Лев ГУНИН


КАК СТАТЬ ВЕЛИКИМ РУССКИМ ПИСАТЕЛЕМ

 

квази-юмористическая пародия


                                                      (
продолжение)
  

 

               - 13 -


Автор весной 2008 года.

Уже не первую ночь ему снятся общежития. Пятиэтажные блочные гостиницы: вполне пристойные - в Беларуси и Литве, деревянные бараки на Тамбовщине и Украине, кишащие громадными тараканами и прочим населением девятиэтажки на площади Брежнева в Ленинграде. Ему снится, как он входит с Филиппом, его провинциальным д'угом, в один из пяти подъездов общежития без вахтера в Бобруйске. Кажущиеся ему взрослыми, солидными женщинами угловатые "общежитейки", на два-три года старше его: швеи-мотористки, ученицы на прядильном комбинате, практикантки, медички, студентки местного ПТУ.... Они угощали их с Филиппом пахнувшим нафталином печеньем, показывали фотки "с картошки", с каких глупо улыбались те же Поли и Нюры в фуфайках, крутили ручку громкости покрытого пылью расколотого проигрывателя, который никак не хотел заводиться. Их прыщеватые щеки лоснились жиром, они некрасиво лизали дешевое мороженое на палочке и воняли лошадиным потом, а от их варенья на улице начиналась отрыжка. Поспешные "зажимания" на лестнице, куда доносились огни близлежащего магазина и свет стадиона напротив. Пропитанные тем же нафталинным духом поцелуи - и эта тошнотворная вонь острого пота. Когда Валентин возвращался к дяде домой, ему казалось, что он до конца своих дней пропах миазмами дерматина, примитивной косметики, засахаренных сладостей и этого убийственного подмышечного химзавода. Настоящего химического оружия. "Если бы у нас в стране был капитализм, - размышлял как-то Валентин в те годы, - я бы нанял трех-четырех пахнущих онанизмом деревенских телок из городского общежития, поставил бы их на тренажеры, собирал бы их подмышечный пот - и продавал его в бутылочках, называя анти-духами". Его неосуществимой мечтой было поселиться в одном из огромных женских общежитий в Москве, в конце проспекта Академиков, напротив заброшенной церкви. Чтобы не оставлять больше внизу свой паспорт, в ожидании, что в любую минуту нагрянет вахтер или вахтерша с претензией за превышение времени, а пребывать тут полноценно, в качестве единственного официально допущенного петуха в этом выводке кур. Он помнит тонкие шелковые трусики, через которые переступали женские ноги, направлявшиеся в ванную, хохочущих жительниц (или - сожительниц) той "шамбр", втроем на пружинной кровати, цветные байковые халатики, под которыми больше ничего не было, сумасшедшие поцелуи и любовь с одной из них, пока две другие стояли "на шухере". Потом, когда за коробку трюфелей вахтерша Даша забывала о Валентине на целую ночь, всё повторялось с каждой по очереди, и тогда остальные уже не караулили снаружи, а сидели вокруг и смотрели.

 

Позже, когда Розен мог таскать бабам Дашам по пять коробок конфет за ночь, он почему-то не воспользовался тем. Общежития неким таинственным образом выпали из его памяти, из круга его интересов. Совершилось непонятное и необъяснимое; почему? Может быть, кусок его жизни просто кто-то сжевал, съел - и не подавился! Теперь он уже слишком великовозрастен и заметен (даже для его скромной персоны), чтобы повадиться к девятнадцатилетним сопливицам в какую-нибудь "комнату 320-б".

 

Если бы он был психиатром, то искал бы истоки психических травм и патологий не в детстве, а в том, что ещё не случилось. Загадочное влияние будущего на прошлое неоспоримо. Та чувственная полувенгерка-полуангличанка, которую Розен любил в своей собственной гостинице под Прагой, сидя на нем, вдруг закашлялась от струйки сигаретного дыма из пепельницы, и прошипела "fucken Russian Marlboro" - именно потому, что через секунду телевизор сказал голосом Тома Круза или Ричарда Гира: "What a funny taste! How can you smoke it?" Проекция будущего на прошлое намного величественней, чем наоборот. В зависимости от будущего история переосмысливается и переписывается заново каждым новым поколеньем. С годами начинаешь понимать, какие события в будущем вызвали те или иные события в прошлом. Если бы люди жили хотя бы лет на двести-триста дольше, они бы пришли еще и не к таким выводам. Разгадали бы этот гребаный алгоритм.

 

Валентина, как и его друга Борщанского, всегда занимало то, как прошлое воссоздается: в книгах и кинофильмах. Он прочёл множество исторических романов, разных авторов, включая таких сравнительно малоизвестных, как Colleen McCullough, не говоря уже о классических книгах: "Симплициссимус", "Война и Мир", "Крестьяне", "Айвенго", "Три товарища", "Собор Парижской Богоматери", "Три мушкетера". Авторы исторических романов действовали, как археологи и этнографы, по крупицам восстанавливая каркас жизни: одежду, вид людей, оружие, мебель, посуду, утварь, дома и повозки. Неизбежно оказываясь в чемпионах по описанию бытовых деталей. Жанр исторического романа обязывал к тому. Но и тут находились чемпионы покруче, вдохновенно (и "исторически"!) воспевавшие быт знакомой им современности (Жорж Перек в потрясной книге "Вещи"). Действовавшие как археологи и этнографы, реставрируя самые мельчайшие детали, из которых как раз и ткется тончайшая ткань "живого бытия". Для Розена три польских писателя - Йозеф Игнацы Крашевский, Хенрык Сенкевич и Болеслав Прус - создали непревзойденную атмосферу, которую никто так и не смог "повторить". "Quo Vadis", "Krzyzacy", "Ogniem i mieczem", "Faraon" и "Potop" Розен ставил выше любого другого исторического романа. Герман Гессе и Фридрих Дюрренматт писали так, как будто прошлое никогда не прерывалось. Кризис коснулся в большей степени России, США и Испании, проведя некую условную черту. Кризис культуры, идеологии привел к обнищанию и обмельчанию литературы. В Англии после Оскара Уайльда и Эдгара По еще появлялись хорошие писаки. А в России после Достоевского больше никто и не посягал на литературный Памир. От внимания критиков ускользала одна весьма значительная деталь: то, что литература питается политикой. В Германии эта традиция ни на секунду не прерывалась. Политикой наполнен не только Бертольд Брехт или Гюнтер Грасс, но даже Стефан Цвейг, грустный позднеромантический еврейский лейтенант литературы. Гете - тот понятно, был весь в политике, в социальных отношениях, каковые рассматривал на метафизическом уровне. Но и Гейне с его метаниями и мягкостью, питался соками с политического стола. Даже Шиллер - в большей степени пламенный аполитичный романтик, - и тот хватал концами своих крыльев атмосферу политических баталий. А "Пармская Обитель" - разве не чистой воды политика (особенно в "экспозиции")? Не только Томас и Генрих Манн, которых Розен ставил ниже Гессе и Дюрренматта, но и Генрих Бёль, Анна Зегерс, Франц Фюман, Макс Циммеринг, Леонгард Франк, Ингеборг Бахман, Гюнтер Герлих - были "политиками". Почти любой роман Дюма, "93-й Год" и "Отверженные" Гюго, "Деньги" Золя, "Гобсек" Бальзака: всё это широкомасштабные политические действа. Как смогла политическая литературная традиция во Франции, Германии, Италии и Польше пережить диктатуру фашизма, обе мировых войны - не совсем понятно. Но пережила и пустила новые корни. Без которых не могло быть побегов. Не удивительно, что страны, где политика надолго оказалась под запретом - Россия и (в меньшей степени) США, - растеряли главную традицию своей литературы: традицию свободы. Лишь кажется, что в США положение с литературой чуть лучше. На самом деле разложение и примитивизация культурных ценностей там инифицировало саму сущность нации - в отличие от России. Вряд ли можно сравнить даже свободолюбивых битников - Гинсберга, Керуака и других - с Милошем, Путраментом или Вишневским-Снергом. Вряд ли Фолкнер или к. каммингс, или даже Моррисон  - авторы такого же уровня, как европейцы - Пруст, Камю, Сартр, Айрис Мэрдок, Киплинг, Джойс, Элиот, Паунд... Даже там, где американцы оказались особенно сильны - в жанре фантастики, фэнтэзи, - они не поднялись над восточноевропейским уровнем, считал Розен. Если сравнить Ефремова, братьев Стругацких (при всем уродстве их слога), Беляева, А. Толстого, Станислава Лема, Роберта Стиллера, Вишневского-Снерга - с Азимовым, Желязны, Толкиеном, Шекли, то Розен отдавал предпочтение европейцам. Он хорошо понимал, что это весьма субъективное мнение. Разве можно вообще как-то сравнивать разные культуры, прошедшие разный исторический путь, имевшие разный исторический опыт? Европа - Европой, Америка - Америкой.

 

И все-таки какую-то ущербность американской литературы, порой трудно объяснимую, её заидеологизированность - в смысле сужения горизонтов, - ощущали сами американцы. Поэтому они с таким энтузиазмом набросились на кино. Оно казалось окном на мир свободы, окном, обещавшим глоток свежего воздуха. Увы, кино было оседлано американскими властями еще быстрей и гораздо глобальней, чем литература. Система рейтингов, заказов, дотаций и государственной поддержки, робко используемая в области литературы, совершенно бессовестно и дико распоясалась в применении к кинематографу. ВСЕ американские звезды "вышли из шинели". Тот, кто не сыграл хотя бы в одном ультра-патриотическом "кино-шоу", с их слащаво-ненатуральной навязчивостью, с их логикой ласковой тирании, во всех этих примитивных фильмушках "про войну", "про американскую армию", "про героев-полицейских", "про доблестную американскую разведку", - не добился ни шиша. Розен знал один такой американский кинофильм ("про штрафной батальон времен Второй Мировой войны"), в котором собраны ВСЕ будущие звезды американского кино 50-х - 70-х: БЕЗ ИСКЛЮЧЕНИЯ. 

 

Американское кино и американская культура не сдали своих позиций без боя во внутреннем мире Валентина Розена. В его сознании французские эпические ленты долго боролись с американскими "историческими" монументализмами ("Спартак", "Моисей", "Клеопатра"). Первые победили, но не сразу - и большой кровью. Это соревнование перекидывает еще один мостик-трап в розеновское детство. Матросы корабля его самокопания перебегают по этому трапу на взятый на абордаж фрегат самых укрытых воспоминаний. Из них - забытых, глубинных - он извлекает сияющую точку, обрабатывает ее, передвигает в осознаваемые пределы.

 

В них, дорогих, он гостил у дяди, в Беларуси, и тот, по какой-то странной прихоти, водил малолетнего Валентина на все фильмы "до шестнадцати". У дяди Евгена были знакомые в кинотеатре - билетерша и директриса, - пропускавшие его с ребенком за руку по двум взрослым билетам. Ребенок смотрел красочные французские фильмы с широко раскрытыми глазами, хватая каждый кадр, каждое слово; помимо своей воли: как будто ведомый кем-то. Там тоже было немало насилия, изображаемого с откровенным натурализмом. Валентин смотрел "Жанну Д'Арк" два или четыре раза, равно как и другие французские ленты. Красочные захватывающей неправдоподобной красивостью, они предоставляли возможность насладиться сценами насилия во всей их реалистичной жестокости. Эти сцены были до такой степени реально-осязаемы, что казались доступными пальпации. Он помнит, как героиня какого-то фильма, потрясающей красоты "солдат в юбке", изрубила саблей обнаженную спину подвешенного за руки мужчины. У Валентина захватывало дух, когда он видел подобные сцены. В груди появлялась необыкновенная легкость, ощущение всемогущества и свободы. Именно в те моменты познал он сексуальное чувство освобождения. Он уже тогда понимал, что, если бы сабля находилась в руках у мужчины, он, наверное, испытал бы лишь ужас и шок.

 

Теперь, глядя в огромный плоский экран компьютера, где Линда, невысокая шикарно сложенная немка, стоит на палубе яхты, Розен чувствует подобные толчки, легкое головокружение, металлический привкус во рту - и то же непоправимое ощущение свободы. Вот она стоит теперь между кожаными креслами за штурвалом и пультом управления, вот снимает свою спортивную майку через голову. Тут Линда строит ему рожи, дурачится, выставляет язык. Одним движением высвобождается от доспехов лифчика. Кружится, пританцовывая, дразнит - приспуская и снова натягивая трусики. Камера уходит в сторону, дрожит в руках Розена, в её фокус попадает сегмент морских волн, еле видимый далёкий берег, и чайка, свисавшая с низкого неба. Это пошатнул его короткий контакт с Линдой. В объективе оказываются его голые вытянутые ноги в резиновых тапочках, а дальше - Линда сидит на корточках, поигрывая всеми своими прелестями. На ней нет ничего, только на поясе - тоненькая золотая цепочка. "Милый мой Гензель, полюби свою сестричку Гретель". "Сестричка" к тому времени уже порядком загорела, и её шоколадное тело никак не вяжется с образом Гретель. Всё равно он её любит. Любит её горячее гостеприимное лоно, её детское дурачество и спортивный азарт. Вся она и везде у неё устроено с такой аккуратностью, с таким совершенством пропорций, каких он не помнит ни у кого. Хотя, нет, пожалуй, нет. Он познал их, он ощущал, он видел их столько, что, пожалуй, не в состоянии всех помнить и представлять. Время стреляет в его голову чугунными ядрами, оставляя в памяти громадные черные дыры. Как насчет Аниты, с которой он познакомился в Бельгии? Деньги, что оставил ей Розен, наверняка помогли ей устранить кое-какие иммиграционные препятствия. У неё были мягкие губы, шелковые бедра и живот, медленная, головокружительная походка. Она лезла из кожи вон, чтобы "сделать ему приятно", это обаятельная, горячая еврейка. Зачем, для чего? Скорей всего, это её тип. Может быть, влюбилась в него, дура. Это ведь она плакала, когда расставались? У таких женщин в жизни должны быть какие-то вехи, опоры, ориентиры. Наверняка, он подходил для неё в качестве такой опоры. Он изменил её видение, повернул его в сторону другой плоскости. Коллапс этих ориентиров не смогли скомпенсировать никакие суммы. Вот Линда - та устроена по-другому. Спорт, плавание, контрастный душ, секс - это её ориентиры. Её отношение к миру. Только одно место у неё чересчур хищное. Ненасытное. Всегда "с открытым клювом". Даже когда она спит.  

 

Розен переводит фильм в режим video editing. Теперь выбрать нужный фильтр: так, вроде подходит. Команда delete frames, - и "лишнего" куска как не бывало. Полоса, оставшаяся от некачественной съемки, уберется с помощью других фильтров.

Задать масштаб, место по вертикали, место по горизонтали.... Соединить фрагменты... А сейчас - задача посложнее. Одеть раздетых, изменить лица, сделать яхту менее узнаваемой. Работа ведётся с таким расчётом, чтобы весь Машенькин факультет ахнул. Руководительница группы или как там она у них там называется - предложила студентам выполнить такую работу. Снять видеофильм. И Машенька снимает его. С помощью Валентина. Уж больно аппетитна. Да и любит он возиться с видео-монтажом, чего уж греха таить. В том, чтобы заставить своих прошлых женщин участвовать в собираемом по кусочкам для Машеньки фильме, есть для него особая прелесть. Он натыкается на ленту с Марой - "подругой" детства. Та училась в его школе, на пять классов ниже. Маленькая веснушчатая девчонка с косичками. Ему поручили шефство над ней: подтянуть по математике. Девочка как девочка, только как-то странно иногда задирала платье - и почесывала там, где трусы. Они оставались с ней после уроков, когда школа пустела, и только техничка, тетя Нюра, где-то возилась в коридоре. За Марусей приезжал важный папа на "Газике", довозил Валентина почти до дома. Он столкнулся с ней через много лет; узнал, отмазал от участкового. Если бы не Розен, на один привод в ментовку стало бы больше. Мара, как она себя сейчас называла, не была полной дурой. Но всё, что бы она ни сказала, немедленно деклассировало её. Она была несовместима ни с каким обществом, и потому, в отличие от остальных "валютных дам", вляпывалась в истории с частотой, на несколько порядков превышающей среднестатистическую. Когда у неё спрашивали, где и кем она работает, она отвечала: "в нижнем белье". Конечно, она имела в виду магазин на Литейном. Не то, чтобы она не отдавала себе отчета в эффекте, производимом её словами; её неодолимо тянуло именно на такие ответы: как заядлого курильщика тянет вытащить очередную сигарету, комкая между пальцами целлулоидную обёртку пачки. Если кто-то интересовался, кто папа её симпатичного малыша, она отвечала с притворным удивлением: "Ах, Вы разве не знали? Он ведь такой известный! Его папа - сперматозоид". Первое время после их "знаменательной" встречи Мара нередко названивала - обращалась с той или иной просьбой. Он чаще отнекивался, иногда - что-то предпринимал, куда-то "звенил". Однажды она дурашливо спросила: "Валя, почему бы тебе не пригласить меня в гости?"

- Я бедный немец, разве мне по средствам принимать женщин такого класса, как ты. И потом - сколько у нас дают за совращение малолетних?

- Во-первых, я тебе себя не предлагаю. "И потом" - что за чушь ты несешь? Если баба в двадцать пять - для тебя малолетка, тогда ты какой-то извращенец. Геронтофил хуев.  

- Просто я тебя всегда вижу маленькой девочкой из школы. Ну, как тебе объяснить.... Ну, как бы...

- Сестричкой Марой. И твоя сестра теперь грязная блядь. А ты трахаешь только монашек. Остепенившихся. Преклонного возраста. Исключительно из монастырей ордена Святого Франциска.

- Да ну тебя....

- В жопу. Давай, не стесняйся. Не стесняйся, валяй дальше.

- Послушай, Маруся....

- Мара.

- Тогда я не Валя, а Валентин.

- Ефимович.

- Только, пожалуйста, Маруся, давай обойдёмся без лексикона "Карманного словарика по работе с клиентом". Основные приёмы дружеской "светской беседы" мне знакомы, и - с другой стороны - приёмы обработки лохов, для навязывания им комплекса неполноценности, вины или обязательства...
- Понял. Слушаюсь, гражданин начальник.
- Отставить! Ты забыла, что мы друзья детства? Давай и оставаться ими. Никаких предрассудков ни в отношении твоей магазинной, ни гостиничной профессии у меня нет. Ты - умненькая девочка. Должна понять, что на меня такие штучки не действуют. Больше всего я ценю независимость. Уважаю независимость других. И говорить со мной в таком тоне не рекомендую.

- Ну, ладно. Я ж не знала... Слушай, Розен, ты в кино ходишь? Или считаешь ниже своего м... достоинства?

- Вроде как ты меня в кино приглашаешь. Пошли, посетим. Какой фильм-то?

- А хрен его знает. Говорят, стоящий. Там этот, как его - Боярский - поёт.

 

Так завязалась их дружба. Именно после неё Розен перестал приглашать к себе. Он терпеть не мог, когда его называли "Валя". И не привык к бесцеремонному обращению с предметами в его собственном доме. Маруся подсаживалась - как будто назло - прямо к башне дорогой немецкой колонки, грозя продавить спинкой стула черную ткань, закрывающую динамики. Она включала телевизор - и часто попадала пальцем на кнопку автопрограммирования, сбивая по-особому настроенные каналы. Он знал, что она вполне прилично воспитана - и вдобавок вышколена "самой древней профессией". Конечно, она делала это ненамеренно. Но её неловкость раздражала Эта неловкость объяснялась тем, что многое из того, что имелось у Валентина, отсутствовало в её квартирке. Лет восемь назад её родитель укатил с молодой любовницей в Москву, бросив семнадцатилетнюю Марусю и её туберкулезную мамашу в "транзитной" хате, куда перевез семейство, якобы, "перед генеральным обменом". Туда же, в Москву, укатили самые ценные вещи. Она привыкла к собственному убогому быту - и к гостиничным номерам. Хоть она и трудилась продавщицей в отделе нижнего белья, где её подруги, приобщенные к "дефициту", наживали длинные рубли, и вдобавок - "на "полставки" - приходящей гейшей в интуристовской гостинице, её конфликтность и "болтливо" подвешенный язычок очень мешали устроить быт. В его квартире она чувствовала себя, как в лесу, натыкаясь на кресла и грозя опрокинуть декоративный ломберный столик с китайской вазой. Она не успевала освоиться у него, потому что её визиты были редки; они пили чай, иногда - кофе, болтали о том - о сём; Мара заскакивала к нему после работы, обычно - в пятницу, когда её малыш оставался у бабушки; говорила, что приходит побыть тут, в центре, и подышать воздухом Фонтанки. Раза два он откупоривал свои любимые итальянские вина. Они цедили их из особых хрустальных бокалов ручной работы, смотрели итальянские фильмы - "Репетиция оркестра", “La dolce vita”, "Caza Mia", "La Stanza", - закусывали моллюсками, креветками, черной икрой, и "прочими гадостями". В десять-одиннадцать Маруся неизменно убегала - забрать малыша. Как-то Розен спросил у неё, есть ли у неё сутенер - и контролирует ли этот тип её личную жизнь. "Как тебе сказать. У нас в общем-то, как бы это назвать.... кооператив. Нас десять девок - собрались, решили, организовали копилку. Сам понимаешь, на лапу надо давать. И тому, и другому. Есть один мальчик, который нам вроде бы "крыша". И еще один. Без мужиков, согласись - ну, никак нельзя. Но эти двое - ничего, их интересуют только деньги. И ладненько". Сама Мара обслуживала клиентов не только в гостиницах "Интурист", но - гораздо чаще - в общежитиях и разных профилакториях, где размещали иностранцев, приехавших на длительные сроки по контракту, особенно - из соц. стран. По выходным - принимала клиентов на дому.      

 

Визиты Мары нравились Валентину. Она появлялась неожиданно, правда, предварительно звонила, спрашивала разрешения. Их ничто не связывало, между ними не было ничего, даже секса. Кроме воспоминаний школьных лет, нескольких общих знакомых - и города. Но она приносила с собой дух и экзотику чужих постелей, апартаментов, экзотического пространства, а это было как раз то, что ему нужно. Каждый новый визит - и Мара оказывалась совсем другой. Она меняла прически, маникюр, украшения. Сменяла золотые браслеты на руках на серебряные, янтарные сережки - на золотые. Надевала - или не надевала - швейцарские женские часики. Она пахла разными запахами, открывала собой какие-то кулуары, от которых сладко замирало сердце. Поэтому он согласился на её приход и в тот вечер, когда получил небольшую травму. "Извини, я не смог как следует помыться сегодня, в спортзале неудачно подвернул руку, и, кажется, растянул плечо. Стал под душ, но ещё, наверное, пахну козлом".

- Вы, мужики, все козлы. Факт. Давай я тебя помою. Аккуратненько, мочалочкой.

 

Розен не возражал. Он знал, чем это закончится, но смиренно принял свою участь. Они насыщались друг другом целую ночь - с неторопливой методичностью и последовательностью. По-видимому, для Мары время от времени иметь мужика, который ей не платит, являлось психологической необходимостью. Она оказалась знающим и умелым партнером. Несмотря на род её занятий, то, что они делали, ещё вполне занимало её. Она была действительно хороша и самозабвенна в постели. Но её уникальной особенностью пришлось признать то, что никто не умел так искусно целоваться, как она. Своим язычком она вытворяла какие-то непривычные даже для Розена чудеса. Он не был в состоянии объяснить, откуда берутся все эти тончайшие ощущения. Целая гамма чувственного изнеможения взрывалась у него внутри, когда её язычок проникал в полость рта - и жалил там. Как будто ток пролетал по его телу. Эти пощипывающие щекотания, щемление в сердце, захватывающее дух. Прикасание её губ, языка - к его языку, стремительные деликатные движения, какие-то вибрации, лёгкие, как неземное блаженство: всё это налетало, как порыв, отпускало, и потом налетало снова. Эта пытка невыносимой негой дополнялась чем-то новым, когда она вводила его напрягшийся пенис в себя. Эти круговые движения, этот восхитительный массаж, это чувство полноценного умиротворения и единения. Не он, чьё сознание заставляло его казаться себе её отцом или братом, вел её сейчас, но она, та бывшая маленькая девочка, становилась его мамой в постели. Она ласкала его "меньшого братца", как сына: ласкала своим лоном, своими губами и своим телом, ласкала тело, ублажала разум. Как облако, она скрывала его от внешнего мира, в этой нирване совершенно иных впечатлений. Они вдвоем становились под душ - и его рука, оказалось, совершенно уже не болела. Курили в кровати, закусывая сигареты датским печеньем и шпротами, потом набросились друг на друга опять.

 

На третий день их соитий в спальне у Розена появилась, умело скрытая от непрофессионального взгляда, видеокамера. Трехчасовой кассеты оказалось вполне достаточно, чтобы увековечить самые пикантные моменты.

 

Их связь продолжалась ровно неделю. Потом - как по невидимой команде - вдруг оборвалась. Мара иногда звонила. Но они больше ни разу не встречались.    

 

 

У Розена внушительная коллекция маленьких (чуть меньших по размеру, чем аудио) видеокассет для камеры. Года три, как она пополняется уже цифровыми записями в формате DV. При всей солидности галереи женских образов, запечатленных на этих волшебных миниатюрных суррогатиках воспоминаний, его собственная память цепко держит гораздо больше. Та литовка из поезда, которую он уже через сорок минут накормил собственной спермой; та девушка из Хельсинки, с которой познакомился в гостинице; та белорусская красавица, медсестра, с которой он вступил в связь на заднем сидении междугороднего автобуса.... Все они промелькнули, как молниеносные яркие вспышки - и навсегда исчезли, оставив винную смесь любопытства, теплоты, ностальгии и греха. Остается вспомнить, как они выглядели, что одевали, какое впечатление производили при встрече. Рита, молодая женщина из Риги, в розовом платье-мини, с воротником к горлышку, в розовых босоножках, вся как с подиума; с высокой прической. Евгения: в черно-белом платье - белый воротник, черный низ, и белая вставка в самом низу; в туфлях-лодочках, как в бассейне. Она много курила - и смеялась вибрирующим, шероховатым смехом. Синтия - легкая, воздушная, в облегающем костюме из тонкой ткани; юбка сзади длиннее, спереди короче, с манерным треугольным разрезом. Стефани, брившая ноги каждое утро. Роуз - плотная, симпатичная брюнетка, с татуировками: в виде рыб на каждом плече и - в форме зигзага - в паху. Жасмин - эффектная, красноволосая балерина, обожавшая жилетки и пиджаки. Он помнит её в белых перчатках, в модном ресторане, на блестящем мраморном полу. Надя - русская девочка из Парижа, раскрыв рот, слушавшая его рассказы, принимавшая его за графа Монтекристо или маркиза де Сада. Та смуглокожая латиноамериканская хохотушка, имени которой он не запомнил; у той была татуировка прямо на груди, возле соска; кольцо в пупке - и гримаса на лице, когда он входил в неё. Парижская графиня, которой он врал, что он русский мафиози и потомок князей Вельяминовых.  

 

Программа неожиданно взбрыкивается, и пишет "error cannot save avi file". Придётся дать файлу другое имя. Так, это проглотил, не поморщился.... Валентину удавалось приручать компьютер точно так же, как удавалось приручать женщин. Не было программы, которую он не смог бы изучить, не было языка программирования, который он не в состоянии был освоить. Вслед за многосторонним "Фотошопом", в каком он выполнял любую задачу, осуществлял любой фокус, какой бы ни подсовывало его развитое воображение, шла канадская программа "Corel", потом немецкий "Cubase", затем программы для анимаций (квебекские "True Space", "Soft Image", "3 D", "Майя"…) Он изучил на профессиональном уровне "Adobe Premiere", "Pinacle Studio", "Ulead", "Avid", "Final Cut", "Magic Dub" - и другой софт для монтажа видео фильмов. Развлекался конструированием компьютерных игр, умел работать со звуком, анимацией, образом, видеорядом. Ему были знакомы секреты, известные как правило лишь полицейским экспертам по криминальным компьютерным делам, которых один знакомый мент называл "сурками", тогда как за границей их величают "форенсик экспертс". Все виды и типы Интернет-шпионажа, все методы анонимности, взлома, кражи и стирания информации. Он знал десятки закрытых государственных, разведывательных и полицейских систем, их рабочие инструменты, их коды, их функции. Знал, как войти в иммиграционный архив США, найти нужное досье, открыть в нём любую страницу. Он без труда проникал в архивы gopher, telnet и FTP, в предназначенные исключительно для зарегистрированных пользователей каталоги библиотек, в их разделы электронных книг. Он без пароля смотрел электронные альбомы итальянских, немецких, французских музеев и художественных галерей, часами "бродил" в каталогах и разделах Лувра. Из чистого любопытства просматривал полицейские досье, материалы новых проектов американских военных самолетов, архивные файлы британских больниц, имущественные записи европейских муниципалитетов. Правда, не открытыми материками для него оставались такие страны, как Япония, Китай, Израиль - из-за незнания языков, но даже слабого знакомства с арабским хватило для того, чтобы проникнуть за толстые стены многих секретов мусульманского мира. Он похитил или наполовину самостоятельно воссоздал десятки специальных компьютерных программ, созданных для разных государственных или частных учреждений, программ, позволявших бороздить безбрежные просторы вселенной секретной информации. Розен помнил назначение, функцию и принадлежность каждого dll или exe в своем компьютере, а, если не помнил, то знал, как и каким способом быстро получить справку. Он достал программу, что контролирует появление практически любого файла на жестком диске, любого изменения в байосе (BIOS) или реестре, любого генерирования записей, модификаций, замещений, и т.п. Каждый день она отчитывалась о результатах контроля, и позволяла сделать быстрые выводы. В любом случае его оперативная система не была совместима ни с какой другой. Он создал гибрид DOS, WINDOWS XP - и LENOX, и теперь его компьютер работал практически бесперебойно, быстро и надежно, - как никакой другой. Чтобы ни один компьютерный вирус не мог поразить его систему, Розен поменял базовые данные всех файловых типов, заменив коды узнавания и даже названия типов: так, exe он заменил на pmuxr. Он сконструировал специальную программу, какая автоматически занималась таким конвертированием, в ту же секунду переписывая файл: как только какой-нибудь wav или mp3 поступал из Интернета. Для всего остального у него были два других компьютера, и для них приходилось переводить все обратно, в доступные, распознаваемые обыкновенным компьютером форматы. Для деловых операций Розен использовал специальный портативный компьютер (лаптоп), с замененными деталями и компонентами, с переписанным байосом процессора, материнской платы, и видеокарты, "фирмвэр" писалки и жесткого диска, со стертыми серийными номерами и с перестроенным модемом. Он входил с него в Интернет как правило от Наташи или из её автомобиля, иногда - сидя на скамеечке, где-нибудь в городе, или от Симы, Машеньки, Анастасии. Лаптоп был устроен так, что, в случае похищения, кражи или потери, все детали сгорали при первой же попытке его открыть. Лаптоп хранился в футляре от печатной машинки, в кладовке, а все три десктопа были установлены в книжных шкафах - и закрывались дверцей, на ключик. У Розена не было домработницы; сантехнику и прочее он ремонтировал сам.

 

Тем не менее, он знал (из философии, математики; помимо специальных вещей), что его безопасность - совершенно условна. И не испытывал страха. Что неминуемо, того не стоит бояться. Угнетал не страх, а чувство вины.

 

Однажды возле метро "Площадь Восстания" он увидел двух бездомных людей, мужчину и женщину. Они сидели под колоннами, прямо на земле, двое бомжей, оборванные до лохмотьев. Их неопределимый возраст, засаленные лыжные шапочки, ссадины на руках и лицах: все как будто сливалось с фоном, с городским ландшафтом, с камнем колонн, с тротуаром, с железными столбиками и цепями, с неодушевленным безразличием городской толпы. Голова женщины лежала на коленях мужчины, а перед ними - точно напротив фонаря - валялась полупустая бутылка. "Из глины ты возник, и в глину превратишься". Эти двое, уже почти превратившихся, что-то тронули в груди Валентина. Словно невидимая рука нащупала и сжала его сердце. Проходя мимо бомжей, Валентин, чтобы не привлекать внимания, "потерял" сторублевую бумажку. Несчастный, сидевший на земле, пробудился - и поймал её на лету, в воздухе. "Помоги им, Боже, - шепнул Валентин - и отправился дальше. Уже внизу, стоя на мраморном полу вестибюля удивительного подземелья, с его зигзагами греческого узора-каймы, странными арками ламп дневного света - в одной плоскости, и арками: прорезанными в толще трубообразной стены десятками входов на платформы - в другой, Валентин почувствовал слабый толчок, и бросился наружу, назад. Когда он вышел наверх, там стояла милиция, и та же оборванная женщина, испачканная кровью, что-то объясняла милиционерам, и плакала пьяными слезами. Невидимая или видимая "Скорая помощь" угадывалась где-то рядом, но у Валентина недоставало сил поискать её глазами. Он быстро зашагал прочь оживленными улицами, впитывая всей кожей гудки машин и звук их моторов, приглушенный лепет толпы, отдельные слова уличных разговоров. Каждый звук приносил боль - и саднил в душе, как очередная заноза.

 

Его деньги не принесли счастья ни Любке, ни Софи, ни Габриэль, не помогли ни инвалиду - ветерану Афганской войны, - ни Сашке - жертве вымогательства и угроз, ни бабке Люське с Гражданского проспекта, оставшейся без средств, ни его собственной матери. Они не облегчили страданий того, больного лейкемией, мальчика, которого, окрыленные розеновскими деньгами, врачи провели через все круги ада, впрыскивая в него все известные им разновидности яда, обрекавшего страдальца - вместе со считанными месяцами продлеваемой жизни - на неслыханные, невообразимые муки. Его мать, хорошая знакомая Розена по прежней работе, заглядывала ему в глаза, пытаясь выглядеть благодарной, но в её взгляде читалось - глубоко запрятанное: "зачем ты обрек моего мальчика на такую страшную смерть?" Смерть или жестокая рана настигли бомжа из-за этих проклятых бумажек. Детский приют в одной африканской стране, на который Розен пожертвовал сто тысяч в твердой валюте, сгорел; бывший полковник, которого он спас от банкротства, получил пулю в бок от тех же конкурентов; полубездомный художник, без Валентина не сумевший бы частично "выбить", частично купить студию, потерял дар вдохновения - и перестал писать. Его собственный старший брат, теперь генерал-майор танковых войск, перестал разговаривать с Валентином после того, как "младшенький" выручил его из весьма щекотливой ситуации крупной суммой денег. Проклятье перекидывалось почти на каждого вместе с благодеяниями Розена, и тот со временем перестал жертвовать и давать. Постепенно в его сознании укрепилось понимание того, что деньги, добытые без грабежа, без насилия и доведения конкурентов до самоубийства, не имеют власти в этом мире. Это точно так же, как литературное произведение, не направленное осознанно или интуитивно на метафизическое разрушение среды, на воссоздание и возвеличивание насилия, зла и подавления (чтобы потрясти читателя), не имеет у аудитории никакого "решпекта". Розен мог бы - как другие писатели - распределить свои обильные философские отступления между разными персонажами, подать их в форме диалогов, групповых сцен, наконец, в виде анекдотов или притчей: но с упрямым занудством продолжал вкладывать их в уста (или мысли) главного героя или "тискать" словами "от автора". Даже если он и не считался искусным мастером диалогов, он все же в состоянии был не свалиться с достаточно высокого подиума. Во всяком случае, он никогда не опустился бы до примитивной "условщины" Редфилда или Коэло. А между тем книги этих последних стали бестселлерами. Их авторы купаются в лучах славы, окруженные интересом, общением, почитанием и признанием их адекватности. Вокруг Розена постепенно образовалась пустыня. В неё трудно было поверить, потому, что он был всегда окружен людьми; всегда общителен, одет с иголочки, всегда в центре внимания. Не он искал контактов, с ним искали встречи. Он имел столько женщин, сколько хотел. Столько друзей, на скольких хватало времени и терпения. Стоп! Не так! Настоящие друзья, многолетние, не предававшие никогда, постепенно уходили в тень. У него остались только Наташа, Борщевский, Гжегож и Павлик, и нить, связующая его с внешним миром, неизменно истончалась. Его однодневные друзья, его женщины: все они не стоили и пешки на шахматной доске его существования.   

 

 

Впрочем, всё это совершенно не относится к "нашему" Розену. Это, скорей, касается кого-то другого, выдуманного самим писателем. Для разнообразия он превращался то в одного, то в другого, то в третьего, примеряя разных людей, как артисты примеряют костюмы несхожих между собой персонажей.

 

Был Розен-Розанчик, с красненькими щёчками и длинным красным пенисом, был Розен-Розарио, развязный всесведущий прощелыга, был Розен-"дон"-Базилио, учитель музыки, Розен-Орландо, мужественный тип, Розен-Бальтазар, хитрый и опасный торговец, Розен-Чичиков, въедливый, изворотливый феодальный аферист, Розен-Микеланджело Бонарроти, страстный поэт и любовник, Розен-Чацкий, рассеянный светский диссидент, интеллектуал, Розен-Печорин, грустный русский литературный Шопенгауэр, Розен-Вийон, гениальный поэт и бутуз, Розен-Амалио, аристократ, интриган и обманщик, Розен-Раскольников, нищий кающийся убийца, Розен-Пугачев, Розен-Одиссей, герр Розен, офицер АБВЕРа, казненный союзниками в 1948-м. На картинках типа "найди и узнай" все Розены могли быть опознаны по двум признакам: фаллическому и жилищному.

 

В равной степени и все вышеприведенные топонимические названия являются исключительно плодом розеновского воображения. Если они соответствуют названиям реальных мест, это не более, чем странное совпадение. Розен намного лучше знал каждую из восьми тысяч книг своей библиотеки, чем пять-шесть улиц в округе. Его память цепко удерживала каждую книгу не только как литературное произведение, но и как вещь, вызывая в пальцах тепло или холод, ощущение мягкости или твердости переплета, его фактуры, ландшафта всех выпуклостей и впадин. Изумительный томик Мицкевича, изданный в Варшаве, в коричневом переплете под кожу, с любовью оформленный и отпечатанный, двухтомник Леопольда Стаффа, с фотографией поэта на обложке, тяжелые тома Брюсова и Анненского, с замечаниями и примечаниями, итальянское издание Данте, эксклюзивное, с иллюстрациями и пространными комментариями, маленькая польская Библия в черном переплете, подаренная в Кракове известным польским кардиналом, мюнхенское издание сказок братьев Гримм, в своем роде уникальное, редкая книжка "Brutto ciao" - двух левых феминисток, на итальянском языке, талантливо и элегантно написанная, дореволюционное издание "Братьев Карамазовых", маленький томик Бодлера, привезенный из Парижа.... Целую полку занимают сочинения Пушкина и Мандельштама, разных лет издания: от 19-го века до 1990-х годов. В журналах, распечатках и книгах собраны Сорокин, Пелевин, Саканский, Саша Соколов, Пригов, К. С. Фарай, О. Асиновский. Пестрые книжки неаполитанских поэтов, пишущих на местном наречии. Римская классика: Овидий, Катулл, Плавт, Цицеро, Юлий Цезарь, Федр, Вергилий, Гораций....

 

"  Смотри, Стих, - прибавил он, улыбаясь, - чтобы ни моль, ни мыши не испортили моего погребального наряда, не то заживо тебя сожгу. Желаю, чтобы с честью похоронили меня и все граждане чтоб добром меня поминали.

  Сейчас же он откупорил склянку с нардом и нас всех обрызгал.

  - Надеюсь, - сказал он, - что и мертвому это мне такое же удовольствие доставит, как живому.

  Затем приказал налить вина в большой сосуд.

  - Вообразите, - заявил он, - что вас на мою трапезу позвали.

  Но всем тошно стало нам тогда, когда Трималхион, до омерзения пьяный, приказал ввести в триклиний трубачей, чтобы снова угостить нас музыкой. А потом, навалив на крайнее ложе целую груду подушек, он разлегся на них и заявил:

  - Представьте себе, что я умер. Скажите по сему случаю что-нибудь хорошее."

 

"Скажите по сему случаю что-нибудь хоррошшее, - любил говаривать Розен, и лишь единичные эрудиты понимали, откуда заимствовано это выражение.

 

 

Не только редкие античные книги, в оригинале и переводах, стояли у Валентина на полках. В кладовке и в ящиках хранилась подписка американских научных ежемесячников, целая стопка журналов "Огонек" 20-х годов, "Советское фото", громадные фолианты факсимиле древних русских летописей, иллюстрированные альбомы по визуальному искусству, от росписей Микен и Санторина, находок Карфагена, античной скульптуры и керамики, позднеримской живописи, итальянских мастеров Возрождения - до самых последних каталогов вернисажей и выставок. Сотни романов англо-американских писателей, менее известных, чем Фолкнер, Керуак, Толкиен, Гришам, Сэлинджер, Рэдфилд, Том Клэмси или Берроуз, красовались в книжных шкафах у Розена. Книжка Cathy Reichs, с тисненными серебром буквами и двухмерной графикой, "Move To Strike" O'Shaughnessy, "The Forest" Эдварда Рутерфурда, "Sips of Blood" Mary Ann Mitchell, с выпуклым бокалом и тисненными золотом буквами на обложке, "Running Scared" Ann Granger, "Dreams of Orchids" Phyllis A. Whitney, "The Blue Nowhere" Джеффри Дивера, "By Way of Deception" Виктора Островского, "День Жакала" Фридриха Форсита, в твердом переплете с красной светящейся "гравировкой". Среди "менее известных" были такие шедевры, как "Mercurial Doll" Мигеля Ламиэля, или сатира Джона Брайанта. Вот он держит в руках элегантно оформленный бестселлер Cheryl CRANE. написанный с помощью профессионального литератора Cliff'a JAHR'a. Воспоминания дочери знаменитой американской актрисы. То, что выражается одним английским словом: "cute". "Весьма недурственно, - сказал Борщевский после прочтения этой книжки.

 

"  - Крошка, - начала она, пытаясь держать руки неподвижными, соединяя их вместе. - ты не забудешь, о чём мы говорили, а? О ч ч е н ь  важно. На приёме сегодня, когда фотографы начнут вертеться вокруг стола, я не хочу, чтобы в твоей руке увидели сигарету.

  - Да, мама.

  - И не пить тоже. Я не хочу, чтобы на фотографиях были видны рюмки на столе.

  - Да, мама.

  - Постарайся, чтобы перед тобой не было ничего. Я не против, если это будет имбирный эль. Тебе только четырнадцать лет, и ты знаешь, как это выглядит. - Один из её пальцев надавил на складку, что взбучила её бровь.

  - Не беспокойся, мама, - ответила я самым взрослым голосом, на который была способна. - В самом деле."

 

Розен часто переводил куски подобных романов, потом все комкал и рвал.

 

Почти каждый вечер он забирался на диван с какой-нибудь очередной книжкой на английском, польском, немецком, итальянском или французском языке. Ему нравились английские "женские" романы, французская "религиозная" проза, квебекские детективы на французском. Он перебирал и перечитывал десятки книг, которые никогда не получили признания: "неудач" 18-го, 19-го, 20-го веков. Десятки малоизвестных русских писателей и поэтов открылись ему из подлинных русских журналов или их факсимиле. Редкие книги для чтения в формате pdf, украденные из электронной библиотеки Лувра, извлекались им с добавочного сто-гигабайтного жесткого диска, распечатывались - и читались запоем. Перед ним открывалась мало кому доступная картина относительности и условности интеллектуального наследия. От каждого поколения оставались груды гниющих интеллектуальных останков некогда живших людей, разлагавшихся тем быстрее, чем больше времени проходило. И это называли культурой! Сладкая вонь разложения удобряла почву для роста будущих поколений, только и всего, и на этой подложке вырастали все новые и новые бессмысленно-бесцельные колонии думающих человеческих "грибов". Ни одна традиция, ни один интеллектуальный план, ни один замысел не продолжались достаточно долго, и потому не происходило никакого развития. Изменялась только технология, отношение к предметам, но отношение к миру в целом, как и отношения людей между собой оставались все той же не размороженной глыбой.

