лишь персонажи, которым не ведомо, что они играют. Мы не знаем, кто режиссер, и лиц зрителей не видим. Мы глядим в непроглядный мрак зала, и неведомо нам, кто смотрит спектакль: люди, чудовища или бесплотные тени. Спектакль этот, правда, идёт почему-то задом наперед: от смерти к рождению. Так подсказывает порядок фраз. Рождение становится агонией, исчезновением.

  - Рождение становится смертью... - шепчет Розен, глядя в одну точку.

  - Тебе это о чём-то говорит. 

  - Возможно. Только с формулировкой возникают проблемы.

  - Не спеши. Может быть, свидимся. Тогда и расскажешь.

  - Ты, стало быть, и древнееврейский знаешь? 

  - Не так, чтобы очень. Зато у меня есть шпаргалка: имеется один хитрый словарь. С поиском по фразам. Ну-ка, посмотрим, что получается. Ага, адом аль коль ха-машим. Возможно, ошибка, и должно быть "нашим" (женщины). Господин всех существ (людей). По-моему, так выходит. Потому как он царь, который из "до-начала" времен, бывший уже тогда, до начала мира. Можно понимать это таким образом: источник его власти в том, что он был до всяких правил, и сам же их установил. Находясь в том "до-начале", он оттуда способен манипулировать всем на свете. Это его "пульт управления", инструмент его власти. Мы не знаем ни законов, ни их связи. Оттуда идут проекции во все направления, накидывая свою паутину-узду на все явления и закономерности, из "до-начала" времен. Но для нас дверца закрыта. По еврейскому обычаю, идиома "добро и зло" означает "все сущее", подчеркивая монадное устройство мира. Так же и со временем. Если есть Время, то где-то должно быть Анти-Время. На эту мысль наводит то, что связи между фразами "твоей" записки фактически не существует, или, наоборот, она выступает во множественности, её тут "слишком много", количественно... количество практически бесконечное, что в некотором роде означает отсутствие оной. Единственное, что цементирует всю пирамиду текста: Время. Его очередность, философские ипостаси, значения и формы. Время - главный компонент -параметр человеческого существования, без которого нас просто бы не было, и, одновременно, самый злостный враг человека. В противоречии этом - основная трагедия земного бытия. Это alma mater, стержень, нерв и сокровенный смысл нашей экзистенции. -

 

На этих словах настольная лампа, подсвечивавшая заоконную синь первых сумерек, внезапно затрещала, ярко вспыхнула, и погасла, предварительно рассыпав по комнате сноп ослепительно-красных искр. Это испугало обоих. Мужчины съёжились, как будто за обычной вспышкой последует что-то другое. Но ничего не случилось. Комната погрузилась в полумрак, и за окном угадывалась зимняя слякоть и муторность. Розен заторопился прощаться, извинившись за непрошеное вторжение. 

 

  - Так почему всё-таки следующий? - спросил он.

  -  Потому, что, если бы самоубийца не был чьим-то ключиком к твоему сознанию, текст записки не имел бы столь явного сходства с тобой. А ведь это твой портрет, выполненный в каком-то не известном нам, людям, материале. В некотором роде голограмма твоего "я".

 

Уже на пороге, когда Розен стоял полностью одетый, Воробьёв бросил последнюю фразу: "По какой-то ассоциативной связи мне представляется, что к "твоему" тексту применим принцип "двоичного кода" или какого-либо другого. Зная оный, мы смогли бы - как амальгаму - снять один из слоёв его смысла, и пойти вглубь. Ключ ко всему ассоциативному ряду мелькает, когда я вспоминаю прогулки вдоль Мойки и Фонтанки. Там есть какое-то здание с масонскими символами. Посланяйся там - ради смеха, - может, тебе посчастливится увидеть то, что я подзабыл. Удачи."    

 

 

 

               - 53 -

 

Старый учитель истории не раз водил их, пятиклашек, вдоль Мойки и Фонтанки, не уставая повторять, что весь Петербург видится отсюда по-новому. В одном месте, у спуска к воде, были нацарапаны углем скабрезные рисунки и надписи. То ли здесь неоднократно встречалась юная влюбленная парочка, то ли дворовая компания облюбовала этот закуток. Среди прочих выделялось изображение чего-то вроде ствола на колесиках - и подпись, но не из пяти, а из трех букв. Чтобы все знали, что нарисовано. Вот так, без человека, носителя атрибута, стихийная культовая пентаграмма. Что тебе высший, пропитанный философией и эстетизмом фаллический знак, что тебе нацарапанная безответственной рукой подростка с ветром в голове "первобытная наскальная" живопись.