 

Розен понял "тыщу лет назад", что даже в частных пределах своей человеческой жизни люди не властны над собственным эго, не в состоянии контролировать своих собственных желаний, даже собственных мыслей. Состояние духа, воли, везение или настойчивость: все программируется в течение бессознательного состояния, все программируется снами. Редкие феномены, когда люди с нарушениями головного мозга не спят в течение многих лет, вовсе не опровержение этого, а только еще один ключик к разгадке. Не только во сне, но и в состоянии бодрствования происходят моментальные "отключения", совсем незаметные, но вполне достаточные для "перепрограммирования". Во сне человеческий мозг эксплуатируется кем-то и чем-то. Под верхними слоями видений лежит слой, в котором спящий совершает какие-то странные, загадочные расчеты и вычисления, работая достаточно интенсивно, как в каменоломнях. Только в первой "половине" жизни контраст работы мозга во сне и не во сне приносит успокоение и отдых. С годами усилия, потраченные на совершение непонятной работы, пока мы спим, способствуют изнашиванию организма. Именно во сне кто-то или что-то наказывает бунтовщиков, таких, как Розен, подвергающих сомнению целесообразность устройства мира, обрекая на неуспех. Валентин чувствовал, что именно сон отдаляет его надежду на то, что когда-нибудь начнет добывать средства к существованию не бизнесом, а литературой, что избавило бы его от невыносимого груза ответственности и вины.  

 

Не только каждый человек в отдельности, но и все человечество в целом программируется механизмами сна в определенном, кому-то или чему-то выгодном, направлении, программируется на подчинение. Чем более организовано человечество, чем больше возможности оно получает при помощи технологических ухищрений уменьшить интенсивность этого угнетающего контроля, тем более мощные средства приводятся в действие, чтобы включать этот программирующий механизм не только "ночью". Механизмы психического воздействия кино, телевидения, а позже - компьютерных игр, - сходны с механизмами сна, решил Розен, и доступными ему исследованиями проверил свою догадку. На период контакта с фильмами, телевидением, компьютерными играми удлиняется процесс психического перепрограммирования, еще интенсивней превращая людей в зомби. Правительства, власти всех уровней являются вассалами этой зловещей силы не только по своему социальному типу (задаваемому информацией их генетического кода), но и программируются во сне на выполнение тех или иных конкретных "заданий", направленных на подчинение и подавление сопротивления всех остальных людей. Именно сходность мышления (программы), а не "мировой заговор", в большей степени синхронизируют деятельность "мировых правительств".

 

"Империя кинопродукции и масс-медиа, - говорит какой-то металлический голос, - взятая под контроль главным этническим лобби единственной уцелевшей сверхдержавы, лобби, при помощи какого одна крошечная страна и ее народ колонизировали эту мощную империю, нашептывала всему человечеству "дневные сны", убаюкивая его звуками свой зловещей дудочки - дудочки имперского Крысолова, ведя все другие народы к гибели. Национальные кинематографы, раздавленные этим колоссальным навязыванием стандартов, практически перестали существовать - либо влились в стиль и тип этого чудовищного гиганта. Другие подобные мастодонты - русский и китайский - были съедены их везучим собратом, а остальные просто не успели вырасти. На основание этой виртуальной волны взгромоздилась огромная армия, оснащенная теми же компьютерными играми, только теперь несущими реальную смерть, сформировав громадную пенистую шапку, нависшую над всем остальным миром. Под этой зависшей смертью застыли все другие нации, как бессильные суденышки на знаменитой картине Чюрлёниса. Гуманитарные катастрофы - процессы, прямо или косвенно связанные со становлением этого страшного Молоха, - уже начали пожирать десятки миллионов людей в Африке и в Азии. Маленький злой карлик, усевшийся на стыке трех континентов, стал бросать в свой ненасытный рот уже не тысячи и не сотни тысяч, а миллионы обрываемых им, как крылья бабочек, человеческих жизней, подстрекая колонизированного им безмозглого заокеанского гиганта на невиданную авантюру смерти и разрушения". "Только бы эта волна не смыла Оттаву и Монреаль, Париж и Брюссель, Вену, Прагу и Будапешт, Антверпен, Цюрих, Стокгольм, Берлин, Кёльн, Мюнхен и Франкфурт, Варшаву, Москву и Санкт-Петербург, - подумал Розен, зевая - и погрузился в сон.

 

 

 

               - 14 -

 

          СОН РОЗЕНА

Впившиеся в спину когти выдергивают его из сна, как из воды. Страшным усилием он бросает себя в сторону, вырывая из себя эти сатанинские когти. Истекая кровью, оглядывается. Чудовище атакует его снова, зажатого в узкой расщелине. У чудища седая голова хищной птицы - и туловище небольшого динозавра. Когти скрежещут по камню, оставляя глубокие раны-царапины. Он вжимается еще дальше, стараясь не потерять сознания, чувствуя в себе невыносимую ношу этих жутких проникающих ран. И вдруг куда-то проваливается. Свет меркнет, потом зажигается снова. Он на мосту Лейтенанта Шмидта - или на Литейном мосту. Все очертания видит размыто, сквозь сочащуюся сверху изморось, заслоняющую предметы мелкой сыпью молочно-матовой пелены. Изморось смазывает его чуть ли не сквозные раны - и раны перестают болеть. Он пытается уйти с моста - но не может сдвинуться с места. Внезапно настигает новая мысль. Он не помнит графика развода мостов. Кроме него, тут никого нет: ни транспорта, ни пешеходов. Как будто подслушав его мысли, махина моста вздрагивает, издавая первый скрежет-стон. Он хватается за узорчатую решетку, изо всей силы пытаясь удержаться на ней. Мост опрокидывается, как броненосец Потёмкин.... тьфу ты!... как броневик... э-э-э... как нос Титаника, задранный над бездной. Аки чудище, что обло, погано - и лает. Идут брегом Невы попутчики из поэмы "Дзяды" Адама Мицкевича, из главы о петербургском потопе ("Олешкевич"):

 

"Бывает так: морозом тлело небо,

И вдруг синеет, пятнами чернея,

Как труп в избе, зимой заиндевелый,

Которого и печь не разогреет.

И, жар впитав - отнюдь не оживленья, -

Не вздох родит, а смрадный пар гниенья.

Ветр теплый, со столбами дыма;

Громадный замок воздуха - так зримо

Под небом сжавшись, словно чар виденье, -

На землю пал, рассыпавшись в мгновенье:

Туман поплыл по улицам, как реки,

Смешавшись с паром, влажным и горячим,

Снег начал таять, вечер смежил веки; -

И брызги влаги, грязной и стоячей. 

Сбежали сани; брички, колымаги

С полозьев сняли; стук колес вернулся;

Но экипажей глаз не различает

Средь дыма, полутьмы и пара улиц;

Их видно лишь по фонарей миганью,

Бегущих огоньками в лужах рваных.

 

Шли путники младые по-над брегом

Невы огромной; сумерками, чтобы

Чиновник не узнал их по портретам

И шпик чтобы не встретился им злобный.

Шли, тихо песни чуждые мурлыча,

И языком чужим между собой глаголя,

То оборачиваясь (нежеланна встреча),

То встав и слушая - нет ли кого околе.                           

Блуждали в скуке над Невы корытом,

Что тянется альпийских гор стеною,

Пока не встали: где в стене гранита

Дорога вырублена вниз, как к водопою.

Там, над водой, увидели фигуру,

В руке фонарь; на шпика не похож он;

Не проводник, но только лишь понуро

Следит за чем-то, но не за паромом."

 

Петр тонет в пучине наводнения, превращаясь в Медного Всадника. Кутузов говорит Ломоносову: "Надобно пересчитать все припасы, что имеются у нас в наличии". Суворов садится на свою худющую попку - и спускается с Альп. Розен входит в Русский Музей под ручку с совершенно голой Линдой - под одобрительный ропот собравшихся. Ханс Хубермайер писает на советский флаг. Танго исполняет какая-то очень знакомая девочка. Ба! Да это же его Габриэль, его дочка. Стоп, стоп.... Моя дочка - Машенька, а не Габриэль. Что же это такое: перепутать имя дочери - вот это да! Твоя дочь - Надя, Надя, Надя! Это которая? Что танцует танец живота: балади, говоря профессионально. Нет, Нет! Надя - дочь Любки. Той, которая сперматозоид. Вы меня путаете. Любка-сперматазоид - дочь еврейских правительств. А Маруся - дочь лейтенанта Шмидта. Да-да. "Партай-геноссе, - говорит Каганович Сталину. - Рибентроп с Ежовым справили большую нужду в метро. На станции Гостиный Двор." "Не кормите меня говном, - отвечает лошадь, и ухмыляется, напялив очки. Розен входит в Адмиралтейство своим длинным.... "Минутку, - останавливает его Кутузов. - Подожжём Москву - и сгорит в ней проклятый Бонапарт." "Семя свое ты оставил в чужой стране, во враждебной стране". "ГОСПОДУ ПОМОЛИМСЯ"

 

Возникает комната с толстыми стенами, с горшочками на подоконниках и в углах. Долговязый англичанин появляется в этой комнате, в клетчатой шапочке и с клюшкой для гольфа. Он обходит комнату, обнюхивает её, обслушивает и обплевывает. Внезапно становится на четвереньки - и поедает сначала герань, а затем и кактус в углу. Англичанин быстро превращается в Железную Леди, на прямых ногах пытающуюся встать с пола. Она одета в кофточку и брючки, с вырезом ромбиком на заднице. Из её голой попки (из ануса - откуда ж еще?) торчит двухголовый глист. Две головы - это весёлые шуты Блэр и Джон, с самым высоким Ай-Кю (IQ) в мире. Головы открывают свои маленькие зубастые пасти, и с их клыков капает яд. Гита Реловна зачёсывает свою знаменитую челку справа налево, и говорит Шарону-Шамиру: "ТоваИщи, я настоятельно п'ашу вас п'идти сегодня в берлинское Гестапо, п'ачитать лекцию о наших нацистских методах. Надо же делицца опытом, панимаете ли...." Шарон вынимает мозоль из уха и переспрашивает: "Ка.... каторый час?" - Шамир отзывается: "Ку-ку, ку-ку".  Соловей поет: "Юден, юден убер алес, - и падает с ветки. 

 

 

"Это не мой сон, - думает Розен. - Это сон какого-то антисемита". А вепрь? Какой вепрь? Дина-зав-варр! А, тот самый, с очками на носу? Так его же придумали сионские мудрецы. Чтоб не платить налогов.

 

Розен закидывает руку за спину, и с любовью нащупывает под рубашкой шесть огромных выпуклых рубцов.

 

"Коллективное наказание - это из эпохи дикости и невежества, - произносит толстенький нибелунг, нацеливаясь пушкой танка на арабскую деревню. "Я такого же мнения, - в один голос произносят Геббельс и Берия, почему-то заглядывая под стол. Еврейские жены Goebbels'a плачут высокими голосами, обучая его нацистской пропаганде: "Мы ни в чем не должны уступать Советам. Там жены "дедушек Калининых" сидят в лагерях, а мы, что - хуже?". "Совсем не смешно, - замечает Розен и проваливается в другой сон. - Наконец-то я дома".

 

Розен видит мост через Фонтанку, пыльные машины и стёкла домов, над домами - кислое пасмурное небо. Откуда-то выплывает церковь Спаса На Крови с грифонами, висят ровно пять минут над каналом - и исчезают. "Это же не пустыня, - думает Валентин. - Тут миражей не бывает". Он подходит к своему дому. Ветер треплет волосы, какой-то джип, "Газик", проезжает, брызгая из-под колес комками грязи. "Как хорошо, что я проснулся, - говорит сам себе Валентин. Он входит в дверь дома, а попадает в какой-то чужой подъезд, и даже не подъезд, а вестибюль, и даже не вестибюль, а холл. Такие громадные серые "резиденции" (жилые дома), смесь неоготики и викторианства, Розен видел в Лондоне, Торонто и Нью-Йорке. Он подходит к "своему" лифту, поднимается наверх. "Сходи за почтой, а? - говорит Наташа. Валентин всовывает ноги в тапочки, захватывает ключ от почты - и спускается.

 

Три самые красивые девушки дома одновременно столкнулись на входе. Две из них уже внутри, а третья - за большой двустворчатой дверью, за квадратиками из граненого стекла. Нет, он ни за что не может им показаться на глаза в таком виде. Взъерошенный, только что с моста, еще не оправившийся от болезни.... Валентин бочком ретировался в меньший коридор-холл, отходящий от главного, как меньшая просека в лесу - от большей. Тут на стенах тлели благородные бронзовые бра, отсвечивавшие в мраморе. С обеих сторон бледнели каменные розетки в виде трилистника, перемежавшиеся с фальшивыми колоннами двух типов: одни - обрезанные, увенчанные вытянутыми каменными навершиями-колоколами: в позднеготическом стиле, другие - до потолка, с капителями, в которых смешались романский стиль - и ранняя готика. На потолке виднелся гипсовый барельеф типа гротесков Рафаэля. Пол был из чёрного мрамора по краям - и красного посередине. "Как это я раньше не замечал всего этого? Или дом перестроили за время моего отсутствия? - думает кто-то внутри Валентина. Однако, дома такого типа и устройство подобных интерьеров могли восходить самое позднее ко временам эклектики. Ещё больше его удивило помещение с лифтами, где были арабески наверху и другие колонны с дорийским профилем. От главного вестибюля отходило несколько меньших коридоров, и в тот самый момент, когда Валентин это отметил, из ближайшего выплыл странной походкой его давний сосед Коля, который брил яйцы, и, удивляя своей немотой, скрылся за поворотом. "Что за чертовщина, - подумал Валентин. С неуверенностью шагнул к левому лифту, нажал на кнопку. Да, действительно, он просто сюда никогда не захаживал. Всегда поднимался на свой восьмой (почему восьмой? - а, впрочем, восьмой - так восьмой) этаж из главного холла, потому что вечно спешит. У него никогда не было времени рассматривать вестибюли, интерьеры, коридоры. Выиграть пару секунд, броситься за перо или к компьютеру - побыстрее: вот в чём задача. Правда, ещё не поздно вернуться назад, к главным лифтам - подумаешь: не в лучшей форме! Всё равно в своем доме не встретить ему пятидесяти дочерей царя Фестия - и не повторить того подвига древнегреческого героя, о каком он мечтал. Поздно раздумывать. Лифт уже лезет наверх, к свету.... Почему - к свету? Все очень просто: чем выше, тем светлее. Стены лифта начинают расплываться - и превращаются в подобие старинной ширмы, чуть выше его собственного роста, и, когда он становится на цыпочки, то видит поверх задней "стенки" лифта, как вниз проплывает внутренность помещений. Благородные пурпуровые или розовые обои с золотистым декором и с имбирными вставками, дорогущая антикварная мебель, и кругом золото, золото, золото. Кулончики и колье с бриллиантами на тумбочках и столиках, золотые браслеты, позолоченные часики, золотые диадемы - всё это навалено везде и в больших количествах. "Но как же такие богатые люди согласились жить в помещениях, за которыми можно шпионить из лифта? Какая уж тут безопасность?" Никогда он не думал, что в его доме могут обитать такие жильцы, и вообще - что тут могут быть т а к и е  квартиры. Откуда-то издалека приближается подозрение, что из  э т о г о  лифта вообще нет доступа к его этажу и к его квартире. "Что делать? Придется подниматься". Возможность спуститься вниз - и перейти в главный холл, к другим лифтам - почему-то не взвешивалась. Наконец-то лифт поднимается до самого верха, но, вместо того, чтобы остановиться, продолжает двигаться, теперь уже в горизонтальной плоскости: как тележка какого-нибудь паркового мини-поезда для детишек.  

 

Валентин никогда не представлял, что такое может быть в его доме. Большие венецианские окна освещали огромное помещение, конец которого терялся за горизонтом. Длинные прямоугольные столы были составлены в несколько кругов, каждый - величиной с половину небольшого футбольного поля. Вокруг столов шумно сгрудилось множество мужчин и женщин, жевавших гамбургеры и пиццу, хлеставших кока-колу и тильзенское пиво, а на столах возлеживали заплывшие жиром бесформенные старухи, совершенно голые, с дряблыми болтающимися грудями и с гниющими пролежнями на бескровных пергаментных ягодицах. Старухи тоже все поголовно жевали, запивая спрайтом из пожарного брандспойта, который подставляли к каждому перламутровому рту. С отвращением и ужасом стал узнавать в них Розен известных американских киноактрис: Элизабет Тейлор, Барбару Стрейзанд, Джулию Робертс, Николь Кидман. Публика, собравшаяся вокруг них - это, очевидно, родственники, пришедшие в дом престарелых навестить близких. "Дом престарелых? Какой дом престарелых может быть в доме, где я живу? - спрашивает себя Валентин. Но лифт не оставляет времени на размышление, и везёт его дальше - по - теперь уже меньшей - комнате, в конце которой стоит Коля (бреющий яйцы) - и курит. "Как ты здесь оказался? - хочет спросить его Валентин, но, вместо этого, спрашивает: - А что у тебя в руке?

- Это шестосовка, - отвечает Коля.

- Что-что?

- Шестосовка.

- Это что - зверь, предмет, птица?

- Просто шестосовка - и все.

- А что она делает?

- Дотронься - и узнаешь.

 

Валентин дотрагивается.

 

Немедленно оказывается в свой комнате, за компьютером.

 

"Наверное, прикорнул малость, - думает он. - Что-то голова тяжелая".

Он встает, чтобы расправить члены, и вдруг с удивлением замечает, что в комнате не один. Слева от него, ближе к окну, сидит в кресле Наташа, а возле камина - её подруга Анжела. Как всегда после сна, брюки Валентина сильно оттопырены. Он инстинктивно съеживается, ища, куда бы присесть и как скрыть этот огромный бугор впереди.

- Не смущайся, - говорит Анжела. - Чувствуй себя, как дома.

- А разве я .... не дома?

- Конечно, дома. Потому и говорю. Счас выпьем, и я тебе свою покажу. Как в детском саду.

- А что в детском саду....

- Ты, может, и в детский сад не ходил?

- Помню. Ходил. Конечно.

- Так ты еще не забыл, как воспитательница детям свою мохнатку показывала? Коли забыл, вот посмотри. Видишь?

- Вижу.

- Все равно ты в балете не танцуешь, Анжела, - говорит Наташа.

- А ты все равно в массотерапии не занята, - парирует Анжела.

- А пусть Валентин скажет, кто из нас лучше целуется.

- Пусть скажет.

 

Наташа приближается к замороженному удивлением Валентину - и целует его совершенно невообразимым проникающим поцелуем.

 

- Ну, как? - Спрашивает Анжела.

- ....

- Молчи, - перебивает она. - Теперь скажи, как мой поцелуйчик. - И она проникает Валентину в рот щекотным, горячим, потрясающим ощущением.

- А теперь давай вместе, - предлагает Анжела.

 

Обе женщины подходят к Валентину - и целуют его попеременно, потом начинают раздевать, прикасаясь своими чуткими, теплыми пальцами. Их губы и языки сплетают какую-то странную симфонию прикосновений на его теле, горящем оставляемыми следами. Обе принимают в руки тяжелый груз его вертикально стоящего грузила. Они доводят до степени различения малейших нюансов дефиницию его обычно не самого чувствительного рецептора. Как пигмалионовская Галатея, обволакивающий каркас действий женщин постепенно превращался в точный слепок с его собственного воображения. Как только он это понимает, все мгновенно прекращается.

 

"Мусикапы, - нечленораздельно лопочет четырехлетняя девочка. "Повтори-ка, Светочка, - просит мать. Девочка повторяет. Назавтра мать заглядывает в группу детского сада. "Мужика-бы, - зевая и потягиваясь, вызевывает громадная баба-воспитательница, сидя в кресле с ножищами на столе.

 

Они все трое уже сидят на прежних местах. Анжела - ногу на ногу, закуривает.

- Ну, как? - спрашивает Анжела.

- Нет слов.

- Понравилось? - грозит пальчиком Наташа.

- И, главное, не ты инициатор. Вишь, как удобно.

- Ну, что вы, девочки.

- Ты бы нам на барабанах поиграл, - вдруг замечает Анжела.

- Откуда ты знаешь?

- Не боись, никому не скажу. Вот честное пионерское.

- А все же. От кого?

- От кого, от кого - от тебя самого и знаю.

- Как?

- А вот как. Поступает в больницу мужик с травмой головы, надо швы накладывать.

"Что будем писать, - спрашивает практикант бывалого врача, - черепно-мозговая?" - "Пиши: черепная". - "Как это так?" - "А просто: ну, сам прикинь: могут ли быть мозги в черепушке у хрена, который приходит на день рождения жены с любовницей?"

- Эт ты к чему? Анжела?

- А к тому, что ты про день рождения жены забыл.

- Да ведь у Наташи день рождения в....

 

И вдруг вспоминает: сегодня Любкин день рождения.

 

Внезапно Анжела разделяется на целый хоровод девушек, окруживший Валентина. Они все на одно лицо, как в "Лебедином озере" Чайковского, и, все-таки, в каждой одновременно проступают черты то Любки, то Синтии, то Моники, то Габриэль, то Аллочки, то Машеньки.

 

В этот момент где-то за окном бухает пушечный выстрел. Это в Петропавловке, машинально думает Розен. Как всегда, в двенадцать. "Двенадцать? Этого не может быть. - он поражен. Почему - не знает. Двенадцать дня? Именно. Не ночи ведь. Звук выстрела слышен не так, как должен быть слышен отсюда, а так, как на Садовой, на Литейном или на Лиговском. Первая здравая мысль пришла Валентину в голову "за всё время": "Откуда это - "отсюда"? Где я?" Подходит к окну - и внезапно сильный ветер ударяет ему в лицо. Он как будто вылетает из окна неправдоподобно высокого здания - и плывет над городом, над солнечно-пасмурным океаном строений. В домашних тапочках, во всем домашнем: это главное, что его поначалу заботит. Он видит под собой Кировский мост, Неву, Дворцовую набережную, Зимний дворец, Пушкинскую площадь. Впервые в жизни чувственно воспринимает землю и небо как два огромных купола - один встроен в другой. Обе этих махины ротационно поворачиваются, с чуть-чуть разной скоростью, и между ними перемещаются облака, ветер и птицы. Валентин смутно ощущает, что это далеко не всё. Есть что-то ещё, какая-то тайна, которой никто не знает. Он почти не движется никуда. Висит над Невой, как прикрепленная к потолку кукла. Его неожиданно поразил странный цвет неба: как будто добавили белил в полученную из смеси желтого с голубым зеленую краску. Не лазорь, не ультрамарин. Глаза начинают различать другие странные краски: неестественно-серый кобальт старых труб и асфальта, странная, восково-багряная охра куполов, крестов и шпилей, отсвечивающая суриком в лавре и в Адмиралтействе, слишком плотная сурьма теней и линий в мостах, стенах Петропавловки, в тени, отбрасываемой зданием Кунсткамеры. На границе обзора угадывается загадочный кадмий, который возникает при совершенно другом освещении: в петербургские белые ночи. И этот запах - запах тюбиков масляных красок, запах холстов, только что загрунтованных, запах окунаемых в краску колонковых кистей, запах мастихина, минуту назад примененного для фактурных штрихов. Брат Валентина, прежде, чем неожиданно "загреметь" в военное училище, собирался стать художником, и Валя хорошо помнит эти незабываемо свежие ощущения от художественных аксессуаров - мольбертов, холстов, кистей и красок. Перед ним на секунду возникает совершенно иное восприятие, видение мира, теперь как будто утраченное. Он вспоминает, как часами простаивал перед любимыми картинами в Эрмитаже: перед полотнами "Марсельский порт" Поля Синьяка, "Интерьер" Феликса Валлоттона, "Букет цветов", "Девочка на шаре" и "Женщина, пьющая абсент" Пикассо, "Обучение Марии" Рафаэля, "Девушка с горностаем" Да Винчи, "Царство Флоры" Пуссена, "Вид Толедо" Эль Греко, "Мастерская художника" Яна Вейермера, "Женский портрет" Лукаса Кранаха Старшего, "Юноша с лютней" Караваджо, "Танцовщица" Ланкре, "Возвращение блудного сына" Рембрандта, "Портрет сэра Томаса Чалонера" Ван Дэйка, "Поклонение волхвов" Питера Брейгеля Младшего, "Зеленая стена" Хуберта Роберта, "Крестьянка, пасущая корову" Коро, "Завтрак" Веласкеса, "Портрет дамы в голубом" Гейнсборо, "Кающаяся Мария Магдалина" Тициана, "Вид Рима" Ванвителли, "Коронация королевы" Рубенса, "Курильщик" Мейссонье, "Букет" Матисса, "Арльские дамы" Ван Гога. Теперь Валентин уже не сомневается, что панорама Петербурга, раскинувшаяся внизу,  п а х н е т  х о л с т о м.    

 

Непостижимо, но город, раскинувшийся внизу - кем-то написан; это картина, огромная трехмерная картина, а не реальный Петербург. Выписанные кистью трамваи, грузовик, изображение которого создано с применением мастихина - они не движутся, они застыли на этом колоссальном макете, н а п и с а н н о м  гениальным художником. Не разводятся мосты, не звенят колокола Кафедрального и Исаакия, в лавре; не стреляет пушка Петропавловской крепости; не движутся по черной крови Невы стальные громады кораблей. И Розен больше никуда не движется. А висит над этим чудовищным макетом величиной с большой город. Пробует шевельнуть ногой, рукой - безрезультатно. Что-то его как будто связало, сковало по рукам и ногам. И только один из его "членов" вдруг твердеет и упирается в какую-то преграду. Пока он переводит взгляд на себя, вид города быстро исчезает - и вот он уже в неопределимо-вязкой, непроницаемой пустоте. Эта субстанция постепенно светлеет - и становится молочно-белой, как будто невидимые бумажные стены вокруг источают этот медленный свет. "Ну, как, теперь знаешь, что такое "шестосовка"? - произносит, жуя какую-то гадость, Коля-Моня, человек, который одновременно является и тем, и другим. Потом, ковыряя в зубах тонкой щепкой, обходит вокруг, осматривая Розена.

 

 

- Ты бы перекрестился, - говорит моникастый Коля.

- Зачем? Это зачем-то нужно для шестосовки?

- Нет, но попробуй.

- Что значит - попробуй? Я - что, никогда не крестился? Что ль?

- ТЫ - крестился. А Я - НЕТ.

 

И Моняколя превращается в другого человека, от которого Валентин шарахается, как от черта.

 

Эти страшные, большие глаза, почти одни белки, изможденное лицо - где же Розен его видел?

 

Ему показалось, что это лицо со знаменитой плащаницы - но только на мгновение. Он узнает его. Это - бомж с Площади Восстания. Только там он сидел в дупель пьяный и
оборванный, а тут - в белом рубище, и на шее - жуткая кровавая дырка.

 

- Не нравлюсь? - говорит бомж. - Где моя баба? Ты и ее выебал?

 

Fucken, fucken, fucken, fucken,

Fucken, fucken, fucken, fucken,

Fucken, fucken, fucken, fucken,

Fucken, fucken, fucken, fucken,

we go, we go

fuck in, fuck in

 

my generation

 

- поет чей-то назойливо-писклявый голос.  

 

Где-то дети поют дискантными голосами. Зажигаются - и задуваются ветром - свечи, распахивается окно на сто двенадцатом этаже: над маленькой большой улицей снизу, где летят маленькие большие аутобобили, и автолетили таранят громадную стену во весь горизонт. И стонет кто-то, нудный и гадкий, пытаясь поджечь пятки Розена долларовой бумажкой. Улица внизу улюлюкает, ерничает, показывает задницу, и говорит: "Все равно ты в меня упадешь, упадешь, упадешь, не бзди". И рейхстаг в Нью-Йорке уже давно дымит синим пиаром, а самолеты с сионистскими свастиками ещё таранят и таранят его битое стекло. И толстомордый-весь-татуированый братанчик жёстко хлещет старикана по лысой черепушке, приговаривая "будешь писаться на нары? будешь? будешь? будешь? будешь?"  Так вот бьёт и бьёт по лысой жопе старого пердуна. А в зеркале все движения дублируются, только там не братан, а Ринга Стар: бьёт кулаком по там-таму и приговаривает: "так тебе, так тебе, так тебе!". Входит Славик с малым барабаном под мышкой, пристраивается в углу, и начинает лупить в него. Лупит и смотрит на свой хуй: лупит - и смотрит, лупит - и смотрит, лупит - и смотрит.

К оркестру присоединяется писклявая малолетка, которую Розен трахал в университете, и визжит на каждую третью долю метра. "ГБили-били, не-до-били, ССили-сили, не-до-си-ли, СДели-бздели, не-до-де-ли, ШАБакили, не-до-шабакили, - поет хор отличников военной подготовки и дув-де-ванится на пенное пиво. Пятки Розена не загораются - как ни стараются их поджечь. "Даже елси ни подожжете, - вопит Розен, - всё равно на вашу ебучую улицу не в... выпрыгну. Прыгайте сами". - "Так бы и сказал. А то - понимаешь ли!...." И все по порядку подходят к окну – и... прыгают вниз. "А ты почему не прыгаешь? - спрашивает знакомый толстенький нибелунг из-за окна. - "Тебя жду, - парирует Розен. - "Ну, так меня не дождешься. Я лечу, - и скрывается за поворотом. Розен бьёт его резиновой зажигалкой, и тот быстро спускается без лифта. "Как же я пойду на обгорелых пятках? - думает Розенг. - "Как-нибудь пойу, - продолжает думать Розенберг, - када ую".

-Двери закрываются, - объявляет приятный женский дискант. - Герр Родкинд, предъявите конец.  

- Вот , - показывает Родкинд.

- Все в порядке, можете проходить на обрезание. Операция клонирование начинается.

 

"Мы сегодня не ма-соны, мы сегодня идкинд-соны, - поет оркестр, поет сборная "Динамо", поет хор районного дома милиционеров.

 

- Я бы сказал....

- И я бы тоже сказал.

- И все мы помочимся. На секту эраэлитов. Элохитов. На их черепаху Гну.



Большие бородатые Изи выхватывают по ножу - и начитают чистить кожу. В каждом глазу - по Изе, в каждом Изе - по глазу. В каждом Асперсе - по Родкинду, в каждом Родкинде - по Ротшильду, в каждом Ротшильде - по Кагановичу. "Сколько не пытайте, всё равно не стану антисемитом, - стонет Розен, когда в задницу ему засовывают клонирование. - Вы хоть мылом намазали?". - "А масла не хочешь?" - "Пашли в жопу, фашистские выродки". - "Сказал партизан макакин, и в штаны накакал". - "Да кто вы все такие? Да чьо вам от меня надо?". - "Нам от тебя? Нам от тебя - ничего". - "Так убирайтесь.... к черту". - "Мы - "убирайтесь"? Давай ты вали отсудава. Со своими изями".

 

Розен уходит. На все четыре стороны. То есть, буквально - на все четыре. Розен, Родкинд, Розенберг и Розенцвейг. Куда не пойдешь - везде мы. Там хорошо, где нас нет. А где нас нет? "А где вас не-е-еет?, - блеет трехкратное Эхо, и выходит за Красные Ворота. По дороге бредут святые, несут портреты членов Политбюро и американского президента. Хаммонд играет Траурный Марш Шопена в стиле Deep Purple. Вся процессия подходит к Кладбищу. Каждый портрет засовывают в белый мешок - и опускают в могилу. "Аминь, - произносит главный святой, и роняет крупную алмазную слезу в яму. Небо темнеет, из-за туч появляется палец знакомой фигуры: "ТЫ - записался добровольцем?" Молния выхватывает из темноты клочковатые бороды святых. Гремит гром. Процедура окончена. Назад несут другие портреты. 

 

Апофеоз этого действа начинается тут же, на сто двенадцатом этаже, когда те же голые старухи с зонтиками... извините, с тазиками - очередью-гуськом идут в баню: Элизабет Тэйлор, Джулия Робертс, Барбара Стрэйзанд, Тома Крузанд, Этл Иткинд.... Их сопровождают два мед-брата с автоматами через плечо: Жан Габен, Ален Делон. Розен стряхивает со лба свою зачесанную справа налево тонкую челку, трогает свои ефрейторские усики, и вдруг восклицает: "Что вы со мной сделали?! Что вы со мной сделали?!" Он тут же бежит в ванную, хватает ножницы и бритву, наголо снимая свою шевелюру и усики. К счастью, ни то, ни другое не отрастает. "Папа, - говорит маленький мальчик, трогая Розена за руку. - Ты теперь похож на Фантомаса". Розен смотрится в зеркало. На него глядит выпуклыми глазами артист Моргунов - собственной персоной, смотрит - и подмигивает.

 

Кони срываются с Пушкинского театра, бьют своими каменными копытами - и плывут над Фонтанкой под "Мизерере" из моцартовского "Реквиема": вопреки всем законам физики. Медленно приближается такой знакомый мост - рядом с таким знакомым домом. На нем стоят Глюк, Мендельсон, Борис Пастернак, Гайдн, Орфей, Паганини, Эйнштейн, Чарли Чаплин и Ева Браун. Они провожают коней-Розена грустными взглядами, и темная вода реки-канала отражает их скорбные фигуры.

 

Известные рождественские мелодии врываются в открытое пространство. Тартарен из Тараскона смеётся своим характерным смехом, оказываясь Тарасом Бульбой с пучком волос на затылке. Артуро Тосканини дирижирует потрясающе-непревзойденным оркестром. Вагнер встает - и плюет в Рихарда Штрауса. "Что вы со мной сделали? - восклицает прославленный маэстро. Он взлетает полетом Валькирии, облетая свой знаменитый байрейтский оперный театр. На форсированном крещендо вклинивается бодрая мелодия Моцарта. Детские голоса вдохновенно поют в симфонии Малера - в полифоническом противосложении теме Меча и "Дайте Миру шанс". "Лунная соната" сопровождает "Аве Мария" на пять четвертых, под аккомпанемент главной партии Третьего фортепианного концерта Прокофьева. Сальери забивает Моцарта поглубже в землю головой австрийского императора. Дантес стреляет в Пушкина железным глазом Николая. Роберт Рождественский лупит Бродского вставной челюстью Леонида Брежнева. Рождественские мелодии возвращаются на усиленной громкости. "Что вы с нами сделали? - плаксиво жалуется Мандельштам голосом Дэйвида Ирвинга. Гейне пытается вытащить последнего из Сибири, но хватается за поясницу - и отступает. Ницше крутит свой ус, вращая разноцветными зрачками. 

 

"Ни землей, ни водой ты не найдешь пути к гипербореям: так понимал нас ещё Пиндар. По ту сторону севера, льда, смерти - наша жизнь, наше  счастье. Мы открыли счастье, мы знаем путь, мы нашли выход из целых тысячелетий лабиринта. Кто же нашел его? Неужели современный человек? Я не знаю, куда деваться; я всё, что не знает, куда деваться, - вздыхает современный человек. Этой  современностью болели мы, мы болели ленивым миром, трусливым компромиссом, всей добродетельной нечистоплотностью современных Да и Нет. Эта терпимость, largeur сердца, которая все извиняет, потому что все понимает, действует на нас, как сирокко. Лучше жить среди льдов, чем под теплыми веяниями современных добродетелей."

 

"Что хорошо? - Все, что повышает в человеке чувство власти, волю к власти, самую власть.

Что дурно? - Все, что происходит из слабости.

Что есть счастье? - Чувство растущей власти, чувство преодолеваемого противодействия.

Не удовлетворенность, но стремление к власти, не мир вообще, но война, не добродетель, но полнота способностей (добродетель в стиле Ренессанс, virtu, добродетель, свободная от морализма).

Слабые и неудачники должны погибнуть: первое положение нашей любви к человеку. И им должно ещё помочь в этом.

Что вреднее всякого порока? - Деятельное сострадание ко всем неудачникам и слабым: христианство."

 

"Мне никогда не бывает в полной мере хорошо с людьми. Я смеюсь всякий раз над врагом раньше, чем ему приходится заглаживать свою вину передо мной. Но я мог бы легко совершить убийство в состоянии аффекта."

 

"Смерть - поистине гений-вдохновитель, или мусагет философии; - возражает ему Шопенгауэр, - оттого Сократ и определял последнюю как подготовка к смерти. Едва ли даже люди стали бы философствовать, если бы не было смерти."

 

"Поистине, страх смерти не зависит ни от какого знания: ведь животное испытывает этот страх, хотя оно и не знает о смерти. Всё, что рождается, уже приносит его с собою на землю. Но страх смерти a priori - не что иное, как оборотная сторона воли к жизни, которую представляем все мы."

 

"Нет ничего ужаснее, чем смертная казнь. Раскрывающаяся во всём этом безграничная привязанность к жизни ни в каком случае не могла возникнуть из познания и размышлений: напротив, для последних она скорее представляется нелепой, потому что с объективной ценностью жизни дело обстоит весьма скверно и во всяком случае остаётся под большим сомнением, следует ли жизнь предпочитать небытию; можно сказать даже так, что если бы предоставить свободу слова опыту и рассуждению, то небытие, наверное, взяло бы верх. Постучитесь в гробы и спросите у мертвецов, не хотят ли они воскреснуть, - и они отрицательно покачают головами. К этому же сводится и мнение Сократа, высказанное в "Апологии"; и даже бодрый и жизнерадостный Вольтер не мог не сказать: "мы любим жизнь, но и небытие имеет свою хорошую сторону"; а в другом месте: "я не знаю, что представляет собою жизнь вечная; но эта жизнь - скверная шутка".

 

"Если бы то, что нас пугает в смерти, была мысль о небытии, то мы должны были бы испытывать такое же содрогание при мысли о том времени, когда нас ещё не было. Ибо неопровержимо верно, что небытие после смерти не может быть отлично от небытия перед рождением и, следовательно, не более горестно. Целая бесконечность прошла уже, а нас ещё не было, - и это нас вовсе не печалит. Но то, что после мимолётного интермеццо какого-то эфемерного бытия должна последовать вторая бесконечность, в которой нас уже не будет, - это в наших глазах жестоко, прямо невыносимо. Но быть может, эта жажда бытия зародилась в нас оттого, что мы его теперь отведали и нашли высоко желанным? Бесспорно, нет; скорее, полученный нами опыт мог бы пробудить в нас тоску по утраченному раю небытия. Да и надежда на бессмертие души всегда связывается с надеждой на "лучший мир", - признак того, это наш-то мир не многого стоит. И несмотря на всё это, вопрос о нашем состоянии после смерти трактовался, и в книгах, и устно, наверное, в десять тысяч раз чаще, нежели вопрос о вашем состоянии до рождения. Между тем теоретически обе проблемы одинаково важны для нас и законны; и тот, кто сумел бы ответить на одну из них, тем самым решил бы и другую."

 

ПРОБЛЕМА Шопенгауэра выходит вперед в своем обнаженном виде, в виде Мари-Шанталь, прекрасной монреальской девочки, с которой Розен провел две незабываемые недели. Вскоре после того, как они расстались, Мари-Шанталь, певица, поэтесса, умница - попала под такси. "Наша трагедия в том, - говорит она, - что мы вспыхиваем и гаснем как неповторимые сущности. Каждая вспышка освещает фрагмент некого гигантского ротационного колеса, являясь в одинаковой мере им - и собой. Это противоречие и есть главная чудовищность человеческого существования".

 

Саксофон и гобой исполняют глубокую, проникновенную тему. Образ Шанталь растворяется в голубой дымке, и Розен - впервые за тысячу лет - чувствует, как по его щекам стекают теплые соленые капли. ОН ПЛАЧЕТ.

 

Шанталь превращается в Наташу, в Наташу входит Любка, потом Аллочка, потом Линда, потом Машенька, Лидия, Мэри, Габриэль, Моника, Анжела, Роуз, Сара, Жасмин, Сима, Рита, Надя, Евгения, Синтия, Агнешка, Клара, Иннеборг, Анастасия.... Они соединяются в одну, в какой-то прозрачный кокон, излучающий мягкое сияние.

 

 

"По коридору девочка болталась всегда - то есть в любое время дня и ночи - в одной и той же одежде, а именно в ночной сорочке, в которой, по всеобщему убеждению, родилась и с тех пор не снимала. Казалось, Ночная Рубашка даже росла вместе с этой рубашоночкой, потому что и через два года, и через четыре она ей не становилась мала. Когда наутро после переезда в Берлогу, я вышел на кухню приготовить яишницу, и вежливо поздоровался с симпатичной женщиной, которую принял за ту же самую маму Ночной Рубашки, которой был представлен накануне, девочка немедленно, неожиданно, и главное - совершенно беззвучно - явившись, пришла мне на помощь, чтобы внести ясность в путаницу в моей голове: Вы наверное думаете, что это всё ещё мама? А это уже тётя Лена.

 

Сказала - и исчезла. При дальнейшем выяснении обстоятельств оказалось, что мама и папа Ночной Рубашки среди ночи поспорили о чём-то, в результате чего под глазом у Алёнушки появился синяк и она ушла спать к подруге, а подруга - также среди ночи - пришла жить к папе Коле. Подобные рокировки в семье Николая происходили уже не первый раз и из всего населения Берлоги поражали только меня, да и то только первое время."

 

Валентин, который никогда не жил в квартире с "общей кухней", вдруг "вспоминает", что у него есть какое-то неведомое ему раньше детство. Раньше, до своего рождения, он был Федей, и жил в квартире, которую называли "Берлогой". Не от слова "берлять". От немецких слов "медвежий угол". Он падает на свою койку в той самой берлоге на проспекте Кирова, и открывает наугад единственную книгу, которую находит в "своем углу":

 

"DETERONOMIUM 12, 13 (Раздел 13)

 

(6) А если бы брат твой, или сын твой, или дочь твоя, или жена твоя, или друг твой (...) (сказали бы): Пойдем, поклонимся чужим богам (...)

 

(9) То обязательно убей его (...)

 

(12-14) : (если какой-то город стал поклоняться чужим богам)

 

(15) То обязательно перебей жителей того города острием меча, убьешь всех их, и все, что в том городе, и скот изрубишь острием меча.

 

 

DETERONOMIUM 20, 21 (Раздел 20)

 

(16) Но в городах народов тех, которые Господин, Бог твой, передает тебе в наследство, ни одной живой души в живых не оставишь.

 

(17) Но до конца вырежешь их - Хетейцев, Амореев, Ханаанеян (...), как приказал тебе Бог, Господь твой. "

 

 

В книге обнаружился вчетверо вложенный желтый листочек в мелкую клетку. На листочке было написано:

 

"Заставь народ твой повсюду следовать за тобою. Мягкотелых укрепляй, жалостливых убивай. Если кто-то не согласен с тобой, сделай так, чтобы не досталось хлеба его детям, чтобы его жена ушла к другому, чтобы ни минуты покоя не знал он от забот насущных. Пусть на коленях приползет к тебе просить зерна и воды, и сделает он тогда все, о чем ты его ни попросишь. Повсюду восстанови чужеродных людей против твоих сородичей. Чтобы ни один из твоих соплеменников не сомневался в том, что только силой и огнем должно укрепляться в мире. Поставь народ твой между двух огней: ненавистью чужих и строгостью твоей. За малейшее ослушание исторгай твоих соплеменников из подвластного тебе народа, как сорную траву должно вырывать из земли. Пусть чужаки истребят половину племени твоего. Оставшаяся половина - это войско твое. Да не будет границ для твоей мести и препятствий для твоей жестокости. Верши свой суровый суд на землях других царей и карай ослушавшихся повсюду, проникая на север и на юг, на запад и на восток, и пусть ничто не остановит тебя. Ни ядом, ни клинком не пренебрегай, и жалости не имей ни к дитяти, ни к женам, ни к завершающим жизнь. Так и только так будешь ты править чужими державами, как своей, и власть свою тайную прострешь от моря до моря, от горы до горы, от льдов и до льдов и до льдов".

 

Валентин бросает листок на пол, топчет его ногами, но этого ему кажется мало. Он поджигает его - и листок загорается синим пламенем. Совершенно неожиданно воспламеняется штора - хотя до неё от листка добрых полтора метра; вспыхивает шкаф, обои, и вот комната уже вся объята пламенем. Коридор. Там тоже огонь. Все двери в другие помещения открыты. Ни в комнатах, ни на кухне - никого нет. Валентин выбегает на улицу. Снизу видно, как во всех окнах бушует огонь. В этот самый момент из окна раздается крик. Это Ночная Рубашка дико визжит там, в огне. Спина Валентина мгновенно покрывается холодным потом. Он хочет бежать назад, в огонь - но его ноги приросли к земле. Никакая сила не способна их оторвать. Но такая сила находится.

 

Вопреки своей воле - Валентин пятится назад, как робот, пультом управления которого завладела чья-то рука. Никакие усилия не могли остановить этого ракоходного движения. Валентин пятился и пятился - до тех пор, пока не оказался на проезжей части. Громадный высоченный грузовик на всей скорости ударил его, вжал в асфальт, сравнял с землей.

 

Но и в земле оказалось другое пространство, нечто типа пещеры, в которую лился жидкий, призрачный свет. Когда глаза Валентина привыкли, он стал различать отдаленный костер, светлеющую арку входа в пещеру - и тёмную человеческую фигуру с капюшоном на голове.  

 

- Вы, люди, просто не представляете себе, до какой степени вы уязвимы и как легко можете быть умерщвлены. Вам кажется, что вы долговечней и надёжней, чем цветы, насекомые, чем щепочка или букашка, - но это не так.

 

- Ваша жизнь длится, вернее, продолжается только потому, что кто-то (что-то) всего лишь делает вам одолжение. Для того, чтобы лишить человека жизни, достаточно пошевелить пальцем (как просто это сделать!): устроить пожар (в её / его жилище), сбить машиной, подсунуть отравленную сигарету (Саканский; "Когда приходит Анж"), прислать в конверте антракс или письмо-бомбу, смазать ядом ручку двери (квартиры, дома), застрелить из машины (когда входит в подъезд), утопить в ванне, убить током.

 

- Любой бытовой электроприбор, любое устройство, питающееся от электросети, в умелых руках станет источником смерти. Проникая в жилище жертвы, подготовишь сто процентное убийство без малейшего риска быть пойманным. Открываешь кошелёк или ящик тумбочки, находишь пачку презервативов.... С помощью нехитрых манипуляций впрыскиваешь яд в каждый мешочек - и смерть гарантирована. В холодильнике - богатый ассортимент предметов, потенциально несущих смерть. Любая бутылка, банка, коробочка может быть отравлена или начинена мельчайшими острыми неорганическими объектами - так, что никто ничего и не заметит. Если задержаться в чужой квартире подольше, можно аккуратно разобрать выключатель (электро-розетку) - и вставить воспламеняющийся пакетик, что вспыхнет, как только щелкнет выключатель. Выкручиваешь лампочку на кухне, и на ее место помещаешь другую - с перегоревшим волоском. Следующий предмет - тонко перепиленная (но не до конца, ведь жертва должна успеть сначала взобраться) ножка крепкой кухонной табуретки. Пожилой человек, упав с неё, наверняка "не соберет костей".

 

- Змеи, скорпионы, тарантулы, крысы, обученная собака, ядовитые морские животные, выпущенные в наполненную водой ванну, прочие биологические инструменты - упоминаются в множестве детективных романов. Любой предмет, с которым соприкасается тело человека - кровать, стул, клавиатура компьютера - способен нести гибель. Жертва берётся за ручку холодильника, и - ах! что там такое? Слизывает каплю крови с пальца. Да это же кусочек яичной скорлупы, странным образом прилипший именно там, где удобней всего браться. Как он туда попал? Пока жертва размышляет об этом, у неё темнеет в глазах, становится трудно дышать, и - бум! - падение. Смерть.

 

- Посланником смерти станет сексуальный партнер, зараженный вирусом иммунодефицита, анализ крови или инъекция. Не обязательно отсылать вирус или бомбу в конверте. Можно просунуть мини-бомбу или впрыснуть яд (смертельный вирус) в почтовый ящик. Распылить отравляющее вещество в лифте, в туалете: совсем пустяковое дело. Это только кажется, что найти его – ух-хх как трудно; на самом деле - и это пустяковое дело. Толкнуть, сбросить, столкнуть: с лестницы, с горы, моста, крыши, балкона, площадки обозрения, под машину, под поезд.... Утопить: в ванне, в море, в реке, в бассейне, в канале, в колодце.... Задушить: веревкой, подушкой (на лицо), палкой, трубой, руками.... Машина - этот "дом на колесах": еще одно уязвимое место. Забраться в неё ещё проще, чем в квартиру. Не имеющий запаха отравляющий газ в салоне, порча тормозов, взрывчатая смесь или газ в бачке: все идет в ход. Если жертва регулярно проезжает под мостом на малолюдной дороге, мост может обрушиться - или с моста упадёт глыба, прозвучит выстрел.

 

- Помнится, был такой композитор Глюк. Сама природа позаботилась о предоставлении тысячей "глюков" и "троянов", популярность которых среди серийных убийц, людей в штатском из засекреченных офисов и всевозможных отморозков не падает. В Казахстане, Бангладеш и в некоторых других странах в кладбищенской почве иногда находили жучков, которым стоит попасть в ухо - и участь жертвы незавидна. Жучки отравляют серные выделения, а те - нервные окончания таким образом, что жертва начинает безостановочно чихать, до тех пор, пока не умирает от чиха. Разозлится какой-нибудь моральный урод на фирму "Компьюфолии Текноман", да и подарит ей такого жучка.

 

- Также очень популярны мясные трояны, зараженные возбудителем ящура. Это очень удобная тема, так как, во-первых, совершенно нетрудно достать инфицированное мясо, а во-вторых, этот вирус не передается от человека к человеку. Так что можно продолжать контакты с сотрудниками "Фолии" и гадко насмехаться над их биологической трагедией. А трагедия будет выражаться в следующих симптомах. Заболевание начинается остро без продромальных явлений. Появляются сильный озноб, боли в мышцах, температура тела повышается и достигает максимума в конце 1-го или на 2-й день болезни. Лихорадка колеблется в пределах 38-40°С и сохраняется в течение 5-6 дней. Спустя 1-2 дня после появления первых клинических симптомов болезни отмечаются воспалительные изменения слизистой оболочки ротовой полости: стоматит, жжение во рту, гиперемия слизистых оболочек губ, десен, гортани, щек, отек языка. В это же время выявляется конъюнктивит, рези при мочеиспускании, на коже появляются язвы, губы и язык покрываются корками. Ах, какая прелесть! Передайте-ка мне воон тот стейк с кровью...

 

- Чем больше всего можно напугать компьютерщика? Правильно - потерей зрения. Или червячками, которые ползают у него вдоль глазного яблока под коньюктивой, откладывая там личинок и вызывая появление болезненных опухолей. Думаете, нет таких? Еще как есть! Называются loa loa. Так вот - смажут разок добрые люди жидкостью, содержащей гигабайты личинок данных червячков, поверхность всех клавиатур в фирме "Компьюфолии Текноман". Кто-то веки, слипающиеся спросонья, утречком потрет, кто-то с этим челом потом поздоровается за ручку. А через месяц у всех сотрудников начнут болеть глаза. Сходит кто-нибудь из них к врачу, спросит в чём причина. А ему в ответ: - "У вас в глазах теперь червяки водятся!". Да если б я такое услышал - тут же вены себе вскрыл нафиг, не сходя с места! Ну или во всяком случае бросил бы "Тек" к едрене фене и ушёл бы жить в лес.

 

- Не упустили ли мы пикантный факт бесконечного разнообразия наших самых маленьких друзей - вирусов, рыбок, насекомых? Бесконечной изобретательности матушки-природы? Как насчет канализации: куда так соблазнительно выпустить десяток-другой рыбок-мутантов, что водятся поблизости АЭС? Рыбок с неестественно огромной пастью и сидящими в них странными кривыми зубами. Они с энтузиазмом пожирают эмаль унитаза, трубы и бетон. Другой представитель семейства рыб - кандира - выпущенный в маленький водоемчик для урино-спермо-фекальных отходов прыжком забирается в женское влагалище, где закрепляется острыми, как бритва, жабрами - и паразитирует в качестве кровососа. Это маленькое чудовище можно удалить только хирургическим путем, но весь фокус в том, что через какое-то время оно заберется так далеко, что такая операция...  О его существовании не догадывается никто, кроме женского населения Амазонки.

 

- Кровь, кал, моча больных тяжелыми вирусными заболеваниями - вот самое простое оружие, которое подорвет здоровье или отправит на тот свет самого сильного противника сильного человека или жертву психопата.

 

- Еще один классный троян - кошка, зараженная клещевым энцефалитом. Подарят такое милое пушистое создание компании "Компьюфолии Текноман" где-нибудь в мае-июне (время максимальной активности клещей) и все, труба. Этот блохастый символ фирмы будет бегать по офису и сидеть на коленках у всех сотрудников. Ой какая киса, дайте-ка я её поглажу. Муррр-муррр. А в это время голодный клещ, растопырив когтистые лапы, забуривается прямиком в сиську нашей многострадальной секретарши. После этого существует сорок шансов из ста, что все обойдется хорошо - ну может голова поболит немного, температура повысится, и всего делов-то. Однако другие шестьдесят процентов говорят в пользу того, что наша милая девушка заработает серьезнейшее поражение нервной системы, а также тяжелые параличи рук и верхней части тела. Которые, между прочим, могут остаться на всю жизнь. Ну и станет она, заодно, ходячим очагом инфекции, разнося повсюду личинок и взрослых клещей. Ой не завидую боссу, который как-нибудь трахнет её за провинность в своем кабинете и тут же получит десяток клещей себе на яйца.

 

- Или возьмём индийских змеек пятиминуток - они очень маленькие, живут в бананах и совершенно незаметны. А пятиминутками называются, потому что после их укуса люди дольше пяти минут не живут. Ну и представим себе, закупят как-нибудь всё те же добрые люди пару центнеров таких бананчиков и сразу их на стол в "Тек"-"Фолию". Или на рынок, рядом с домом шефа, где он всё время фрукты покупает...

 

- А теперь хит сезона - червячок, который живет в мозгу! Точнее не живет - он повсюду ползает: потусует немножко в спинном мозгу и перебёрется поближе к глазнице, около мышц предплечья поспит, а затем и в головной мозг полезет. Удалить его можно только хирургическим путем. Червяк маленький, но ползает быстро и вызывает кучу непонятных синдромов. Причем самое главное, что врачи очень редко могут его обнаружить. Обычно ставятся дикие диагнозы вроде "атерома мягких тканей лба", "поствакцинальная олеома", "нейрофиброма мягких тканей левой голени", "опухоль передней грудной клетки", "реактивная лимфоаденопатия", "идиопатическое расширение сосудов области глазницы справа" и тому подобной шизы. Хотя всему виной - децельный червячок, размножающийся в неволе. А теперь вообразим, как целая фирма будет каждый день бегать на прием к врачу и получать каждый раз новый диагноз в зависимости от положения этого паразита в организме. Да тут у любого крыша поедет.

 

- Не забудем и о том, что у Разрушения Человека есть еще один идеальный подручный: медицина. Если кто-то неугоден кому-то, его уберут легко и спокойно с помощью давно отработанных средств. Одно из них выглядит безобидной вакциной от гриппа, другое - йодином, необходимым для различных обследований, третье - стандартным фонендоскопом. Но следует держать в голове и то, что многие врачи и сами по себе самовлюбленные маньяки, одержимые страстью убивать. Процентов сорок из них идут в медицину только потому, что обожают проводить эксперименты, заканчивающиеся летальным исходом: "во имя науки" или "человечества". Испытают какой-нибудь смертельный вирус в захудалом доме престарелых в Торонто; подумаешь, двадцать или тридцать старушенций испустят дух. Зато какая польза для науки! Сколько людей потом можно будет спасти! Конечно, "нужных" или богатых, или тех, которые за "неспасение" могут и пулю в лоб... Остальным спасения не полагается. Они ведь - то же самое, что муравьи или букашки. И вообще: престарелым следует непременно помочь уйти в лучший мир побыстрее: они ведь не живут, а только страдают, да и государственных средств при этом на них не наберёшься. Лакомый матерьяльчик для экспериментаторов - заключенные, солдаты... Этих тоже никто особенно оплакивать не станет.   

 

- Но ничто не идет в сравнение с войнами, геноцидом, массовыми убийствами, государственным террором, искусственным голодом, атомной бомбой. Десятки или сотни миллионов людей гибнут с такой легкостью, уничтожаются настолько бездумно - без малейшего всплеска сожаления или укора совести, - что каждый из вас должен благодарить чистую случайность за то, что еще живёт. Заметил ли ты, что в этом монологе самый главный элемент - тавтология? Да, именно оно – подразумеваемое (или не-эт) слово "МОЖНО". Как только частное лицо осознает с абсолютной ясностью, что убивать - МОЖНО, то начинает убивать. Как правило, безнаказанно. Кто-то другой будет "пойман", осужден, посажен на электрический стул или повешен: кто-то "крайний". Мальчик для битья. Тот, кто появился "не в том месте, не в то время...". Как только политик осознаёт, что убивать миллионы людей - МОЖНО, он "не сходя с места" начинает это делать. Совершенно безнаказанно. И с каждым годом наука и техника изобретают всё новые и всё более совершенные средства, при помощи которых убивать миллионы, миллиарды людей - "проще пареной репы". Зачем Всемирный Потоп, зачем - Мор, зачем Казни Египетские? Нет страшнее для вас, людей, всех этих МОЖНО, с их безразличными лицами, с их пустыми глазами. Они всесильны именно потому, что они - и в вашем мире, и - одновременно - не только. Они принадлежат миру смерти, потому что ВЛАСТЬ - это и есть СМЕРТЬ. Власть - как и смерть - у п р о щ а е т   и   о р г а н и з у е т. Неорганизованность, хаос, анархия толпы преобразуется ВЛАСТЬЮ в нечто упрощенное, упорядоченное. В нечто, похожее на модель трупа. И носители власти - это люди особого типа, который среди других социальных типов не встречается. Они - слуги СМЕРТИ, её вассалы и холуи. Остаётся только удовлетворить твое любопытство - и сказать, что я такое. Я - твоя собственная антиформа. -

 

На этих словах кругом зажегся ослепительно-яркий свет. То, что было входом в пещеру, оказалось элегантной аркой бара, силуэт человека в капюшоне - новогодней елочкой, а то, на чем сидел Валентин - стулом в ресторане, и вокруг - много столиков с людьми, и они смеялись, переговарились, выпивали и ели. "А теперь, - раздался микрофонный голос, - мы рады исполнить эту песню по заявке нашего гостя, Валентина Розена". Все вокруг зааплодировали. На сцену вышел Джо Дассен, в сопровождении Джима Моррисона и Джона Леннона. На барабанах сидел тот же Славик, а за клавишными - Чеслав Немен.

 

- с братом выпили мы клёво

  ночью стало мне хуёво, -

 

запел Джо Дассен по-русски.

 

На припеве весь зал подхватил:

 

"забудь как ветер дико выл

  какая девушка будила

  тебя - и все ж не разбудила

  под утро ты совсем остыл".

 

Все пели нестройными пьяными голосами, и только один Розен сидел, застывший от ужаса.

 

Из-за кулис ловко выскочил Фил Коллинз - и запел, тоже по-русски:

 

- Чужая женщина лежит с тобой в постели.

И ветер где-то слабо шебуршит.

Под кофтой - пятна красные на теле,

под небом - небо плакало навзрыд.

 

Все выплакало. Больше не осталось

ни слез, ни ветра, ни кусков стекла.

И чистое - как саван - покрывало

висит - и не желает больше зла.

 

Поднялся, и, в страхе, что его кто-нибудь остановит, вышел на улицу. Это был Литейный проспект в районе улицы Чайковского. Прохожие с поднятыми воротниками двигались в обе стороны. Над каждым висело белое облачко дыхания; автобусы с открывающимися дверьми выталкивали из себя не только людей, но и клубы теплого пара. Валентин удивился, отчего ему в халате и в тапочках на босу ногу совершенно не холодно. Никто не смотрел в его сторону, все шагали сосредоточенно-быстро. На улицах встречались не только трамваи, но и лошади. Как вихрь, промчалась чернокудрая наездница, похожая на "Всадницу" Брюллова. Сквозь дома и проспект откуда-то проступило полупрозрачное видение "Пира Валтасара", и исчезло, как облако пара. Прошла женщина, похожая на О. К. Орлову, обдавая запахом тонких духов. Входящая в магазин "Девушка в платке" Венецианова остановилась, грациозно задержав пальцы на ручке двери. С вывесками "Кафе", "Синтетика", "Промтовары" соседствовали "Трактиръ", "Банкъ", "Кабак". С трамваями - конка, экипажи, неуклюжие автомобили начала века. Внимание Розена привлек необычный магазин, вывеска которого гласила: "АНТИКВАРИАТ". Большая застеклённая витрина была вставлена в деревянную стену, давно не красившуюся; на всём лежала печать пыли и запустения. С мыслью, что "следующего раза не будет", Розен открыл дверь - и шагнул в полутемное помещение магазина. Надтреснуто дзынькнул колокольчик над дверью; на этот сигнал никто не явился. Ни обычного прилавка, ни кассы, ни намека на то, что в магазине кто-то торгует.... В нём, в каком-то странном порядке, стояла старинная мебель и тумбы, внутри которых, за стеклом, покоились антикварные вещи. Громадные фолианты старинных карт соседствовали с дореволюционными "Ведомостями", журналы "Фотографъ-Любитель" - с журналами "Советское фото", китайские статуэтки - с изделиями из золота. Древние, полурассыпавшиеся книги, ноты, изданные полтора или два века назад в Германии, в Австрии, затейливые золотые часы на цепочке, старая фотография с памятником Крузенштерну на одном берегу Невы - и Исаакиевским собором на другом, еще одна фотография - с набережной канала Грибоедова, лакированные панно, лубочные картинки, шкатулки, коробки, палеховские ларчики и подносы с русскими красавицами в разноцветных платках, гжель, русская художественная эмаль: братины, молочники, сливочники, чарки, подстаканники; броши, ожерелья, серьги; немецкие серебряные кубки 16-го века; замечательные изделия из сульфидного стекла, резные туалетные зеркальца и коробочки из кости мамонта, яшмовые чашки, фигурки из моржовых клыков, резные коробочки из бересты и коробы из папье-маше с лакировкой, русское оружие 12-го века, затейливые табакерки, портсигары из золота и серебра, эмалевые миниатюры и миниатюры на дереве, дагерротипы с лицами князей и графов с закрученными усами, кадетская форма, иконы, наподобие той, что висит в Апполоновой зале Эрмитажа, статуэтки, которым позавидовала бы эрмитажная Западная галерея, перстни - изделия высочайшего ювелирного мастерства: эта коллекция - она.... она поражала воображение. И к каждой вещи были прикреплены бирки с непонятными значками – номерами, ценниками? Чаще всего на бирках появлялись "иероглифы", напоминавшие три ноля, а также схематичный значок, похожий на удлиненную лисью голову. Розен шагнул ещё дальше вглубь этого - непонятных размеров - помещения. И вдруг увидел.... Нет, этого не может быть! Внутри стеклянного параллелограмма стоял манекен - нет! не манекен, а живая девочка, спящая стоя, ЕГО Иришка! У Розена похолодело в груди. Родная кровушка. Бедная Иришка! Кто заточил её туда; почему она с закрытыми глазами, с волнами спокойного дыхания на груди? Что будет, если разбить стекло и извлечь её оттуда? Может быть, СДЕЛАЛИ так, что она жива - лишь пока там, за стеклом? Что же делать, что же делать?! Надо немедленно разыскать Наташу; вдвоём они решат, как быть.

 

Тут же, как будто из пустоты, явился то ли швейцар, то ли официант, и поманил Валентина рукой. "Вас ждут, - сказал он, и, не дожидаясь, направился в другое помещение. Валентину ничего не оставалось, как следовать за ним. Оказалось, что "дальше" - уже не магазин, а несколько ступеней вниз - и проход-коридор с белёными стенами, наподобие переходов в метро между станциями Площадь Восстания и Маяковская, Невский Проспект - и Гостиный Двор. С нехорошим предчувствием и мыслью, что он оставил Иришку одну, Розен тем не менее продолжал следовать за провожатым по бесконечно длинным переходам. Казалось, что они прошли под землёй весь Петербург. Наконец, стены расступились, и показалась обширная прихожая, отделанная светлым песчаником. Оттуда они перешли в гранитный зал с колоннами, из него - на широкую высоченную лестницу с коврами и мраморными перилами. Вверху лестницы их ждала не площадка, а новый узкий коридор, ведущий вверх и оканчивавшийся железной дверью с каким-то древним механизмом. Легкое нажатие привело его в движение - и дверь со страшным скрежетом отодвинулась по полукружию. С обратной стороны дверь оказалась фрагментом мраморной стены.

 

Они попали в изумительное, неповторимое помещение: с красивейшим старинным паркетным полом, с позолотой и росписью стен и потолка, хрустальными люстрами и настоящими (а, может быть, фальшивыми?) окнами - соединение элементов раннего классицизма, рококо и других архитектурных стилей. В конце этого помещения их как будто ждали три элегантные белые двери с карнизами: в центре большая и две меньшие по бокам. Провожатый открыл большую дверь - и глазам Розена предстало еще более удивительное зрелище.

 

Внизу - намеком на копию древнегреческого амфитеатра - располагались полукругом зрительские ряды, с площадкой, до которой вели две пологие лестницы с деревянными перилами. Сверху располагались ряды других сидений-кресел, с бардовой бархатной обивкой. Дальняя часть нижнего амфитеатра представляла собой сцену с богатым занавесом-драпировкой и рисованным задником. Потолок над сценой поддерживали коричневые колонны из редкого мрамора, с белыми капителями, в нишах стояли скульптуры, над ними - барельефы в римском стиле, и всё венчала старинная хрустальная люстра. Без сомнения, это был один из самых поэтичных камерных театров Европы, больше всего напоминавший подобное чудо в Венеции.

 

На белой загородке в центре амфитеатра сидела женщина в чёрном, с лицом известной американской певицы.

 

- Здравствуй, Валентин, - сказала она с царственной улыбкой.

- С кем имею честь?..

- Обойдемся без формальностей.

- Но....

- Сейчас все узнаешь... ...перейдем к делу.

- ...

- Разве не ты сам открыл, что этот мир подчинен строгим, неукоснительным законам.

- М-ммм...

- Всё в нем основано на балансе сил.

- Угу.

- Социальные катаклизмы, войны, бедствия и прочие феномены происходят не потому, что их кто-то желает.

- Допустим.

- Это так же верно, как то, что мы находимся в Театре Эрмитажа.

 

Валентин еще раз осмотрелся вокруг.

 

- Любая попытка сформулировать законы мира и объяснить его катаклизмы ведет в логический тупик. Стремление улучшить или исправить эти "законы" всегда заканчивается катастрофой. Разве не ясно, что тот мир, который вы, люди, видите перед собой - некая hard copy, не подлежащая изменению? Человеком руководит страх смерти. Не ограниченный ничем, он ведет к суициду. Поэтому должен быть притуплен (уравновешен) неудовлетворенностью, несправедливостью и амбициями. Абсолютные счастье и справедливость, полное удовлетворение - своего рода телескоп, направленный на страх смерти. Усиленный им, страх смерти поглотит человека. Чтобы этого не случилось, существует СТИМУЛ К ЖИЗНИ. Преодоление несправедливости для одних, препятствий - для других, обретение власти - для третьих. Каждый социальный тип существует для того, чтобы создавать препятствия для других типов, которые те обязаны преодолеть. Его не следует путать с психологическим; это разные вещи. Бизнесменами и политиками становятся люди совершенно определенного склада. Того, который правит вашим социумом - вами - от нашего имени. Он стоит на страже несправедливости и уводит человечество в сторону от поисков истины. Если бы его не существовало, вы остались бы навсегда в нецивилизованном состоянии; никакие технические достижения тогда не состоялись бы. Страх смерти и непереносимость статики на уровне генетического кода записаны на пластинку вашей психики, так, что жажда разрушительства постоянно дремлет в любом из вас. Изрезанные сиденья автобусов и деревья, поврежденное общественное имущество, разгул вандализма - запрограммированы, заданы в вас. Вот кого-то ждёт человек в холле шикарного пятизвёздочного отеля. Чувствует себя не в своей тарелке, воображает, что все взгляды направлены на него. Огромное кресло в стиле Людовика VI привлекает его. Он подавляет своё смущение тем, что садится не на сидение кресла, а на ручку, и начинает раскачиваться, ёрзать, пока дерево не ломается. Это самый мягкий пример. Люди всегда чем-то озабочены, напуганы или раздражены. В самом прекрасном настроении на периферии сознания маячит облачко страха и озабоченности. Подавление дискомфорта проявляется в разрушении. Такие, как ты, которые НЕ разрушают, идут против человеческой природы. Для мира, который мы создали, они опаснее любых разрушителей. Потому что опровергают главное оправдание власти. "Нужной" для того, чтобы уравновесить стихийные, разрушительные силы. И направить их на создание замков на песке: всё усложняющихся технических достижений, всё более высоких египетских пирамид. Баланс в этом мире - вот что поддерживает его и стены вашей тюрьмы. Полиции и правительству противостоит мафия, руководители её - тот же "правительственный" тип. Одному политику или группе противостоят другие. "Добру" противостоит "зло". Именно поэтому, вопреки всем техническим достижениям, в человеческом обществе ничего не меняется. В эпоху, когда при помощи технологии и машин общество способно накормить каждого, всем гарантировать кров и медицину, десятки миллионов умирают от голода, города кишат нищими, армии бездомных спят под открытым небом в самых богатых метрополиях, три четверти населения не могут попасть на прием к врачу. Вам кажется, что вы стали образованнее; это иллюзия. Непризнанность гениев, их злая судьба, гибель и мытарства лучших из вас тому свидетельство. Мысль древних доказала, что человеческий разум способен проникнуть достаточно глубоко в секреты мироздания и в отсутствие индустриального общества со всеми его технологическими игрушками. Слишком глубоко. Нас больше устраивает, когда вас привлекают пустышки "технических достижений", иллюзорные, уводящие в сторону, игры с виртуализацией "объективного мира". Мы знаем, что бесконтрольное развитие технологий несет в себе угрозу нашему управлению. Когда оно приблизится к уровню, на котором способно выйти из-под контроля, мы просто "переинсталируем программу": остановим этот мир и начнем все сначала. Так было уже не раз.            

- Так я и знал, - произнес Розен помимо своей воли.

- Видишь, это и есть нарушение запретов.

- Это нечестно! Я не хотел произносить этих слов.

- Но ты об этом подумал. Вполне достаточно. Мегаломания, технологические игрушки - не созидание, а разрушение, только с обратным знаком. Они - стихийное, инстинктивное, что заложено в человеке и что ему контролировать не дано. Не случайно рост городов, индустриальный рост разрушает вашу среду обитания. На не-разрушение - созидание - для вас наложен запрет. Совсем не случайно мы поместили вас внутрь проводника-тюрьмы однонаправленного времени. В рамках этих параметров для всего есть один закон: от возникновения к разрушению, от рождения к смерти. Для "живого" и "неживого". Для всего. Объекты, возникающие в вашем мире, они не формируются в нём, а привносятся извне, "от его имени", из других "измерений". Вам этого не понять. Они обязаны разрушаться. Таков закон. В рамках установленных параметров агрессия и жажда разрушения - поддерживают нашу Программу. Бунт против разрушения разрушает её. Если такие, как ты, разберут по косточкам всю систему законов, законов деструкции - и попытаются их остановить, Программа коррумпируется, и ваш мир схлопнется, закроется. Это то же самое, как если бы ты стал открывать и редактировать системные файлы сложной компьютерной программы. Но если ты и тебе подобные сумели бы разобраться - и переписать Программу или даже написать свою собственную (вероятность, равная нулю, но всё же....): то ещё хуже; вы тогда станете конкурентами, чего допустить мы не можем.

- Но зачем всё это мне говорить? - Теперь лицо говорящей напоминало лицо его тещи.

- Всему своё время. Материальные доказательства твоей вины. Эти три книжки. "Теория прерывания", "Теория мультипликации", "Теория социальных типов".

- Могу ли я внести небольшую поправку? Я никогда не видел этих книжек и не издавал их.

- Они БУДУТ. Достаточно того, что ты написал эти три работы и опубликовал их в газетах и журналах. Остальное - только технические детали.

- Это что - суд?

- В некотором роде. Но не совсем то, что ты думаешь.

- Даже если "не совсем" - я настаиваю на праве иметь адвоката.

- У тебя есть адвокат. Оглянись.

 

Розен с недоверием оглянулся. За ним, в одном из рядов амфитеатра, сидел тот же человек в униформе то ли швейцара, то ли официанта. Теперь уже Славоколя. Ужас не позволил Розену оспорить назначение данного адвоката в присутствии самого этого существа. Его язык словно примерз к небу.

 

- Но главный твой адвокат - тут, во мне. Я кажусь тебе единственным судьей, но фактически твое дело в данный момент рассматривают семь индивидуальных подходов. У нас есть широкий спектр воздействия, принятия мер и наказаний.

- Минутку. Если я Вас правильно понял, всё в моем мире подконтрольно Вам. В таком случае я и сам - продукт Вашей деятельности. Я - Ваша оплошность. Разве логично в таком случае судить меня?

- Ты не совсем понимаешь, о чём идет речь. Твой тип неизбежен для конструкции, которую мы создали. Твоё присутствие в ней критически необходимо. Самый редкий тип, ты - тем не менее - последний и наиболее важный элемент социальной мозаики. Твоя функция ещё не окончена. В противном случае ты бы просто исчез. Мы вынуждены СУДИТЬ тебя до того, как она исчерпает себя. В порядке крайне редкого исключения.

- В таком случае Ваш суд - самый дикий фарс.

- Это с твоей точки зрения. У каждой стороны есть своя логика.

- Тогда Вы должны подвергнуть дифференцированию: меня - и побочный продукт моих функций.

- Возражение принимается. Однако, ты не знаешь следующего. Твои функции - это и есть ты сам. Было бы излишне говорить тебе о том, что твое существование - всего лишь проекция. Ты сам давно об этом догадываешься. Если перевести твою вину на параметры человеческого языка, то ты - как бы служебный робот - воспользовался предоставленными тебе служебными функциями в личных целях, запуская лот своего любопытства в глубины кармана твоего Хозяина.  

- Подумаешь, служебное преступление!

- Ты неограниченно злоупотреблял и тем, что твой тип неотразим для них. Как Любка - такой же экземпляр, как ты сам - была неотразима для тебя. И вы оба - друг для друга. Программой предусмотрено, чтобы твой тип никогда не образовывал тандема. Разрыв был изначально неизбежен. Но уже то, что ты встретил её и сделал попытку образования тандема - само по себе нарушение закона, а это коренится в природе твой бунтарской натуры. В вашем мире приближение (точность) дается с гораздо большей степенью свободы. В нашем мире нет места и самой мелкой ошибке.

- Но вы ведь поместили меня в сферу законов нашего мира, а судите по законам Вашего. Разве это правильно?

- Повторим: кто хозяин ситуации, тот и устанавливает, по каким законам судить. Конец процедуры. Доставим тебя наверх.

 

Что-то потянуло Валентина вперед, в центр амфитеатра, но он изо всех сил сопротивлялся.

- А где же оглашение вины и приговора?

- Степень вины уже была оглашена твоими собственными устами, она содержится в твоих же словах, а меру пресечения мы выберем сами.

 

На этот раз сила, влекущая его в центр зала, действовала бесцеремонно. Он моментально оказался внутри стеклянного параллелограмма, вместе с той же самой леди в черном, пахнувшей нашатырем и парафином. Капсула-параллелограмм пошла наверх сквозь толщу воды, и Валентину сразу же стало холодно. Еще до того, как капсула вынырнула в центре Невы, он уже знал это, и содрогнулся от боязни ледяной воды и предполагаемой смерти в ней. Однако, достигнув поверхности, капсула - уже с одним только Валентином - двинулась к берегу, противоположному Васильевскому острову. Он не заметил, как оказался на набережной. Однако, над головой, он увидел - как бы снизу - контуры той же набережной, с теми же фонарями, и поверхность другой реки. Неведомая сила подхватила его - и вытолкнула туда, ещё выше.

 

В этот момент он встряхнул головой, и понял, что окончательно проснулся.   


 

               - 15 -

 

Розен сидел за одним из своих компьютеров, лоб - на сгибе локтя правой руки. Именно в таком положении он и заснул. Бросил беглый взгляд на циферблат; часы показали половину седьмого. Неужели проспал всего.... семь минут? Слипающимися глазами ещё ухватил время; было шесть часов и двадцать три минуты: двадцать три минуты седьмого. Невероятно. Таким образом, этот длинный и до крайности запутанный (нелепый!) сон, всё ещё ярко сидевший в сознании всеми своими щупальцами, он просмотрел всего лишь за семь минут? Если бы его отцедить в виде фильма, эта лента длилась бы не менее двух с половиной часов. Даже простой пересказ занял бы не менее часа.

 

Подобные открытия не в первый раз озаряли его. Бывало, расслабился в аудитории (хотя считался примерным студентом) и, казалось, только-только прикрыл глаза: а сновидений за эти две-три минуты набежало на целый час. Или дремал в трамвае - между двумя остановками, а потом сидел, остолбеневший, вспоминая подробности сна до самого дома. Стоило ему забыться в метро - и отключиться в промежутке между двумя-тремя станциями, и ему уже могла привидеться целая жизнь, другая жизнь, на описание которой ушли бы годы. Одно из двух: либо мозг работает в каком-то ином режиме, либо то, что снится нам, происходит не "здесь". Розен вспоминал всё больше подробностей своего сна - и вдруг ему стало страшно. Сразу бросился звонить прямо с мобильника; потом передумал, быстро переоделся - и мигом за дверь. На лестнице ему встретилась баба Люба, которая тут же выплеснула на него новость: часа два назад ни с того - ни с сего умер сосед Коля. Розен побежал к телефону-автомату.

 

- Алло! Дарья Никифоровна!... Что случилось? Да ничего не случилось. Почему звоню? Просто звоню вот... Хотел с Иришкой поговорить.

Слушая спокойный голос дочурки, Валентин выпустил воздух; у него отлегло от сердца. Что за дурь стукнула в голову? Подумаешь, всполошился из-за какого-то сна! Не какая-то там деревенская баба с забобонами, а он, Розен. А Коля? А что - Коля? Ну, помер, - ... так, случайное совпадение. Может быть, увидал Колю, и сознание - помимо его воли - отметило на Колином лице признаки близкой смерти. Во сне это и всплыло. И, все равно, возвращаясь домой, не чувствовал себя спокойней. Слишком уж странный сон. И слишком ожидаемый (почему - сказать невозможно).

Машинально доставая конверт из почтового ящика, открывая и просматривая, Розен вдруг наткнулся глазами на заставившие похолодеть строки. Там сообщалось, что издательство "Алтын" решило отпечатать его теорию прерывания отдельной книжкой. Остановить? Какой смысл? Всё равно издадут - через двадцать, пятьдесят или сто лет. Сказано было во сне: выйдут отдельными книжками....


Розен был автором истории Великого княжества Литовского и России XVI - XVII веков. Для того, чтобы написать такую работу, пришлось выучить старобелорусский, польский, литовский и церковнославянский. Попутно (не так уж плохо) стал понимать греческий и латынь. Он даже и не пытался куда-нибудь протолкнуть эту работу: куда со своим уставом в чужой монастырь. Сунься только в вотчину геродотов! Заклюют, съедят с потрохами. Главные выводы своих изысканий Розен оформил и записал отдельной книжкой, не претендующей на громкое звание исторического труда. Назвал ее - "Теория прерывания".

Суть её сводилась к тому, что исторический феномен, тенденция, форма правления, те или иные хозяйственные отношения - не исчезают навсегда, но лишь временно прерываются: как ручей, уходящий под землю. Чтобы на каком-то расстоянии (через какое-то время) снова выйти на поверхность. Больше всего эта закономерность напоминала стежки. Раз - стежок по ткани, нитка видна, два - нитка уходит "под", заподлицо, исчезает с поверхности (её не видно), три - снова на глазах. Если составить вместе фрагменты этих "стежков" истории - получится одна прямая: тенденции, эпохи, феномена. Разные тенденции и явления "выходят наверх" с разной регулярностью. И всегда где-то есть частицы их жил, выходящие на лицевую сторону: те же явления, только в миниатюре. Рабство на уровне широкой шкалы, в глобальных масштабах -  прекратилось с падением античной цивилизации? Кто придумал подобную чепуху?

В Индии - никогда не уходило. Кастовая система "самой большой в мире демократии", с её запредельным расизмом (куда там бывшей ЮАР!), до сих пор трактует низшие племена хуже, чем скот. В её отдаленных провинциях свирепые раджи продолжают заказывать к собственному дню рождения сосуд для питья из черепушки свежезабитой человеческой скотины, а к званому обеду: похлебку с вареными глазами освежеванных людских особей. Именно рабство откололо от Индии громадные территории, от Пакистана до Бангладеш. Оно разбросано очагами и очажками в Азии и Африке, в Южной Америке. Оно разлилось целым наводнением невольничьего мира в США. Может быть, после победы Севера и окончанием гражданской войны оно "ушло"? Если бы.... Южные Штаты мало в чём изменились. Между сбором урожая - и сбором урожая - тюрьмы в Алабаме, Миссисипи, Техасе, и т.п. - пустуют. Стоит начаться уборочному сезону, они - раз! - и переполняются. Как по заказу. Кем? Конечно, чернокожими. Должен же кто-то работать на полях! Милые городки на  юге "самой большой (после Индии, разумеется) демократии" так и продолжают управляться португальскими, испанскими, голландскими или шотландскими аристократическими кланами, как до Линкольна.

 

Гитлеровские концлагеря, сталинский ГУЛАГ - это всё выходы на поверхность рек никогда не прерывавшихся исторических "стежков". Рабство, феодализм. Режим Черчилля идеологически мало чем отличался от диктатур Сталина, Гитлера, Муссолини, Франко. Если бы не столкновение с врагом (с необходимостью противопоставления себя), Британия могла бы стать Германией после поджога Рейхстага. Эпохи, во время которых на поверхность выходят одновременно несколько таких "стежков"-рек (казалось бы - прервавшихся) политико-экономических отношений (рабство, феодализм, племенной уклад), - самые страшные. Именно это случилось в 1930-е годы в Европе. Феномен прерывания "нужен" для того, чтобы создать у "человеков" иллюзию непрерывного движения, хотя на самом деле никакого движения нет. В мире действуют одни и те же типажи, одни и те же лица, одни и те же стереотипы и архетипы социально-политических паттернов. Знаменитые артисты настоящего напоминают тех прошлых звезд, как братья-близнецы. Тот же набор амплуа, те же типажи, те же приемы. Даже биографии. С такими ерундовыми различиями, как будто принадлежат к разным версиям одного и того же фильма. Политические деятели. Все на одно лицо. И тут - амплуа, типажи, стили, один и тот же набор. И последовательность смены стилей, мод, приемов, политических режимов - одна и та же. Как будто перенесенные на социальную почву типичные законы развития мелодии. После скачка - заполнение с противодвижением, и проч. проч.

 

Развивая свою теорию, Розен распространил её на человеческую жизнь. Бытование индивидуума тоже разрезано на слои и пласты, как докторская колбаса в дорогом магазине; с той лишь разницей, что слои эти окрашены в разные цвета. Если бы не было этих разрезов, то наша жизнь напоминала бы один нескончаемый день. И тогда мысли и чувства, книги, разговоры, виды городов и размышления - всё оставалось бы в нашей памяти, как будто записанное на пленку. Преемственность открытий и познания мира была бы в каждом из нас ничем не ограничена, и накопляемость знаний стала бы в несколько раз выше. Ни один живой человек не способен на это. Вместо продолжаемости - прерываемость, вместо беспрерывности - бесформенные куски. Стресс, перемена местожительства, поездки, впечатляющий сон, произведение искусства, любовь - все это разрезает нашу жизнь на "до" и "после", и ничего с этим поделать нельзя.

 

Как история всего человечества, история каждой отдельной жизни кем-то или чем-то намеренно запутывается, размазывая целое на завитки и арабески: чтобы не оставалось
никакой преемственности, чтобы все начиналось сначала, чтобы не возникало единой широкой картины мира, а цельное зеркало разбилось на тысячу осколков. Каждый из нас живет одновременно на тысяче островов, между которыми нет навигации, нет мостов.

 

Теория прерывания у Розена переходила дальше в социальную теорию, где он объяснял, каким образом этот феномен влияет на общество, на отношения между людьми, на функции и структуру социума.

 

И вот - теперь - она выйдет отдельной книжкой.                            

 

Ему бы радоваться. Вот, ещё одно достижение. По натуре Розен был человеком (в основном) жизнерадостным. Публикации его работ ему казались взрывами маленьких чудес. Как волшебные фейерверки. Как первые компьютеры. Как дебютный вход в Интернет. Он не возил подарков издателям, не водил их в рестораны. Его открытия "подрывали" основы мира. Казалось бы, мировые законы должны задержать, предотвратить распространение его книг. Остановить раскодирование. И все-таки - издавались. Вещественные, новенькие, пахнущие типографией. Весёленькие. Но не радостно было ему. Отчего? Всё этот дурацкий сон. Ну, приснился бы кому-то другому, менее впечатлительному. Так нет же.... И вот уже внутренний голос нашептывает в самое ухо: "Не мог он никому другому присниться, это же твой - и больше ничей - сон".  

 

Кому не известно, что русская водка побеждает все? До своей двери Валентин кое-как добрался самостоятельно. Только ключ никак не хотел попадать в щель замка. Щёлк. Ещё одно маленькое чудо. Даже не позабыл ногою захлопнуть дверь. А дальше - потолок перевернулся, и вот уже рядом с глазами полка для обуви, свежеокрашенный плинтус, разные предметы, которых обычно не замечаешь. Сердце тупо и ускоренно колотило в груди, без всякой связи с идиотской улыбкой на пьяных губах. Рывок. Потолок угрожающе приближался. Нет, удара не получилось. Потолок моментально оказался полом. Не чувствуя ушибов, Розен переваривает падение в отупленных алкоголем мозгах. Ушибы - если они есть - зашепчут назавтра. "Шумел камыш, - громко пел Розен, стягивая сапоги, - Let it be...". Забраться в ванну, стать под душ. Закурить сигару, от которой туман в голове рассеется. Засунуть два пальца в рот. Тогда кружение и злость дезертируют. А без них скушно.... оч скушно. Вот она, его вторая работа. Теория мультипликации. "По образу и подобию". Газетный разворот. Бумага отменного качества. Розен поднес заголовок к глазам. Желтый электрический свет быстро впитался бумагой. Слова на бумаге двоились. Вместо "Розен" мерещилось слово "Роден". Был такой скульптор в Париже. Более известный, чем романисты. Руке, державшей невесомую бумагу, отчего-то стало тяжело. Газета падает на кровать.