 

Даже самую примитивную "наскальную живопись" Розен полубессознательно разделил на две категории. Одни рисунки - это явно окошки в воображаемые чужие миры, куда художник заглядывает, подхлестываемый любопытством. Другие - бесстыдная демонстрация своих собственных внутренностей, своих гениталий, самых интимных пристрастий. Первая группа авторов - вуайеры, вторая - эксбиционисты. Розен сам не знал, к какой группе себя отнести. Потом решил, что всё зависит от "материала", в котором себя выражает.    

 

С отрочества Валентину нравилось заглядывать в чужие окна. Многозначительные интерьеры, как одежда на человеке выдающие его стиль и судьбу; бедные барышни, проталкивающие пуговички платья или кофточки в петельки перед оцарапанным зеркалом; грызущий ручку за кухонным столом великовозрастный второгодник, вздыхающий над каждой формулой; торопливые любовники, слившиеся за плохо прикрытой шторой. В пятом и в шестом классе он обходил знакомые кварталы, где жили одноклассники и учителя. Ему нравилось, стоя за деревом, наблюдать за Саньком из 7-го "Б", которому отец, подполковник танковых войск, поминутно давал подзатыльник. Там, на третьем этаже жёлтого "сталинского" дома, жил совсем другой пацан, совершенно не такой, как в школе. И выражение лица у него было незнакомое, и обыкновенная голубая майка на нем, с надорванным плечиком, делала его непривычно растерянным и жалким. Окна "Саши" - Александры Ивановны, химички, - выходили на заснеженный участок, запущенный и со всех сторон окружённый забором. В конце большого двора, это место "охранялось" зарослями кустов, как зарослями шиповника из сказки о спящей принцессе. Стоило зайти за кусты, и ты становился невидим в шатком зимнем полумраке, а через полчаса уже смеркалось, и окно Александры Ивановны загоралось тёмно-жёлтым абажурным светом. "Саша" была молоденькая симпатичная учителка, тонкая, как газель, и такая же пугливая. Отодвинув доску забора, малолетний шалунишка устраивался точно напротив её "жилплощади", за кустиками вокруг старого вяза. Как назло, окна "Саши" были всегда плотно зашторены, но мальчика всё равно тянуло сюда, и он приходил, предаваясь мечтательным размышлениям. Как-то кирпичные шторы раздвинулись, и хлопнула форточка, из которой повеяло сигаретным дымом. Валентин затаил дыхание. Справа (как назло - за шторой) сблизились два силуэта, и он увидел, как женская рука сбросила кофточку. Потом произошло неожиданное. Резкие, грубые мужские окрики, брань, пронзительный женский голос - и редкие всхлипывания. Мальчик застыл, сам не свой. Его знобило. Я никогда не поступлю так с женщиной, сказал он тогда сам себе. А грубых женщин, с которыми нельзя иначе, стану избегать.  

 

За сравнительно новым семиэтажным домом находили использованные презервативы. Валентину было известно, что на четвертом этаже живет Маринка, знаменитая школьная курва. Она училась в десятом классе, и мальчики ходили к ней табунами. Мать её, разведёнка, работала на предприятии "Питерский рабочий" в две смены, и Мариночка (как родительница её называла) была предоставлена "улице". Правда, "улицей" оказывались самые видные ребята, из привилегированных семей, за одного из которых она позже выскочит замуж. Через два месяца поисков Валентин обнаружил дом, с лестничной площадки которого, на пятом этаже, хорошо просматривалось окно Маринкиной спальни. Предусмотрительно захваченный с собой отцовский бинокль восьмикратно увеличил каждый предмет в том заветном окне. Жильцы пользовались исключительно лифтом, и Валентина, усевшегося на ступенях, никто не тревожил. "Засекальщику" повезло: только стёкла  т у т  и   т а м отделяли его от "объекта". В тот вечер к Маринке пришли сразу два десятиклассника. То, что Валентин увидел, надолго потрясло его детское воображение. Жаль, что деталей не рассмотрел. Помешало расстояние и то, что трое барахтались не на кровати, а на очень низкой софе. 

 

Так он и представляет себя: маленький Розен, в сером плаще с поднятым воротником, в чёрных очках и с биноклем в руке. И в шляпе, из-под которой вылезают заячьи уши.  

 

Он уже вовсю лапал - "зажимал" - девочек. Однажды, когда их вдвоем послали за книгами в "каптерку" полуподвального этажа, они с Таней, светленькой пригожулей с косичками, целовались под лестницей, а потом он кончиками пальцев потрогал её слегка набухшую грудь. Со смехом разбежавшись врозь, они больше никогда не сходились. Возможно, именно тогда он вытянул счастливый билет: ему неизменно удавалось легко сходиться и расходиться с лицами противоположного пола, которые никогда не вмешивались ни в его трудовую деятельность, ни в личную жизнь. 