 

В голове бил безостановочный молот. Нет, не один. Два, три. Почему ни один писатель не может обойтись без них? Назвать их .... шагами мастодонта. Выстрелами из пушки. Облегчением старого пердуна. Нет, нет, пусть останутся молоты. Пусть пройдутся по черепушкам тех, кто в нём засел. Всех этих дам в черном, швейцаров, голых старых ведьм. Мы привыкмши. А вы со своими мирами.... пошли на фиг. Шо, охренели там, во мне, пидарасы! Головка - бу-бу? Щас, щас мы вам добавим!

 

В открытом зеве бара светилась початая бутылка водки. К чёрту джин, виски, ром, шотландскую гадость. Все воняете самогоном. Давай водку! До бара ещё надо добраться. Ковёр не пускает. Цепляет за ноги. Спасительное кресло подставляет свою вогнутую попку. Задница к заднице? А что? Не нравится - пошли на фиг. Непослушные одеревенелые зубы срывают крышку. Водка булькает в горле, не обжигая. Её холодная жидкость катится по подбородку, стекает на грудь. Бутылка падает на ковер, продолжая булькать. Водка толчками выливается на ковер. Эта мягкая влага на подбородке из горлышка бутылки напомнила ему горлышко женского тела - спрятанной в нём пульсирующей бутыли. Эта мягкая, невесомая влага женских оргазмов внизу, на густой волосяной поросли паха, когда они, все эти наездницы, сидели на нем, на его животе - и текли, и текли на него. В туалетах - в их туалетах - он неизменно дотрагивался кончиками пальцев до паховой щетины, как скрипач - до струн своей скрипки. Он осторожно проводил по гладким лакированным волоскам, пропитанным этой магической влагой, и его лицо самодовольно отрыгало улыбкой в зеркало.

 

Он провел пальцами по намокшим от водки усам, по колкому подбородку - и та же машинальная ухмылка оживилась на пьяном лице. Только мышцы теперь стали какими-то негибкими, как после зубного врача, который вколол в десну бычью порцию "заморозки". Неизвестно почему, но запахи в кабинете дантиста, и это ощущение непослушных щек и губ всегда вызывали перед его глазами образ Джона Траволты в "Pulp Fiction", артиста, которого он в общем-то не воспринимал. Розен познакомился с Траволтой на приеме в Калифорнии, по поводу чествования одного литературного таланта. Там были Честер Роггер, известный критик и журналист, писательница Алистер МакЛин, поэт В. Д. Снодграсс, один пожилой спонсор из Минессоты - и Джон Траволта. Они встречались потом еще раз. Траволта оказался совершенно такой, как в своих фильмах. Чуть-чуть напряженный, как будто напрягся в юности - и с тех пор не расслаблялся. Он мастерски пил - со смаком, артистично, - и остроумно шутил: не так, как Вупи Голдберг, но все-таки классно. По-человечески Розену больше нравился Сталлоне. Они познакомились в Монреале, на открытии шикарного ресторана, музея и клуба "Le monde des atletes". Сильвестр говорил обо всем - и ни о чем, но за каждым его словом чувствовалась редкая весомость. Он знал что-то свое, особое об этом мире. Сталлоне оказался циником. Но циником, не испорченным своим цинизмом. В его глазах и словах ощущалась ненависть к фараонам, к сенаторам, к продажной шлюхе-прессе, к лживой и двусмысленной клоаке либерализма. Он был последним из керуаков и гинсбергов. Напомнил Розену хемингуэевских персонажей. Казался несокрушимым, как последний герой, как мастодонт, переживший всех других мастодонтов. Его излучающие тепло глаза лучились силой и болью.

 

Сталлоне планировал отбыть из Монреаля в тот же день, а потом принял неожиданное решение остановиться в гостинице "Квин Мэри", где когда-то столовался Джон Леннон. Он признался Розену, что ни одна живая душа не узнает об изменении его планов, а прессе будет сообщено, что он улетел вместе со Шварценнегером. Заказанное из ресторана принесла миловидная девушка. "Садись с нами, - предложил Сталлоне. Та мгновенно стала пунцовой, переминаясь с ноги на ногу. Сталлоне не настаивал. Девушка присела на краешек кресла, и знаменитый "мастодонт" подтолкнул её вглубь своей широкой ладонью. "Расскажи о себе, - обратился к ней. - Ты здесь работаешь только по вечерам?"

- Да, - ответила смущенная девушка. -

- Как зовут? -

- Ингрид. -

- Ингрид? Хорошее имя. Как тебе здесь? Нравится? -

- Нравится. -

- Я имею в виду - работать. Ах, да, вот забыл - разве скажешь, что не нравится? Побоишься: уволят ведь. - Та пожала плечом. -

- Не знаю. А Вы бы им рассказали? Все равно - если б не нравилось, то не смолчала бы. -

- О, это уже интересно. Вот ты, значит, какая. А как твой французский? Ведь его надо обязательно знать, да? Чтобы работать тут, в Квебеке. -

- В моей семье говорят по-французски... -

- Что-что? Ведь ты изъясняешься по-английски без акцента. Разве бывает два родных языка? -

- А как же? Тут, в Монреале все "билинги", то есть, говорят на двух. Есть даже такое выражение - "франглиш": франсе с инглиш, канадский национальный язык. -

- Любопытно, фамилия твоя - французская или английская? Без "де" или с "де"? Это я вот - безродный итальяшка, а тут, у вас, сплошные "конты" и "виконты". -

- Моя фамилия французская, но она мне не нравится. -

- Фамилия не может не нравиться. Это как.... твое лицо. Или не так? -

- Она вызывает разные ассоциации. -

- Страшно интересно. Какие? -

- Моя фамилия Шевалье. -

- А! Мадам Шевалье? -

- Ну, вот, я же сказала, Вы уже смеетесь. -

- Шевалье - в переводе на английский, по-моему... значит "наездница"? -

- Да.... -

- Ну, и что в том плохого? -

- Ничего.... -

- И все-таки - какие ассоциации? Может быть, тебе уже пора? -

- Нет-нет, я могу задержаться на минутку... -

...............................................................................

 

Наездницы.... "Блляди! Ссуки!... Делали мы это вдвоем, а отвечать за все должен я один? "Неотразим"! Какого хрена надо было делать неотразимым? "Злоупотреблял"! "Должностное преступление"! Мозгов у вас нет человеческих!"

 

Зажигалка в непослушных руках не хочет давать огня. Спичка ломается. Водка всё ещё течет на ковер. Желание что-то пнуть - вот оно взаправду "неотразимо"; и Розен пинает скамеечку для ног, пинает с силой; та летит вдоль комнаты. Как угорелая - от него. Не придёт больше сосед, Коля, не скажет "Валь, а, Валь, а потиш нельзя, что ль?" А сам уже вдрыгз кирной. Ну, прост лыка нь вяжет. Вот как сам Розен теперь. "Коль, а, Коль, ты чё яйцы бреешь?" - "А эт чтоб не чесались. А ваще - ты откуд знашь?" - "От верблюда. Тёть Люб рассказала". - "Ну, не пзди. Тёть Люб ниччё таков...." - "Заходи, кирнём". - "Зайду, коль не шутишь". - "Да чьо ты, Коль, разве тобой стану шутить?".  

Выпивали на кухне. У Коли у самого в квартире был бардак, и он сам не любил, чтобы к нему в комнаты.... У Розена тоже не всегда бывало прибрано. Особенно до Любки. "А что Любка-то? Баба как баба. Бросил бы ты её раньше, себе бы подарок сделал". - "Любку не трожь. Любил я её. Скажи вот сам - Люба - любимая - любовь." - "А по мне так бабы все одинаковые. Мозгов с кулак. Ноги до пупа. И дырка посередине". - "Ну, не скажи. Были бы все одинаковые, так ты бы именно Нюрку не спешил затащить в себе в берлогу. С тебя бы и Марины-алкашки хватило". - "Во сука! Сразу всем разнесла. Признаюсь тебе: один раз мандавошки завелись. Сколько я их выводил! И мылом, и мазью. Еле избавился. С тех пор яйцы брею.... Мандовошек боюсь...."

 

Валентин плачет, растирая пьяные слезы кулаком по лицу. Колю жалко.

 

Что-то нечленораздельное бормочет ночной Петербург за окном: как ворочающийся во сне старик. Какие-то далекие звуки долетают сюда - звуки большого города. Всё досягаемо, всё под рукой, только протяни: водка, бабы, книги, компьютерные игрушки. Но - даже обладая - не приблизишься ни к чему. Даже пьяный - Розен ни капельки не стал трезвее. И все остопиздело. Не хоцца ни Верки, ни Нюрки, ни Машеньки. И водки больше не хоцца. И окно лень затворять, пусть холод и дальше съедает пальцы ног, ползет до колен, забирается под халат. 

 



               - 16 -

 

Назавтра улицы оказались яркими, пестрыми, залитыми бескрайним солнечным светом. Сидя с Наташей в коляске, Розен совсем не ощущал холода. Только запах конского пота щекотал ноздри. Они катались по городу - как туристы. И город выглядел отсюда немножко другим: более торжественно и монументально. Знакомые с детства дома, окна и крыши проплывали под цоканье копыт. Солнце полностью преобразило это бесконечное море зданий, подчеркнув симметрию и - одновременно - стихию.

 

- Что случилось? - спросила Наташа, прижавшись к нему плечом и обхватив его руку своею.

- Ничего, - отвечал Розен, не глядя.

- Меня не обманешь, - она насмешливо склонила голову.

- Сон плохой приснился.

- Всего лишь сон?

- Да, всего лишь. И больше ничего. Абсолютно.

- Расскажи мне его.

- Ты это.... серьезно?

- Да, совершенно серьезно. 

- Там, понимаешь, сплошная чушь. Что и рассказать невозможно.

- Кому-то - невозможно. Но не тебе.

 

 

Розен стал выжимать из себя, словно краску из тюбика, пересказ отдельных моментов, выпуская другие.

- Вот, судить меня собрались, - продолжал: уже в прогулочном катере. - Видите ли, разрушаю основы мира. Декодирую его. Снимаю слепок с его голограммы. Как воришка, поспешно снимающий слепок с ключа своего патрона. С того, что мне не принадлежит.

- И это все?

 

Две чайки с криком пронеслись над их головами, заставив Наташу вздрогнуть. Этот прогулочный катер напомнил им прогулочный катер в Париже, Сену, парижские каналы и мосты. Это было так давно, хотя на самом деле - всего лишь минувшим летом.

 

- Когда это было? - как-то пристрастно спрашивает Наташа. - Минувшей ночью? -

Розен подтверждает.

- Тебе не снился театр Эрмитажа? Только скажи правду.

- Снился. А ты откуда знаешь?

- А ты ведь там ни разу не был?... Хм.... И я нет.

- Ну, так откуда?..

- И мне снился. Той же ночью. И наша Иришка, в какой-то странной коробке, как будто за стеклом.

- Где?!

- В том же театре Эрмитажа.

- Ну, ты даешь! И мне то же показали. Не знаю, как это понимать... Хотя, постой. Слово "мир" в родительном падеже. Отнимем "м" - что получается? Правильно. Имя нашей дочери. Забавно.

- Тебе забавно. А у меня - мурашки по коже. Смотри, не наделай ничего нашей дочурке! - и её кулачок застучал по розеновской груди.

 

"Совсем как Габриэль, - вяло подумал Валентин. -

 

- Ты о чем думаешь? - оборвала его мысли Наташа.

- Так, ни о чем.

- И сон ни о чем, и мысли ни о чем. Ты смотри у меня!

- Кодекс джентльмена мне не дает высказать то же тебе.

- А больше ничего тебе не позволяет твой кодекс? Сказано: "Не солги".

- Где сказано?

- КЕМ сказано. Дурачок!

 

Мосты и арки, каменные стены каналов проплывают вверху, вместе со старинными домами, фонарями, воротами. Солнце ласкает, не грея, как будто поставило себе целью загримировать этот город под какой-то другой. Город туманов, измороси, ветров и метелей - в свою противоположность.

 

- Пошли сходим к Прохору, - говорит Наташа, когда они сидят в кафе.

- К Прошке? А пошел он.....

- Ну, ну, продолжай!... Куда же, ну! У меня очень сильное подозрение, что ты без меня только и делаешь, что материшься.

- Не много ли подозрений?

- В самый раз, дорогой.

- Прошке требуется сначала позвонить.

- Позвоним.

- Хорошо. Но от меня. Мне надо бы чуть-чуть поработать сегодня.

- Хочу посмотреть на тебя, работающего.

- Пошли, посмотришь.

 

Город выплескивает на них синь улиц; их громадные потемневшие коридоры ощетинились первыми огнями. Фонари загорелись по невидимой команде, добавив новую смесь красок на палитру вечерних оттенков.

 

Синева улицы продолжается синевой квартиры. Тот же сиреневый свет за шторами - и его мошкариное зияние в комнатах.

 

Розен "расчехлил" свои компьютеры, чего никогда не делал при Наташе. Его жена ахнула, увидев все это. Медленно подошла сзади, обняла Валентина за плечи. То, что делалось в мониторах, заворожило ее.

 

- Этот блаженный в Монреале купил билет Лото-Квебек, и - представь себе - выиграл. Угадай, сколько.

- Не знаю.

- 8 миллионов.

- Рублей?

- Долларов! Канадских, но долларов.

- Постой, постой. Чего это ты сегодня так расщедрился на секреты? Ты ведь мне этого всего никогда не рассказывал. И не показывал.

- Надо же наконец-то ввести тебя в курс дела. А то - вот помру, и наше дитя пойдет по миру. И плакали все наши миллионы. 

- Ты, значит, серьезно взял в голову. А кто такой этот придурок - один из твоих казначеев?

- Да не придурок он. Просто не от мира сего. Одним словом - художник.

- Каким же это боком нас волнует его выигрыш? Или он теперь не станет больше на тебя работать?

- Вопрос задан квалифицировано. Из тебя будет толк. Как все блаженные, наш джазист и фотограф тяготится получением денег "ни за что". Теперь он намерен наградить меня суммой в три миллиона, а остальное скормить филантропам. Таким образом страшный зверь, называемый "его совесть", будет ублажен.

- Ты что, думаешь отказаться?

- Я не могу. Он и так здорово засветился с этими миллионами. Теперь, если он станет навязывать 3-4 миллиона церковникам или - что еще хуже - государственным богадельням: мы сгорим. Но мне нетрудно его убедить вложить деньги в благотворительный фонд Гжегожа.

- И тогда они достанутся нам?

- Не все, конечно. Дело не в самих деньгах. При другом раскладе я бы у Аллана ни цента не взял. Он собирается стать меценатом: пожертвовать 200 тысяч на поиск новых талантов. Кому ты думаешь? Poetry.com.

- А кто такой - этот Поэтри.ком?

- Самая крупная клоунская фирма такого рода. Ты помещаешь сколько угодно своих стихов на их сайт, а потом тебе сообщают, что один из них выиграл 10, 15 или 50 долларов. Можно немедленно востребовать эти деньги. Но - тебе предлагают (вместо этого) принять участие в розыгрыше призов: четвертьфинал, полуфинал, финал. Призы - от тысячи до двадцати. Они уверяют, что твоё стихотворение отмечено исключительным талантом, прямо-таки печатью гения - и включено в число работ, отобранных для престижной и великолепной Антологии Современной Поэзии. Перечисляя достоинства твоего произведения, оперируют всеми превосходными степенями. Для присутствия в антологии никаких денег не надо. Оно и так войдет туда. Правда, чтобы получить авторский экземпляр, нужно заплатить 120 или 200 долларов, и тогда книгу доставят прямо к твоей двери. В основном, свои стихи отправляют туда сентиментальные бабушки и дедушки, которым нечего делать на пенсии.

- Жалко бабушек.

- А дедушек?

- И дедушек.

- Чтобы увидеть свое имя в толстой антологии, они охотно платят сотни долларов. Семь строк о себе (или о своей поэзии) - еще 50 долларов. За портрет автора в книжке - еще 50. И так далее. Книжка - как ты сама понимаешь - не представляет никакой ценности. Мне рассказал об этом "скаме" поэт Снодграсс, кстати - Пулицеровский лауреат. Ему за вручение доморощенных премий фирма дала мешок с деньгами. У Снодграсса серьезные денежные затруднения. Свой главный приз - 20 тысяч долларов - фирма присуждает какому-нибудь вполне талантливому поэту, уровень которого не идет ни в какое сравнение с общим уровнем сайта. Конечно, выставив его победителем этого фарса, они делают беднягу всеобщим посмешищем; за что и дается компенсация. Но было бы наивно полагать, что они так и отдадут эти 20 тысяч. В письме с сообщением о выигрыше, за подписью какого-нибудь Михаэлиса, Абрамовича или Когана, от тебя требуют лично прибыть на церемонию вручения. При этом тысяч 10 непременно оставишь там, в Орландо (Флорида), Нью-Йорке или Лас-Вегасе. Регистрация на участие - 500 долларов, само участие - 500 долларов, членский взнос за 2 года вперед (за честь состоять их громко названном Международном Обществе Поэтов) - 500 долларов. И - тому подобное. Там только 200-сот тысяч Аллана не хватало. И - сама понимаешь - прожектор тут же уставится на него. А за ним - и на нас. Так что отправляешь меня в командировку в Квебек. Или - поехали вместе.

- Или.

 

 

 

               - 17 -

 

Прохор жил в бывшей кочегарке, перестроенной в жилье. Что давало возможность чувствовать некоторую автономность, хотя и весьма скромную. В один летний вечер он был оштрафован за нарушение общественного порядка. Менты, паршивцы, появились как раз в те минуты, когда его 500-ватные колонки выделывали черт знает что. Он ещё хорошо отделался.

 

Прошка мог бы спокойно стать вторым Гребенщиковым - если бы слегка поднатужился. Этому мешал всего лишь пустяк: глупые мысли постоянно лезли в его не совсем тупую башку, вечно не давая сосредоточиться. То мысль-глупышка сосредотачивалась на том, почему человеческие руки ограничены в движении и как они должны быть устроены, чтобы иметь большую свободу действия. То - на том, почему в свои детско-юные годы Прошенька воспринимал такие двойные слова, как "бонаэра" или "авангард" в качестве монолита, никогда не задумываясь над их составом. Или - целую неделю продумывал общее устройство и детали колонии на Луне. Подобные размышления доставляли ему не меньшее удовольствие, чем музицирование, а, если скомбинировать то и другое, тогда становились irresistible. Прошка снизошел до некоторого усилия над собой только раз в жизни, когда они с Игорем Корнелюком сделали поползновение создать что-то невиданное и небывалое. Оба были воспитанниками Владлена Павловича: только Игорь пошел до конца, а Прохора засосала рок-музычка, девочки и мечты; до выпуска оставался какой-нибудь год. Пробовал поступить в консу по другой специальности; не прошел. Тут и подвернулся тот самый проект. Обласканный в те годы Пушкинским театром, его младший товарищ сумел так расшевелить бывшего однокашку, отчисленного за прогулы, что тот забыл сам себя. Звездный час Прохора наступил. Не зря одна баба, гадалка, ему нагадала, что прежний телефон Корнелюка - 2251958 - это счастливая для него цифра. И тут у Игоря случился запой. Так вот ничего и не создалось.  

 

Когда Валентин с Наташей приехали, Прохор возлеживал на своей королевской лежанке и курил гашиш. У него уже сидели две лесбияночки - "Гара и Мара - неразлучная пара". Как всегда, хозяин держал на коленях "электропилу" (то есть электрогитару), перебирая струны длинными белыми пальцами. Гитара звучала магически, то срываясь в крик, то всхлипывая, как подвыпившая баба. Прохор подсекал струну, делал глубокое вибрато, от которого сердце уходило в пятки, потом совершал быструю пробежку в пределах дуодецимы, в первой позиции. Форсированная кантилена у него выходила не хуже, чем у Кузьмина, техникой его наделил Господь, как Джими Хендрикса, а выдумкой - как профессионального джазового гитариста. Иногда Прохор садился на ложе, нагибаясь к полу и подкручивая свои "присоски" - четыре разные педали: фузы, фазеры, арпеджиаторы, хорусы и им подобное. Самокрутка шла по кругу, от девочек - к Валентину, а, когда достигла Наташи, та вопросительно посмотрела на мужа. Розен сделал знак: чего терять, мол. Наташа потянула в себя - и закашлялась. Мара перегнулась - и принялась Наташу хлопать по спине ладошкой.

 

Прохор приоткрыл один глаз - зыркнул на пришедших. "Вы чего такие смурные, ребята?" Мара затянулась самокруткой - и с вызовом глянула на Розена сквозь облачко дыма. Валентин не ответил на этот провокационный взгляд, встал со своего места, принес три бутылки отменного коньяка. "Гуляем, чуваки и чувихи, - хихикнула Гара. Мара больно рванула её за продетое в бровь кольцо. Деловито наливая себе в стакан, она чокнулась с Валентином. "Девочки, только чур не напиваться.... у меня." Мара лишь дернула головой - и налила себе ещё. Валентин вторично вышел в прихожую - принес разной вкуснятины в пластмассовых коробочках с пластмассовыми ложечками: балык, икру, салаты, креветки, копчености, печеное, фрукты. Поставил перед всеми. Прохор бросил чего-то себе в рот, и снова слился с гитарой. "Ты что, ходить сюда пришел, - заявила Мара ломким пьяным голосом. - Сядь, отдохни. Маячишь перед глазами - туда-сюда". - "Оставь чувака в покое, - вмешалась Гара. - Не видишь - у него там скатерть-самобранка". Прохор заиграл блюз в стиле Рэя Чарльза, с примесью "Дайр Страйт". Гара и Мара медленно поднялись, пошли на середину комнаты - танцевать. Валентин с Наташей, будто подталкиваемые чьими-то теплыми ладонями, тоже встали с подушек, прошли по качающемуся, как палуба корабля, полу, заскользили в лучах слабых цветных лампочек под потолком, в парах алкогольно-сигаретного угара, обволакиваемые запахами кожи, дерева, смазки и всех тех остальных запахов, которыми ароматизирует лежбище одинокого рок-музыканта. Портреты Че Гевары на стене и Моррисона на звукоусилительной колонке подмигивали им в истонченном бледном свете. Гара и Мара терлись друг о друга, извивались, прижимаясь; их пальцы скользили по кожаным юбочкам и по плечам. Прохор был сегодня в ударе. Девочки остановились на самой середине помещения, закрыв глаза. Музыка уводила их куда-то далеко, в еле нащупываемый тонкий мир звуков, более прекрасный, чем всё остальное. Да, Прохор был сегодня явно в своей лучшей форме. Наташины глаза блестели совсем близко от Валентина. Они светились в полутьме каким-то совсем незнакомым загадочным светом. Гара и Мара уже целовались, не сходя с места.

 

Когда Прохор закончил играть, он жестом подозвал Валентина. "Садись, старик".

- Помнишь, как Сергей говорил - джаз умер, рок свое отжил, грядет век новых начинаний, новых чаяний и надежд.

- Век уже наступал. В начале каждого века.

- Ты прав, старик. А что думаешь, куда мы движемся - что грядет.

- То, что всегда. Движемся к праотцам. С кажжой минутой. А эту idée-fixe Серега в каждом питерском салоне толкает с незапамятных времен. Как ляпнет что-нибудь, так все журналяги просто охреневают. Это у него с детства. Милый наш пророк. Мало ему "Поп-механики". Заварит кашу - потом бросает на полдороге, потом - жалеет. Считает, что новое искусство - обязательно детище свободы, демократии и всего такого. А тут - ослабили узлы, распустили галстуки - и чё-то ничё такова не происходит. Никакого кардинального шифта. Так? Новое искусство - это ж "Les fleurs du mal" каждого нового времени, каждой новой эпохи революций, войн, диктатур, концлагерей, китча. Декаданс - он буревестник, детки. Образ революционного реалиста. Это он внутри весь экстравагантный, изломанный и манерный, как Жан Кокто. А снаружи - он самый что ни на есть реалист. Как "Предчувствие гражданской войны". Как Алексей Максимович. Как Сорокин в первой половине каждого второго рассказа. Мы душим друг друга, убиваем, глушим хиросимками - зачем? во имя чего? А все ради того, чтобы кто-то, именуемый Создателем, развлекался, глядя на это. Мы - куклы, Прохор, примитивные куклы. Нами играют. И никто об этом не хочет слышать.

- Так уж и никто!

- Ну, это так, к красному словцу. Кто-то хочет, кто-то не хочет.

- А вещи идут "своей чередой". Так?

- "Ну, так и быть, признаюсь - то самое". Нет, не это. Я хотел сказать, что даже у гладиаторов оставался какой-то шанс выжить, убежать, выдвинуть из своей среды Спартака. Стены  н а ш е й  гладиаторской тюрьмы несравнимо выше, монументальней, они едва ли преодолимы. Их важнейшая часть - вот тут. - И он постучал указательным пальцем по лобной кости.

- Знаешь, что я тебе скажу, под твоими словами, под их внешним слоем, лежит что-то более глубокое. А ты смущаешься. Не хочешь рассказывать. Думаешь, не пойму.

- Не в том дело. Просто мы мыслим слоями. Снимаем стружку с мыслей, как кожицу с лука.

- Понимаю.

- Про кукол и все остальное - тоже во имя красного словца. Законы мира установлены изначально. Очень жестко. И, очевидно, в той же степени жестко для Самого (кто бы ОН или ОНИ ни были). Любое действие рождает противодействие. Любое явление - контр-явление. Чтобы сохранить баланс. Чтобы ничего не происходило. Мы живем в такой среде, где ничего не меняется. Её законы выстроены таким манером, что каждый социальный элемент (человек) способен действовать только совершенно определенным образом и во имя определенных целей. Для любой - зарезервирован совершенно определенный набор действий (мыслей, ощущений и т.п.), со всей махиной мнимой вариантности. Для каждой соответствующей точки социальной структуры (пирамида - наверное, убогое представление) закреплен свой набор ожидаемых (банальных) целей. Это своего рода норма. Средний человек легко встраивается в нормативное поведение в этой точке - соответствуя типу поведения, юмору, манере одеваться, стилю общения, и всем другим нормам. Соответствует не механически - а эмоционально, психологически, ментально. Потому и запрограммирован на автоматический выбор банальных целей. Совокупность всех точек социальной структуры с закрепленными для них стандартными целями - это нормы. Какое бы то ни было нарушение норм случается крайне редко, но и для него тоже зарезервирована совершенно определенная программа действий. Эта программа похожа на наказание. Или возмездие.

- Понимаю, что ты хочешь сказать. Что убийство миллионов людей, строительство братских гэс и эрэцов израэлей - на костях; концлагеря, где убивают миллионы палестинцев, евреев или коммунистов, или кулаков и диссидентов, дрездены и хиросимы - не влекут за собой прямого возмездия, потому что это норма. А попытка не то, что остановить действие этой нормы, но хотя бы подвергнуть сомнению её легитимность - влечет. И что ты каким-то образом вляпался, попался; это можно прочесть по твоему взгляду. Поздравляю, товарищ. Ты сделал то, что мне не удалось.

- Век живи - век учись.

- Конечно, ты ведь ни у кого не спрашивал. "Не поймут, не хотят, не умеют". Ты один такой супермен, бросил вызов богам. Хотя, наверное, ты в чем-то прав. Кто-то слишком ленив, как я, а кто-то, наоборот, слишком силен волей, да так, что наступил сапогом на собственное горло. Смотри, какую ты бабу отхватил. За одно только это тебе памятник надо поставить. Таким, как мы, не положено, а ты, вишь, сумел - "вопреки правил".

- Прошка, дай я тебя расцелую. Ты мне пропылесосил мозги.

 

"И Розен подскочил к Наташе, поднял ее, обхватил ее, приподнял - и стал кружить. Все посмотрели на него, как на умалишенного. Гара - и та двинула руку к голове, как будто замышляла покрутить пальцем у виска, но передумала - и остановилась".

 

Двигаясь точно по диагонали, он успел прокрутить эту сцену в голове - как оценивал почти любое свое действие с точки зрения  л и т е р а т у р н о й  целесообразности. И сообразил, что такой стиль поведения был бы слишком приторно-сентиментален - до мелодраматизма. Тогда он выбрал другое выражение эмоциональной перенасыщенности, не менее экзотичное, но более адекватное. Все посмотрели на него, как на умалишенного. Гара - и та двинула руку к голове, как будто замышляла покрутить пальцем у виска, но передумала - и остановилась.

(Прошка заиграл песню "Jacky". До конца сборища оставалось еще полторы бутылки коньяка.)

 - Тебе надо к дедушке Фрейду на прием, - заметила она позже, когда они снова киряли. -

 - Дедушка Фрейд перепробовал все, и то, что ему не понравилось, объявил извращениями, - парировал Розен. -

 - Наших бьют, подруга... - вмешалась Мара, и вдруг прыгнула на Розена, опрокинула навзничь и укусила за ухо. Наташа сидела, остолбенев, слишком ошеломленная, чтобы проявить хоть какую-то реакцию. -

 - Кончай кусаться, - преспокойно сказал Розен под Марой, прикладывая ладонь к уху и поднося к глазам. -

 - Так не царапаться же, - так же спокойно ответила Мара. - Жалко портить твой совершенный мужской профиль". -

 - Изменяешь, подруга, - незлобиво сказала Гара, и запустила в нее подушкой. -

 - А ты - мне, - погрозила Наташа кулаком Валентину. Мара находилась уже в сидячем положении, стряхивая что-то с волос обеими руками. -

 - Можешь меня укусить за второе ухо, - отбросил Валентин мячик-реплику Наташе. - Сегодня я добрый. -

 - А за пенис не надо? - спросила Гара. -

 - Ну, все, - замахнулась на нее Мара. - Тебе хватит кирять. Ты свою норму уже вылакала. Ты переборщила. Ребята из хорошего общества, ты что, не понимаешь. Так накирялась, что мозги больше не варят? Иди сюда, моя родная. Вот так. Поплачь - и льдинка из души выпадет. -

 

Девочки в мгновение ока слились в одно. Стали неразделимым целым. С закрытыми глазами они обнажали друг друга - плечи, грудь, а их губы принялись как будто высасывать одна другую. Наташа с ещё большим вопросом взглянула на Валентина. Во всём облике любовниц, в их позе, в их фигурах была такая целомудренность, такая нежность, что от них невозможно было отвести глаз. И возникший вопрос отпал сам собой. Наташа прижалась к плечу Валентина, сжалась (возле него) в комок, и он ощутил через рукав её потеплевший нос. Те двое отключились от внешнего мира. Они полностью обнажились, и ласкали друг друга с самоотверженной отрешенностью. Весь мир заключился внутри их, между ними, это была единственная из возможных бесконечная полнота. Эта заполненность, самодостаточность настолько ясно читалась в их расслабленно-напряженных телах, что остальным в этой комнате на минуту стало завидно.

 

"У меня для вас небольшой сюрприз, - сказал Прохор, когда подруги торопливо одевались. - Не хотите поплавать?"

- Это в канализации, что ли? - отозвалась Гара, застёгивая пуговицу рубашки.

 

- Смотря что понимать под канализацией, - ответил Прохор с улыбкой, впервые оторвавшись от гитары.

- Всё равно не угадаешь, - Мара хлопнула её по спине. - Дай лучше закурить.

- Дай - дай! А сама не можешь?

- Тебе ближе. Дотянись, кинь сигаретку.

- Раз я, молодая, не угадаю, пусть тогда кто постарше попробует, - сказала та, бросая сигаретную пачку, и взглянула на Наташу.

- Наверно, компьютерная игра? - предложила Наташа вопросительно, и прочистила горло. - Она ещё не вполне пришла в себя после спектакля, на её щеках горел яркий румянец.

- Прохор в игры не играет, - вмешался Розен, - ему шестиструнная заменяет все другие.

- Не играю. Верно замечено. Пошли.

- Куда?

- Ну, не в баню же!

- А по мне так хоть и в баню.

- Так я и знал, что ты что-то смастерил.

 

В соседнем помещении, похожем на кладовку, Прохор включил свет - и все изумленно заахали. Когда-то тут был гараж с ремонтной ямой, а теперь в её четырехугольном провале плескалась вода. В дальнем конце помещения виднелся армированный шланг, исчезавший под водой: вот почему звук льющейся воды издали не был слышен. О гараже никто, кроме Валентина, не подумал: перестроенная комната с кафельным полом вполне напоминала домашний бассейн.

- Ты что, в мазуте нас решил утопить? Мы потом неделю отмываться будем.

- Обижаешь, шеф. Старые стены мы динамитом разломали. Посмотри, разве не видно, что яма шире обычной? Да и внутри кафель.

- Правда, динамитом? Не шутишь?

- А ты что, боишься подорваться?

- На кафеле, что ли? Ты мне лучше скажи, шланг откуда идет: из холодного, из горячего крана?

- У меня есть газовый "Титан", плюс еще электроподогрев.

- Врешь ты все. Чтоб заинтриговать. Или с толку сбить. Я вот выведу тебя в каком-нибудь рассказе, а потом получу письмецо от въедливого инженера из Гори: ну, и пизьдыш ты, пысатель; пэрви раз слышу, чтоб в бассейне кипетильником воду грелы.

- Сам ты кипятильник, - притворно обиделся Прохор.

- Так ты, я смотрю, совсем неплохо устроился. Такого даже у Макаревича в Москве не наблюдается.

- Он тебе и не показывал.

- Да ну тебя!

- Я - то ли у Пресняка, то ли у Чернавского, - видел лучше моего.

- Только не у Чернавского.

- Да шучу я.

- Ребята, - сказала Наташа. - Я ведь без купальника.

- Ну и на здоровье, - отозвалась Тара. - Я тоже. 

- Ты чего жену терроризируешь, - набросилась на него Гара. - Смотри, какая перепуганная.

- Можно подумать, что мы на пляже нудистов не бывали.

- Это на каком таком пляже нудистов? Я чёй-т такова в Питере не припомню.
- В
Москве, возле Серебрянного Бора, грозились открыть. К "концу перестройки".

- Потому как не в Питере он, а в Париже. Наш гость, Валентин Ефимович, даром что такой незаносчивый. А сам всё по заграницам и по заграницам.

- Ух ты. Ну-ка, давай, подруга, изобразим пляж нудистов - чтобы заграничному товарищу показалось, как дома.

- Изобразим, изобразим.

 

И все вместе попрыгали в воду.



 

               - 18 -

 

Заиндевевший "Мерс" неприветливо чернел возле дома. Влезешь в салон, а тебе пушка упрётся в затылок: давай, начальник, гони валюту.

 

Нет, ничего такого не произошло. Дистанционка быстренько заставила машину вилять хвостом, как собаку. Перемигнулись фары, коротко захлебнулся вскрик ручной сирены. Заработал мотор. Только забраться было трудно. И без дула. Всё из-за Прошки. В бассейне на кафельном полу появились две бутылки вина - не считая последней коньячной. То и дело подплывали и прикладывались к рюмкам. Только когда Прохор пригрозил, что выпустит воду из бассейна, и придется наверх карабкаться по кафельным стенам ("повесят на меня четыре трупа"), все дружно повылезали. Теперь Валентин с Наташей были хороши, как никогда. Оба приземлились на попку не один раз - рядом с машиной, и взобраться из этого положения на казавшиеся слишком высокими сидения стало почти так же трудно, как на Эверест. Даже когда это сложнейшее восхождение всё-таки удалось совершить, они сидели - на холодном морозном ветру, в настывшей машине, - с настежь открытыми дверьми: потому что руки казались слишком коротки, чтобы двери захлопнуть. Валентин предпринял героическую попытку дотянуться до дверцы со своей стороны, и в самый разгар её потерял баланс, рухнул вниз. Падение, казалось, пошло ему на пользу, так как он не только вторично взобрался на Эверест, но даже сумел осуществить операцию "захлопывание" как со своей, так и с Наташиной стороны: потоптавшись по ней и по её мехам коленями и подошвами. Возвращаясь на место водителя, он в довершение издал тонкий "парусиновый" звук - так, будто рвется парусина, - и даже не сказал "извините". С большим опозданием он произвел на свет это слово: когда уже заработал мотор. "Так, - сказала Наташа. - Теперь будем прокладывать себе дорогу "через баррикады строений". - "Не ссы, - сказал Розен. - Прррёмси". - "Это что за тон? Что за манеры? Знаешь, дорогой, я тебя ещё таким не знала. Чего доброго, ты меня ещё на хуй пошлешь?" - "Только на свой собственный. И только одним твоим местом". - "Разве у Прохора ты так беспокоился, чтоб только на твой? Меня там чуть не изнасиловали". - "Кто? Эти лесбиянки? У них же хуя нету". - "А тебя они там случайно не трахнули? Там, в дальнем конце бассейна?" - "Это меня-то? Я сам кого хошь трахну". - "Послушай, ты нас определенно угробишь. Ты же и трезвый не помнишь, на какой свет едешь. Не то, что под мухой". - "Не важно. Пьяный, я грозный водила".  

 

И действительно, Розен лихо вырулил со стоянки, и на хорошей скорости понесся вдоль улицы. - "Только не забудь, что ты не на танке. Это всего лишь "Мерседес". - Розен не забыл. В конце переулка он притормозил, и, не снижая темпа, повернул направо. Хорошую машину лишь слегка занесло, и вот они уже мчатся по пустынной широкой улице с трамвайными путями. "Розен, ты, надеюсь, успел заметить, что тебя здесь некому обгонять? Даже если ты и вообразил, что ты великий гонщик". Пролетев в опасной близости от ларька, они все-таки повернули куда надо, и гонка продолжалась. Город определенно казался вымершим. Ни одной машины на улицах, ни одного человека. Или - из-за выпитого и большой скорости - не успевали ничего рассмотреть. Чтобы сократить путь, Розен промчался дворами, каким-то чудом ничего не задев. Казалось, это не он ведет машину, а какой-то бес вселился в него - и крутит руль его руками. Наташе стало жутковато. "Может быть, ты остановишься, наконец? Мы же почти приехали!" - "Теперь уловил патетические нотки в твоем голосе. Придется остановить машину. Не могу же я заставить любимую женщину снизойти до слёзных просьб". Они бросили "тачку" в каком-то дворе ("Угонят, куплю другую" - возразил Розен), а сами запахнулись посильней в меха - и, с недоверием, удивляясь тому, двинулись на своих четырех. То ли это был ветер, дувший в паруса их неосознанных желаний, то ли нетрезвое состояние перетекло в ориентационные трудности, но только их занесло к Неве.     

 

Большая река насуплено молчала в напряженной ночной тишине, поглощая звуки спящего города, обдавая ощущением холода и неуютного огрома. Мосты с фонарями на них, перекинутые через бездну, дико висели, как рожденное заклинанием наваждение. Казалось, стоит произнести другое - и они исчезнут. Голубой свет фонарей поглощался черной водой - как ненасытной живой субстанцией.

 

"Нева, не скованная льдом...

В гранитном ложе ей не спится.

Сереет небо над Дворцом,

Густеет Всадника десница.

 

Колонны Биржи, сталь Реки,

Сената окна - все темнеет.

И звуки в воздухе тонки,

И лже-коринфские камеи.

 

Шаги на темных островах.

Фонарный свет, густой, как бархат.

Прохожих мысли в их словах,

И мысли города под аркой.

 

Стрела Проспекта, груз Мостов,

Чугун оград и Шпилей иглы"... -

 

вспомнил Розен свое детское стихотворение, написанное в шестом классе.

 

Время - полпятого утра - дало о себе знать звуками ранних машин, развозивших то ли продукты в магазины, то ли первую почту; блестевшие сонными фарами такси лениво и однообразно катили по улицам.

 

"Где же это место? - неожиданно пробурчал Розен, как будто тут находился один. - "Это которое? Где тебя вытолкнуло на поверхность в стеклянной подводной кабине?" Они долго шли вдоль набережной, и внезапно остановились. "Вот тут, - сказал Розен, поворачиваясь лицом к реке. - А это - тот самый фонарь".  Наташа внезапно наклонилась - и подняла что-то. Это был знакомый розеновский платок, с вышитыми на нём инициалами. Наташа сама вышивала. "Но это же первая набережная, не вторая! - с ужасом вскричал Розен. - "Значит, - отозвалась Наташа, - мы утонули в реке".

 

 

 

               - 19 -

 

В этой реальности - или в другой, под мистической рекой или над ней - но и тут жили всё те же люди. По каким бы законам ни развивалось дальнейшее действие, эти законы не могут, не должны выйти за рамки пределов, положенных человеческим сознанием. Иначе говоря, оно будет связано теми же правилами. А эти правила обостряли нетерпеливость Розена, его скуку. Он какое-то время совсем не виделся с Машенькой и с другими экземплярами той разновидности цивилизованных обезьян, у которых нет спереди этого хоботка - пушки со сферическими колесами (зато именно в них устроен для неё укромный тир-щель, куда стреляет она своими клейкими ядрами). Розен никак не мог понять, почему Наташа, с какой он ближе всего подходил к полноте ощущений, была ни в счет. Полного оргазма он так или иначе не испытывал ни с кем. Его стремительное и все более полное духовное сближение с женой, восхищение её умом, престижность её красоты, его признательность ей: всё это нисколечко не удерживало от желания протянуть руку, набрать номер телефона на Васильевском, услышать голос другой женщины. Днём он битый час бесцельно слонялся в метро, ожидая чего-то. Молодая женщина, читавшая на мраморной скамье, случайно столкнула сумочку, и Розен, как пылкий донжуан, бросился подбирать её содержимое. Женский взгляд с любопытством скользнул по его швейцарским часам, золотым запонкам - и остановился на лице. Три состава пролетели мимо, а они всё ещё сидели на перроне, мило воркуя. Затем поезд, которого она ждала, вообще был забыт. Они поднялись в город, посидели в кафе.... Её звали Валей, и она была красива. Розен сразу понял, что она замужем, но не из тех, связь с какими может принести неприятности. Её муж - наверняка один из самых обыкновенных питерских рогачей, в меру галантных, дарящих цветы женам, и не допускающих даже мысли о том, что им способны изменить. Эту Валю можно барать каждый день, подумал Розен, и муж её никогда ничего не узнает.

 

Разумеется, обменялись телефонами. Теперь, когда рука - непроизвольно - готова была набрать номер, что-то останавливало. "Пусть первая позвонит, - медленно вертелось в голове. Как будто сверлило черепную коробку. Розен прижал пальцы к правому виску.

 

Кроме инстинкта, было в этом вечном тяготении к романтике  е щ ё  что-то - особое, - определение чему ускользало, как линия горизонта. Противоборство, хитроумная, запутанная борьба, а не простое пикирование - как с Наташей. Угадать, предугадать, предупредить её следующий шаг, любое действие той таинственной незнакомки; проверить на ней быстроту своей реакции, изощренность ума, собственную универсальность и приспособляемость. Создание божие, женщина являлась для Розена посланцем Творца, его орудием, заостренным для того, чтобы ударить им в самое сердце, в самую душу своих кукол.

 

Бесконечные варианты со скрытыми в них ловушками отображали зеркальную систему координат изобретательности Кукловода, его ленивое раскладывание пасьянса, его глубокий сон, с невообразимым разнообразием сновидений. Неведомые опасности новых планет, изощрённая логика и антилогика абсолютно непредугадываемых ситуаций: вот что давало горючее, допинг существованию.

 

Они могли быть чертовски умны, превосходя Розена воображением и интеллектом, рафинированы и эрудированны - так, как это трудно было себе представить, - коварны, как убийца-профессионал, добры и любвеобильны до такой степени, что это шло вразрез с основами мира. Эта игра с непредсказуемостью, это стремление  е ё  переиграть - вливали сладкий яд в вены Валентины Ефимовича, и его организм напряженно ныл, когда очередная порция по той или иной причине запаздывала. Но это отнюдь не означает, что он в данный момент находился вне игры. Его сознание всегда находило пищу для манипуляций, всегда отбирало объекты. Два дня назад Розен пришел в клуб за Наташей - и увидел в соседней студии новую учительницу балета: молоденькую девочку лет двадцати двух. Та обменялась выразительным взглядом с пожилым импозантным аккомпаниатором. "А ведь он её трахает потихоньку, - сделал вывод многоопытный Розен. - Ишь ты, как кокетливо демонстрирует свои твердые грудки, когда наклоняется разрезом вперед". Только казалось, что никакого взаимодействия с этой гибкой куколкой не наблюдалось. На самом деле противоборство уже шло полным ходом: как она себя поведет в следующий момент, как и что скажет, что спрятано за её следующим наклоном, за очередным жестом? Пусть иногда кажется, что мы в данный момент совершенно ничего не ощущаем, что уровень наших мыслей и чувств - tabula rasa; это не так. В нас ежесекундно роятся, копошатся тысячи мельчайших движений "души", тысячи ощущений - и, чем пристальнее мы всматриваемся-вслушиваемся в себя, тем на большую - ещё более пугающую - глубину уходим. За кажущимся мелким и обыденным гнилым озерцом настроения пасмурного дня, с его сплином ничегонеделанья, - нам откроется пропасть неведомых глубин, заглянуть в которые способен только смелый человек. За каждым рутинным физиологическим процессом тянется шлейф ассоциативных связей, безусловно внедрившихся в наше сознание: помимо нашей воли. Ощущение насыщаемости, выделения слюны и желудочного сока, эта приятная процедура удовлетворения голода - ассоциировались для него с серебряными ложками, инкрустированным деревянным подносом, мельхиоровыми щипчиками, ложечками и вилочками, с изяществом китайского фарфора. Мочеиспускание связывалось с мягкостью дорогих фирменных джинсов, с голубизной окрашенной пахучим мылом воды, турбулентно вихрящейся в искусственном водовороте, задумчивость - с машинальным перебиранием звеньев платиновой с золотом цепочки на шее. За этими поверхностными ассоциациями стояли другие - более тонкие, искусно спрятанные, разбросанные по всем закуткам рецепторных контролеров.      

 

Он с наслаждением любил распутывать и разгадывать эти россыпи синестезий, эти цепкие ассоциативные связи в других; это его ежесекундная разминка, его интеллектуальный тренинг. Та девочка-китайка, с Дальнего Востока, из Наташиной группы, с которой Наташе так тяжело: ни минуты не стоит на месте. Настоящий бесенок. Кружится, перебивает учительницу, издает какие-то вскрики.... Валентин отчетливо осознавал, что интеллектуальный потенциал этой девочки раза в четыре превосходит его собственный. Так же, как животное метит мочой границы своих владений - точно так этот чертенок конструировал невидимые проекции, перестраивая пространство своими раздражающими всех рывками, прыжками и ужимками. Она делала всё, чтобы окружающие находились в ЕЁ пространстве, чтобы они оказались за решеткой её невидимых меток и чертежей. Зачириканное - как графитти - её ужимками пространство подавляло всех, находящихся в комнате: перестроенное под её личный логарифм-код. Валентин заметил, что она перебивает Наташу, вскрикивает, хлопает в ладоши определенным образом, в рамках некого установленного изначально замысловатого ритма. Не оставалось сомнений, что тем самым она перестраивала звуковое пространство, заставляя других метаться в неуютной, в неудобной для них звуковой среде - таким образом утверждая своё доминирование-превосходство. Её кружения - быстрые или замедленные - явно носили интуитивно-ритуальный характер. Они внедряли - и закрепляли в сознании окружающих психологические следы, образовывавшие каркас некой жесткой конструкции: своего рода тюремной камеры. Этот код можно было поломать только другим кодом, и Наташа по наитию стремилась сделать это, но уступала в разнообразии и изобретательности. Безусловно, её отвлекало преподавание.

 

А та Агнешка, не варшавская, а люблинская - вёрткая смазливая девчонка девятнадцати лет от роду: кроме своего родного польского пользовавшаяся немецким, английским и французским, как родными языками: даже не понимая вполне своей уникальности. Её произношение на всех языках было настолько безупречным, что Валентин отказывался поверить своим ушам. Подумаешь, лет пять отсасывала у иностранных мужчин! Тысячи женщин делают то же самое и по 20 лет - и от того не умнеют. В сентябре позапрошлого года Валентин регулярно факал Марину, замужнюю тридцатилетнюю бабу, и между делом потчевал ее философией. Ей всё это было неинтересно - потому как она это всё .... уже знала! Безусловно, она вряд ли смогла бы что-то понять, читая книжки, потому что имела за плечами только восемь классов - и два курса техникума, но пересказы Валентина ловила на лету. С потрясшей Валентина легкостью она с полуслова понимала и обрабатывала такие философские глыбы, какие лучшие философские умы раскалывали столетия. "На хрена мне твоя свобода воли? - рассуждала она, навалившись мягкой обнаженной грудью на Валентина. - Для меня - лЮбое дело, когда муж решает. Я вздыхаю с облегчением и чувствую себя свободной, когда всё уже позади - и ничего больше не надо решать. Представляю, когда бы мне сказали: вот тебе на выбор подарок. А там  - розовая немецкая сумочка, как у Наташки, и другая, такая модная, вся в разных штучках и дрючках, как у Александровой жены. Я там верно инфаркт схватила б". Однажды, все ещё не выпуская его член и хищно облизываясь, она обратилась к Валентину: "Неужели это правда, что тот Фома, про которого ты рассказывал, взрослый человек, с седой уже бороденкой, занимался такими пустыми вещами - раздумывал над всей этой ерундой?"

- Почему же ерундой? - возражал Валентин. - Фома Аквинский - самый сложный философ Средневековья.

- А потому, - отвечала Марина, - что если бы он был умный, то не стал бы объяснять так долго и нудно, что такое люди вообще и чем отличается от людей вообще каждый из нас ...по отдельности. Ясно, что люди появляются в этом... как ты говоришь?... а вот - в соответствии с планом. Взять - мой сосед, прораб Яша, строит дома; он заглядывает в чертёж, сверяется с ним. У природы там (или у Бога - это как тебе больше нравицца) - тоже есть свой чертёж: как далжОн выглядеть человек. И не только его физиономия, но и как он мыслить далжОн. Это нам только кажицца, что так случайно получилось, что каждый нямножка отличается от какого-то идеального проекта: этот слишком худой или высокий, этот слишком толстый, тот глуп, как пробка, этот чересчур умен.... Я вот думаю, что у природы есть не один план, а много планов: один генеральный, и много-много "маленьких" чертежей. И все отличия - это не случайно, а в соответствии с каким-то ещё большим, чем человек, планом. Мой сынишка, Иван, составляет такие картинки - ему мой Петька купил, пазелям называюцца. Каждый из нас - такой вот кусочек-элементик. А, если нас всех вместе сложить, получится что-то большое - как картина. Все мы, то есть, каждый.... уф, запуталась!... сделаны так, чтобы все разом подходили друг к другу - как вот все кусочки пазеля этава. Что-то из нас составляется - для нас невидимая. И разумы наши тоже вместе составляются - это, значицца, подходить друг к другу должны". 

 

Розен хорошо знал, что женское воображение "материальней" мужского. Если представители сильного пола знают и чувствуют четкие границы реального - и воображаемого, то женщины - нет. Они материальней в другом. Активизировать женское воображение в желаемом направлении - это значит, поймать женщину в свои сети. Валентин умело педалировал это женское свойство, неожиданно представая совсем не таким, как его представляли. Когда-то на своей прошлой работе он поднимался в лифте с одной из сотрудниц, Леной, и та стала жаловаться на бессонницу. "Я тоже всю ночь не спал, - сказал Валентин. - "Да? Мне посоветовали люминал". - "Да нет, просто не спал. Не из-за бессонницы". - "А из-за чего? Что случилось?" - "Не скажу. А то узнаешь, так и тебе захочется". Лена покраснела - и ничего не сказала. Позже Валентин трахал её во все места целый месяц. И бессонницу её как рукой сняло.

 

В июне Валентин наведывался на работу к Томеку - заведующему отделом российско-польской юридическо-рекламной фирмы. Одна из сотрудниц его отдела, полька по происхождению, несколько жарких летних дней делилась впечатлениями от поездки к родственникам в Варшаву.

- А я знаю смешной анекдот про Варшаву, - встрял Валентин. - Он видел, как лицо Тамары вытянулось: она испугалась какой-нибудь антипольской шутки.

- Русская балерина ждет поезда на варшавском ДвОрце Всходнем (Восточном Вокзале), возвращаясь с гастролей, и от нечего делать повторяет ножками разные балетные па. К ней подходит типичная варшавская старушка. "Пани пшиехАла з РОсии? - спрашивает она. Балерина утвердительно кивает. - "Ходзь, пани, я тобе пакажу близки туалет".

 

Все рассмеялись, включая Тамару. "Между прочим, моя жена балерина, - добавил Валентин как бы невзначай. Он раздал три-четыре визитки (одна, конечно, досталась Тамаре). "Уф! какая жалость! Визитки кончились, - Валентин похлопал себя по карманам. В понедельник Тамара позвонила. "Сконд пан уме по польску? - спросила она. - "А венц сконд пани ве, же умэ по польску?" - "А венц! - передразнила Тамара. - Достшеглам". - "Мам крэвных в Польсце, - сказал Валентин. - "Кого пан ма? Матке? Сёстрэ?" - "Мам пшиятюлкэ...." - "А венц, то не ест крэвна". - "То як попатшиць.... Мам едно-м в Варшаве, друго-м - в Кракове". - "В таки способ пан запэвне ест с цалым краем породнёны!" - "Овшем, - мягко подтвердил Валентин.

Тамара была горячей до неистовства в постели. Валентин почувствовал, что это как раз тот случай, когда он допустил оплошность. Мало того, что дал свой телефон, так ещё и связался с такой бабой, от которой будет не так-то просто отцепиться. К счастью, Тамару перевели работать в Варшаву, но и оттуда она завалила его письмами, на которые он с большими промежутками отвечал. В каждом письме она требовала прислать ей электронный адрес. "Некому её в Варшаве барать, - злился Валентин, хотя понимал, что злиться не на кого:  о н  совершил оплошность.

 

 

По утрам Валентин бегал, а по вечерам укреплял свое тело быстрой ходьбой. Он давно привык прогуливаться на Невском, несмотря на толпу. И назначил встречу Наташе на семь-двадцать (романтическую - как будто они встречались, как встречаются парень с девушкой) - под часами неподалеку от Анничкиного моста. Конечно, он будет мокрый от ходьбы. "Ну и хрен с ним, - сказал почти вслух Валентин, одетый в пахучую броню дезодорантов.

 

На висящих над Невским троллейбусных проводах блестел почти мраморный бело-розовый иней. Тени трехламповых фонарей, достающих до четвертого этажа, провели глубокие борозды на тротуарах. Угловые балконы старинных зданий хранили загадочную молчаливую теплоту. Это был вообще какой-то странный вечер. Машины и автобусы, троллейбусы и трамваи шли слишком организованной толпой - как зверьё к водопою. Мраморные и гранитные колонны несли благородную поступь столетий. На глаза попадались люди в каких-то слишком широких плащах, в старомодных шляпах, а женщины все толстушки, с громадными сумками, как будто переносили в них кирпичи. Валентин удивился, что на Невском совершенно нет иномарок: одни старенькие "Москвичи", "Волги" - и единственный "Жигуленок". Равнодушно обгоняли прохожих большие троллейбусы, автобусы - со смешанными запахами бензина, железа и резиновой гари; окна квартир стыдливо блестели - словно стеснялись быть по соседству с движением улицы. Как по команде вдруг зажглись высокие гордые фонари, все их тройничные лампы: гигантские бра над гигантской постелью. Валентину вдруг показалось (он оглянулся), что сверху белеет, прикрепившись к стене, давняя табличка с цифрами 26-27, но он тряхнул головой - и табличка исчезла. Какой-то крупный мужчина с кожаным саквояжем прошел, не замедляя шага, и задел Валентина плечом. То ли снег, то ли необычное свойство воздуха разбивало лучи вечернего света на беловатые шлейфы-полоски, смешивая ощущения и привнося в виды Невского дореволюционную остроту. На этой широкой улице без деревьев мерещился дух усадьб, мерещились развесистые дубы и липы, покрытые снегом, и желтый свет викторианского окна, бросавший свои чуднЫе пятна на лапы заснеженной ели. "Страдания молодого Вертера", рассказы Тургенева и сочинения Рильке насильно втащили Розена в свой романтический хоровод. Ему на мгновение показалось, что он видит всё тот же рыбный магазин в угловом доме номер один по улице Рубинштейна, и неподалеку то же кафе, где он встречался с Виктором Цоем. Кварталы как-то слишком быстро мелькали сегодня: как будто он ехал в троллейбусе, а не шёл пешком. Колоннада Казанского появилась слишком внезапно - словно вынырнула из мыслей. Розен обошел собор вокруг, вспоминая, как во время последней реставрации боковые колонны были окружены забором из реек елочкой. Прожилки камня белели в неуверенном зимнем освещении.

 

Эклектический дом начала двадцатого века за собором, похожий на подобные здания на Монмартре, в Париже, со следами попыток придать фасаду ощущение света и свободные формы, со стремлением сгладить прямоугольность окон круглыми балконами, окраской и декором-лепкой, сегодня казался последним пристанищем привычного, нормального мира. Чудилось, что, очутившись в какой-нибудь его квартире, в одной из тех комнат, чьи окна смотрят на капители и фронтоны собора, можно было ещё впрыгнуть в последний вагон, оставшись на твердом грунте привычных ощущений, в то время как без того пронзенные тысячами огней улицы большого города уносили в неведомую даль хаотичной стихии, как на отколовшейся от берега льдине.  

 

Снег на набережной канала Грибоедова делал очертания предметов чётче, а воздух светлее. Низкие гранитные столбики ограды набережной, чугунные перекладины между ними - выделялись на фоне светлого воздуха над каналом. Стоящий на противоположной стороне углом дом с приглушенными окнами загадочно грустнел своим каменным телом. Темнели, наливаясь чернотой, несколько сбившихся в кучу елочек. В перспективе улицы остановился трамвай, пересекавший канал Грибоедова. Люди высыпали из него, как саранча - и тотчас же все куда-то исчезли (растворились?..). Остались одни стены домов, заплаканное серое небо - и скупой свет фонарей-ночников. Когда он шел через мост, речка с блестевшей водой и с мостами, элегантно перекинутыми через неё, с гранитной набережной, и две стены разнообразных зданий вдоль канала - напомнили ему Амстердам.

 

Розен пересек улицу Плеханова - и вышел на Мойку. Двинуться в сторону Невского вдоль Мойки его определенно не пустила какая-то сила. Он развернулся - и побрел назад, как бы против течения. Мимо автовокзала и кинотеатра (теперешних? бывших?), мимо станции метро (Площадь Мира) - к Фонтанке. "Процесс" Кафки научил его, что человек не может оказаться просто так где попало. Тем более, вблизи собственного дома. Ту же мысль он выудил каким-то образом из "Идиота" Достоевского. От быстрой ходьбы он слегка взмок, но решил не заходить домой. Достаточно того, что ноги сами вынесли его сначала к Наташиному дому, потом к своему. Красноречивый знак; похоже на прощание. Но так ли это?

 

 

 

               - 20 -

 

В черном приталенном пальто, отороченном соболиным мехом, в соболиной шапке Наташа выглядела настоящей русской графиней. Она казалась воплощением мечты всех сословий русских людей о мирной жизни, достатке, семейном уюте, добрых соседях и прекрасном завтра. Где-то вот на этих самых улицах орудовала свирепая питерская мафия, хулиганы и бомжи вырывали у женщин сумочки, срывали золотые цепочки - но всё это как будто происходило в другом городе, в другой жизни. То ли потому, что явные и подпольные миллионеры, бандиты и политики шли на поводу у всеобщего психоза - приставляя к женам телохранителей - и тем самым провоцировали нападения, то ли из-за комбинации неких труднообъяснимых факторов: но Валентин с Наташей жили внутри особых, отличных от окружающих их, законов. И (странно) ощущали в этом что-то зловещее. Если бы Валентин использовал себя самого в качестве литературного персонажа, он бы непременно ввёл заговор и тонкую интригу, наподобие какого-нибудь монументального идиотского эксперимента. В реальной жизни - он знал - такое не под силу никакой самой тайной и могущественной ложе, ни одному - самому безумному - маньяку-тирану. Тут явно работал механизм хаотического движения, механизм совпадений-случайностей, с этой (человеческой) стороны - до сих пор неразгаданный, а с той, со стороны программы (контроля), заложенной в генетическом коде и управляющей человеческим обществом - привычный, обыкновенный.

 

Он с восхищением ещё раз взглянул на Наташу. Она уловила этот взгляд - и кокетливо помахала рукой в перчатке. Валентин обхватил её, её мягкое черное пальто, прижал к себе это теплое гибкое тело, ощутив его восхитительную прелесть и субтильность. Вот они стоят на этой, отколовшейся от материка льдине, Адам и Ева в чуждом, холодном, высокомерном раю. Такие далекие от простых, нагруженных заботами, раздраженных и презрительных пешеходов. Люди спешат в городской толпе тараканьим бегом, дрожа каждой клеточкой за свою ничтожную жизнь, истекая выделениями страха: завистливые, трусливые, глухие и злобные. И, тем не менее, любимые Валентином. Эта человеческая свалка, эта арена людского гладиаторства, учрежденного жестоким невидимым императором... - они оказались каким-то образом вне этого, прорвав какие-то декорации и нарушив какие-то законы. Это было ясно с пугающей очевидностью им обоим.       

 

Вокруг них общался, пил, развлекался большой город. Во всех кафе, в ресторанах, в клубах "клубились" (нет, пожалуй, "роились": так говаривала доча Розена) тучи народу. На выбор только в Адмиралтейском районе были французский ресторан на Галерной, ресторан "Адамант" ("дома", на Мойке), "МакДональдсы" - на Сенной и на Загородном проспекте (у Витебского вокзала), "Ватерлоо" и "Да Винчи" - соответственно на улице Глинки и на Малой Морской, целых два ресторана "Европа" (один на Римского-Корсакова, второй... - не на Печатников ли?), "OLIUS" на Красноармейской, "DADDY'S" на Московском проспекте, "Борсалино" на Большой Морской.... По второму кругу вспомнили "Измайловский двор", "Дворянское гнездо", "Китайский двор"; где находился последний - угадать не смогли. Идти никуда не хотелось. Сыты петербургским воздухом, туманными испарениями над ближайшим каналом, белым дымом из какой-то трубы. Чем-то затхлым дохнуло из одной подворотни; в чьем-то окне краснела надпись: "Kill me, people, I hate you". Наташа зябко поежилась. Этот нескончаемый праздник праздности, этот карнавал поневоле, это зависание в пустоте - вся эта розеновская зараза - успели заморозить её притягательным холодом. Они уже свернули с Невского, и внутренняя тишина старинных кварталов, близость воды, её колдовские чары, её венецианская венозность окутали их. Розен знал, что однажды уже испытывал это чувство. На Большом Проспекте есть множество внутренних двориков и дворов, которые в плане напоминают одну шахматную фигуру (квадратненькая буква "I"). Он любил смотреть внутрь этих дворов из окон старых трех-пятиэтажных зданий. Их скругленные углы, повороты стен, почерневшие кирпичи стыков плоскостей или, наоборот, остро выступавших "костей скелета" - вызывали в нем скребущее, ноющее, болезненно-звенящее чувство. Это был конец мира, конец жизни, тщета тупика. Он вспоминал разночинскую ментальность, раннего Достоевского, его "Белые ночи" и "Неточку Незванову", Добролюбова, Чернышевского, Огарёва. Проецируясь на вид кирпичной кладки, в его глазах возникали картины-образы: дело петрашевцев, гражданская казнь, Сенатская площадь времён Николая Второго, графический образ романсов Балакирева, единственный портрет Мусоргского.... После вида таких дворов в нем зарождалась - и оставалась на некоторое время висеть - ни на что не похожая опустошенность. Несмотря на сосущее, кислое чувство, он всё равно приходил глазеть на них: напрашивался в гости, пробирался в какие-то учреждения. Особое впечатление на него производил дом номер 44 по Большому проспекту, зажатый между Стрельнинской и Ораниенбаумовской. Вернее, его двор. Года три назад Розен регулярно приходил "уставиться" в его "букву I". Теперь ему показалось, что он летит в воздухе в грибоедовском черном плаще-накидке, навстречу невыносимо обжигающему лицо ветру: над Большим проспектом, над I и Т-образными дворами, над хмурой осенне-зимней Невой.

 

- О чём ты думаешь? - неожиданно спросила Наташа. - Её голос вырывает его из неба, свист в ушах прекращается; он вздрагивает, как от толчка.

- Да так, ни о чём. А ты?

- А мне вдруг привиделась картинка из того немецкого фильма - помнишь, "Фауст", по-моему. Там была сцена летящего Фауста, где ему ветер в лицо.....

- Выходит, что Фауст - это я.

- О чем ты говоришь?

И Розен рассказал, как ему только что привиделось... даже не привиделось... он физически ощущал - буквально секунду назад - как летит над Большим проспектом в черном плаще - как у Чацкого; и ветер бьет в лицо, и снизу - эти дворы, в плане как катушка.

- Ты меня вырвала из неба.

- Я это чувствовала. Идёт рядом не человек, а только его тело. А сам он где-то далеко... Знаешь, мне с тобой страшно.

- Мне самому страшно. Но я ведь.... не боюсь.

- Ты мужик, Розен. А я слабая женщина. К тому же балерина. Мне общаться с твоими страшилками по штату не положено.

- А я думаю, что нам с тобой положено выпить. Раз мозги набекренились, им надо дать по шапке - и все будет "хокей".

- А ещё что сделать надо? После выпивки.

- Так то ты сама знаешь. - Розен прочистил горло. -

 

Выпить положено было в более ни менее приличном заведении. Романтизма кафешек-ресторанчиков не хотелось: он горчил страхом. Без особых усилий нашли то, что "положено". Тут вовсю толпился народ. Какие-то костюмные джентльмены, молодые и все с иголочки, усатые официанты - "братья-близнецы". Ни одной прислужницы женского пола. Бесшумно скользили пары на паркетном полу в центре зала. Умеренно пульсирующая светомузыка: она рисовала узоры на потолке. Ни одно лицо, ни одна фигура не выпадали из этого антуража. Они почувствовали себя, как белые вороны. Что-то явно не так. Вокруг ощущался неправдоподобный, с каждой минутой сгущавшийся диссонанс. Как будто присутствовавшие состояли в заговоре против них. Так показалось - или было на самом деле? - но, когда они поднялись, направившись к танцевальному пяточку, все разговоры в зале как по команде стихли. Только на мгновение. Но этого оказалось достаточно. Что-то действительно выходило за рамки обыденного. Когда вернулись на место, ощущение опасности (заговора?) только усилилось. Они никак не попадали в резонанс настроения других, сонорики их голосов, динамики движений. Когда они заговаривали, все вокруг подозрительно замолкали (или шептались), когда сидели молча - зал взрывался смехом и разговорами. Если тебя игнорируют - еще полбеды. Это унизительно, но не так нестерпимо. Тут же в воздухе висела именно настороженная враждебность, какая-то непривычная, уходящая за пределы реального. Как будто за соседними столиками ждали чего-то замаскированные вампиры или ходячие мертвецы - следя за намеченными жертвами своими кровожадными глазками. Розен встал, бросил Наташе "пошли отсюда", схватил её за руку - и, захватив со стола бутылку водки, направился к выходу (за всё было заплачено). Моментально - как из-под земли - возник один из усатиков-близнецов. "Не положено, - сказал он довольно вежливо, но со скрытой угрозой. - У нас не положено выносить. Если хотите с собой - купите в баре". Розен сунул в его непотную ладонь смятую десятидолларовую бумажку. "Не положено, - повторил тот как заведенный, вкладывая эту бумажку назад в руку дающего с такой силой, что Розен вынужден был отстраниться. Он достал из кармана другую бумажку, достоинством в два раза больше первой, однако, наткнулся на решительный отпор. "Я же сказал - в баре! - рявкнул усатый, подталкивая супругов в спину, в сторону, противоположную входу. В шумном ресторане эта незаметная сцена не должна была привлечь ничьего внимания. Но из всех углов наступала на них давящая, угрожавшая тишина. Разговоры мгновенно стихли. Все взгляды уставились на них. Наташа не успела сообразить, что произошло: но усатый официант отчего-то отлетел к бару; раздался звон разбитой посуды; гнетущая тишина углубилась до обратного форте. Розен схватил её за руку - и побежал к выходу. Другие усатые "братья" как-то слишком быстро оказались там, преграждая путь. Тогда Валентин нырнул в другую дверь - по-видимому, пожарный выход. Они пробежали кривыми запутанными коридорами с белеными стенами - и вырвались на улицу. "Уф! - выдохнула Наташа. - Я здорово испугалась". Розен мигнул на неё полуотсутствующим взглядом - и накинул ей на плечи свой пиджак. Он направился - вместе с ней - со двора на улицу, где велел спрятаться в тени за будкой телефона-автомата. 

 

- Ты что собираешься делать? - спросила она.

- Добыть нашу одежду.

- Ты с ума сошел. Прошу тебя, не ходи. Ты мне нужен живой.

- А не забыла ли ты, что я игрок, не любящий рисковать?

- Пошли домой. Поймаем такси... Или - где твой сотовый? Позвони.

- Они только того и ждут.

- Кто они?

- Ты мне веришь?

- Ну...

- Ты веришь, что я знаю, что делать? И что сейчас не до разъяснений?

- Только быстрее.

- Не скучай. Я мигом.

 

Из своего неуютного убежища Наташа видела, как Розен вошел в парадную дверь, и уже через пару минут появился оттуда в пальто, с Наташиной шубкой, перекинутой через руку. Его появление не сопровождал ни звон разбитого стекла, ни шум драки. Никто не бросился за ними вдогонку. Правда, от ресторана они уходили дворами, но не было ни чувства опасности, ни погони. Наташа набросила шубку - и мир сразу же стал прежним, зашитым в броню, скрывавшую его шипы и ловушки. Они спокойно прошли мимо группки зловеще выглядевших темных личностей, сидевших на парапете. Один из них, со шрамом на левой щеке, насуплено зыркнул глазом. Наташа теперь замечала такие вещи, которые уже отмечать отвыкла - с тех пор, как была с Розеном. И только её попутчик ни на секунду не вылез из своей прежней шкуры: как будто обещание (договор?), гарантировавшее ему неприкосновенность, оставалось в силе. Где, с кем, на чем был подписан этот контракт - знал ли об том хоть кто-то на белом свете? Но и он, и она знали, что они спокойно дойдут домой - к ней или к нему, - и с ними больше сегодня ничего не случится.

 

- Что это было? - спросила Наташа, когда они вошли.

- А хрен его знает.

- Это не может быть связано с твоей коммерческой деятельностью?

- Да что ты!

- Откуда такая уверенность? Откуда ты знаешь?

- Нет-нет, - Розен потер виски. - Это исключено.

- Значит, так - какая-то ерунда? Тогда это гораздо лучше.

- А может, гораздо хуже. Тебя - мой боевой товарищ - мне не хотелось бы водить за нос. Не знаю, что, но что-то не сходится.

- Я устала от наших мистических врагов. - (Розен вполне оценил это слово "наших". Так бы не сказала ему ни одна женщина). - Ты не можешь предоставить им хотя бы месячный отпуск?

- С удовольствием. Если не учитывать то, что они работают по ночам.

- Ах... - Наташа закусила губку.

- Так что - ты сказала - теперь сделать надо? После выпивки.

- Ну ты и хитрец. Вот как уходишь от расспросов. - Наташа погрозила ему пальчиком.

 

Вопреки деланному негодованию, она принялась раздеваться. Медленно, медленно, сбрасывая "по частям" детали своего туалета. Раз - и демонстративно отбросила в сторону. Розен налил себе "скотч" из бара - и стоял неподвижно, не спуская с неё взгляда. Когда она осталась в одних трусиках, он врубил один из ранних дисков Колтрейна - и направился к ней...

 

 

Утро застало обоих в кровати, в этом аристократическом ложе, сработанном с размахом, как будто для того, чтобы, кроме них, вместить ещё десять обер-гвардейцев. Предоставим историкам выяснять, как поступали благочинные английские королевы, а русские царицы любили играть в эти постельные игры. Громадный букет роз выглядывал из фарфоровой вазы. Снаружи доносились отдаленные голоса, шум улицы, звучание воздуха. Они одновременно осознали, чего здесь не хватает. Не хватало той тонкой грусти сожаления о каждом уходящем мгновении, присущей всему живому. Этого налета неповторимости, покрывающего всё - без исключения - в человеческом мире. Не хватало надрыва, с которым прорывается смертность в Раскольникове, в графе Мышкине, в братьях Карамазовых. Не хватало гордой беспомощности "жертв крематориев и газовых камер", с какой проживает каждую свою минуту любой человек. Пряных цыганских романсов, с их жгучими пьяными слезами, и трагичности русских плясовых, в нетрезвой удали утопивших этот бесконечный надрыв; не хватало песни "Степь да степь кругом..."... и ямщицкой тоски, берущей за сердце. "У меня всё началось с громадного треугольного входа, излучавшего нестерпимо яркий свет", - говорили они, перебивая друг друга и не расплющивая глаз. И у меня, и у меня... Как эхо, повторялось это в их спальне, ударяясь у них, лежащих навзничь, в черепных коробках с настойчивостью перекатывающегося шарика. Около часа играли они в этот своеобразный "морской бой", когда каждый называемый ход (2-8 или Б-8, 1-4 или А-4) неизменно поражал цель. Им снилась анфилада комнат, ведущая к гигантскому входу, за которым сиял нестерпимо яркий свет. Стоило пересечь порог этой двери для великанов - и взору открылись сотни маленьких чудовищ, копошащихся друг на друге громадной кучей, усыпанной осколками чего-то, похожего на стекло. Вверх тянулись струны толстых, как канаты, шнурков, с кистями на концах, у самой земли. Потолка не было видно из-за лабиринта бесчисленных нитей, похожих на громадную паутину мохнатых веревок, переплетающихся в хаосе немыслимого беспорядка. Паутина странным образом имела влияние на сотни или тысячи этих существ, как будто они попались в неё тут, на полу, а не там, где она на самом деле висела. Такой же громадный, как всё остальное, красный шар из необычного, чуть напоминавшего ткань, материала, ходил вверх и вниз вдоль золотого с красноватым оттенком стержня. Блики пожара или огня лежали на всем с неправдоподобной неподвижностью, постепенно перемещаясь к центру. Внезапно их пронзила неосознанная догадка, что внутренность этого бесконечного помещения - это их собственный организм, а плененные в нём чудовища - бесчисленные автономные микроорганизмы, составляющие его.

 

Только тут реакции каждого из них разошлись. Наташа восприняла это открытие со страхом, а Розен - с чувством жалости к живым пленникам, запертым в нём.        

 

Несмотря на маргинальность подобного поворота-темы, на её умозрительность, она непрошенно-навязчило надолго завладела им. Непроницаемо чернел проем - проход в глубину иной сути или шахта в недра иной глубины. Обман и профанация, или откровение и признание, или запутывание и увод в сторону - чем бы это ни было, жутковатая и сладковатая правда всколыхнула его всей своей перспективой.

 

"Все эти мириады крошечных живых существ, - думал Розен, глядя в тёмное окно автобуса, идущего вдоль Невы, - рвутся, просятся наружу из своей тюрьмы, из моего тела. Они устали от несвободы, от груза тысячелетий-лет. Им тесно во мне, в своей формообразующей оболочке. Их искусственное соединение, их вавилонская башня давят на них, заставляя метаться в поисках выхода. Как взмыленные кони, они летят в своем бесконечном пути, подстегиваемые чем-то, что как будто отдельно от них существует. "Отпусти нас, Розен, - слышится мне. Глупенькие, мы все исчезнем, если распадёмся на хаос. Закончить круговорот - означает смерть. Конец целого - это и ваш конец".

 

Перед ним открывались все новые и новые ворота. И этому нет конца. Что-то прорвалось. Где-то треснула оболочка.

 

И тогда они стали появляться. Случившееся в ресторане было лишь первой ласточкой. Освобождаясь от шелухи, раскрывалась перед ним, как некий фантастический аппарат, как сокровенная тайна сна, это глубинная "альность". Без "ре". В противоположность им обеим, соединенным в одно.

 

 

 

               - 21 -

 

Садясь в трамвай, Розен уже не впервые замечал этого мужика лет пятидесяти, с белой, как лунь, головой, с - по-видимому - уголовным прошлым. Тот садился всегда за две-три остановки до него, и начинал попрошайничать. Он выбирал намеренно такое дневное время, когда в трамвае поменьше людей и они не такие злые. Валентин помнил его ещё с июня, когда тот, "сияя" наколками, выплывал из трамвая на остановке возле кафе. На той же остановке - но из другой двери - незаметно выскользнула невысокая девка, серая, как мышка, неприметная, с мальчишеской тонкой фигурой. Позже Розен рассмотрел, что ей должно быть тридцать с гаком, не меньше. Стало очевидным, что мужик и эта баба работают вместе. "Карманница, - пронеслось у Розена в голове. Профессиональных карманников не стало не только в России. Они повыводились повсюду; на Западе, возможно, потому, что люди не носили больше с собой денег. В кошельках теперь хранились не живые деньги, а кредитные карточки. Э т а  работала в высшей степени профессионально. За одну-две остановки обходила всех, кого стоило "почистить", никем не замеченная, и спрыгивала. Когда одна, когда вместе с седым мужиком.

 

Последняя встреча произошла примерно две недели назад. Тогда седой остановился рядом с сидящим Розеном, теребя свою холщовую сумку. Он явно ждал небольшого толчка, чтобы "потерять равновесие" - и повалиться на объект своего интереса. Конечно, удостоиться внимания не бабы, а этого сверхпрофессионала (определенно её наставника) было большой честью. Эти двое должны были определить  е г о  как большую рыбу, и ожидали улова. Когда имеешь дело с мастером такого класса, бесполезно жестом вратаря прикрывать свой портфель, кошелек и карманы. Хоть что-нибудь у тебя - да стибрят. Большинство людей этого не понимают. Поэтому, даже если замечают опасность, не знают, как поступить. Встанешь с сидения с намерением перейти в другое место, и окажешься рост-в-рост с карманником, а ему только этого и надо. Если ждать, пока он на тебя упадет, то чего-то всё равно не уберечь. Розен дождался момента падения рядомстоящего, схватил его ближайшую левую руку - и аккуратно разложил его на полу. Конечно, для этого надо обладать реакцией и физической силой. Мужик весил килограммов под семьдесят. Шумно протестуя, тот быстро встал на колени и, отплевываясь, поднялся.

 

На выходе он внезапно выскользнул вслед за Розеном. "Слышь, мил человек, курева не найдецца? - приятным баском, почти баритоном, попросил он.

 - Найдецца, - ответил в тон Розен. - Он, не вынимая из кармана, одной рукой открыл портсигар, достал сигарету, щелкнул зажигалкой.

 - Так ты, стало быть, сам не куришь. -

 - Не курю. -

 - И правильно делаешь. - Закашлялся. - Вишь, как дует-то, - он показал сигаретой в небо. - К вечеру в самый раз по домам сидеть. Холодно будет. Хотя и снежок пойдет. Маленький такой. -

 

Розен достал еще сигарету, протянул мужику.

 

 - Она не курит, - отреагировал тот, как будто в совершенстве изучил его мысли. - И никогда не курила-то. А ты... Одной зелененькой хотя не дашь? -

 - .... - Розен развел руками.

 - Понимаю. Нет, стало быть.... -

 

"Тебя, дурака, жалею, - подумал.

 

 - Меня не жалей. Себя жалей. - И добавил, налегая на "О" то ли с волжским оканьем, то ли с церковной тянучкой: "Вся мОя жизнь бела как цветок придОрОжный".

 

"И моя тоже бела, - хотел отпарировать Розен, глядя на его белую шапку волос, но спохватился, что его голова не бела.

 

"А ты, однако, русский человек, - донеслось со спины.

 

С тех пор эти двое приходили к Розену каждую ночь. Во сне.

 

Как правило, они появлялись на каком-то большом дворе, что сам был комнатой. Например, Розен собирается позвонить в Париж, Жене Парецкой, поэтессе, которую много лет назад трахал в Одессе. При этом он стоит на кровати с рамой - пружинным матрацом; такие есть в тюрьме или в больнице. Он достает из кошелька карточку с номером телефона, и отправляется на обход других кроватей в поисках телефона. "Можешь позвонить с моего телефона, - предлагает сочувственно с одной кровати его собственная дочь Иришка, и протягивает свой мобильник. "Мне надо позвонить в Париж, - то ли просит, то ли возражает Розен. 

 

И тут появляются эти двое. Они обходят кровати вокруг, и увлекают Розена за собой. Все трое входят в какую-то внутреннюю комнату. Там на стене висит нормальный черный телефон, из шестидесятых-семидесятых годов, когда такие аппараты ещё сохранялись кое-где в вахтерских комнатках и в проходных небольших заводов. Розен снимает трубку с рычажка, подносит к уху, собираясь набрать номер. "Вытащи меня из этой палаты, - говорит трубка голосом Жени Парецкой. - За что меня посадили? И вообще - я же французская подданная."

 

Валентин поднимает глаза - и встречается ими с говорящей. Постаревшая и мертвенно бледная, Женя пытается сорваться с кровати, привязанная какими-то ремнями и с кляпом во рту. Он оглядывается - и видит позади себя двух громадных санитаров, готовых его схватить. Одним броском он достигает Жениной кровати, толкает ее в сторону окна, и кровать катится, катится, катится на своих тоненьких ножках на колесиках, ударяется о низкий подоконник, пробивает его - и повисает над пустотой: вместе с ними двумя. Но не эта пустота и не страх падения шокирует его. Внизу, смещенная немного вперед, под ними видна такая же палата, и в ней - та же кровать, висящая над... И еще ниже - абсолютное повторение того же.

 

В этот момент он просыпается. В Наташиной квартире чуть-чуть слышен скрип жесткого снега, ударяющегося в стекла. Молочный свет раннего утра слегка проникает сквозь шторы, вместе с фиолетовой краской фонарных бликов. Впервые ему не хочется делиться и обсуждать увиденное с Наташей. Так она узнает все его тайны. Он представляет, как перед её глазами пройдут нескончаемой чередой все его бабы: как публика, пришедшая на знаменательный рок-концерт или на матч первенства по футболу - перед глазами кассирши стадиона "Динамо". Та, к которой он лежит, отвернувшись спиной, как будто понимает его. Он молчит, не произносит ни звука. Спит? Но как она может спать, если СОН прервался? В том-то и дело. Повернуться к ней лицом страшно. Надо хорошенько все обдумать: что дальше делать. Так дальше продолжаться не может. 

 

Наташа приходит к нему на помощь.

 

- Молчи, молчи. Какое мне дело до твоей старой подруги. (Во сне она и правда была старухой). Раз мы попали на этот сеанс, будем готовы увидеть монстров. В крайнем случае, заплющим глаза.

 

 

Порывистый ветер рвет его волосы. Опять он идет вдоль реки, назло против ветра, как будто эта ветряная волна, захлестнувшая его, способна затушить этот пожар. Он волен уехать на край света, спуститься в шахту, в пещеру, задраиться в подлодке, но  о н а  всё равно увидит то же, что увидит он. Ни в высоких горах, ни в пустыне, ни в муравейнике неведомых городов ему не скрыться, не спрятаться, не скрыть ничего.  

 

 

Дни сменялись днями, и счёт уже пошел на недели, а Валентин и Наташа продолжали видеть еженощно одни и те же сны. Каждый приносил им новые ребусы, кои они старательно разгадывали. В большинстве сновидений видели "происходящее" как бы со стороны, как серию "сюжетов"-картинок, с двумя или более персонажами. Сидя в кафе или в музее, в кинотеатре или у Наташи на работе, каждый пытался угадать, кем из персонажей был в очередном сне другой.

 

Наконец, первый сон, который посмотрел только один из них, состоялся. Этот - приснился исключительно одному Розену, его "не показали" Наташе. Утром, когда они встретились на Финляндском вокзале, Розен всё еще был под впечатлением "ночных химер". 

 

Он увидел себя в каком-то странном городе, со странными домами и квартирами. Возможно, это было "на другой планете" или "в другом мире". Но группа именно "земных" детективов прилетела туда расследовать некое загадочное преступление - похоже, убийство. Один только "Розен" знал, что никого "преступления" не было. Просто в среде обитания тех существ и по их законам объекты (а среди последних - и сами существа) время от времени исчезали, не переставая в то же время находиться в том же пространстве и в той же форме, но в каком-то параллельном измерении. И одно человеческое существо, необъяснимым образом попавшее в тот странный мир, не пропало без вести, не было убито, но перешло из "базовой" категории бытия в другую. Из всех об этом знал только "Розен", но он не мог ничего объяснить и доказать. Да и не требовалось. Ведь это было совершенно естественно по тем странным законам, и ничего не нужно было объяснять. Остальные удивленно и подозрительно рассматривали странную параллелограммную квартирку, комнату в форме додекаэдра, выглядывали в окно-амбразуру, что вместо подоконника имело нисходящий срез наружу - не менее шестидесяти сантиметров глубиной. И там, в этой нише над пропастью (дом казался чертовски высоким), болталась на ветру, неизвестно как (кем) прикрепленная, ткань женского ситцевого сарафана. Следователи строили разные версии, предполагая, что их пустили по ложному следу, осматривали территорию под домом, на улице, такой же странной, как и сам дом, ползали с лупой и с камерами по плоскостям этой непонятной квартирки. Единственная в этом чуждом землянам мире земная женщина бесследно пропала, и в том была какая-то загадка, тайна.

 

Вдруг кто-то объявил, что обнаружил тоннель, открывшийся в стене ванной комнаты, когда там на что-то надавили или что-то открыли. Вопреки всем законам физического пространства, этот тоннель шёл перпендикулярно наружной стене дома, то есть, как бы вглубь этой стены, выходящей на улицу. Розен хотел закричать, что он не имеет никакого отношения к мнимому исчезновению женщины, что, углубляясь в тоннель, следователи делают что-то нелепое, противоестественное, что влечет за собой неведомую опасность. Но ни крика, ни даже единого слова не получилось. Между ними встала стена. Они были глухи к его словам, не наделенные ни малейшей способностью их понять.

 

Зажглись фонарики с мощными лучами, защёлкали фотоаппараты с мощными вспышками, направляемые то на стены, то на пол; следаки катили что-то, похожее на коляску, напичканное аппаратурой. Оба представителя прессы, допущенные к расследованию, старались держаться как можно ближе к группе остальных, не отставать. Тревога и страх молодой журналистки, представительницы другой ведущей газеты, передались и Розену. Он не желал оказаться впереди, вместе со следователями, которые, как ни в чём не бывало, продолжали углубляться в тоннель, но и замыкать шествие было как-то жутковато. В какой-то момент все решили, что пора возвращаться и что на пока достаточно. Надо проанализировать увиденное и сфотографированное. Вспомнили об инструкции, по которой им запрещалось удаляться от главного обследуемого объекта - квартиры. Собрались возвращаться. Однако, "собравшись", продолжали двигаться дальше. Возвращение живо ОБСУЖДАЛОСЬ на быстром ходу, не перерастая ни в какое действие.