 

Самое интересное, что, несмотря на бесконечный вуайерский опыт, и часы, проведенные в "засадах", несмотря на многочисленные поездки и смену мест, ему ни разу так и не удалось увидеть ничего такого, ради чего он "подсекал". Это явно был какой-то выверт, заговор, проклятье, ибо не могли десятки лет вуайеризма не принести никакого улова. Он снимал квартиры в разных городах напротив женских общежитий, где повальный блуд и растление являлись обыденным делом и где никого никак не заботило, зашторены окна - иль нет. В Вильнюсе, в Киеве и Минске он глядел со своего седьмого или пятого этажа в обширную долину двора, где раскинулись до полусотни освещённых прямоугольничков, внутри которых десятки юных афродит принимали в своих комнатах мальчиков. Перед ним стояла на штативе мощная подзорная труба - и бутылка вина на журнальном столике; и впереди у него была целая ночь. Он водил объективом по фасаду общежития, намечал "перспективные" окна, и проверял их поочередно, попивая красную тягучую жидкость из граненого фужера. Вот один из "просветов", как экран в кинотеатре, явил две примостившиеся рядышком спины - мужскую и женскую. Рабочая мужественная ладонь обнимает хрупкие плечики, гладит их, убирая ненужный суррогат неуклюже копирующих "первые" плечиков платья. Лёгкая ткань падает на грубое одеяло, открывая бретельки лифа. Теперь белые женские руки легко скользят за спину, дотягиваются пальцами до нехитрой пластмассовой защелки - и невесомые шлейки-полосочки падают туда же (куда и платье). Затяжной поцелуй, что вот-вот опрокинет обнажённую женскую спину на одеяло, и тогда взгляду Розена предстанут аппетитные упругие холмики. И вдруг - обрыв. Что-то "выключает" идиллию. Как обрыв ленты в кинотеатре. Очевидно, в дверь постучали. В окуляре начинают метаться, поправлять кровать, прячут бюстгальтер под подушку, бросаются открывать. Все пропало! А в это время в другом окне подзорная труба застаёт самый конец действа: там разгрузивший свое орудие самец удаляется под душ, а его партнерша в тот же момент набрасывает цветастый халатик. Ну почему его угораздило пялиться не в это, а другое окно! Тем временем некоторые ячейки погружаются во мрак. Слишком поздно. Пока он гонялся за ускользающей тенью, стрелки вертелись как сумасшедшие, и вот уже половина общежития отходит ко сну. Брюнетка с тонкой талией возвращается из ванной не голышом, как ему мечталось, а в ночнушке, и залезает под одеяло. Розен как будто слышит сухой щелчок; свет гаснет. Осталось всего два освещенных прямоугольничка, оба не в зоне прямого зрения. В одном из них романтического склада юноша что-то упоенно бормочет светловолосой красавице с рассыпанным по плечам золотом. Может быть, читает стихи? "Стихи - это хорошо, - шепчет Розен. - Читай, читай. Но её же барать надо. Иначе к ней повадится ходить какой-нибудь лейтенантик-мент с букетом цветов в руках, и никакое твоё красноречие не поможет. Ну же, не дрейфь. Мне дрыхнуть надо. Глаза слипаются. Правый - прям-таки слезится от долгого глядения в окуляр. К тому же отлить хоцца. Так что у тебя, паря, выхода нету - давай, дерзай". Как будто услышав сей быстрый сухой шепот, тот, в окне, неожиданно целуют девушку в щёку. "В губы, в губы надо её засосать, - хватается за голову вуайер. - И прижать к себе левой рукой, между лопаток. Вот так". Рука инстинктивно совершает упомянутый жест. Девушка, зажмурив глаза, приближает свои "вишни" к нему. Да нет же, к своему парню. Губы сливаются. У-ух! Вздох облегчения вырывается из груди наблюдающего. Он режет кулачищем воздух, как будто следит за четвертым раундом на ринге. Парочка в последнем освещенном прямоугольнике встает. Так и надо! Его левая рука между лопатками возлюбленной; прижимает всю её к себе, так, что сквозь рубашку почти обжигают горячие овалы вершин её грудей. Её тело - обмякшее, размягченное, податливое - уже вся в его власти; остаётся последний рубеж. Приятель аккуратно подводит её и садит на кровать. Соскальзывает покрывало халата. Лифчик у этой намного элегантней, и все её существо - грациозней, изящней, нежнее. Она сама падает на спину, а тот приземляется рядом, приподнявшись на локте, нависая над ней. Водит пальцем по губам, по щеке, приближается к шее. Тот же палец выводит непонятные вензеля на груди, цепляет, как крюк, уголок прикрывающей тело полоски ткани, и та начинает скользить, соскальзывать: значит, изящная застежка уже разомкнута, сделав материю мертвой, как бесформенная - сброшенная - кожа. Затаив дыхание, Валентин припал к окуляру. Его больше нет тут, он весь, всем своим существом перенесся в комнату напротив, слился с теми двумя, стал ими. Захватывающее предвкушение того, что вот-вот начнется, пронизывает дрожью нетерпения. И вдруг: пах, паф, ппп-шшш-шик. Он явственно слышит стон перегоревшей лампочки. Искры, вспышка - и всё исчезает во мраке. Ах, какая досада! Ведь - как правило - лампочка сгорает, когда щёлкают выключателем. А тут - на те вам... Ну что ж это такое?!