 

Тем временем стены довольно узкого тоннеля расширялись, образовав основательно широкий коридор, а пол из тонущей в темноте плоскости превратился в нечто, похожее на объемный макет какого-то замысловатого плана. Этот выступавший из поверхности лабиринт - узор небольших кирпичиков неизвестного происхождения, - казалось, должен был затруднять движение, но все шли по нему с прежней скоростью, и ноги ни за что не цеплялись, и подошва не попадала ни в какие впадины и пазы. Очевидно, его напарница-журналистка подумала о том же, и наклонилась над полом, высматривая тонкую прозрачную пленку - или что-нибудь в этом роде. Только тут Розен заметил, что освещение - призрачное люминесцентное свечение - движется по коридору вместе с его собственным ходом, оставляя между ним и склонившейся над полом его коллегой неприятную темноватую пустоту. Розен испугался за девушку, и вернулся: не бросать же её одну. Не успел он приблизиться, как "их" общее свечение заметно усилилось, и вокруг стало светлей. Тем временем ослепительно-яркий сгусток света впереди (сила его пропорционально соответствовала количеству людей в группе) угрожающе удалялся. Как будто вся главная группа с катившейся небольшой платформой аппаратуры не шла по коридору, а бежала, или, скорее, неслась на роликовых коньках. Розен увлек девушку за собой - и они устремились вперед. Дистанция мало помалу сокращалась. Вот уже отчетливо видны по-прежнему оживленно обсуждавшие что-то следователи-мужчины, и среди них - женщина, вот уже крутящиеся колеса платформы замелькали между движениями их ног. Безумцы! Они явно намеревались дойти "до конца" этого подземного (стоп! почему подземного? - квартирка-то на пятьдесят седьмом этаже!) коридора. И тут появилась эта круглая площадь. Пучок коридоров обрывался в нее, на другой стороне продолжаясь соответственно таким же пучком - с теми же "насеченными" полами и семигранными ячеистыми стенами.

 

Потолок круглой площади тонул в вышине, на такой невероятной высоте, какую он никогда бы не смог себе представить. Там, в вышине, эта круглая шахта была накрыта прозрачным куполом, пропускавшим солнечный свет. По окружности виднелись другие - такие же самые - пучки коридоров, по 3 или 4 коридора в связке. Невольно возникало впечатление, что количество и широта коридоров находятся в противоречии с законами пространственной геометрии. Подумалось, что всё это никак не могло вписаться в угол в 180 градусов  т а к о г о  диаметра. Метрах в десяти от его головы начиналась лепка и барельефы, опоясывающие стены круглой шахты. Там были выемки, ниши и отделка из узорчатых, затейливых, похожих на металлические элементов. Казалось, эта отделка вертикали не имела смысла для передвигающихся по горизонтальной плоскости существ, но существовала для тех, что умеют летать. Во всём ощущалась совершенно нечеловеческая, нерукотворная природа. Как будто оно никем не строилось, а возникло само по себе, по воле непознаваемых титанических процессов.

 

Взгляд вверх продолжался одно мгновенье, но за это мгновение все остальные удалились настолько, что ему ничего не осталось, как догонять. Расстояние сократилось. Казалось, дистанция теперь находится под контролем. Молодая журналистка уже совсем рядом. Её спина - почти на расстоянии вытянутой руки. Он лишь нагнулся, чтобы пощупать миниатюрные кирпичики-насечки пола; действительно, их не покрывало никакое прозрачное покрытие, и его пальцы свободно скользили вокруг каждой отдельной детали. Почему же они не затрудняли ходьбу? Магнетизм? Гравитация? И опять он оторвался от группы, оказавшись далеко позади. Когда на пути появилась новая площадь, куда обрывался коридор (как вода из шланга - в круглую емкость), он ещё не успел дойти до неё, когда остальные уже исчезли в коридоре-продолжении. На сей раз он не стал посматривать вверх, а устремился за ними. Его впервые поразило то, что странным было не только то, что вокруг, но и то, что внутри. Это сочетание ощущений невозможно было представить. Этот страх, тревога, и, вместе с ними, немыслимое воодушевление, восхищение, экзальтация. Сгусток ощущений, которые он испытывал, их смешение - все противоречило законам психологии, законам реальности, чувственному опыту, каким бы то ни было человеческим нормам.

 

Коридор после площади оказался совершенно пустым. Он быстро шел по нему в полном одиночестве, в пределах видимости не замечая никаких следов людей. Единственное объяснение - если исключить разные чудеса: он перепутал коридоры и вошел в другой, левее или правее. Значит, вся группа двигается где-то параллельно ему, по всей вероятности, справа. Если бы он обладал способностью видеть сквозь стены! Значит, оставалась надежда нагнать и перегнать их движение, и выйти к следующей круглой площади (он не сомневался, что она будет) раньше их. Он попытался бежать, но его ноги стали цепляться за что-то, а тело словно останавливала невидимая мягкая преграда. Пришлось идти размеренно-быстрым шагом. Наконец, появилась новая площадь. Но это была совсем иная площадь, больших размеров, с более низким стеклянным куполом - на весьма внушительной, но вообразимой высоте, - с каменными скамьями с подлокотниками, похожими на львиные головы, с лепкой, скульптурными группами и фонтанами. На самой середине громадная беседка из необычного камня в высоте образовывала какие-то арки, их скрещенья; фонтаны в виде могучих грибов выбрасывали серебряные струи; монументальные скульптуры на высоких колоннах-постаментах соседствовали с лепкой арок и других колонн.

 

Его товарищей либо не было, либо они уже тут прошли. Справа донеслись человеческие голоса. Там находился гораздо более монументальный проход: с высоченными - в верхней части треугольными, - потолками и стенами из небольших круглых камней, с постоянным, равно распределенным дневным светом, и только полы оставались такими же, что и в меньших коридорах. Он успел почувствовать или понять, что больших проходов на площади было четыре, распределенных крестообразно. Между ними располагались пучки меньших коридоров, открывавшихся своими небольшими зевами. Он не стал рассматривать копошащихся в монументальном проходе необычных людских существ, но обогнул сооружения в середине площади и поспешил в тот большой проход, который шел в направлении его предыдущего движения.

 

Потом на его пути оказались еще две похожие большие площади, и, миновав последнюю, он очутился в коридоре, расширявшемся и обнаружившем ниши, колоннады - справа и слева. Он сам не заметил, как оказался лицом к лицу с одетыми в совершенно одинаковые фиолетовые платьица девочками лет десяти-двенадцати: униформа какого-то учебного заведения? Они были разбросаны между колоннами, в нишах, повсюду. Он удивился тому, что они совершенно не боятся его, незнакомого и - должно быть - странного для них на вид человека. Одна из них приблизилась и спросила что-то на непонятном, булькающем языке. Он ответил на своем человеческом наречии, чувствуя, как грубо и жестко оно звучит по сравнению с мелодичным бульканьем девочки. Помимо своей воли он вкладывал в интонации голоса угрожающий, зловещий звуковой подтекст. Но и это не испугало ни одну из них. Они продолжали поднимать что-то с пола, как будто срывали цветы в лесу или собирали грибы. Он поспешил в противоположную сторону, как будто опасаясь, что его застанут тут и накажут за какое-то, неведомое ему, преступление.

 

Он полностью потерял ориентацию и понял, что окончательно заблудился. Он не представлял уже, где находится квартира, из которой попал в этот абсолютно фантастический мир. Совсем неожиданно - но ничуть не удивившись - он оказался в толпе спешивших "на работу" по одному из больших коридоров людей. Они были одеты совершенно не по-земному, но во всем остальном напоминали земных людей. Некоторые шли в одну сторону с ним, некоторые - навстречу. Его остановили четверо или пятеро, что-то спросили, чего он то ли не понял, то ли не осознал. Он попробовал говорить с ними на всех известных ему языках, пока один из них, в головном уборе, похожем на индуистский тюрбан, ни обратился к нему. Розен назвал его про себя "кавалеристом", так как, несмотря на обнаженную грудь, тюрбан, смуглый цвет кожи и нечто вроде белой набедренной повязки, он ассоциировался с кавалеристом из какого-то послереволюционного фильма. В ответ на вопрос, на каком языке с ними говорить, он сказал: "Можешь говорить по-русски". Голос его был приятный, с хрипотцой, похожий на голос Утесова, с той же интонацией и произношением слов, какие были характерны для российских 1920-х годов. Это был человек, которому веришь с первого взгляда. "Как пройти туда, где коридор выходит из квартиры одного из домов города? Туда, где начинается все это." - "Иди туда, держись все время правой стороны, никуда не сворачивая." Розен еще успел подумать о том, что этот человек в набедренной повязке и тюрбане вряд ли понимал, о чем его спрашивают. И тут же проснулся.

 

 

 

               - 22 -

 

Выходя из дому, Розен впервые столкнулся с новым участковым. Прежний, подагрический малый в валенках, при первой же возможности улизнул на пенсию. Э т о т  был человеком, сделанным из совершенно иного теста: высокого роста, благородной стати - и, в отличие от хитровато-добродушного Василия, излучал серо-туманное облако угрозы. С первого же взгляда Розен и Галантенко узнали друг друга. Так же, как люди редких профессий неким чутьем выделяют коллегу, настоящие казановы моментально узнают себя в другом. Нечто неуловимое, эманация особого рода ущербности или невидимое клеймо - отличали участкового, выделяли его среди других. Как и Розен, он обладал многими женщинами. Многими - в том смысле, в каком количество незаметно переходит в патологию, а увлечение - в одержимость. Овладевать женщинами и была его настоящая профессия, а милиция, служба - только приложение к ней. И он моментально узнал в Розене себе подобного. Они оба поняли это, как только посмотрели друг на друга. Этот крайне редкий тип не встречается на каждом шагу. Никто не знает, с какой частотой рождаются его образцы: один на тысячу, на сто тысяч или миллион. Такие типы не вступают в интимный контакт с кем попало. Целью их охоты становятся самые благородные, элегантные, дородные, грациозные экземпляры. Зная это, Розен мог только догадываться, каким непостижимым образом они могли попадать в сети обыкновенного участкового милиционера. По-видимому, это указывало на весьма незаурядную личность. Уже лёжа в постели, Розен вдруг вспомнил, где он мог его видеть. Участковый был тем самым - пусть изрядно повзрослевшим - мальчуганом, который два года учился с ним в одной школе: в параллельном восьмом и девятом классе. Как и Розен - сын офицера. Переведенного позже в одну подмосковную часть. Спрыгнув на пол, Розен помчался к своим школьным альбомам, целой стопкой пылившихся на самом дне глубокого шкафа. Он извлек один наугад из середины, перелистал. Да, вот тот самый парень. Галатенко. Кажется, звали Геннадием. Был какой-то скользкий, скрытный, ни перед кем не раскрывался и ни с кем по-настоящему не дружил. Такой вот на вид пай-мальчик. Но что-то опасное всегда таилось в его умных глазах. Если Розен когда-нибудь вспоминал о нем, перебирая детские воспоминания, он видел его либо партийным бонзой, либо видным учёным... Кто мог подумать, что из него выйдет обыкновенный милиционер? И тогда на ум приходит теория прерывания. Это не одна жизнь, не одна действительность, какую мы видим; это множество параллельных тоннелей, прерывистых стежков, лабиринт царапин, оставленных на льду озера взбесившимися коньками.              

 

Ибо у жизни существ обязательно есть перерывы.

Бродит движенье, неясным путем задевая живое.

              (Лукреций. О природе вещей)

 

Двое волков-вожаков не уживутся друг с другом на одной территории. Кто-то должен уступить.

 

    *      *     *

 

Это тело было самой совершенной машиной. Мышцы слушались его, как беспрекословные слуги. Он чувствовал каждую из них, слышал ровное биение сердца, знал, что четко, без сбоев, работает мозг. Моментальная реакция фиксировала любые изменения, любые движения "снаружи", острое зрение замечало любую деталь, готовое дать сигнал к немедленному, быстрому действию. "Человек - это вообще изящная, совершенная машина, соединение памяти с действием, функциональности - с интеллектом. Это не одноразовое приспособление, но аппарат, призванный служить достаточно долго, - раздалось у него в голове. Стоп! Почему в голове? То, чем он мыслил, не было связано с телом, с головой тела, с его мозгом. Он мыслил отдельно от  н_е_г_о: трансцендентными, неведомыми путями. Это надмыслительное свойство, этот особый мыслительный аппарат, весь цельный и совершенно автономный, функционировал в другом измерении, по законам иной логики, несопоставимой с логикой мозга  т_е_л_а. Вне этой ракеты, где находилось  о_н_о,  вне этого пространства, с которым соприкасалось, существовал чистый разум, как сиреневое пламя чистого огня, разум, не ограниченный законами человеческого дуализма. Навигационные приборы этого принципиально иного мышления ориентировали в мыслительном пространства без лево-право, верх-низ, начало-конец, или добро-зло. Сетка той странной ориентации перескакивала через десятки одних ступеней, а других вообще не имела. Комплекс целокупной вселенной вмещался в неё без остатка, в одну лишь "клеточку", со всеми подпорядками и подзаконами. Поэтому в её пространстве не было места желаниям, этим продуктам > или < . Любое человеческое желание существует между стенами крайностей-противоположностей. Вся длительность существования, то есть, продолжительность функциональности мышления каждого человеческого существа, заключена в пространстве между двумя противоположными стенами. Этими стенами цифрового мышления сознание человека отгородилось от хаоса случайных величин, и, если рухнут эти стены, и хаос хлынет в "жилище человеческого разума", наступит конец или - по крайней мере - безумие. К эволюции такой разум неспособен. Поэтому его легко контролировать, педалируя противоположности, уравновешивая баланс итак сбалансированных связей.

 

Эта гигантская структура условной, монументальной паутины противовесов задумана так, чтобы никакой прогресс не был возможен. Жесткость её схемы заключалась в уравновешивании. В уравновешивании Времени. Оно, двигаясь в этом особом пространстве в одну лишь сторону, неизбежно ведет к энтропии. Поэтому баланс постоянно подстраивается, неизменно, безостановочно. Остановка, замедление процесса - смерть. Но на задней стенке волшебного фонаря ничего не происходит. На самом деле человечество, его общество - стоит на месте. Внутри никогда ничего не побеждает. Мир не побеждает войну, благосостояние не побеждает бедность, справедливость никогда не побеждает несправедливость. Топтание на месте - противоядие от распада. Но эмуляция, симуляция движения необходима для процветания "майя". "Альность" недопустима, допустима "реальность". Память, "лигия" - недопустима. Допустима "религия". Инкарнация недопустима, допустима реинкарнация. Одинаковые кубики аналогичных событий в человеческой истории не подставляются рядом. Они чередуются с другими с частотой определенного логарифма, плетущего свой замысловатый узор. Камуфляж этой повторяемости легко обманывает человеческое сознание. Отдельные кубики-фрагменты недоступны его активной памяти. Доступ к ним перекрывают завалы архивов, книг, общественных и научных библиотек, файлов, материалов, экспонатов. Не только историческая память, но и персональная изобилует провалами, пустотами, утерянными паттернами. Не вспомнить диалога десятилетней давности, его отдельных слов, интонаций, запахов, или не вспомнить, что он вообще имел место. События чередуются, изменяют свои формы, перетекают одно в другое, не оставляя следа, как бестелесные тени в тумане. Их танец - загадочный и непостижимый. В нем есть своя прелесть. В этой забывчивости - истинный смысл человеческой жизни, ее альфа и омега, ее pro и contra. Завораживающая вариантность смены картинок, ограниченная ответственность, как бы самой природой предопределенная этим, романтика этого бессловесного пафоса - вот она, антитеза смыслу иного, высшего разума, вот она, брешь в контроле, невозможность до конца держать процесс в предусмотренных рамках.       

 

В чем квинтэссенция данной минуты? В чем её главная сущность? Тихий шепот вечерних шагов за окном, царапанья жесткого снега о тёмные стекла, завывания ветра, приглушенный шум улицы, всплеск одинокой капли на кухне. Его голова - на сгибе локтя правой руки. Полный покой. Край покрывала перед глазами. Вот он - сгусток его бытия, полнота его жизни, его мысли, надежды, стремления, сжатые под чудовищным давлением до ощущения мгновенья. Все в этом ощущении: Любка, Наташа, его стремления, идеи, его город, его ребенок, беспричинные взлеты и беспричинные провалы, успех, оборачивающийся неуспехом, и поражения, превращающиеся в победу, усталость от всего этого - и неотделимое от него самого чувство эмоциональной переполненности, драматического покоя. Вот если бы задержать мгновенье! Заморозить его в неком сгустке ощущающей плазмы! Чтобы то, что составляет его, осталось бы навсегда, навечно, безвеременно висящим в пространстве. Нет, невозможно. За ним придут другие мгновения - повторения и неповторения, - длинные и короткие, - и так постепенно наступит старость, потом дряхление, выпадение памяти, распадание на кусочки, на ниточки, на молекулы. Глаза потеряют цепкость, руки твердость, придут болезни и немощь. И не сохранить этот единственный, неповторимый код чередований-сигналов: то, что было им.  

 

Поэтому  о н и  бессознательно дерутся на дуэли, одновременно выхватывая шпаги, лезут на высокие горы, умирают на войне, разбиваются в гоночных автомобилях. Почему он не такой, как они, или, скажем, - не совсем, как они? Убежать от смерти, пусть даже в саму смерть, оставить после себя в жизни неповторимый росчерк, дойти до самоисчерпания, "взять от жизни" всё, что только возможно, потому что завтра "будет поздно", потому, что страх угасания сильней. Наивные простаки. Банальные в повторяемости своих драк, бандитских разборок и соперничества.  


1 *

 

Смотри, где происходит поклонение.

 

Мы все - жители города.

 

Город формирует (часто физически, но неизбежно психически) кольцо.

Игру.

Круг смерти, с сексом посередине.

Поезжай туда, где город переходит в окраины.

На границе тебе откроются зоны изощрений порока, тоски и детской проституции.

Но и в этом кольце скверны, спазмом обжимающей пятачок дневной арены делового квартала, есть одна реальная жизнь - жизнь толп у подножия града-могильника, жизнь улиц - ночная жизнь.

Нездоровые типы в дешевых гостиницах,

в меблированных комнатах с пансионом,

в барах,

ломбардах,

бурлесках, борделях,

в испускающих дух аркадах, вечных в своем умирании,

на всем протяжении улиц ночных кинотеатров.

 

Когда умирает зрелище, тогда его имя - Игра.

Когда умирает секс, тогда он - Оргазм-Климакс



2

 

Все игры несут в себе семя смерти.

 

Бани,

бары,

закрытый бассейн.

Изувеченный раной вожак распростерт на потеющих плитках.

Его длинные волосы, даже дыханье - пропитаны хлором.

Литое,

несмотря на увечье,

тело борца полусреднего веса.

Рядом с ним журналист, что умеет хранить секреты.

Он любил приближать к себе сильных, знающих толк в жизни.

В большей части же пресса - стервятники, слетающиеся к месту действа
на потребу
любопытствующего апломба Америки.

Камеры под крышкой гроба интервьюируют червей.

 

Ценой огромных усилий ворочают камни в тени, чтобы свету явить

этих странных червей под ними.

Жизни наших недовольных безумцев разоблачены.



3

 

Камера - этот всевидящий бог - ублажает жажду всезнания. Следить за другими с той высоты, под этим углом: пешеходы вползают в наш объектив, выползают оттуда, подобно редким водяным насекомым.

 

Магия йога. Уменьшаться в размерах, становиться невидимым. Превращаться в гиганта, дотягиваясь до самых отдаленных вещей. Изменять теченье природы. Помещать себя в любую точку пространства. и времени. Общаться с душами мертвых. Обострять ощущения, воспринимая недоступные картины того, что происходит в других мирах, в глубине твоего подсознания или чужого.

 

Снайперская винтовка расширила его зрение. Он убивает наносящим раны взглядом.

 

Убийца (?) в полете, притягиваемый бессознательной, инстинктивной непринужденностью насекомого - как ночная бабочка, - в сторону зон безопасности, в укрытие, в убежище от кишащих народом улиц. Мгновенье спустя он поглощен уютным, темным и молчаливым чревом физического театра.

 


4

 

Круги современного ада: Освальд (?) убивает президента. Освальд садится в такси. Освальд останавливается вблизи меблированных комнат. Освальд выходит из такси. Освальд убивает офицера Типпитта. Освальд сбрасывает куртку. Освальд схвачен.

 

Он скрывается в кинотеатре.

 

В утробе мы - слепые пещерные рыбы.

 

Все вокруг шатко и размыто. Кожа набухает, исчезают различия между частями тела. Нарастают звуки угроз, насмешек, монотонные голоса. Это страх, смутное влечение быть проглоченным.

 

Во время сна бутон обвит вокруг всего тела, как перчатка. Теперь ты свободен от времени и пространства. Волен раствориться в струящемся лете.



5

 

Сон - подводное царство, погруженное в каждую ночь.

Утром

просыпаешься взмокший,

сопящий натужно,

со жгущими резью глазами.

 

Зенки вульгарно глядят изнутри.

Из-под панциря раковины-образины.

Выйдите же наружу

Во всем сияющем Блеске.

 

Ничего. Воздух снаружи

Обжигает мои глаза.

Лучше вырву их.

Избавлюсь от этого жжения.

 

 

6

 

Хрустящая жаркая белизна

Города Полдня.

Обитатели зоны чумы

потреблены-переварены.

(Ветры Санта-Аны, ветры из пустыни)

 

Разрыв, скрежет и всплеск в кишках.

Поиск воды и прохлады,

Взмокший актер - и любовник.

 

 

7

 

"Игроки": ребенок, актер и шулер.

Представление о случайном отсутствует в мире детей и "приматов".

Шулер тоже ощущает себя на службе у потусторонних сил. 

Случай - это шанс для выживания религии в современном городе,

так же, как театр,

а чаще кино, -

религия одержимости.

 

Ценой каких жертв, какой расплаты новый город зачат?

 

Нет больше "танцующих", одержимых.

Раздвоенье людей на актеров и зрителей - сущность нашего времени.

Мы без ума от героев, живущих за нас и караемых нами.

Если б все "радио" и "телеки" вдруг лишились питания,

а все шоу и киношки закрылись,

все жанры, подменяющие существование…

 

Мы - соглашатели с "данностью" ради остроты ощущений.

Нас превратили из безумного тела, исступленно пляшущего над обрывом,

в пару глаз,

пристально глядящих в темноту.


----------------------------------------------------------------------------------

  * (Jim Morrison. The Lords (Notes on Vision). 1969,

    перевод Михаила и Льва Гуниных - 2001)



 

Второй сон, показанный только ему одному, потому что Наташа не спала.

А что, если не спать ночью, а только днем?

Он не слабак, как они. Он не пойдет к гадалке, к психологу, не будет просить прощения у того же самого механизма.

 

Что-то изменило течение времени. Часы тикают задом наперед. Всё смешалось в доме Облонских.

 

 

               - 23 -

 

Этого хлама всё ещё хватает на чердаке его памяти. Жаркие стежки осеннего неба, трамвайные пути, разобранные на воспоминания, высокая стена между прошлым и будущим... В петербургских музеях висит между стен бестелесный застывший воздух. Итальянское bellissimo в мраморе, чугуне и бронзе. Музейный воздух начинает струится из-за плотно прикрытых ставней. Вот он мальчик, перед бабушкиным окном, окном старинного петербургского особняка, все три этажа которого разбили на клетушки ещё в 20-х. Тайны этих высоких потолков, очарованье неподвижного окна, оконная рама, как благородная рама картины, обрамлявшая вид тихого петербургского уголка. Неподвижные часы перед окном, в созерцании единственно правильного четырехугольного мира. Вечера, в которые два дерева, кусты и овальное подвальное окошко напротив, посреди старой кладки, синели, истончались - и превращались в клубы тумана. Твердое смешивалось с нетвердым, воздух - со стенами, дерево - с облаками. Потом жёлтые полосы света покрывали все своими знамёнами. Шарканье старческих ног почему-то запомнилось вместе со светом, хриплый лай полубеспризорной собаки, лязг замыкаемой двери. Когда он оставался ночевать тут, в часы рассвета окно висело над головой, над кроватью, как белая простынь, став плоским, превратившись в загрунтованный холст без эскиза. Наверное, в те вечера и ночи ему хотелось стать художником. Но встреча с учителем не состоялась, или не состоялось что-то другое. А писать он стал ещё раньше, прячась в полутемном чулане, выдумывая истории про леших, приведенья; записывал наивные детективы, простые "фантастические" водевили, басни и сказки.   

 

Ломоносов, Державин, Фонвизин, Тредиаковский, Карамзин, Сумароков, Батюшков, Жуковский, Хвостов, Крылов, Чаадаев, Веневитинов, Радищев; он читал с упоением именно этих старинных авторов, стоявших у истока русской философии, художественной прозы, силлабо-тонического стиха. Его ровесники зачитывались Дюма, а он листал пожелтевшие странички "Беседы", глотал эпиграммы на Хвостова, переписку пушкинского круга, восхищался Тургеневым и Языковым, и всё ещё не читал Дюма. Вся русская классическая литература была связана с Петербургом. Тень этого города, его грозовой атмосферы, его уникальных мостов, площадей и дворцов витала даже в поэзии, в прозе московских авторов, отражаясь, как в шаре, своей искаженной, гипертрофированной перспективой. Петербургская легкость, насмешливость, виртуозность не подменялась никакой другой; этот высокий эквилибристический стиль, отточенный, как острый клинок, безупречный, как аристократические манеры, эта разноголосица совершенно непохожих друг на друга поэтов, эта недосягаемая проза, совершенно оригинальная, без зазоров между пластами влияний: всё слишком неповторимо, слишком стильно, слишком разнообразно. Поэтому перенос столицы в Москву и доминирование московского Союза Писателей, сталинские чистки, блокада и дальнейшие репрессии против этого великого города трагически отразились на судьбе русской литературы. Московский период русской словесности, начавшийся, по мнению Розена, с конца 1920-х, оказался бесплодным. Шолохов, Булгаков, Платонов, Тынянов, Казаков - никто не поднялся до уровня не только Тургенева, Толстого, Чехова, Достоевского или Набокова, но также Андреева, Куприна или Бунина. В поэзии, если "выбросить" имена Бродского, Кушнера (и еще 2-3-х ленинградских поэтов), то - после Пастернака и Ахматовой - остается немая, незаполняемая пустота.    

 

Литературные манифесты или переоценка ценностей становились эпидемией на стыке литературных эпох: одни знаменовали собой начало расцвета, другие предупреждали о начинающихся репрессиях, наступлении реакции. Некоторые - как манифест футуриста Маринетти - говорили в пользу и того, и другого.

 

Когда рухнула созданная "не по русскому образцу" советская империя, Розен ощутил смутную надежду на перемены. Однако, очень скоро стало совершенно очевидно, что вопрос о возврате к тому, что было до 1917-го года, даже не ставился. Все хозяйство, всю экономику громадной страны захватили березовские, гусинские, фельдманы, братья чёрные и прочие "агенты империализма", только не какого-там-нибудь безымянного, а конкретного, феодального империализма ближневосточного государства, развившегося в империю. И, так как оно - государство, где капитализма никогда и не было - последний на дух не переносило, то и в России всё осталось по-прежнему, на советский лад. 

 

Какая-то неодолимая сила гнала его по литературным гостиным - только для того, чтобы ещё и ещё раз убедиться, что, кроме экстравагантности и пустоты, ничего в городе не прибавилось. Поэт и литературный критик Шпильман, приходившийся Розену почти соседом, имел обыкновение забирать его с собой в "Центр современной литературы и книги", открытый с 1987-го года. Розен почти не бывал в старом Доме писателя, который после несостоявшегося пожара закрыли - и как будто забыли про него. Этот бывший особняк графа Шереметьева на берегу Невы (а теперь уже и бывший Дом писателя им. Маяковского), стоял заколоченный, символизируя собой состояние русской литературы. "Центр" не заместил собой старого Дома писателя, не скомпенсировал его атмосферы, но открыл достаточно широкий дополнительный круг общения для таких маргинальных типов, как сам Розен. Прогулки по берегам Малой Невы, неподалеку от Пушкинского дома, где находился "Центр", тогда возобладали в розенском моционе; иногда там уже поджидал его Шпильман. Последний выбрал покровительственный тон, разговаривая с Розеном голосом мецената. Шпильман обзавелся широкими связями в литературной среде, стал писать для ряда журналов и жил исключительно литературой. Он как правило задерживался в Белом зале и в Литературной гостиной, а на лекциях и литературных вечерах не показывался. Потом они делились впечатлениями, чтобы ничего "не пропало". Его коллега прижимал трубку к уху, с записной книжкой в левой руке. Розен помнит семинар Бориса Стругацкого, творческий вечер Ильи Штемпера, лекции Семена Альтова, анонс о поэтическом сборнике Якова Гордина, вечер, посвященный презентации книги Бориса Окуня "Ночной ларек", обсуждение проекта будущего сборника Е. Вензеля, чтение стихов Сарры Абрамовны Цодыковой, семинар, посвященный творческому наследию Льва Аронзона, обсуждение "детских" рассказов Нахмансона, выступление поэта Бориса Маркмана; даже приятель Розена Шпильман удостоился чести выступать в "Центре". Всё это проводилось с энтузиазмом;  пламенно жали друг другу руки, говорили ободрительные слова, но чего-то всегда не хватало. В воздухе, в самой атмосфере Центра царил еле уловимый формализм; всё это была какая-то мелкота, далекая от настоящей литературы. Только один Шпильман, трудяга и эрудит, немного въедливый, но не лишённый таланта критик - оставил яркое впечатление. Дважды забегал Александр Кушнер, но всегда мимоходом, и Лев Куклин однажды погремел своей отрешенной софистикой, и Илья Фоняков кому-то передавал привет. И все.

 

Позже взошли местные звёздочки поэтов, о которых Розен почти ничего не слыхал: Дмитрий Григорьев, Сергей Завьялов, Владимир Кучерявкин, Инна Филиппова, Валерий Шубинский... Трудно сказать, что его раздражало. Хотел ли он оказаться одним из портретов литературной городской галереи? На уровне вечности великие задерживаются на вершине водопада времен; их не сразу уносит обезличивающим цифровым вихрем. На уровне этих убогих чтений, ущербных собраний, местных сплетен, интриг и мелочной зависти два-три маститых имени представились Розену такими же маленькими, беспомощными и смертными, как и все остальные. Стоило вообразить себя одним из заседателей литературных клубов, завсегдатаем арт-галереи "Борей", встреч, организуемых "Новым Миром" в Русской Национальной библиотеке, концертного зала на Набережной Мойки, 12, библиотеки им. Блока, Дома ученых, Центрального Выставочного зала "Манеж", Музея Ахматовой, пожимателем рук, червячком, день и ночь буравящим вязкую организационную почву, сутки которого испещрены бесчисленными линиями бессмысленных обязанностей и дел, одним из них, булыжников литературного полусвета, лысеющих очкариков с лацканами дешевых пиджаков, обсыпанных перхотью, одним из этих бесполых существ, чем-то похожих на коксинелей, моющих головы дешевым шампунем, приезжающих в "Центр" на автобусах, с древними часами без ремешков и застиранными носовыми платками в дырявых карманах: как под ложечкой начинало тоскливо сосать. Из незаметных, застенчивых мышек они год за годом перевоплощались в вершителей судеб, одно слово которых могло ниспровергнуть или вознести на пьедестал любое новое имя, но при этом оставались такими же маленькими, лишенными эмоций выжатыми лимончиками, и о прозе и поэзии судили своими маленькими полузасохшими мозгами, где отражался их собственный портрет, и возвышали они только себе подобных. Их протеже отличались от Розена исключительно активностью в литературных гостиных, появлением на всех презентациях и встречах, куда можно было "одновременно успеть", и знанием волшебного списка доктрин, поэтов, критиков, книг и модных религий, набором которых проверялось укоренённое в Питере представление о писательском интеллекте.

Магическая фраза "мне до последней родинки знакома", с наречием "вся" до или после, и другие подобные штампы, кочевали из сборника в сборник, из издательства в издательство, неизменно открывая двери редакторских кабинетов и гарантируя публикацию. Для того, чтобы получить право на владение арсеналом таких вот магических "сезам, откройся" - модных шаблонов, по методу которых создавались собственные кустарные поделки, чтобы не помереть с голоду вокруг писательского стола - приходилось униженно, как мелкая собачонка, бегать с открытым ртом, ловко хватая зубами швыряемые наугад пальцами мэтров объедки. Какой-нибудь прожжённый редактор или издатель прицокивал языком от наслаждения, читая новоиспеченный роман молодого и ещё неоперившегося автора, не желая самому себе признаться в том, что этому молодому пройдохе и прощелыге заранее сообщили о вкусах и предпочтениях "пердуна", о его любимых афоризмах, об именах героев, которые "пережиток" предпочитает другим, и что роман, подброшенный влиятельной рукой на его редакторский стол - всего лишь ловкая подделка, которых в громадном Петербурге обретаются сотни.  

 

"Дефиле на Неве", показ одежды pret-a-porte, куда Розен ходил глазеть на хорошеньких дамочек, выставки фотографий в Невской куртине Петропавловской крепости, театральные фестивали по 10 раз в году, международные фестивали в "Мариинском" театре - всё это проплывало важной кавалькадой, оставляя пёструю мешанину впечатлений, и только обостряя его приступы меланхолии, которые - он уже понимал - были тоской по литературе. Нет, не хотелось ему быть ремесленником, цеховиком, не хотелось, и всё тут. И его не больно привечали в литературных салонах. Чувствовали - не нашего поля ягода. А насильно мил, как известно, не будешь.

 

Именно в эти два последних месяца до него дошел истинный смысл слов Максимилиана Волошина, которые всю жизнь он воспринимал как ультра-славянофильство (почвенничество), или ультра-патриотизм: "Поэт, отзывающийся на современность, должен совмещать в себе два противоположных качества: с одной стороны, аналитический ум, для которого каждая новая группировка политических обстоятельств является математической задачей, решение которой он должен найти независимо от того, будет ли оно согласовываться с его желаниями и убеждениями, с другой же стороны - глубокую религиозную веру в предназначенность своего народа и расы. Потому что у каждого народа есть свой мессианизм, другими словами, представление о собственной роли и месте в общей трагедии человечества."  (из лекции "Россия распятая") 

 

Волошин разворошил сантименты и напомнил о том, как дорог ему любой петербургский поэт, и как далеки от него московские авторы: словно Петербург и Москва находились на разных планетах. Даже Бродский, которого он недолюбливал за что-то не очень конкретное, был желанным гостем и в его библиотеке, и в сознании. Недолюбливал раннего Блока, хотя не мог сказать, почему. Он равно обожал молодого Брюсова и не мог терпеть позднего. Розен давно подметил, что каждый крупный петербургский автор жил на свете не один, а со своей противоположностью-тенью. Брюсову, по-видимому, "тени" не хватило, вот и пришлось ему на склоне лет самому стать своей антитезой. Антитезой Бродскому был Аронсон, поэт, которого первый подавил глыбой своего влияния и стиля. Аронсона несправедливо называли апологетом Пушкина и Дельвига. В действительности это был не апологетизм, а переосмысление. Известен диспут Аронсона с Бродским в 1966-м году, во время которого они сказали друг другу следующее:

 

Бродский: Стихи должны исправлять поступки людей.

Аронсон: Нет, они должны в грации стиха передавать грацию мира, безотносительно к поступкам людей. (Дневник Р. Пуришинской)

 

Об этом Розен размышлял, сидя у окна и перечитывая небольшую любопытную статью. С автором её он встречался на литературных посиделках лет 10 назад. Тогда Леонид картинно пронесся по небосклону петербургского андерграунда, чтобы приземлиться в Нью-Йорке. Там и остался, общаясь исключительно (благо - есть Интернет) с литераторами московского круга. Имена личностей, которых Розен встречал на московских литературных раутах, мелькавшие повсюду в этой статье, вызвали перед глазами лица других, не упоминавшихся. Хороший поэт Александр Левин - сатирик, юморист, московский денди, битломан и персонификатор Леннона, - находившийся под безграничным влиянием монструального Строчкова - адепта формализма, филологической софистики и бюрократического обскурантизма; Леонид Делицин, с вечно грязными ногтями и манжетами рубашек, бытующий в своем лопнувшем мире финансовой, социальной и личностной недостаточности, организатор и эрудированный литератор, острый на язык, но запнувшийся в окружении и связях; Ирина Лапушина, красивая умная девочка, с какой они пару раз перепихнулись почти что в подъездах, неплохая поэтесса, зависимая от своих четырех постоянных "роковых мальчиков", и меняющая литературные вкусы и привязанности в угоду последним; Моисей Ротман, блестящий филолог и автор теории распространения гомеомерии на семантические структуры и классификацию литературных стилей, критик, поэт и теоретик, но совершенно безвольный гомосексуалист и бисексуал, окруженный партнерами сионистского мировоззрения, диктовавшими ему закономерности циклов симпатий и антипатий. Все эти и другие "хорошие люди", как будто назло оказавшиеся в поле чудовищно искажающей гравитации, вечно спешащие, пленники некого водоворота деформации, они вершили судьбами литераторов-аутсайдеров, заседали в жюри фестивалей и конкурсов, служили экспертами издателей и редакторов. Про "плохих людей" вообще лучше не упоминать; их в Москве обреталось более, чем достаточно. Из Москвы, петербургское зло казалось уменьшенным в размерах, ячеистым, незначительным:

 

"Говоря о кризисе, нельзя обойти молчанием то, что - вопреки ему - большинство авторов стали писать технически грамотней, особенно молодежь. Точность и меткость выражений, афористическая ёмкость, яркость каждого эпитета и образа, тонкая работа с фонемами, виртуозность метафор, стилистическая адекватность, эрудиция, неизбитые рифмы, мастерское владение поэтическими размерами и формами на уровне образности: вот что "хлынуло". В приоткрытые ("настежь" - так и не открыты) шлюзы хлынула волна более высоких стандартов. Могло ли "хлынуть" что-то другое? Литература на Западе находится в таком же плачевном состоянии (поэзия - особенно). Что касается жижи, то её - своей - и в России хватает".

 

Розен тут же вспомнил обращенные к молодежи слова Брюсова ("Неужели начинающие поэты не понимают, что теперь, когда техника русского стиха разработана достаточно, когда красивые стихи писать легко, по этому самому трудно в области стихотворства сделать что-либо свое. Пишите прозу, господа!")

 

"Я бы назвал кризис в русской поэзии "кризисом духовности". Из мастерски слепленных кусочков не создается цельных образов, и мы видим больше то, что просвечивает сквозь витраж".

 

"Россия сама и была Европой. Русский стиль, русский народный орнамент, русская музыка, русский фольклор - к началу 20-го века стали узнаваемым и совершенно интегральным атрибутом материковой культуры, впитались в саму кожу старушки-Европы, и, вместе с другими элементами, были её культурологическим лицом. От Варшавы и Берлина до Парижа, от Цюриха до Милана русский элемент присутствовал буквально во всём. Европа и Россия дышали одним и тем же воздухом, одни и те же моды и вкусы господствовали от Венеции до Петербурга, распространяясь за считанные недели, если не дни. Трудно представить себе, каким образом с такой скоростью эстетические концепции и литературные веяния, возникавшие в одном конце Европы, отзывались эхом в другом - в эпоху, когда не было радио и телевидения, не было Интернета. В ту эпоху совершенно невозможно было сказать, кто являлся более европейским поэтом - Анненский или Метерлинк, Маяковский или Жан Кокто". 

 

"Когда власть в России захватило первое советское правительство, в котором из 384-х его членов - только 13 были русскими (остальные - этническая почва Бунда, Поалей Цион и идей Герцля), когда позже к власти пришел тиран-диктатор с изощренной восточной ментальностью, Россия была "отсоединена" не от европейской кислородной подушки - но от самой себя. Колоссальный интеллектуальный потенциал был направлен в узкое русло целей новых чингиз-ханов, культурно несовместимых с Россией и подмявших её под себя".

 

"Самые звучные имена - Мандельштам, Анна Ахматова, Борис Пастернак и Иосиф Бродский - ни в коей мере не связаны с верлибром. В то время, как в Европе верлибр царствовал повсюду, в России он казался умерщвленным".

 

"Какое бы звучное имя мы ни взяли (Александр Кушнер, Наум Коржавин, Давид Самойлов, Юнна Мориц, и т.д.) - мы вряд ли найдем какие-либо следы верлибра. Отвечала ли эта ситуация русским национальным корням, отвечало ли искоренение верлибра естественной культурной тенденции - или было отражением ущербности, навязанной нивелированием широты российской культуры чуждой доминирующей ментальностью? Не оставил ли этот чуждый диктат свой отпечаток в этническом составе "корпуса русской поэзии"?"

 

Леонид вскользь намекал на широко известное заявление Юнны Мориц, в котором та оправдывала или даже поощряла все израильские зверства. Он подверг критике культ Бродского, засилье его стиля: "Не его стилистика, а только поэзия как таковая гениальна для своего времени. Но "стиль Бродского" оказался причислен к русской поэзии по какой-то нелепой случайности, по капризу совершенно не заинтересованных в русской культуре "юристов". Розен моментально вспомнил слова лидера правой оппозиции Жириновского, сына еврея, сказавшего так про своих родителей: "У меня мать русская, а отец юрист".

 

По Леониду, Бродский подхватил шквал американской бит-поэзии, ставшей импульсом его эстетической посылки. Кроме того, он утверждает, что интонация Бродского - это не интонация живого русского языка, подкрепляя свое мнение словами самого нобелевского лауреата.

 

"Для русских стихотворцев в поэзии всегда было что-то от религиозного ритуала. Хорошо это или плохо - но это часть русской ментальности. Для Бродского важнее "чистый" вызов и противостояние мертвящей атмосфере советской империи. Он хорошо уловил и передал эту сложную гамму ощущений застоя, тупиковости, осеннего сплина. В его стихах присутствует звенящее чувство одинокости, кричащий диссонанс яркой личности на фоне обесцвеченной палитры большого города. Индифферентность среды - и опустошенность личности. Достигалось это преломлением чисто-литературных штампов и готовых поэтических приемов, заимствованных из русской классической поэзии, а не развитием традиции живого русского языка. И античная поэзия у Бродского переосмысливается и пропускается через призму западного (при этом - не самого свежего) эстетико-интонационного палимсеста. Поэзия Бродского - это не слова, высеченные в камне, но туманные фрески на стекле, с их нерезкими очертаниями и левантийским застоем. Из этих фресок выступают горельефы популистских афоризмов, метких, как снайперская пуля, и оттого "слишком" гениальных, что указывает на их относительную дешевизну. Рифмы - совершенно в стиле Киплинга и других англо-американских поэтов - подчеркивают эти афористические потуги."

 

Культ Бродского, показал Леонид, был навязан русской литературе "извне":

 

"Бродского как эталон и как элемент обязательной программы на рыцарских турнирах русских поэтов на щит подняли те, для кого главное - не его гениальность, а его национальное происхождение. Те же круги вцепились в почившего мэтра по той причине, что в его творчестве главную роль играет западная кухня, а русские элементы в ней - не более, чем приправы. У Мандельштама, Ахматовой и Пастернака верлибр скрытно присутствует своими острыми рваными краями в интонационно-семантической сфере, несмотря на внешнее следование разграфленному силлабо-тоническому пунктиру школьной тетрадки. А разве у Бродского его нет? Он просто раздавлен громадой марсельезированной рембо-верленской печати и отголосками ритмов отечественных революционных песен. Тонкая консистенция дореволюционной поэзии лишь слегка намазана на пластинку его китчево-афоризмовых глыб - следы масла на бутерброде после того, как масло слизала наждачным языком какая-нибудь четырехногая зверюшка. Английские баллады, Мильтон, американская бит-поэзия и сотни других элементов западного производства спрессовались у Бродского в такие вот разномастные кубики, из которых составляются его стихи (...)"