 

Пиршество, праздник - испорчены. Тёмные окна блестят фиолетово-синими плоскостями. Как будто за каждым затаилась судьба, и ждет, ждет-не-дождется. Чья-то участь, чья-то доля, смешанная с его. Подсматривая, он берёт себе частицу каждой из них, и выпивает, жадно, словно тончайший нектар. Насупленные здания теперь не ослепляют своими огнями, и постепенно проступают силуэты крыш, на фоне темно-синего неба, и крупные звезды, как оледеневшие слёзы, затвердевают, светлеют и пропадают.  

 

За ночь он выпивал по две-три бутылки, и засыпал на локте, измученный, как после физкультурного зала. Летняя тяжесть всё ещё висела в пространстве, и локоны на лбу слипались от влаги, когда он просыпался средь белого дня. 

 

Неделю-полторы сидя в засаде, не добивался ровным счётом ничего. Каждую ночь всё повторялось, как по шаблону. Опять "перспективные" окна, где разворачивалась прелюдия к действу и где в самый переломный момент вспыхивало что-то на плите, перегорала лампочка, раздавался стук в дверь, или сами по себе падали вниз подоткнутые под карниз шторы, закрывая обзор. Однажды на его глазах в одной из комнат взорвался телевизор. В это время в других ячейках происходило нечто гораздо более впечатляющее, но оно ускользало от внимания Розена, и его подзорная труба заставала слабо дымящиеся угли костра, только что пылавшего жаром.  

 

Однажды от министерства его с ещё одним сотрудником послали в командировку, в Ригу, где напротив гостиницы стоял громадный многоквартирный дом. Возвращаясь в номер после симпозиума, совещания или ужина, Розен сбрасывал наскоро галстук, и тут же припадал к волшебной стеклянной скважине. Но и здесь его преданность подглядыванию не получила должного вознаграждения. Уже в поезде коллега рассказал ему после первой бутылки, как пять последних вечеров наблюдал в видеокамеру за четвертым окном слева, напротив, на одиннадцатом этаже. Молодую тёлку каждый день приходит барать атлетически сложенный тип, похожий на спортсмена или уголовника. Любовники барахтались в кровати по два-три часа, в течение которых мужик кончал как правило дважды. "Из него выливалось столько... - пьяным шёпотом делился Костя. - Я диву давался, откуда в нём столько берётся".

 

  - Так ты снимал? - спросил Валентин. -

  - Снимал, а как же...

  - Мне дашь поглядеть?

  - Дам.

 

С завистью и жадностью Розен просмотрел любительское видео, мутноватое и зернистое от "зума", но зато динамичное, так, что фрагменты его, встроенные как жанровые, могли украсить любую профессиональную порнуху. Казалось, парочка то ли знала о наблюдении, то ли чувствовала его. Они явно позировали, как патологически-одержимые эксбиционисты. Непостижимо! Окно "одержимых" было буквально напротив его гостиничного номера. Костя "вуайерил" всего четыре или пять раз, тогда как Валентин делал это на протяжении двух недель. И всё без толку. Он узнал хорошо запомнившийся интерьер: салатовые шторы по краям "амбразуры", никогда не задергивающиеся, модный вычурный пуфик перед телевизором, сервант и кресла в стиле "модерн", и низкая широкая кровать в том же духе. Он фокусировал свой взгляд на этой неподвижной картине сотни или тысячи раз, ибо она отчего-то неизменно притягивала его, - и наблюдал за ней чаще и охотней, чем за другими. Дважды или трижды показывалась грудастая худощавая блондинка, явно латышского типа, заваривала кофе в невидимой отсюда кухне, и снова являлась - уже с чашкой в руке, - плюхалась на кровать. Эту кровать Розен не выпускал из виду "до конца смены", пока три цветастых стеклянных абажура замысловатой люстры прямо над ней не гасли "бесповоротно". Другие окна отвлекали его на три-четыре минуты, после чего подзорная труба привычно совершала свой накатанный "тур". Как можно было не заметить того, что он видел на видеозаписи? Разве что они наблюдали за разными окнами: Костя в своем пространстве, а Розен в совершенно ином. Сколько рассказов он слышал о прирождённых эксбиционистках, намеренно раздевавшихся за незашторенными стеклами, под ярким светом своих многоватных люстр, чувствующих или воображающих траектории взглядов из соседних домов. Они как будто совершали затяжной половой акт со взглядом наблюдателя, принимая это лучащееся внимание к себе всей кожей своего неповторимого тела, как принимают солнечную ванну, нежась в обжимающем лимбе. Смакуя каждое мгновение, такая амазонка в окне изгибалась, потягиваясь, сбрасывая одежду, как кожу. И, оставшись в чём мать родила, встряхивала яблоками своих напрягшихся грудей, трогала и пружинила набрякшие, выпрямившиеся соски. Почему на него не хватило хотя бы одной такой "лесбияночки", хотя бы одной русалочки в целом океане жилищ? Заколдовано-недостижимая цель удалялась по мере приближения к ней.   

 

Он мечтал хотя бы однажды встретить жалостливую шлюшку, заметившую или почувствовавшую его взгляд, которая разделась бы донага, и так разгуливала бы по дому, садясь и вставая, валялась бы на кровати, а он пожирал бы её глазами - и онанировал бы, онанировал, онанировал... 

 

Увы, этого никогда не случилось. Его пассионарное ожидание ни разу не получило вознаграждения. Лучшие эротические шоу, знаменитые стриптиз бары оставляли его равнодушным, как запланированный ровно на семь утра прием антибиотиков. Без элемента неожиданности всё терялось в пошлой ангажированности действа. Даже самые волшебные штучки, самые обворожительные красавицы у металлической штанги становились пошлыми раскоряками, скучными до зевоты. Он перестал таскать с собой в поездки подзорную трубу, разобрал её и сложил в ящик, потеряв последнюю надежду. К тому времени способный купить целое варьете голых баб, он не мог купить только Случая. Укромные места, из которых он следил за окнами крошечных гостиниц вокруг Плас Пегаль и улицы Сан-Дени, куда проститутки водили своих клиентов, не принесли никакого улова. Булонский лес, кишащий, по словам детективных писателей, хорошенькими привиденьицами с обнажённой грудью и (или) ягодицами, не явил ему оных. Женский пляж в Паланге, хорошо обозреваемый с высокой, поросшей лесом дюны, откуда виднелись крошечные фигурки обнажённых купальщиц, сразу же сделался вожделенным лакомством. Но стоило ему расположиться среди сосен и кустов со своим телеобъективом "Коника", как сзади нагрянул конный милицейский разъезд. Розен едва успел столкнуть в гущу папоротника штатив с фотоаппаратом, и стал спускаться вниз, посвистывая и шпуляя камешки. И все-таки служивые косо посмотрели на него, наверняка в чём-то подозревая. Камера чудом не разбилась, счастливо отыскавшись среди травы. Стоило ему в следующий раз приблизиться к той тропе - дорогу перерезал милицейский "Газик". Даже когда был пацаном, Валентин никогда (как другие сверстники) не слонялся под окнами родильных отделений, где брюхастые бабы в гинекологических креслах показывали свои огромные пизды щуплым акушерам, и не соскабливал краску с покрашенных снаружи окон окраинных или пригородных бань. Сама мысль об этом вызывала в нём неприятно-гадливое чувство. Одного гаврика из евоных соучеников поймали за этим, и надавали таких тумаков, что бедняга оказался в больнице с сотрясением мозга.   

 

Чем больше у Розена было женщин, тем сильнее ему хотелось "владеть при помощи взгляда": эти две области в его сознании ни за что не перемешивались. Подглядывать за незнакомками: это была другая игра, отделенная невидимой перегородкой. Он чувствовал, что крошечный залив, где плескались русалки, и на берегу потягивались сонные дриады - он совсем рядом, но годы перетекали в десятилетия, а наткнуться на него не удавалось.