 

"Есть явления сквозные - как сквозная драматургия, - и есть тупиковые, вопреки значению их индивидуальных носителей. Мильтон как образец для подражания бесплоден в том смысле, что наплодил мертворожденных подражателей. Шекспир, при всей бассейновой глубине его лирики, преспокойно дожил до сегодняшнего дня - и продолжает жить в американо-английской песенной лирике, и не только в ней. Блэйк большим поэтом не считался, но глубина его поэзии открывается со временем, несоразмерная с глубиной мисок, на которых он гравировал свои стихи. Бродский - это тупиковая ветвь, в той части своих "узнаваемых" интонаций и приемов, которые ортодоксальные бродскисты сделали штампом."

 

"В целом любые эстетические нормы затвердевают и превращаются в штампы. Если твои творческие методы не соответствуют им - тебя обвинят в отсутствии "мастерства". Современные русские стихописцы настолько запуганы дамокловым мечом этого вердикта, что пишут ожидаемо, рутинно. Льют воду на мельницу реализма (того, исчерпанного). Их стихи предсказуемы. По первой строке легко угадываешь, что будет в последней. КАЖДОЕ слово или фраза - расшифровываются "по методу Грифа". Не стоит видеть тут негативный подтекст. "Расшифровка" - дело полезное. Пусть оне им занимаются. Но в талантливой (а, тем более, в гениальной) поэзии должны существовать такие "кластеры", которые не "расшифровываются". Как не расшифровывается, например, лучшая поэзия Паташинского. Поэзия - сродни музыке. Попробуйте "объяснить" и разжевать каждую фразу музыкального произведения. Эта светомузыка эмоций не переводится на язык слов".

 

Автор статьи увидел истоки кризиса русской поэзии в политической ситуации:

 

"Маккартизм-тэтчеризм-сталинизм-гитлеризм явился первой весточкой неофеодализма, который в конце 19-го и в первой половине 20-го века усиленно пропагандировали британские идеологи и историки. "Назад, к рабству" - под таким лозунгом начался 20-й век, и до сих пор не окончился. В 21-м веке мы продолжаем жить по нормам 20-го, и эти нормы расширяются и расширяются. Тогда - не получилось. Мутные волны тех режимов схлынули, оставив на песке грязную змею сионизма".

 

Розена явно раздражала эта статья. Многое из того, что в ней говорилось, он вроде бы разделял, но изложение велось так, что засасывало, как трясина, и уже не имело значения, "кто кого". Автор статьи приводил примеры консерватизма, империализма Бродского, пересказывал его диспут с чешским диссидентом Миланом Кундерой, давая - как умелый кинорежиссер - разные планы:

 

"Для него непроницаемо - что феномены европейских деспотий, как вода озера, отражали грозовые облака, коими на Европу надвигалась тень влияния философии японо-индо-еврейского феодализма / расизма. Не понимая потаенной глубины "Идиота" и "Братьев Карамазовых", И. Б. приводит в пример Мышкина и Ивана Карамазова, утверждая, что Достоевский вписывается в западную традицию потому, что отразил пагубное влияния Запада на русские умы и души. Подобную демагогию великого поэта бродскисты-ретрограды и подняли сегодня на щит".  

 

"Трудно не заметить, что высказывания Бродского часто ущербны и дискриминационны по отношению к России и русской культуре. Встречное влияние русской культуры на уровне формирования культуры Запада вообще не рассматривается. Бродский - косвенно - умаляет национальный язык - язык его собственной поэзии. Имперский английский, каким он видит его, перевод на него для Бродского притягательней. В статье "Литературные портреты в эссеистике Бродского" Виктор Кривулин пишет: "В отличие от Мандельштама, который в тридцатые годы с ужасом отшатнулся от одной лишь возможности "быть переведенным" на другие языки, Бродский рассматривает перевод как фундаментальный принцип мировой цивилизации, действующий в сопряжении с понятием жертвы, т.е. способности к самопожертвованию, ограничению эгоцентрических амбиций и претензий посредника. Для него "взаимопереводимость" культур приобретает некое нравственное, экзистенциальное, стоическое измерение, становится едва ли не самой уязвимой и болезненной точкой его поэтического универсума".

 

"Бродский не мог не знать о том, что в своих новеллах Кундера призывал к уничтожению границ и к объединению всей Европы (Западной и Восточной) в одну "свободную зону" без границ. Следовательно, он имел в виду нечто иное. Стоит лишь чуть задуматься над тем, что же это "нечто иное", как попадаешь в самую точку... "

 

"Он не был "только" диссидентом, противником советского режима, но - одновременно - своей противоположностью, т.е. проводником тех же самых идей и тенденций советского неофеодализма: лишь подаваемых с американо-британанским акцентом. После прочтения книги Ленни Бреннера "Сионизм в эпоху диктаторов", и работы Михаила Магида "Сионизм и нацизм: роман ненавистников" - остается знание об одном из их главных истоков".

 

"Любое кардинальное политическое направление агрессивно формирует иную этику и эстетику, и само - в свою очередь - формируется под влиянием последних". 

 

Леонид указал перстом на "излюбленные Бродским императивные вербальные формы - "отменить", "объявить", на "наметившийся ещё на родине сильный "средиземноморский акцент" (Кривулин), на "синдром иерархичности" ("излюбленное мэтром словосочетание "вышестоящему уму", заимствованное из обихода имперских канцелярий"). И, конечно - вслед за Виктором Кривулиным - на тему еврейства: "Есть в очерке о Берлине еще один скрытый автобиографический мотив - тема еврейства. Ведь сэр Исайя Берлин не англичанин по рождению и по крови. В Англии он иммигрант, еврей из Риги. Его лордство - следствие целенаправленной культурной работы, а не родовой преемственности". "Боль и обида на судьбу звучат в последнем эпизоде очерка - обида уже нескрываемая - метафизическая, специфически еврейская обида, которая, вероятно, и стала мощной движущей силой, заставившей Бродского, во-первых, избрать для жизни Америку (...)". 

 

Умелой рукой телеоператора ракурс опять переводился на политику:

 

"Небольшая ближневосточная страна с неимоверным внешнеполитическим влиянием насаждает неофеодализм в глобальных масштабах, в первую очередь - неофеодальную ментальность и эстетику. Русскоязычные литературные объединения и организации оттуда полностью подчинили российские эстетические нормы и предпочтения своим штампам; они финансируют, контролируют, "проверяют" литературные журналы в Рунете, оказывают влияние на исход сетевых конкурсов, подвергают остракизму и травле неугодных им авторов".

 

И - тут же - по жанру: сценическая кульминация:

 

"Агрессивная сионистская цензура в Рунете смешалась с "постсоветским советским" образом мышления в плоскости методов, набор которых соответствует ментальности НКВД. Торжество несправедливости, триумф надменной бездарности в наше время достигли апокалипсического размаха. Фактически наложен запрет на чтение в Рунете опальной литературы, с применением силовых методов, достойных аппарата всесильных органов".

 

Таким тоном повествовал с экрана телевизора незабываемый Леонид Зорин, добиваясь противоположного запланированному им эффекта. И далее воображаемый телеобъектив старого приятеля Розена бросал читателя в самую гущу ожесточенной литературной борьбы:

 

"Три автора повествуют в "Русском Журнале" об остракизме, о преследовании неугодных. Станислав Львовский и его оппонент, Дмитрий Ольшанский, наперебой живопишут о том, как прикладывается раскаленное идеологическое тавро ("тавро не обязательно должно быть идеологическим; есть еще несколько объектов особой ненависти - свободный стих, например"), о том, как враждебная сторона отрицает само существование в 1990-е годы прозаиков Петрушевского, Садура, Дмитриева, Шенбрунн, Ильянена, Шишкина, Левкина, Шарова, поэтов Айзенберга, Фанайловой, Гронаса, Анашевича, Лавута, Кривулина ("но зато теперь у нас есть "Господин Гексоген"), а событийные книги года из противоположного лагеря ("Блуждающее Время" Мамлеева, "Миледи Ротман" Личутина, "Книга Мертвых" Лимонова) "никогда не получат ни Букера, ни Аполлона Григорьева. О них не пишут в большинстве газет (...) музыка Егора Летова на протяжении проклятых девяностых тоже проникала к меломанам при полном бойкоте со стороны тупых демократических масс-медиа."

 

"Логично-ожидаемый вывод - методы бойкота-остракизма душат литературу - так и не состоялся. Вывод следует противоположный. У Ольшанского он уместился в одной фразе : "Лучшим русским писателем 2002 года является Александр Проханов." Львовский более осторожен, но по тону весьма напоминает оппонента: "(...) с кем  мы имеем дело в лице журналиста Ольшанского. А имеем мы дело с фашистом." (Как будто критикуемый сам не признался, что он и есть фашист). Или такое выраженьице: "История в России  ходит кругами (...)" А НЕ в России? То-то и оно: сами с усами. Только внешняя принадлежность разнится. Антихристианская, антиевропейская сущность израильского сионизма косвенно проявляется самым неожиданным образом и влиянием - в самом неожиданном месте. Как минимум - в противопоставлении британской (американской) культуры - континентальной, в неофеодальных декларациях или в манере, сходной с сионистской".

 

Последнее уже было похоже на правду - если судить по манере самого автора. В одной фразе своей статьи Леонид обращался к Валентину:

 

"Невольно пришло на ум одно весьма оригинальное мнение: "Пригова и Кривулина подняли на щит противники свободного русского стиха, с целью его дискредитации". Нет, Валентин, тут, скорее, два разных объекта. Один - калька с англо-американской и французской традиции - сброшенная кожа змеи, которую выдают за саму змею; второй - река, вытекающая из русского верлибра Серебряного века. Первый стал в свое время баловнем прессы, спонсоров и издателей; второй - изгоем среди изгоев. И критикуемый, и критикующий господа критики стоят на одной и той же позиции, только размазанной по всем цветам политико-идеологического спектра. Известно, что сам основатель сионизма, Теодор Герцль, солидаризировался с крайними антисемитами и консерваторами: с Бисмарком, с фон Плеве и т.п. Среда, состоящая из одних сионистов, неизбежно расслаивается на фашистов-"антисемитов", на правоверных наци-сионистов, и на сионистов-либертарианцев: такая уж её генетическая природа".

 

Леонид бессовестно перефразировал слова Розена о Пригове и Кривулине, но, так как в статье ничего не говорилось о том, какого Валентина автор имеет в виду, то и не было к чему придраться. В философии Леонид Соломонович Каплан оказался сильнее, чем в журналистике и литкритике: 

 

"Крушение гуманистической идеологии, начавшееся в конце 19-го века, было ничем иным, как возвратом от Нового Завета к Ветхому (о несовместимости коих толковал ещё Флоренский (Розанов - в большей степени, но по методу ... Ветхого Завета). Блок пошел от обратного - как человек, который "назло смерти" выпрыгивает из окна, - заявив: "Я художник, а следовательно, не либерал". Эту крылатую фразу сегодня оприходовали правые радикалы, те, кто поумнее. Но даже в устах Быкова она невольно звучит так: "Я - сионист, и поэтому не либерал".  

 

Странный феномен, подумал Розен. Капланы воюют с еврейским расизмом, критикуют иудаизм, видя в любом правом экстремизме скрытую руку сионизма; ольшанские, коэны и эпштейны объявляют себя черносотенцами, почвенниками, приводят в пример мудрого Сталина, прославляют "каудильо Франко" и открыто признают себя фашистами. И - все вместе - критикуют друг друга. При этом не порывая со своим прежним тоном защитников обиженного еврейства:

 

"Еще пуще похож стиль Ольшанского на стиль небезызвестного Има Глейзера, а также "кота Аллергена", Хилины Кайзер и прочих защитников сионизма, которые (как сам Ольшанский до 2002-го года) его же тоном и точно теми же словами обличали "фашистов", врагов сионистского отечества, антисемитов и прочих любителей вредоносного "западного верлибра". 

 

Леонид Романов (именно так была подписана статья) весьма элегантно переводит свою позицию в еще один реверанс в сторону литературы, напоминая, что Блок, словами которого о либерализме обмахиваются противники свободного стиха, и был отцом русского верлибра (разделяя это звание с Михаилом Кузминым). Он также напоминает, что силлабо-тонический стих (по немецким образцам: традиция того времени) был "навязан" русской словесности Ломоносовым и Тредиаковским, что Жуковский добавил в русский силлабо-тонический строй немного английской краски (в английскую поэзию силлабо-тоника импортирована из французской), что Пушкин ориентировался на объединяющее начало (немецкое (Гете), французское (Парни, Шенье), итальянское (Петрарка) и, возможно, английское), так, что его поэзия вобрала в себя главные национальные особенности европейской силлабо-тоники. ("За что ему крепко досталось от консервативной "Беседы", "В свое время сумароковско-карамзинская нормативная цензура прокатилась и по молодому Пушкину, но эти нападки не стали решающими в судьбе поэта, поскольку нормативная ситуация тогда не была столь жесткой (скорее, усложненной).")

 

"В свою очередь остракизму и гонениям со стороны пушкинской плеяды подвергся Хвостов, культивировавший принципиально иное мышление. Хвостов и был первым русским "модернистом", предтечей Анненского, Кузьмина и Блока; он обладал той смелостью, на которую решились поэты лишь в конце столетия:

 

                        Я беззаконный цвет багряный 

                        Подобно снегу убелю, 

                        Как овчее руно явлю 

                        Осенней ночи кров туманный.

 

Не Хармсу (и его тени - Пригову) принадлежит первенство в приеме утрирования жанров, а Хвостову".

 

Розен ухмыльнулся нигилизму автора статьи, с легкостью раздающего титул "первый русский модернист" и манипулирующего спекулятивными понятиями. Хотя - художественное мышление все время ходит по кругу, компилируя самое себя из осколков прошедших эпох. В этом что-то есть.

 

"Судьбу Хвостова, - писал Леонид, - разделил Хлебников, ставший мишенью неприязни, насмешек и непризнания".

 

По мнению "Романова", последний не только разрушитель поэтической нормативности прошлой эпохи, - но и разрушитель нормативов, получивших прописку уже в его собственную эпоху и в современной ему "разрушительской" среде. Хлебников смешивает недопустимые - по мнению той среды - элементы: классический стиль с авангардным, архаичность - с новаторством, нарождавшийся кубизм - с ломоносовской нерушимостью строк.

 

Тут следовала новая спекулятивная ужимка:

 

"Именно Хлебников продемонстрировал, что нет непреодолимой границы между ритмическим и рифмованным стихом - и верлибром.

 

           Из мешка

           На пол рассыпались вещи.

           И я думаю,

           Что мир -

           Только усмешка,

           Что теплится

           На устах повешенного.

                1908"

 

Действительно, какие-то элементы помеси верлибра с традиционной силлабо-тоникой тут имеют место, подумал Розен, но, если приведенный пример нацелен "против" Бродского, то на деле все происходит с точностью до наоборот.

 

С любопытством наткнулся Розен на импонирующие Леониду слова Быкова:

 

 "Имморализм так называемой модной (стильной) культуры, её скромное садо-мазо, - всё это отлично сочетается с имморализмом и несколько более брутальным садо-мазо нашей почвенной культуры; имморальна и дугинская мистика (ибо мистика всегда снимает с человека моральную ответственность), и, скажем, методология Щедровицкого. Да и вообще, наши либералы очень недалеко ушли от наших же партийных боссов - хотя бы потому, что, подобно посольскому сынку Вик. Ерофееву, вышли из их среды. Плохие люди всегда договорятся. Фразеология у них давно уже примерно одна и та же (...) По-моему, это фразеологическое сходство, это единство дискурса (...) красноречивее любых других сопоставлений говорит о том, что "еврей и чукча обнялись, над ними молнии взвились". "Тут надо сделать небольшое отступление о причинах кризиса отечественного либерализма: дело в том, что никакого либерализма не было." "(...) российский либерализм образца девяностых, когда Березовский, собственно, и вознесся, - был откровенным произволом (...)" "Либерализм - это уютное существование под сению закона. Комфортно в России девяностых годов было только Борису Березовскому, спекулировавшему на нефти и автомобилях, и Владимиру Гусинскому (...)" "Дело ведь в том, что ни левых, ни правых давно нет, - есть те самые ворюги и кровопийцы, между которыми предлагал выбирать еще Бродский, но он, по счастью, не успел убедиться, что ворюги точно так же не брезгуют кровопийством, как и кровопийцы не брезгуют воровством!"  

 

В отличие от Леонида, Быков писал с изысканной легкостью, о том же самом, но с попадающей в цель убедительностью. Ещё одна русско-еврейская полукровка.

 

Любопытней всего был приведенный новоиспеченным Романовым список "10 лучших поэтов", составленный ведущими критиками по инициативе Курицына:

 

 1 Гандлевский 1952 (50)

 2 Кибиров 1955 (47)

 3 Лосев 1937 (65)

 4 Пригов 1940 (62)

 5 Шварц 1948 (54)

 6 Рубинштейн 1947 (55)

 7 Павлова 1963 (39)

 8 Воденников 1968 (34)

 9 Фанайлова 1962 (40)

 10 Шиш Брянский 1976(?) (26)(?)

 

"Сравним этот список со знаменитым списком Тынянова, - призывал Леонид. - Обнаруживаем почти полное несовпадение. Так же, как отсутствие Асеева и Сельвинского в списке Тынянова ничего бы не изменило в истории русской поэзии, отсутствие всех десяти имен в списке Курицына не нанесло бы ей непоправимого вреда".

 

Леонид тут же прошелся своим молотом критика по всей колонке, сверху донизу, начиная с "номера один" и не оставляя в неприкосновенности ни одного "кирпича". Из воспоминаний Гандлевского извлекался следующий пассаж:

 

"Несколько лет назад на одном празднестве Александр Сопровский, Лев Рубинштейн и я вышли на балкон. Я стал свидетелем такого разговора. - Как же я люблю этот стиль, - сказал концептуалист Рубинштейн, показав на сталинский дом напротив. - Даже не знаю, как его назвать... - Вообще-то такой стиль называется говном, - сказал Сопровский." Это к "вопросу о концептуалисте Рубинштейне".

 

Ничего не скажешь - одним выстрелом двух зайцев.

 

И, не соскакивая с трассы, в лучших традициях биатлона:

 

"Мало кто знает о том, что существует целая литературная страна, совершенно отдельная от русской литературы, и тем не менее вся исключительно на русском языке. Называется эта страна по разному: "еврейской афишей", "еврейским домом поэзии", "еврейской литературной жизнью", "(имярек) литературной антологией". В списках таких афиш и антологий - тысячи имен. Глядя их бесконечные "простыни", начинаешь понимать, как много "дали евреи русской литературе" (или она - им.... безбедное существование... почести... славу... увековечивание имен...). В этих списках - Эдуард Багрицкий, Самуил Маршак, Илья Ильф, Илья Эренбург, Илья Сельвинский, Юнна Мориц и Наум Коржавин, Леонид Аронсон, Маргарита Алигер, Агния Барто, Вера Инбер, Ольга Бергольц, поэт Исаковский, поэт Роберт Рождественский, Александр Кушнер, Давид Самойлов, Игорь Губерман, Вадим Шефнер, Дина Альперович, Войнович, Розенбаум, Кунин, Эдуард Тополь, мои земляки Леонид Коваль, Эфраим Севела и Абрам Рабкин, Александр Кабаков, Н. Воронель, Дина Рубина, и за ними - бесконечные, бесконечные ряды прочих. Мандельштам и Пастернак присутствуют не везде - выкресты все-таки. Зато Бродский есть непременно. Впереди всех".  

 

"Многие из них - живых и неживых - уже давно не на земле России, а на земле Ближнего Востока. Но все еще продолжают пользоваться плодами с древа русской культуры, кормятся за её счет. Это в русской литературе дела идут из рук вон плохо. А в этой отдельно взятой литературной стране торговля ни на секунду на угасает: публикуются новые и старые книги, издатели и авторы сколачивают капиталы, выпущенное в свет - бойко раскупается; жизнь бьет ключом - и ни о каком застое не слышали".

 

И снова автор статьи стрелял как будто вслепую - а попадал в десятку. Действительно, Розен знал, что в Израиле торговля русскими книгами процветает. Но там издавались, продавались и покупались не какие попало русские книги, а в основном книги русских авторов с еврейскими именами. Такие авторы заполняли каждую нишу вкусов и читательских запросов, по любой тематике и в любой области. Философия, филология, юриспруденция, наука, техника, искусствоведение, медицина: в любой "отрасли" отыскивалось критическое количество авторов-евреев, писавших на русском языке, и их книги издавались немалыми тиражами (за счет израильских государственных дотаций, грантов), а, если существовали такие области, в которых русские авторы-евреи не потрудились сочинить ни одной книжки, срочно делались переводы с других языков, на которых евреи другой национальности успели-таки в поте лица своего потрудиться на славу. В бумажных и онлайн-журналах с рубриками "еврейская мудрость", "еврейские университеты", "еврейские новости, "еврейские прогулки", "еврейская философия", "еврейская психология", "еврейская жизнь" приводились списки этого моря книг, а также печатались отрывки из них или целые произведения. Всё это - почти без соблюдения копирайт. На первый взгляд, обширная издательская деятельность на фоне застоя на российском книжном рынке внушала уважение. Но попутно поражала намеренно расистская (националистическая) окраска этого обширного (и наверняка централизованного) проекта. С одной стороны, любого писателя любой культуры превращали в "еврейского писателя" за одну секунду и за одну только каплю еврейской крови, отказывая ему в принадлежности к культуре того народа, среди которого он жил и на языке которого творил. Надсон, Мандельштам, Пастернак, Бродский, Стефан Цвейг, Гейне, Юлиан Тувим и Эльза Триоле подавались под исключительно еврейским соусом. С другой стороны, в этой еврейской книжной вселенной на русском языке превуалировали книги потрясающе низкого уровня, нередко - поделки маргинальных, совершенно несостоятельных авторов, извлекавшихся из небытия только затем, чтобы не напечатать ни одного не еврейского русского имени. Политика израильского издательского проекта была откровенно дискриминационной по отношению к русской литературе, исключая всех, не могущих похвастать жидовским происхождением, и намеренно провоцировала раскол русской литературы по этническому признаку. 

 

Некоторые пассажи этой статьи Розена просто развеселили:

 

"Может быть, великим вправе называться "король русских концептуалистов" Пригов? Ведь это он - настоящий герой, бросивший камушек в трёхголового дракона Ленина-Сталина-Хрущова, посеявший здоровый советский смех над здоровой советской действительностью, веселый Робин Гуд словесной мистификации, театрализировавший будни братских могил, моргов и усыпальниц советского быта, герой, растоптавший своим юмором и сарказмом святые штандарты палаческого ордена коммунистов. Ну, кто ж будет у него это отнимать? В отличие от первого и шестого номеров в списке - Пригов наверняка останется в истории русской культуры как явление знаменательное. Только к поэзии приговщина имеет весьма отдаленное отношение. Кто ж будет всерьез (с поэтической почки зрения) оценивать такое:

 

    Свободный и гордый по Крыму гуляю

    Морские просторы вблизи наблюдаю

    Цветенье магнолий, цветенье глициний

    На камнях морские следы замечаю

    И в воздухе горных склонение линий

    Об этом писал еще помнится Плиний

 

Пошлая, вульгарная серость, с топорными рифмами и натужной подстановкой слов: втискиванием их в рамки рифмо-ритмической сетки".

 

"Еще более явная пошлость, банальность пародирования маргинальных од "простых советских тружеников", помещаемых в провинциальных газетах, сконцентрирована в следующем образце:

 

          Течет красавица Ока

          Среди красавицы Калуги

          Народ-красавец ноги-руки

          Под солнцем греет здесь с утра

 

          Днем на работу он уходит

          К красавцу черному станку

          А к вечеру опять приходит

          Жить на красавицу Оку

 

          И это есть, быть может, кстати

          Та красота, что через год

          Иль через два, но в результате

          Всю землю красотой спасет

 

Вне задорно-хулиганской (по советским критериям) выходки утрирования абсурдно-маразматического состояния неживого советского официоза эта так называемая "поэзия" ничего из себя не представляет. Пригов - тот же Пелевин, только в "смежном жанре". Оба строят свою литературу на тупом расчёте, а не на вдохновении; оба - скорее манипуляторы явлением и просчитанным воздействием на читателя, чем художники; поэтому их "литература" схематична и черства".

 

Вспомнил Леонид и о Сорокине с Саканским:

 

"Бессодержательность и заведомый крах "московского концептуализма" вполне отражает личность Сорокина - писателя, наделенного, в отличии от Пригова, незаурядным талантом. Концептуализм мешает виртуозно владеющему стилистикой, структуральной техникой письма Сорокину отойти от советских штампов и дать волю раскрепощённому творческому сознанию (как это сделал Саша Соколов). Этот по-настоящему крупный писатель так и остается в плену московской привилегированной среды (сформировавшейся как дублер круга комсомольско-партийных мальчиков и отпрысков из семей номенклатурной аристократии). И вполне закономерно, что самый талантливый московский прозаик сорокинского поколения - Сергей Саканский, автор совершенно гениальных рассказов и романа "Когда приходит Андж" - вообще "выпал из обоймы", не издаваемый, бойкотируемый, забытый".

 

Уделял Леонид место и Пригову-теоретику, Пригову-критику, Пригову-пророку. Он рисует человека цепкого, отточенного ума, умело и толково пересказывающего общие положения периодизации литературы и предсказавшего ей кризис и крах. Основные причины Пригов видит в изменении социального статуса литератора, в люмпенизации, апатридизации и повертизации создателей литературных произведений. Одну из главных проблем кризиса Пригов усматривает в возникновении необходимости перевода с языка на язык. "Древние литературы, - говорит он, -  были счастливо избавлены от всего этого, предоставляя занятие словесностью либо людям обеспеченным, либо состоящим на содержании и под защитой влиятельного мецената. (Кстати, советская литература совсем ещё в недавнее время прекраснейшим образом - ну, не в том смысле! - воспроизвела этот тип аристократически-просветительской культуры, когда единственным и всесильным меценатом было государство (...)" (Тут - пересказывается мысль Элиота).

 

Пригов "обвиняет" имперский английский язык, давление англоязычного мира в агрессивной империалистичности, в сужении прав русских литераторов и в навязывании им необходимости изъясняться на чуждом для них языке. Гибель или перерождение элитарной среды, нарастающая дешевизна книг, в отличие от визуального искусства, способных (как и сам писатель) выжить только тиражами: вот что делает "литературную деятельность (...) в пределах рынка рентабельной." По мнению Пригова, настоящие писатели оказываются поэтому "на открытом рыночном пространстве маргиналами и паразитами."

 

Таким образом, Пригов подходит к проблеме с позиции примитивно-житейской логики - бессознательно смешивая два изначально неверных суждения (экономическое и этическое). (На самом деле политики, к примеру, являются в той же степени паразитами: просто они подчиняют экономические рычаги себе; мафия; громадное большинство предпринимателей, как правило уклоняющихся от уплаты налогов и от игры по правилам; военные: все они паразиты по критериям того же "открытого рыночного пространства"). Пригов призывает вернуться к "прикладной" литературе, основанной на фольклорном начале. Главная мысль Пригова, выраженная предельно откровенно: "Исчезновение литературы (в ее "высоком" смысле и статусе) не заключает в себе, по сути, ничего невозможного и  трагического. В своем противостоянии поп-культуре и масс-медиа высокая литература чересчур уж горделива, нетерпима и заносчива." 

 

"Таким образом, - писал Леонид, снова упрощая и уплощая, - нам нисколечко не почудилось в стихах Пригова зоологическое родство с почвенниками, а мировоззрение его хитрым образом - "по кругу" - сближается с мировоззрением ольшанских (разве что выражаемо с формальным кивком ритуалу следования эталонам определений Кошута). В 1980-х и 1990-х московский концептуализм всё более явно становился знаменем борьбы художественной элиты за свои элитарные блага. В 21-м веке уже совершенно ясно, что он - это бытование, а не искусство".   

 

"С того момента, как Алексай Алёхин выстрелил своим анти-манифестом - в ответ на наш с Фараем "Манифест ультра-символизма", - и призвал вернуться назад, к искусству фашизма и коммунизма, убрать образцы эпохи модернизма, работы авангардистов из музеев, оставив их разве что в запасниках, никто ничего нового не сказал. Идеология правоэкстремистского, антилиберального, неофеодального переворота, в глобальных масштабах навязываемая миру (в основном из "сионистского рая" и Бруклина, с поддержкой Великобритании и Соединенных Штатов), нашла своих адептов и в России. Идеологам глобализации, неофеодализма, имперского устройства мира и насаждения пыточно-палаческой этики для быстрейшего достижения своих целей необходимо нейтрализовать искусство. И это проводится в России через рубинштейнов и приговых, прохановых, кочетковых и алёхиных. Как верно подметил Быков, в литературной России есть только правые левые и правые правые. Совсем как в парламенте Великобритании. Россия, давшая миру Бакунина и "Народно-Трудовой Союз", снова идёт не своим путем, вслед за присланным в пломбированном вагоне внуком Бланка купившись на очередного троянского коня - распространяемую сионизмом неофеодальную доктрину. Ольшанский, Пригов и другие только вторят Алёхину, фактически ничего не добавив к его антиманифесту".

 

"Пока еще не посылают поэтов на улицу с лопатами, но Кочетков уже заявил, что, по мнению "Вавилона", "писатель должен участвовать в литературной жизни", и что "кто не клубится с нами - тот не литература". (Непосвященный вряд ли поймет, что речь идет об участии в работе московских клубов - лекциях, и т.д.). Сам Кочетков "участвует и клубится" - а потому выдает на гора такие шедевры:

 

               Умер жучок.

               Бедный жучок.

               Вынесть не мог

               Жизни такой.

               Он заболел.

               Умер жучок.

               Умер жучок

               Мой, -

 

Или такие:

 

               У Власа мозоли,

               У НАСА - сбои.

               У нас "ОБОИ И АЭРОЗОЛИ".

 

В обоих случаях шедевры приводятся целиком".

 

"Эти стражи стоят на воротах и тоном архангела Гавриила вопрошают: "Не грешил ли ты талантом?" Они целиком полагаются на ответ, ибо не в силах различить между талантом и бездарью. Тем более, что талант как правило ответит прямо и утвердительно".

 

Кризис культуры, сужение роли высокого искусства - не изолированное явление, само по себе, но прелюдия к тоталитаризму, войнам, концлагерям и произволу (как в России и Германии в 1930-е годы). Оккупированный сионизмом имперский центр - Соединенные Штаты - проводит стремительно-систематическое свертывание свобод (так, как в России 20-х и 30-х годов): от поправок к Уголовному, Гражданскому и прочим кодексам, до изменений правил ареста; от создания разных комитетов по литературе, радио- и телевещанию, кинематографии, и т. д., выполняющих цензурные функции, до расширения особых полномочий репрессивных органов; от все более и более широкого применения смертной казни и увеличения сроков заключения - в том числе и за самые мелкие закононарушения, - до радикального ужесточение пенитенциарной системы: введения для заключенных жутких, чудовищных условий содержания, кандалов, тяжелого принудительного труда и физических наказаний-экзекуций. Количество заключенных в тюрьмах США стремительно приближается к 18-ти миллионам; полиция и тюремное начальство систематически применяют пытки. По мнению специалистов, реформы американского законодательства и деятельность правых просионистских экстремистов в ряде штатов в ближайшие 3 года удвоят количество заключенных.   

 

Агрессивная социальная политика, фактическая отмена гарантированного минимума заработной платы и социальной защищенности сделали миллионы людей бездомными, превратив улицы громадных американских городов - таких, как Нью-Йорка и Чикаго - в клоаку. (Согласно ряду организаций только в одном Нью-Йорке - около полутора миллионов бездомных).

 

Леонид указал на причину нерезкой, смазанной картины американской культурной ситуации:

 

"Культурную ситуацию в США смягчает соседство Канады - страны почти европейской, динамичной, прогрессивной и - в общем (пока) - либеральной. Так же, как в области технического сотрудничества, где Канада - резервуар для многих прогрессивных технологий, используемых в США, в области культуры Соединенные Штаты подпитываются канадским уровнем и стилем. Канадские авторы, такие, как монреальские англоязычные поэты Христиан Бёк, Ганс Краузе, Мигель Ламиэль, Герберт Аронов, Винченто Агорелли, Петер ван Тоорн (Peter van Toorn), Marc Plourde, Arty Gold Richard Sommer, Jon Paul Fiorentino; или плеяда франкоязычных поэтов (Robert Lalonde, Rйjean Ducharme, Jacques Poulin, Pierre Morency, Stйphane Poulin, и др.) - работают в пространстве где-то между концептуализмом и постмодернизмом. Саша Соколов вполне вписался в атмосферу Канады; неясно, смог ли бы он, находясь в США, развить и воплотить свои литературные идеи. За время жизни в Соединенных Штатах Эдуард Лимонов деградировал; этого могло не произойти в Монреале или Торонто. В целом канадские авторы в чем-то схожи с авторами русского постмодернизма, такими, как Саша Соколов, Э. Лимонов, Вик. Ерофеев, Б. Кудряков, П. Кожевников, В. Лапенков, Евг. Попов, Е. Харитонов, Б. Дышленко, Болотов. Правда, уровень канадской прозы - как английской, так и французской - в целом более высокий, а владение "писательской кухней" - более изысканное (чего не скажешь о поэзии). Несмотря на поразительные замыслы русских постмодернистов-прозаиков, на их блестящие идеи, на отдельные гениальные фрагменты (Кудряков, Харитонов), их проза слаба конкретным воплощением, не становящимся особым эстетическим событием-переживанием. За исключением Саши Соколова, ни один из известных автору эссе писателей не "тянет" на выдающееся явление".  

 

Не дочитав до конца, Розен потер пальцами виски, открыл бар, налил себе в граненый стакан "огненной жидкости" и, повернув стакан в пальцах, заглотнул первую порцию. Саканский писал Розену из Москвы примерно два года назад:

 

"Это был такой момент в начале 90х. Организовались частные издательства. Сначала пропечатали всю переводную литературу, потом стали искать своих. Обратились к писателям, профессионалам: нам нужны детективы, фантастика, женские романы и прочее. Братья-писатели гордо подняли носы и головы: Нет! Да что бы мы! Да вы...... Да пошли вы наф.....

 

Тогда бизнесмены пожали плечами: ну и не надо. И не МЫ пошли наф, а как раз ВЫ. И очень быстро нашли для своих дел НЕ-писателей. Теперь они и стали писателями. А новое поколение других не знает и знать не хочет. А старики только сейчас за головы схватились. Один полон мрачной решимости: вот, я сейчас напишу. Я так напишу.... Триллер....

 

Все напишу, лучше этих, нехай знают, что такое настоящий писатель.

 

Но поздно. Никто его не примет. Потому что стереотип писателя сложился другой".

 

 

 

               - 24 -

 

Цепкий розеновский ум моментально сопоставил позиции, классифицировав "теории кризиса". "Шокирующий антидемократ" Ольшанский полагал, что либерализм, авангардизм, вольнолюбие - заговор против божьего плана, ибо в божьем проекте равновесие наступает исключительно за счет консерватизма, традиций, суровости и несвободы. Чудовищность смерти способна уравновесить только чудовищность тирании, иначе здание рухнет. Для Быкова причины кризиса - в политико-социальном дефекте развития новой России: где нет ни левых, ни правых, нет выбора, разнообразия, демократии, нормальной литературной жизни. Два больших лагеря симулируют видимость противостояния, на самом деле принадлежа одному и тому же крылу и поддерживаются одной и той же социально-политической элитой. Пригов даёт картину глобального "похолодания", когда - в результате специфического поворота в развитии цивилизации - сворачивается плюрализм, усекается разнообразие искусства, лишается "общественно-экономической" базы высокая литература. Он призывает литераторов смириться, отказаться от бывшей культуры, стать шутами и слугами при дворах будущих тиранов-князьков. Леонид Романов (Каплан) считает общемировой кризис культуры вирусом восточного деспотизма, поразившего европейскую цивилизацию в результате целенаправленного зловредного саботажа, исходящего от Евруньи Сьораковны, близкого к установлении глобальной имперской тирании. Наступающую эпоху он называет неофеодализмом, а её идеологию - сионистским антигуманизмом. Алексей Алёхин, издатель и редактор журнала "Арион", обличает "засилье авангарда" и предлагает - исходя из чисто-эстетических посылок - загнать авангард обратно в андерграунд. Его эстетическое философствование воспринимается как холуйская готовность служить новым хозяевам и божкам, идущим на смену капиталистам-либералам. Саканский воспринимает происходящее как следствие делового проекта, в который представители настоящей литературы и, как правило - люди старшего поколения - вовремя не вписались, и поэтому остались вне жизни. 

 

Все эти мнения напоминали ответ перед классом амбициозных, набирающих баллы (для поступления в ВУЗ) старшеклассников, но не все они попадали в точку. "Правильными" ответами оказались лишь два: "ответ" Пригова и "ответ" Леонида Романова. Они описали культурную ситуацию как тенденцию - процесс, не зависимый от воли единичных обладателей власти и влияния. Пригов призывает с этим процессом смириться, Леонид - сопротивляться ему. Ни то, ни другое, похоже, ничего не меняло. Мир появился законченным, весь сразу. Он представляем как статичный объект-продукт "единоразового" творческого акта. Все связи в нём определены внешними силами, в смысле воплощенного отношения "сил" с "материалом".  Если этот законченный творческий акт рассматривать с позиций одних и тех же космологических параметров, то окажется, что мы существуем в уже мёртвом мире, и в связи с этим время в нём "движется" исключительно в одну сторону. Законченность и самодостаточность определяют то, что в нём ничего не меняется. Он построен на тотальном балансе и уравновешенности частей. Все пропорции строго соблюдены, то есть - тот же принцип 0 и 1, только размазанный по всему спектру смыслового дуализма. Так как время в нём движется в одной плоскости, оно как бы "вытягивает" этот мир в длину, а это значит, что он будто бы пульсирует, т.е. исчезает и воссоздается в своей голограмме-проекции на иное сущее.

 

Смена демократий империями, империй - демократиями, консерватизма - либерализмом, либерализма - консерватизмом: отражение разобранных на фактурные составляющие компенсаторных связей, каркаса иллюзии движения. Эти замысловатые движения необычного маятника, эта прихотливая бинарность - не что иное как срез статичности, где повторяемость - её структуральность, фактура. Ни один волевой акт, ни одно действие не может ничего изменить в мире в силу того, что на любое действие немедленно последует противодействие. Преуспевающие в обществе индивидуумы, великие полководцы, выдающиеся монархи, знаменитые революционеры - это те, чьи действия непременно направлены по вектору силы, по течению тенденции исторического баланса. Творческие личности, чьё мироощущение, чья эстетика шли вразрез с поворотом очередного витка, против движения маятника, тонули в пучине безвестности, даже самые великие, самые гениальные из них в лучшем случае оказывались забыты на века или на тысячелетие.

 

Валентин как будто присутствовал на какой-то сюрреалистической стройке. Прорабы в касках показывали куда-то вверх, где было "пустое" небо. Строители протягивали друг другу сжимавшие пустоту ладони; другие совершали круговые движения руками, в которых ничего не было; третьи брали невидимые кирпичи, четвертые прилаживали не существовавшие оконные рамы. Вся эта пантомима лунатиков была наполнена высшим смыслом, раскрасившим лица участников воодушевлением и целью существования. Розен хотел бы стать одним из них, действовать вместе с ними, жить их интересами, их общим движением, ощущая себя их частицей, обладая незамысловатым, инстинктивным патентом нужности, своей коллективной ценности. Единственной категории счастья, счастья существования. Но для этого ему необходимо было увидеть то, что видят они, галлюцинировать, как они, не испытывая презрения к этому облаку обмана. Его уютное логово, его потрясающий город, его верная супруга и миллионы, которыми он обладал, свобода поехать, куда захочет, полететь в любое время в любую страну, его дочь, умная девочка с наблюдательными глазками и недюжинной волей - всё это было изгнанием, островком, на который сослали его неведомые бездушные силы. 

 

Он мог бы сказать совершенно определенно, когда его впервые застигло врасплох это колючее чувство беспомощной раздвоенности. Как будто его воля, его личность отправилась гулять одновременно по двум направлениям. Эти две или три взорвавшиеся капли, как ноющая боль в области солнечного сплетения, вонзились в память, перевернули картинку обратной стороной, демонстрируя границы иллюзий.



 

               - 25 -

 

Сперма капала на дощатый пол гулкими, тяжелыми каплями, звучавшими в затенённой тишине дома как взрывы, и, казалось, сотрясали её до основания. Юная идеальная попка, только что находившаяся в миллиметре от его крайней плоти, куда-то двинулась в темноте, оставив его в недоумении  и растерянности. Прелесть того, что произошло до сих пор, неожиданность и спелая романтичность осторожного задыхающегося движения - пока они оба ни забились в сладостных, замирающе-слаженных содроганьях-конвульсиях - загипнотизировали его, погрузив в вязкое облако заторможенности. В состоянии того размякшего расслабленного покоя он не успел ни зажать краник, ни подставить ладонь. И тут же был застигнут в своей растерянности горячим и вертким язычком, принявшимся слизывать эти капли. Его ладонь непроизвольно легла на её потрясающе шелковистые волосы, как будто слившиеся своей эманацией с лукавой дерзостью этого юного существа.

 

Её престарелые дядя с тетей, почивавшие через помещение на громоздкой никелированной кровати с затейливыми бронзовыми навершиями в форме кедровых шишек, в четвертой из анфилады комнат крепкого полуторавекового "дворянского гнезда", могли слышать эти удары ни на что не похожих тяжелых капель, эту россыпь налитых формулой жизни перезрелых зерен. Загадочно и настороженно темнел провал неплотно прикрытой двери, и назавтра Валентину уже казалось, что он темнел с укоризной. Какая-то определенная догадка вплывала из этого непроницаемого провала в его память, в его воспоминания о себе, и колола под кожу тупой швейной иглой, и ему в очередной раз мерещилось:  т а м знали обо всем. Её дядя был профессором философии, преподавал гуманитарные предметы в военной академии и в консерватории; это он пригласил Валентина на лекцию с поездкой на поезде и с ночевкой в бывшем полузапущенном поместье.  

 

Сладковатое чувство раздвоенности движения, одновременного присутствия двух версий реальности, подозрений о том, что за той пустотой сумрака и догадывались о том, что произошло, и - нет: клеймом проклятия легли на всю его дальнейшую жизнь, на его душу; и это клеймо обретало категорийную множественность по мере того, как множились его подвиги, в перевернутом виде становившиеся преступлениями, и преступления, в виде тузового бубна превращавшиеся в подвиги.  

 

Всё, что произошло в том старом доме, в других домах, несших на себе окантованную печать времени, разъедает кожу, щиплет глаза, смывает его с ослепительно-глянцевой обложки жизни. Представившаяся ему во время той прогулки по Невскому льдина все-таки отплывает, дистанция до спасительного берега увеличивается, и с этим нельзя ничего поделать. Это болезнь. Она вызвана размыванием реальности. Дезинтеграцией самого фундамента - материальных вещей.

 

Неужели есть ещё хоть кто-то, кто сохранил эту связь с основой тех незаменимых, неделимых, несокрушимых частиц? Кто-то из людей, успевших спрыгнуть на берег? Или все до единого - все гуманоиды - уносятся той льдиной?

 

Всё меньше связей с реальностью. Они обрываются, как пуповина после рождения, как пуговицы на старом кафтане; они остаются только в памяти, в руках, в ощущениях, но сами уходят.

 

Ещё пятьдесят лет назад в предметах была вещественная, осязательная вескость, которой теперь уже нет. Эта вескость происходила из человеческих глаз, не умевших разглядеть предметы иначе. Они были трех- и четырехмерными, объёмными, осязаемыми. Вес ложки, табакерки, портсигара эстетически соответствовал виду, фактура поверхности - размерам, расцветка - объёму.