 

И вдруг, в нежданный зимний вечер, когда Наташа была на работе, и он в одиночестве сидел у окна, в доме напротив появилась одна такая русалочка. Он знал, в каком из ящиков его жена хранит мощный бинокль. Спокойно, без спешки достал эту вещицу (всё равно терять нечего, как всегда, ничего не получится). И совершенно охренел, когда навел резкость. Перед самыми глазами, как на ладони, появилась смазливая "нимфетка", танцующая перед большим стоячим зеркалом. Она меняла юбочки и брючки, переодевала бюстгальтеры и трусики, глядя на себя в светлое стеклянное озерцо. Он инстинктивно нашел сигареты и закурил, хотя давно "не баловался". Только тогда поймал себя на том, что не дрожит, не потеет и не испытывает желания просунуть пальцы под ремень. Его не учащенный пульс ровно отстукивал в не начинавших ещё седеть висках, и никакие глупые стихи не лезли в даже чуть-чуть не охмелевшую голову. В тот момент он почувствовал невыразимую грусть, горечь, почти тоску, как будто его предал самый близкий друг. Розен с такой силой пожалел о том, что эта девчонка не явилась ему хотя бы на пять-десять лет раньше - когда он испытал бы при виде её гораздо больше энтузиазма, - что треснула от вдавливания докуренной сигареты хрупкая деревянная пепельница.  

 

С того самого момента всё - как по волшебству - переменилось. Брюнетки, блондинки и шатенки табунами шастали в окружавших его окнах, сбрасывая одежду, становясь под душ в проемах оставленных открытыми дверей ванных комнат. В опустевшем к вечеру бассейне, куда он ходил по сезонному абонементу, его глаза натыкаются на не затворенную дверь в женские душевые, где фантастически сложенная рыжеволосая пловчиха нагишом плескалась под жидкой струйкой. Именно ему, а не кому-то другому посчастливилось усесться в пустом утреннем воскресном трамвае за спинами двух школьниц или пэ-тэ-ушниц, облаченных - по американо-канадской моде - в державшиеся не на талии, а низко на бедрах штанишки. По мере того, как девочки ерзали и подавались вперед при каждом толчке вагона, их штанишки сползали всё ниже и ниже, открывая юные симпатичные попки с полосой-щелкой посередине. Трамвай тащился ужасно медленно, и всё это время два миловидных табу маячили, раскрывшись до самого ануса. Пять или десять годков назад это произвело бы на Розена впечатление. Тогда он - по меньшей мере - напрягся б, выдавая эмоции. Теперь же он сидел прямо, даже не делая попыток изобразить равнодушие или отворачиваться время от времени к окну, и не отводил глаз, едва малолетки пялились в его сторону. Когда они пошли к выходу мимо него, покачивая бедрами, их зардевшиеся щечки, перекрестные взгляды и взволнованные личики показали, что это был спектакль, а не случайная ленивая небрежность. Скорее, почувствовав, чем осознав его безразличие, они не сумели скрыть обиды - разочарования, как будто их обдало волной холода. Поспешно, гуськом соскочили на землю, молча и больше не переглядываясь. Конечно, Розену льстило то, что такие вот сцикухи всё ещё заглядываются на его мужественный лик. Не пять и не десять, а всего лишь два лета тому назад он не устоял бы перед таким трогательным соблазном, и, не взирая на отвращение к групповому сексу, на уголовные законы и моральные нормы, часа через два оказался бы в постели с обеими. Там он ещё лучше рассмотрел бы их юные попки, и проник бы во все их отверстия.  

 

В лифте государственного учреждения папка с бумагами выскальзывает из рук молоденькой секретарши, и та, нагнувшись, предоставляет возможность без помех созерцать в оттопырившийся верх блузки свои тугие, упругие груди. На пригорке у забора школьница в коротенькой юбочке бросает наземь портфель, и садится на корточки рядом, что-то доставая и попутно открывая для обозрения всё своё хозяйство без трусиков. В один из тех редких случаев, когда Розен оказался за рулем, сидя в полутемном подземном гараже, в кресле своего "Мерса", он заметил в припаркованной рядом машине юную парочку. Молодые люди не могли видеть его - из-за полутьмы и тонированных стекол, и самозабвенно предавались наслаждениям. Они должны были опешить, когда рядом стоящая "иномарка" сорвалась с места. Розену безумно захотелось повторить с той девятнадцатилетней наядой всё, что с ней проделывали в машине, и "в нагрузку" - многое другое, и он на всякий случай запомнил номер автомобиля: задние фары его "Мерса" обладали рядом достоинств. 

 

Так чуть ли не ежедневно он созерцал женские "причендалы", не прилагая для этого никаких специальных усилий. Не единожды, а трижды он совершенно непреднамеренно (иначе бы "не засчиталось") оказывался поблизости от заездов "Международных нудистов-велосипедников" (World Naked Cyclists): участников протеста против выхлопных газов, которые (в основном молодежь) собирались, гарцуя в голом виде на своих механических лошадках в центрах крупнейших городов. Розен сталкивался с ними в Лондоне, Мадриде и Сан-Франциско.   

 

Молодая чета в Буэнос-Айресе (муж-европеец и его жена-мулатка) неожиданно обратились к Розену с просьбой несколько ночей побыть третьим. Предложение было сделано в такой галантной и церемониальной форме, что отказаться было невозможно.

 

Гостиницы, как закинутые в море рыбацкие сети, стали приносить хороший улов. В баре одной из них, корпуса которой стояли, как два амбала, друг против друга, к нему подсела миловидная блондинка с пышной грудью. Взяв его фамильярно двумя пальчиками за галстук, она приблизила к его лицу свои охряные губы - и выдохнула в самое ухо: "Ну и красавчик же ты, парень. Обожаю таких. Я б тебя съела, не облизнувшись. Ты в самом деле в моем вкусе. Где ты поселился?"

 

  - Девятьсот восемь "бэ", - промычал тот, с листком салата во рту.

  - А я в "а". На шестом этаже. Прямо напротив тебя. Пятое окно слева. Запомнил? Пятое окно слева. Смотри, не перепутай. Всё. Отчаливаю. А то мой бугай вот-вот заявится. Мне бы не хотелось, чтобы он сделал из тебя отбивную.

 

И в самом деле, буквально через минуту в бар ввалился огромный детина, под два метра ростом, с невероятными бицепсами и золотой цепью на бычьей шее. Его шаги мастодонта и покатые плечи штангиста остановили разговоры в зале, а он замер и смотрел, какое впечатление производит. Блондинка сама подошла к нему, обвила его шею и потрепала по щеке. Он как будто её и не заметил, повернулся - и пошел к выходу, она - следом. 

 

Когда Розен навел подзорную трубу на указанное окно, блондинка уже стояла в одних трусиках, расстегивая ремень своего дружка. Тот напряг горы мускулов размером с голову ребенка и отступил назад. Штаны упали на ковер, и представление началось. Верзила вертел свою любовницу и так - и сяк, а та вся изгибалась извивалась, как цирковая гимнастка. Его неслыханных размеров пенис шастал взад и вперед в её лоне, как будто входил в масло. Блондинка только хихикала и материлась (можно было прочитать по губам), но было пару моментов, когда она запрокидывала голову, прикрыв глаза - и впадала в экстаз: по-видимому, её все-таки "достало". 

 

Буквально на следующий день в том же баре она подвела к нему чернокожую подружку, и та взглянула на Розена, заговорщически подмигнув. Она была ниже светловолосой, даже на умеренно-высоких каблучках чуть-чуть ниже Розена. Обошла его вокруг, и опять заглянула в глаза. Тот сделал почти неуловимое движение, намереваясь обнять её за талию, но шалунья увернулась - и покачала пальчиком. Ну-ну...

 

Вернувшись в номер, он отыскал в кружке окуляра пятое окно. Так и есть! Обе уже стояли там, сбросив верхнюю часть одежды и "сверкая" темными точками грудей. Он установил на штативе вторую, более мощную подзорную трубу. Теперь обе девы оказались пугающе близко: на расстоянии вытянутой руки. Они обвили друг дружку, покрывая поверхность кожи быстрыми поцелуями. Трусики соскользнули с их ног на ковер, как невесомая формальная преграда. Их упругие ягодицы пружинили под крепкими пальцами, а на коже белой нимфы оставались быстро тускнеющие красноватые следы.

 

В это время из глубины комнаты показалась громадная мужская фигура. Все тот же верзила-фавн; он лег на ковер, поманив черную девицу легким движением пальцев. Та распласталась на его теле головой в сторону ног, обхватив пятерней мощную стоячую дубину, и принялась облизывать её, как мороженое на палочке. Все её тело в это время извивалось и вздрагивало, особенно тогда, когда язык гиганта и его толстые пальцы, ставшие вдруг деликатными и как будто плюшевыми, вонзались в разделительный каньон, проходящий на границе холмиков её ягодиц. Белая девушка, целовавшая и гладившая подругу, внезапно выпрямилась, подошла, переступив через гиганта, и медленно села на его торчащий в боевой стойке "ятаган". В ту же секунду она принялась без устали гарцевать, откидываясь назад - и тут же падая вперед, как лихая наездница, которую пытается сбросить горячая лошадь. Вторая тоже гарцевала, только нанизанная не на шомпол мужского фаллоса, а на язык и пальцы. Губы и языки женщин соединялись в бесконечном затяжном поцелуе, как будто перегоняя изо рта в гот огненную кипящую массу. Розен многое бы отдал за то, чтобы не только видеть, но и слышать. Он на минутку оторвался от "скважины" окуляра, и, когда вернулся, черная девушка уже лежала на полу, раскинув в стороны длинные и фантастически красивые ноги, с влажным, раскрывшимся и подрагивающим отверстием посередине. Мускулистая туша стала на колени, пристроившись рядом, и бледно-красная задница заработала в ускоренном темпе. Две черные кисти нежно обвили эти большие мускулистые дольки, приближаясь и отдаляясь вместе с их ритмом. Вторая участница представления легла на спину, втиснув лицо под огромную красно-розовую тушу, и там сновала повсюду своим язычком, одновременно работая над собой: пальчиком, в бешеном темпе, в своем собственном генитальном отверстии.

 

Потом пришла и её очередь. Верзила пристроился к ней сзади, демонстрируя неиссякаемость возвратно-поступательного движения, не выказывая ни капли усталости. По его знаку черная партнерша легла на спину белой, использовавшей мягкий подлокотник кресла, как лежак, и обе раскрыли свои нежные лепестки для собирателя нектара наслаждений. Тот приблизился к обеим сзади, и стал поочередно окунать свой грозный мужской орган то в черную, то в белую скважину, зияющих одинокого розовым нутром. Неожиданно обе нимфы без всякого видимого сигнала выпрямились, и подставили свои замлевшие от экстаза лица под конвульсии громадного члена, выстрелившего в них гирляндами застывающих липких водопадов и белых хлопьев. "Манная каша" клейкой субстанции наполнила рты, забрызгала плечи, нежные бутоны грудей и даже животы, включая кокетливо подстриженные паховые волосики. Они еще долго слизывали остатки эротического лакомства, млея от последних спорадических конвульсий, но Розен уже складывал и убирал в чехол подзорную трубу: его поезд отходил в шесть утра, и надо было собираться.

 

Он обожал подсматривать за своими любовницами. Шелли, глуповатая блондинка, встреченная в Стокгольме, голышом разгуливала по квартире, долго простаивала перед зеркалом, рассматривая свое тугое, умеренно загорелое тело. Сидя на крышке унитаза, он приоткрывает дверь, наблюдая в щелку, как она, не замечающая его взгляда, поглаживает свой пупок, поворачивается к зеркалу задом, бедрами; ему виден её плоский живот с белесым пушком в нижней части; впервые он замечает симпатичные ямочки на её ягодицах... Во Франкфурте, на кухне немки с тяжеловесным именем Альманда, он, допивая кофе, намеренно хлопает дверью, уверенный, что она не выйдет его провожать. Дождливое осеннее утро с запаздывающим рассветом скребется за стенами своей ветвистой рукой. Окно спальни повернуто к кухне на девяносто градусов, и кровать с распластавшейся на ней Альмандой, прикроватная тумбочка и телевизор "Сони" отсюда просматриваются, как на ладони. Полуодетая неженка шевелится, дотягиваясь до телефонной трубки, и зажигает сигарету. Болтая без умолку, накручивает телефонный шнур на палец, раскачивает левой ногой, каждой затяжкой делая красную головку сигареты в два раза ярче. Задирая майку, накручивает небольшие пупырышки грудей, гасит сигарету - и лезет под трусики. С этого момента время в комнате как будто поменяло свое измерение. Минуты тяжело падали в пространство, как чугунные гири старинного маятника. Всё это время в её телевизоре полицейские долго и упорно ловили южноамериканских бандитов, а рядом, в кровати, полновесные секунды медленно уплывали прочь. Позже Розен выяснил, что Альманда была лесбиянской, и тогда звонила своей "голубой" подруге Дине. Auf Wiedersehen, Альманда, uu revoir, Дина, невольно шепчут губы.    

 

Это возвращает ход его мыслей в прежнее русло. Как может он отыскать недостающее звено ассоциативного ряда Воробьёва, если весь этот ряд - не в его голове? И вдруг его осенило. Архитектурная символика обращается к зрителю комплексами зашифрованных с помощью геометрии тайных значений. В пропорциях многих известных шедевров скрыты закодированные крамольные мысли или еретические знания. Несколько книг по этой тематике и вылазка на берега каналов должны помочь. 

    

 

 

 

Дальше (Продолжение - Главы 54-69)