 

В былые времена существовали  вещи, одинаково совершенные как на ощупь, так и на вид. Антикварные предметы, какими обладал Розен: костяной набалдашник затейливой трости, трубка для курения, подсвечник: намеренно изготовленные создателями так, чтобы радовать не только глаз, но и доставлять ни с чем не сравнимые дактильные ощущения. Когда эти предметы держишь в руках, когда прикасаешься к ним пальцами, ладонями, своими рецепторными щитками - мир наполняется новым смыслом, мерой неповторимости и единственности. Мастера тех поколений могли найти утерянное сегодня соответствие между видом предметов - и осязанием их. Невозможно забыть ту особую, ни на что не похожую, гладкость старинных шахматных фигур, покалывающую пальцы теплоту, исходящую изнутри каждой из них, а не забирающую её у тела, их эстетически совершенную форму, обретающую дополнительное совершенство на ощупь. Это расширение предметов за счет приобретения ими новых качеств в момент прикасания к ним открывало дверь в некое нелинеарное пространство, замкнутое на хитроумный замочек. Столовый нож, необыкновенно, элегантно лежащий в руке, со смещённым в сторону ручки центром тяжести, удивительно гармонирующим с его укороченным лезвием. Серебряная сахарница, всей своей поверхностью подчеркивающая объем, вес и фактуру. И эти осязательные ощущения. Тот же нож сообщал своим прикасанием ладони и пальцам легко читаемый код бороздок, пупырышек, завитушек, вместе складывающихся в сенсацию узнавания их соответствия чарующей игре со смещением силы тяжести, зрительным эстетическим формам, блеску безукоризненного лезвия, пропорциям и размерам.

 

Розен думал об этом, сервируя стол вместе с Наташей, раскладывая на нём столовое серебро. Старинные предметы начала собирать ещё "московская" бабушка, не продавшая ничего из своей коллекции даже ради полушки хлеба, когда немцы стояли на подступах к Москве и небо рассекали белые лезвия прожекторов куцей добровольческой обороны. Видимо, знала в них толк - понимала и умом, и сердцем, и руками их неповторимую, индивидуальную сущность. Она дожила до преклонного возраста, и умерла, не сделав никаких распоряжений. Странно было видеть горы столового серебра, позолоченные чайные ложечки и щипчики для сахара, сахарницы и сольнички, дорогой фарфор, наборы хрустальных стаканов и ваз в её уставленной антиквариатом, но с виду скромной комнате. Непостижимо, как она смогла сохранить всё это в обычной сретенской коммуналке. Её соседями были не доктора наук, не представители старой интеллигенции, а обычные слесари, шофера и работники общепита, которые в ней души не чаяли. Дядя Коля, весь в наколках, не вылезавший из Бутырки, который свою собственную мать порешил бы, не моргнув ни одним глазом, "московскую" бабушку называл по имени-отчеству Марьей Никитишной, и уважительно уступал ей дорогу из коридора на кухню. Всегда пьяная Прасковья с глазами маньячки, работница столовой на шарикоподшипниковом заводе, водившая мужиков в свою угловую комнату, заботливо подогревала бабушке чай, когда та недомогала или страдала бессонницей. Однажды какой-то из её хахалей чем-то задел соседку. В один прыжок Прасковья настигла его - нож к горлу - и закричала диким голосом "слышь, ты мою бабушку не трожь!". Иосиф Ройтман, снабженец и вор - мог три месяца подряд беспробудно пить, пропивая всё свое имущество, а следующие три месяца красть, восстанавливая утраченное, дважды оказывавшийся в "участке" за клептоманию, - на бабушкино добро не зарился. Когда пропала одна из бабушкиных изящных вещиц, какую та держала на кухне, ходил сам не свой, чувствуя, что его подозревают, и через три дня вернул пропажу, добавив-буркнув: "Вот, это Яшка стибрил."

 

Брат моментально отказался от своей доли. "Не нужны мне эти буржуазные пережитки. Без них жили и без них проживем". Тем самым поставил Валентина в положение должника, по-военному просто и без обсуждения. Через братину жену, чернявую красавицу, падкую на модные и престижные вещи, наверняка укорявшую мужа за его "благородный" поступок, Валентин подкармливал "старшого" такими суммами, какие в состоянии раздавать не каждый падишах, но тот всё равно держал его на дистанции, как на длинном поводке, умело педалируя разными козырями, в том числе и своим отказом от доли в бабушкином наследстве.

 

К этой "заначке" Розен постепенно добавлял восхитительные вещицы, привозимые из российской глубинки, из одиноких литовских хуторов, из белорусского Полесья, из полтавских сел. То, что не удавалось обнаружить на просторах великой и могучей, продавали ему обедневшие австрийские и сицилийские дворяне, потомки чешских графов и венгерских князей, польских Радзивиллов и Потоцких. 

 

Розену удалось раздобыть совершенно невероятные предметы, ценные своей старинностью и красотой. Ткани: покрывала с вышивкой гладью и стеклярусом, гобелены, накидки с сочетанием бархата, батиста, шелка, золотной нити, синели и ситца, потрясающие вышивки по черному шелку - картины, ализариновый ситец, шерстяные, шелковые, хлопчатобумажные, ситцевые и другие платки, разнообразные шали, декоративное ручное ткачество по шерсти - удивительные картины, жаккардовое ткачество. Старинное оружие: античный щит, русская рында, украшенная затейливой резьбой по дереву и металлу, кинжалы и самострел. русский шестопёр и булава двенадцатого века. Ручное (туалетное) зеркальце и коробочки, шкатулка и ящичек из мамонтовой кости со сквозной резьбой и позолотой, два квасных деревянных набора, покрытых лаком и хохломской росписью, изделия из яшмы и металла с зернью, коробки и ларцы из папье-маше, с росписью с применением темперы, изделия из бересты с прорезью, старинные матрешки и глиняные свистульки, серебряные кубки из простого и золоченого серебра, с навершиями и без, с чеканкой, бронзовой, золотой и серебряной скульптурой, с литьем и драгоценными камнями, старинные часы на цепочках, с искусными миниатюрами по металлу. Стекло: наборы из сульфидного, цветного и бесцветного стекла, хрусталя, сульфидной и цветной крошки, изящные комбинированные произведения из Гуся Хрустального, с позолотой и вставками из металла. Русские художественные лаки: расписные ларчики, шкатулки, коробки, подносы. Художественные эмали: серебряные братины и чарки, чайники, молочники и сливочники, ларцы, наборы для вина с эмалью по литью, миниатюры на кулонах, нашейных украшениях, портреты на металлических пластинах и на серебре.

 

Однажды утром Розен проснулся - и понял, что превратился в Коллекционера. Нет, у него не выросли рога, но осознание мутации было вполне очевидным. Он чувствовал себя омерзительно, как если бы его без спросу записали в число дарителей донорских органов или добровольцев, готовых на себе испробовать действие новых лекарств. Он понял, что страсть к собиранию постепенно поглощает его, и он уже не свободен более. Его квартира тоже не была безразмерной, и навезенное, накопленное им уже почти съело её ресурсы. Он ещё не весь растворился в своей очередной пассии, и все-таки коллекционирование не сразу разжало когти. Только лишь для того, чтобы уступить постепенное абсорбирование его другой страсти. Или - другим страстям. Так даже лучше. Даже верней.



 

               - 26 -

 

 - Сколько лет ты собирал это? - спрашивает Наташа.

 -  Это измерялось не годами, а всасыванием отравы коллекционирования.

 - Правда? А я думала, что когда у тебя есть деньги - и ты можешь покупать всё, что тебе заблагорассудиться... ну, допустим, не все, но почти все... то приобретения - это приятное и радостное занятие.

 - Ты помнишь, как твой кузен собирал книги? Как они выжили его из его собственной спальни - и он стал спать на коридоре? Как они лежали у него везде - на тумбочках, на полу - в стопках, на столах, на кресле, на стульях? Как он пропускал работу, чтобы раньше, чем кто-то другой, перехватить или выменять ценную книгу? Они абсорбировали его, и он не только не успел бы прочесть всё это до конца своих дней, но даже не знал, сколько их у него, не имел полных списков, не классифицировал их, перестал расставлять на полках. А ведь сначала он всё это делал. Значит, страсть эта поглотила его без остатка. И - кто знает, что стало бы с ним, если бы он не втюрился тогда в эту литовскую блондинку и не загорелся желанием купить машину. Книги - за машину, машину - за женщину: это говорит о многом. Вы, твоя семья - вы все такие.

 - Это хорошо или плохо?

 - Это то, чего я, возможно, недостоин.

 - Мою мать ты недолюбливаешь.

 - Я её боюсь. -

 

    Наташа погрозила ему пальчиком.

 

 - Но у вас не одна только сила характера. В вас есть изюминка-безуминка, которую я обожаю. На твоей работе, в твоем окружении полагают, что ты волевая, инициативная, само-дисциплинированная и требовательная бой-баба. А я вижу, что, помимо всего этого, ты еще и тихо-помешанная, ненормальная - как я сам.

 - Конечно, ненормальная, Валентин, Валечка. Разве нормальная женщина стала бы с тобой жить и регулярно трахаться - несмотря на все твои миллионы? Разве нормальная стала бы с тобой рожать детей?

 - Нет. За это я тебя и люблю. Хотя - наверное, я сам не знаю, за что. Может быть, за то, чего нету в других. Ты для меня самодостаточна. Ты, моя квартира, мой город... 

 - Твой.... Твоя.... Ты неисправимый эгоист, Валя. Город хотя бы чуточку мой.

 - Ну, тут ты срезаешь декор, милая, как говаривал незабываемый Петр Иванович. Я описываю МОИ ощущения. Если хочешь, давай опишу и твои. Там будет ТВОЙ город.

 - И всё другое - моё. Вместо сперматозоидов - стволовые клетки. Знаем мы твои описания.

 - Дай мне закончить абзац.

 - Ты - что говоришь - что пишешь....

 - Это уже камень в мой заповедный огород, правда? Не умею писать диалоги? Мои герои в диалогах - деперсонализированы. Не ты ли сказала давеча?     

 - Ладно, валяй, Валя, дописывай свой абзац.

 - Самодостаточность - это категорийность. Остаются только самодостаточные категории. Все остальное исчезает.

 - Ты хочешь сказать, что ты самый счастливый человек на свете? Да?

 - За какие такие грехи мне досталась умная жена? Не успеешь сварить варенье, а она уже снимает самую пенку.

 - Всё. Больше не буду. Честное пионерское. Твоей мысли - весь простор моего внимания.

 - Это как в анекдоте? Ту-ту-у-у-у! Дорогу мне, дорогу!

 - Ты о чем? О "Горе от ума"?

 - А вообще это мысль. Написать академическую работу под названием "Русская классическая литература в преломлении "ся" в русском анекдоте". Ломкая, хрупкая, тонкая литература в объятиях, в заскорузлых, в кургузых пальцах грубого папаши-анекдота. Он хватает её бесцеремонно, жмет, давит, входит в неё...  

 - Ты что разыгрываешь здесь аллегорию! Как в екатерининские времена. Отпусти мои хрупкие плечи. Прекрати расстегивать замок на спине. Ах, ты, хулиган, папаша. Я ж сказала - "плечи", а не "плечики (платья)", и не "опусти", а "отпусти". Ась? У Вас что-то со слухом? Прекрати, Розен! Мы не закончили сервировать стол. Нам ещё рано трахаться.

 

Эта ломкая ломота. Искристые итальянские вина. Серебряные ложки на белой с тиснением скатерти. Тонкие пальцы балерины, обжимающие хрустальный бокал. Изысканные кушанья, доставленные прямо (ну, с запятой - ох уж эти розеновские выкрутасы) из дорогого ресторана. Кубки, серебряные кубки, которым место в музее. Царские блюдца и тарелки, расписанные диковинными цветами по фарфору. Ритуал поглощения пищи. Приглушенные постукивания золоченых ложек об изящное дно. Эстетичность вилок, ножей, рук, составляющих с ними одно целое. Цветастые тени из большого окна на скатерти. Дневные полутени солнечного осеннего дня, уже почти зимнего, с его уютом за стеклом - внутри и снаружи. Медленные, тяжеловесные минуты ничем не потревоженного покоя, спелого, как тугие женские косы, как налитые жизнью колосья. Откинувшись на спинку великолепного стула. Созерцая окно в двух его проявлениях - с двух концов уставленного яствами стола. Сквозные мысли, как подожженные петарды, искрами в недремлющем сознании. Остроты слетают с двух языков, владеющих целым ворохом языков в ином смысле. Утренние газеты на ломберном столике. Умиротворенные растения в двух напольных китайских вазах. Ломоносовский фарфор, такой же дорогой, как изделия Фаберже. Трапеза Дюма. Трапеза Рабле. Трапеза Пушкина. Лермонтовская трапеза "на водах". Трапеза Веронезе.  Искрометные ассоциации. Цитата из "12-ти стульев". Выдох.

 

Распрямившиеся пряди. Скатерть, чуть съехавшая по поверхности стола. Загоревшаяся хрустальная люстра. Мягкий джаз, типа "Art Pepper", льющийся из непревзойденного источника. Снова наполняются бокалы. Вдох.

 

Замирание сердца. Чуть слышные шорохи за окном. Вскрики одиноких клаксонов в широком пространстве. Всхлипы то ли далеких трамваев, то ли воды под мостом. Чисто-петербургская комбинация звуков. Забытый телевизор, в полутемной комнате генерирующий светомузыку вспышек и миганий, какофонию жилищного шарма - символа уюта для людей этого века: как костер в пещере людей века каменного. Как огромный камин - для людей романского стиля. Глубокий вздох.

 

Так почти всегда, когда "фонтанка входит в мойку". Как в первый раз. Как выражение вневременности, неиссякаемости этих мгновений. Как иной мир, шагающий из параллельного пространства в этот, соразмерный ему, совмещающийся с квартирой и остающийся в ней, слитый с ней, невидимый, но ощутимо-реальный.

 

 

То же чувство, то же удивление наполняло обоих, когда утренний молочный свет в очередной раз пробился - и сочился сквозь шторы. Электрообогреватель в зале - в дополнение к батареям - делал воздух шелковистым, нежным, обволакивающим несмотря на приоткрытые окна. Наташа, свернувшаяся в глубоком кресле калачиком, в розеновском тулупе на голое тело, с лицом, загоревшимся от тепла. Это смакование изнеженности, переполняемости, умиротворенного "завтра", наступившего без снов и без угрызений совести. Простого "завтра", воплотившегося в этой квартире, в этом реальном мире, в городе за окном. И оно - такое - никуда не уходит, когда сброшен тулуп - и Наташа завернулась в вязаный длиннополый жакет из мягкой шерсти. Редкие минуты её присутствия по утрам в этой квартире, а не у себя, на Мойке, редкое несовпадение с заведенной чей-то тяжелой рукой классической логикой. Если в дверь ворвутся налетчики в черных масках, или какой-нибудь лужковский Остап Бендер придет трясти подпольного миллионера нашего века, или с лестницы зазвучит мелодичный голос Галатенко, явившегося с нарядом милиции и с понятыми, пьяными от любопытства: присутствие здесь Наташи будет совсем не кстати. И петербургская "Вечерка" станет смаковать пикантные подробности, и злорадствовать будут враги Розена, и телефонный звонок в условное время, в условном месте, проверещит осиротело и одиноко, оседающий в пустоту, бесцельно и безнадежно.

 

Подумали об этом одновременно, и как будто две печальные тени пересекли два безоблачных чела. Не толстые старые стены их защищают, а картонный камуфляж; не квартира это вовсе, а коробка, деревянная клетка, в которой сидят испуганные робкие птички. А Зевс, в любой момент готовый шагнуть со своего недосягаемого Олимпа покарать строптивого раба, своими несовершенными пальцами-мыслями вмешивающегося в небесную механику! Что ему женская красота. Он в любой момент, когда захочет, слепит другую. Раздавит своими гранитными шагами - и не заметит. Всё одно - что Наташа, что донна Анна. И ночь без снов, как мгновение, промелькнувшая для двоих: этот бесплатный подарок - уже не защищает их больше. Неприветливый ветреный день, как лицо дворника Яшки из дома "московской бабушки", всегда пьяного и смурного, внезапно встречает их на выходе из подъезда. Порывистый ветер, вздымающий пепельные волны Фонтанки, свинцовые волны Невы. Моряки в черных бушлатах, шагающие навстречу. Что-то более важное в самом воздухе, в самом запахе влаги и ветра, что-то более серьёзное, чем вся их бренная жизнь. Запахи парикмахерской, запахи дешёвой столовой. Дух кислых русских щей, этого кельтского блюда. Интерьер чей-то убогой квартирки в распахнутом настежь окне. Голые, давно не освежаемые стены. Уличная афиша, прилепленная над столом. Нагая лампочка без абажура. Осиротелая внутренность комнаты, подставленной разрушающему давлению наружного холода, влаги и ветра. Комнатки, наверняка пропахшей въевшимся на десятилетия сигаретным дымом, нищеты и торопливых, остервенелых соитий.

 

Розен сотни раз хотел завести себе такую, лишенную всех атрибутов привлекательности, комнатку, с одним только "станком" у стены или окна, в которую он водил бы баб - и трахал бы их, и трахал, и трахал. Но он достаточно умен, чтобы понять: настоящую печать нищеты, её печаль, её въевшуюся в "кожу жилища" копоть - подделать невозможно. Это - абсолютно другая вселенная, пережитая, выстраданная, перемолотая чувствами и стенаньями. Бессловесное отчаянье, с огрызком сигареты в зубах, над пустой тарелкой и с запылившейся рюмкой под правой рукой - итогом разбитой любви из-за нищеты и безвестности. Холодная пустая постель, как шевелящийся гроб в пустой затхлой квартире. В этом болезненно-выжатом помещении, где нашла мимолетный приют провинциальная девочка или не поладившая с родителями "надцатилетка". Дешёвые кинотеатры, дешёвые столовые, куда ходили вдвоем. Ещё не охладевшие начисто бульвары с голубями, где на приласканной и отмеченной птичьим пометом скамейке ещё можно было нежится, прижавшись друг к дружке. Долгие, растянутые в шеренги, минуты над чёрной водой, с ленивым перемигиванием, с гранитными плитами под ногами, на которых стояли, опершись на твердь парапета. Хрупкая девичья ладонь в его заскорузлой, но не рабочей (задубевшей от труда и мозолей) руке, но и не руке хозяина мира земного, с её обманчивой мягкостью и вальяжностью. Он отогревает эти узкие, дорогие ладошки за пазухой, клянется быть с нею навеки, до скончания дней, целует её влажное от счастья лицо, трогает губами её немигающие ресницы. Вокруг них - ничего. Кроме них двоих. И эта немая река, и город, грандиозный своей отстраненной немотой: всё это не более как дополнение к их неизбывному счастью. К их ни на что на свете не обмениваемой привилегии быть вдвоем. И торопливые раздевания в полумраке квартирки, при еле различимой худосочной луне, нежные поцелуи, объятия, прижимания к сердцу, и этот робкий секс, из опасения оскорбить что-то в себе, огрубить - перенесённый в область почти платоническую, субтильную. И засыпание в обнимку, прижавшись друг к другу на узкой кровати, с ногой, оплетенной другой ногой, с рукой под головой у любимого или любимой. И гордая с червоточинкой робости презентация узкому кругу знакомых, таких же недоедавших все лето поэтов, ни один из которых не способен (так кажется) предать, соблазнить, увести девушку от тебя. И тонкая самокрутка марихуаны, передаваемая по кругу, из рук в руки четырех сидящих на полу, прислонившись к стене, юных созданий.

 

Всё это, как молния, проскакивает в сознании несчастного, когда он лихорадочно пытается вспомнить: где, когда, с кем, как это стало возможно? Неужели тогда, когда проходили мимо престижной дискотеки, и она сказала, что ей нужно в туалет: "Не волнуйся, никто меня там не украдет, дурачок". А он всё-таки ходил взад и вперед, как заведенный, пока она не показалась из двери. Или, может быть, тогда, когда она вырезала газетные объявления о работе, о переводах, о конкурсах поэзии - для него. Вечером вышла в магазин за черствой безвкусной булкой - и позвонила из углового телефона-автомата. Договорилась - и через несколько дней ушла. Или это случилось в другом месте, в другое время, в другом конце города, при других обстоятельствах, а ведь могло и не произойти! Где та тонкая грань, что отделяет свершившееся от еще несвершившегося? То, на что ты обречён - от того, что не суждено? Все эти петербургские улицы, длинные грязные осенние проспекты: как они различают, кто из людей, бредущих по ним, будет счастлив, удачлив, и станет жить в ярком, цветном и уютном театре, а кто - в огромном и пустом прозябании. Почему одному - всё, а другому - нет даже маленького, даже мизерного счастья?

 

А вот идет по улице человек (он, Розен), которому известны ответы на эти вопросы. И он знает, что нищий поэт или художник, прозябающий в той жалкой, убогой квартирке, обладает тем, что ему, Розену, ни за какие на свете шиши не купить. Е г о  беда - в том, что он слишком рано ушел оттуда, не пройдя испытания нищетой. Он не стал и не станет великим русским писателем - потому, что он не пал ниже Аллочки, ниже шелудивого Бориса Бругеля, живущего под крышей на полпути из Политехнического в один новый район. ББ (не путать с БГ!) всего лишь несчастный бедняк, отягощенный долгами и обязательствами. Только тот, кто смог бы ради литературы шагнуть голышом наружу, в тридцатиградусный мороз, в обжигающую деклассированность, в потерю всех и всяческих статусов - только тот получает нимб литературного великана.

 

Только тот, чьё сердце постоянно сжимает синяя рука недоедания, железная хватка отчаянья или косматая рука ностальгии:

 

Как вздрогнул мозг, как сердце сжалось.

Весь день без слов, вся ночь без сна!

Сегодня в руки мне попалась

Коробка спичек Лапшина...

 

Ах, сердце - раб былых привычек!

И перед ним виденьем, вдруг,

Из маленькой коробки спичек

Встал весь гигантский Петербург:

 

Исакий, Петр, Нева, Крестовский,

Стозвонно-плещущий Пассаж,

И плавный Каменноостровский,

И баснословный Эрмитаж,

 

И первой радости зарницы,

И грусти первая слеза,

И чьи-то длинные ресницы,

И чьи-то cеpыe глаза. . .

 

Поймете ль вы, чужие страны,

Меня в безумии моем?..

Ведь это Юность из тумана

Мне машет белым рукавом!..

 

Последним шепотом привита,

От Петербурга лишь одна

Осталась мне - всего лишь эта

Коробка спичек Лапшина..

 

 

Наташа в мягком черном манто - и Розен в чёрном деловом плаще, в туфлях и костюме. Двое, молча идущие рядом. Ни одного проронённого слова. Только медленные шаги, завывания ветра, нависшее над домами свинцово-черное небо, и это переступание - движение в никуда.

 

И вдруг - навстречу им - подвыпивший Галатенко: откуда? из какого двора? Испуганно взлетели встревоженные ресницы. Заметил - не заметил? Наташа почувствовала. Кто это? Друг детства. Милиционер? НАШ милиционер. А-а-а.... Сразу что-то новое вошло в этот мир. Какая-то свежая краска. Тонирующая фактура мелков. Зарделись поблекшие щеки. Даже придуманная угроза помогает на свете жить. Без неприятностей мозг разлагается от безделья. Смердит. Пахнет вяленой рыбой - и пукает беззвучно сероводородными мыслями. И жизненно-энергичное прощание у подъезда. Объятия. Поцелуй. Моя... Мой... И не им придумана спираль.



 

               - 27 -

 

Вечерело. Сонные мысли собирались под потолком - под черепной крышкой. Эта улица, куда он редко забредал, с наждачными фундаментами сталинского классицизма. Капли дождя на прозрачных дверях: как многочисленные крошечные глаза, поворачивающиеся от ветра. Н е  е г о  жизнь. Врасплох застигшего её мгновенье: она его поражает. Предзимняя слякоть, как хроническая сопливость покрытых её отхаркиваниями чёрных тротуаров. Каменные заборы с почерневшим цементом пломб. Голые ветви деревьев, блестящих, как круп лошади, в уличном свете. Тусклые лампочки в окнах, торчащие из дешевеньких абажуров. Заплёванные подножки подъездов. Вид старых деревянных лестниц, обоев с цветами. Кучкующиеся в дверях неприкаянные подростки. Заплесневелые водосточные трубы - там, куда вода меньше всего попадает. Фигура одинокой старухи в окне - с торчащими из-под халата худыми плечами. Плавающие в лужах чаинки света; многоцветное месиво, замешанное на грязи. Бездумные светофоры, переключающие цвета "ни для кого", и отзвуки этих цветов на мокрой земле под ногами. Плащ одинокого встречного в пятнадцати сантиметрах от лица; угасающие следы крема "после бритья", французской туалетной воды и фиксатора для волос. Еще один перекресток. Троллейбусные провода, как пучки омертвевших жил гипотетического животного, раскачиваемые очередным шквалом с дождем. Тот же шквал рвет разметавшиеся волосы. Размашистые движенья тени на стенах. Стоит поднять голову под сразу удаляющимся фонарем, как видны сотни летящих из какого-то центра светящихся дождевых стрел. Переход улицы - переплывая реку. Одинокое такси взвизгнуло тормозами на пустой улице. Крошечная звуковая поэма ночного города. Каменные глыбы центра гасят камерность ощущений. Приближается  е г о  Петербург, слегка помпезный, лапидарный, с триумфально-торжественной поступью властелина народов. Отличный от только что виденного пяточка. И это соседство, это неожиданное пение дуэтом что-то поворачивает в душе - как ветер только что подсмотренные капельные глаза. Уже широкие теперь улицы и проспекты, вся эта готовая к прыжку мощь - феноменом каких-то природных сил, их катаклизмом висит над землей. Обусловленным заранее, за тысячи, за миллионы лет. И висит - как всё сущее, как безмозглые светофоры: "пока", "ни для кого", просто потому, пока существует. И эта струна, так вдруг оборвавшаяся в душе: ни от чего, просто так; но ощущение катастрофы уже следует ледяной волной по жилам, и холодный пот на лбу, и чувство обреченности нарастает. Ведь ничего не произошло. Ничегошеньки! Такие же мокрые улицы, те же слякотные тротуары. И перепевы ручьёв в водосточных трубах. И всё же что-то не так. Не по-прежнему. Он идет теперь как будто с отрезанной головой. Неужели спина интуитивно почувствовала взгляд из окна: там могли собраться картежники из крутой братвы, и поставили на него, на одинокого путника. "Проиграют" его - и выстрелят в спину прям из окна. Но выстрела нет. И за угол завернул спокойно, и ничего не последовало. Или на него налетит мотоцикл, упадет столб, обрушится балкон? Или в том доме, где, как ему было известно, устраивают свои сходки оперативники, именно сейчас собрался весь цвет петербургской милиции - мечта террориста (как острил покойный Коля - царство ему небесное), и через секунду прокатится взрыв. Или, допустим.... А, может быть, он заболел? Но нет: ничего не болит, голова не горячая, под одеждой - упругие, налитые силой мускулы. И родной подъезд, родная лестница не прячут под полой никаких сюрпризов-неожиданностей.

 

Прямо в одежде, не снимая плаща, не зажигая света, Розен сел, закурил перед окном. Сквозь заоконный туман, уплотнявшийся с каждой минутой, просвечивали окна дома напротив. Змеисто ползло намерение: подслушать Галатенко, поставить в его рабочий сплетник "жучок", узнать про его разговоры. Странная, редкая вялость навалилась на Розена. Не хотелось спать, но эта "запасная" апатия подменила сон, сковала оковами по рукам и ногам. Как вообще такое оказалось возможно? Ударяет машина на перекрестке, волна в море, оглушает взрывной волной - но не бывает такого, чтобы мгновенно оглушало волной депрессии. Это инфаркт с инсультом поражают мгновенно: чистишь зубы, глядя на себя в зеркало, и всё - как обычно; на мгновение отвернулся, а, когда снова уставился в нежную попку Алисы - там уже не ты, а какой-то монстр с перекошенной рожей. Да и не от чего лопаться сосудам в его голове. Ни повышенного холестерина в крови, ни давления. Пока. Всё пока. Клочковатый туман, как в страшилках Гофмана, Гоголя и Хичкока, нарастал за окном, и "глазелки" дома напротив почти скрылись за его пеленой. Но что это? В одном из них, освещенном темно-желтым, но ярким светом, как будто точеная фигурка Наташи. Что за вздор! Швейцарский бинокль с двадцатипятикратным приближением почти под рукой. Нет, лучше тогда видеокамера. Если глюки - то бинокль потом не скажет, тут или там. А тут еще - как металлической плёткой по нервам - звонок телефона. Так и есть! Похитили - сейчас будут требовать выкуп. Вот к чему это предчувствие! Дрожащей рукой Розен поднёс трубку к уху. "Это я, Валентин. Ты что какой-то не такой? Как будто сам не свой?" Голос Наташи звучит как всегда насмешливо-оптимистично. Ему остаётся только что-то буркнуть в трубку.

  - Так ты накурился до чертиков - или случилось что?.. Послушай, тут одна бабка меня затянула к себе. На такси. И поставила перед фактом: я остаюсь в её квартире цепным псом. Ничего не желала слушать. Укатила, предварительно хлопнув дверью и велев запереться на цепочку. Обещала "заплатить". Это одна из спонсорш. Ты не составишь мне компанию?

  - Но я ведь не Джеймс Бонд. А ты не принцесса Ксения. Если бабку придут чистить серьёзные люди, то в её квартире назавтра найдут два трупа. А, впрочем, всё равно. Мне какое ружье захватить? С двумя, с тремя звездочками? Нарезное или пробковое? Французское или грузинское?

  - Ты же знаешь, что я люблю бургундское. Только ничего не неси. Тут своего полно.

  - А письменное разрешение на использование казенного инвентаря у тебя есть? Или вы с этой молоденькой бабулей - сестры Катулла?

  - Валентин! Что-то определенно произошло. Обычно ты не хамишь.

  - Ладно, диктуй адрес, я уже лечу на крыльях любви.

  - Знаю я твое "диктуй". Тренируешь память. Обещай, что запишешь - ну хотя бы в часы. А то не найдешь, и начнёшь по улицам шататься до утра - как не впавший в спячку медведь. Потом скажешь, что я с любовником ночь провела.

  - Да хоть с двумя. Главное, чтобы я после них тебе показался богатырем.

  - Розен! Ведь что-то определенно произошло. Хошь, угадаю? Колю, соседа твоего, поминали.... Ум-м-м-м.... Ты поскользнулся на тушке раздавленной автомобилем кошки - испортив свой выходной плащ?... Нет?!! Ум-м-м-м... Крысы перегрызли электропроводку - и ты сейчас сидишь без света.... Один-ноль? В мою? Нет, я серьезно. Не пьян, не накурился, Миллера, Генриха, не начитался? Сдаюсь.

  - Уже бегу. Цедую. - И Розен звучно чмокнул трубку. 

 

 

 

               - 28 -

 

Наташа нервно ждала его внизу, в накинутом на плечи "ангоровом" платке - явно бабкином. Просторный, ярко освещенный вестибюль. Отделанные мрамором стены. Тут определённо жили люди, которым незачем скрывать свои миллионы. Массивная дубовая дверь, за которой скрывалась вторая, по всей видимости, металлическая внутри, коридор со старинными полуколоннами и маленькими изящными бра, и другой коридор, полукругом огибающий большое внутреннее помещение. Туда, в эту "святая святых", вели четыре ступени - вниз, где на паркетном полу темнели несколько потрясающе красивых ковров. В овальном зале (как про себя окрестил его Розен) пахло жасмином, кадмином и тяжелыми кроваво-красными шторами. Они свисали с потолка в четырех местах комнаты - по обе стороны входа, по обе стороны окна напротив, по обе стороны двух громоздких картин, справа и слева от двух каминов, один из которых был настоящий, а другой - имитация первого. Одна картина - кисти Томаса Гейнсборо, другая - Делакруа, Розен ни секунды не сомневался - подлинники. Редкой красоты обои на стенах, антикварные кушетки, диваны и кресла, изящные этажерки, шифоньетки, ломберные столики, секретеры на гнутых ножках. Посреди зала - старинный рояль каштанового цвета с канделябрами над крышкой клавиатуры. Справа от овального зала находилось другое помещение, "нормальной" формы, со светлыми обоями, с большим незадрапированным окном, из которого открывался вид на - должно быть, потрясающие при свете дня - петербургские красоты. Тут стоял ещё один клавишный инструмент - только маленький, еще более старинный, не позднее восемнадцатого столетия: изящный инкрустированный клавесин. В этой просторной комнате почти не было мебели, отчего она сразу же пленяла простотой, свободой и расположительностью. От всех предметов веяло классицизмом XVIII века, уютом и теплом. Но соседство со сгущенным и тяжеловесным овальным залом налагало на неё оттенок какой-то еле ощущаемой нецелесообразности, незавершенности и контраста. Более романтический антураж, чем эта квартира, в этой части Петербурга трудно было себе представить.  

 

Наташа заговорщически улыбнулась Розену - и скрылась за маленькой дверью, ничего не сказав. "Розен, как по твоему, может корень женьшеня вылечить от импотенции? - донесся издалека ее приглушенный стенами голос. - "Может, только привязывайте его покрепче, - ответил тот. -

- Можно подумать, что я имею в виду себя....

- Так у тебя, выходит, появился любовник-импотент?

- Да ну тебя, Розен. Никогда не можешь ответить, не кривляясь.

- А это и был ответ.

- Значит, не может.

- Может быть, в той кладовке, куда ты скрылась, целые залежи анти-импотентного женьшеня?

 

Внезапно Наташа появляется из "кладовки", заставив мужа испытать легкий шок. Тот на секунду остолбеневает. На ней - странное воздушное платье белого цвета, похожее на подвенечное. На голове - странная диадема. "Ты не в балет ли собралась? - почти слетает с его языка, но что-то удерживает эту фразу на самом кончике оного.

 

Наташа устанавливает в комнате большой "серебряный" таз, в который наливает воду из кувшина. Она достает откуда-то несколько искусно сработанных бумажных корабликов с маленькими свечками. "Венецианское гадание" - догадался Розен. "Смотри только, чужую квартиру не спали" - вслух. Наташа гасит свет. В покоях сразу становится жутковато. Это соседство того необычного зала всё-таки давит на нервы. Туман за окном моментально прилипает к стёклам. Любопытный.... Где-то они оба уже видели эту комнату, этот обряд, огоньки корабликов, отражающиеся в воде. Этот вид гадания был популярен в высших аристократических кругах северной столицы. Говорят, в конце XVIII века. Оба напряженно вспоминают: иллюстрации, книги .... стоп! Вспомнили одновременно. Этот сон - трехнедельной давности. Как же они могли его позабыть? Все совпадает. Та комната... Сейчас должен раздаться гудок машины с улицы и чей-то крик "что вам - воздуха мало?" Немедленно за окном слышится взвизгливая сирена клаксона. "Что вам, воздуха мало? - орет кто-то задиристым баритоном.

- Туши огни. Пора уходить, - говорит Розен.

- А что я своей бабке скажу?

- Что-нибудь придумаем. В крайнем случае позвоню знакомому адвокату. Скажем, к примеру, что посреди ночи отключилось электричество, и ты боялась оставаться в темноте. -

Наташа щёлкает выключателем. Света нет. И придумывать ничего не надо.

 

Чтобы выйти из квартиры, надо открыть одну из дверей ключом. Валентин завладевает им, достает из-за пазухи какую-то жидкость в пузырьке - и брызгает на ключ.

- Это зачем? - спрашивает Наташа. -

- Сам не знаю. Дурь какая-то. -

Они проникают из квартиры на лестницу - как заговорщики или умалишенные. Наташа первым делом бросается на лестницу, но Розен увлекает ее к лифту. Не успевают двери лифта закрыться, как свет моментально гаснет, ни одна из кнопок не отзывается на нажатие. В лучших традициях "дома ужаса" ("hunted house"). В этот момент их две пары глаз различают за металлической и проволочной сетками старого лифта фигуру в накинутом на голову капюшоне, поднимающуюся снизу по лестнице к  т о й  ж е  двери. Незнакомец вставляет ключ в замок, с намерением, конечно, войти, а не опробовать свойства ключа. Намерение это, однако, так и остается неосуществленным. Откуда-то вылетает сноп искр, разбрызгиваемых по всей площадке. Вор - или кем бы он ни был - отброшен от двери на пол. Отброшенный, остается там в полной неподвижности. Проходит несколько долгих секунд. С помощью нехитрого ухищрения Розен открывает дверцы лифта - и бросается к лежащему. Стараясь не глядеть ему в лицо, дотрагивается до шеи. Мёртв. "Чёрт!" - Розен не в состоянии скрыть своих эмоций. Он примеряется к ногам свежего покойника, словно собираясь его перетаскивать. Наташу трясет нервная дрожь. Её взгляд отмечает пятна и полосы гари на полу, обугленный замок и следы копоти на стенах. Не в силах вымолвить ни слова, она показывает рукой на всё это безобразие. Нет, это не убрать ни за что. Убитого током, пусть даже найденного на другом этаже, на чердаке или в подвале, или где-нибудь возле дома, неизбежно свяжут с этой квартирой. А там - Наташины пальчики везде, обещание "покараулить" квартиру, приход Розена. Счастье, что хоть он ни до чего не дотрагивался (клянется). Даже до двери. То ли какой-то инстинкт, то ли случайность, то ли врожденная осторожность. А видеокамера в холле? А охранник? "Какой охранник? Когда я входил - никакого охранника не было". Наверное, отлучился. Так, это уже лучше. На одного свидетеля меньше.

 

Когда они опускаются на внезапно ожившем лифте на этаж минус один (в старом доме в центре Питера? бывает и такое?), там обнаруживается лестница наверх. Из полутемной ниши возле её второй площадки им виден весь холл, где охранник уже занял свой наблюдательный пост. Камера висела над его головой, ничем не замаскированная, направленная на дверь. За перегородкой из прозрачного пластика, отделявшей рабочее место охранника от посторонних, не было видно ни монитора, ни столика, ни бюро. Это внушало надежду: во-первых, на то, что на этажах не установлены скрытые видеокамеры, и, во-вторых, что снимаемое единственной камерой записывается на носитель, спрятанный где-то на "уровне минус один" - или в подвале. К счастью, Розен быстро отыскивает эту комнату, к тому же ухитряясь в неё проникнуть. Наташа "стоит "на шухаре" - впервые в своей жизни. Все происходит за какие-то считанные минуты. В комнате стоит обыкновенный видик, записывающий сигнал с камеры на долгоиграющую кассету. Казалось бы, это самый лучший вариант, о каком можно только мечтать: достаточно найти на кассете соответствующее место, вырезать кусочек пленки, "склеить концы - и дело с концом". Правда, всё это следовало проделать быстро и ловко, и не оставляя отпечатков пальцев. Но это уже, как говорится, детали. Однако - как объяснил Розен - не всё так просто. Для начала: в комнате, где видик, не было телевизора. Уже одно только это лишало всякой надежды. Кроме того, видик и подключённая к нему камера работали в таком режиме, чтобы на пленке непрерывно показывалось время. Бегущие секунды соответствовали изображению, так что любая экспертиза отсутствующий кусок моментально обнаружит, и тут же определит точное время. Тогда опрос свидетелей будет вестись со знанием дела. Легавые будут знать, где и кого опрашивать. Это ниточка, за какую потянуть - и.... Что же делать? Наташа в ужасе.

 

Вторая плохая новость: к видику подключены не одна, а две камеры, через черную коробочку, попеременно переключающую сигналы. Очевидно, вторая камера установлена где-то возле чёрного хода - пожарного выхода.

 

Розен буквально за мгновение отрезает часть пленки с уже отснятым и, при помощи двух карандашей, стержня из мотка туалетной бумаги и мотора видика, сматывает её. Он не забывает глядеть на секундную стрелку часов, и записывает показания.

 

Без особого труда находят пожарную лестницу. Так оно и есть. С безопасной дистанции и угла они рассматривают вторую камеру. Та прикреплена к стене в коротком "тамбуре"-коридорчике между двумя дверями, и направлена от выхода на улицу прямо на первую - стеклянную - дверь. Никакого шанса выскользнуть незамеченными. Тогда они поднимаются назад, к первому же окну. Высота его над землей совсем незначительна. Рядом с окном к тому же проходит пожарная лестница. Отыскивается способ открыть оконную раму, и вот они уже спрыгивают на тонкий тающий снег - Розен подхватывает Наташу.

 

Теперь всё зависит от розеновских компьютерных программ и его навыков редактирования видеофильмов.

 

 

               - 29 -

 

Когда-то Валентин купил приставку фирмы "Сони" для перевода аналогового видеосигнала в цифровой практически без потери качества и цветовой гаммы первоисточника. Эту приставку он почти не использовал, и все гадал, зачем он её приобрел. И вот теперь представился случай её опробовать. Другая - уникальнейшая - приставка позволяла производить видеозахват (capture) в режиме открытой перемотки, а совмещенный с ней софт - переводить изображение в нормальный формат. С помощью Наташи, выполнявшей его короткие приказы, он приступил к редактированию кассеты. Плёнка была перемотана на другой носитель-бабину и просмотрена на видике с исключительно быстрым лентопротяжным механизмом. Вздох облегчения вырвался одновременно у обоих. На одной и той же пленке было видно, как Наташа входит в подъезд, и - через некоторое время - она же, открыв дверь на улицу, поджидает Розена. Совершенно чёткое изображение их обоих в холле, на пути к лифту. Четыре компьютерных видеоредактора за какие-то сорок минут убрали всякие следы их пребывания на магнитной ленте, откорректировали бегущее в нижней части экрана время (используя наложение записи в альфа-канале), ссинхронизировав его с изображением, так, чтобы ни одна секунда времени не была потеряна, и - вдобавок - растянули заснятое ещё на триста секунд: ровно на столько, сколько потребовалось на уже проделанную работу в комнате мониторинга с остановкой видика, плюс - на предстоящую (похожую) операцию при возвращении назад. Одна только мысль о том, что он вынужден вернулся в тот страшный дом, заставляла Наташу почувствовать змеиный холодок всей площадью спины. Но Розен был непреклонен.

 

С готовой подделкой, с крошечным телевизором-игрушкой, на случай, если потребуется просмотреть пленку прямо на месте, с разными инструментами и приспособлениями, брошенными в "военную" сумку, он отправился "на операцию". Наташа взглянула на часы. Натикало полчетвертого утра.

 

Потянулись долгие минуты ожидания. Они вытягивались в омерзительные чудовища непрошеных мыслей и дурных предчувствий. И всё-таки достаточно скорое возвращение окрылённого успехом Розена, насвистывавшего знакомую мелодию, застало её врасплох. "Слава Богу, - выдохнула она.

 

- Мы должны быть совершенно больными людьми, - говорила она десять минут спустя. - Вопросительно поднятая бровь встречает её вместо ответа. - Задумать такое бредовое мероприятие - это еще куда ни шло.... Но осуществить его! Мы построили замок на песке. Провернули всю эту сложную операцию - и наверняка забыли какую-нибудь мелочь. Какой во всём этом толк, если допросят свидетелей - и окажется, что нас кто-то видел. А мои отпечатки пальцев? Куда они-то денутся? А ключ, который мне дала бабуся? Ключ её покойного мужа. Ведь она наверняка скажет, что попросила меня поночевать в квартире, дала мне ключ...

- Наташа, ты знаешь, что во мне клокочет неутолимая и неосуществленная жажда несостоявшегося романиста. Она требует выхода. То, что мы провернули - вполне здоровая реакция на абсолютно бредовые события. Это росчерк воображения. Убогого или не очень: тебе решать. Представь себе, что я вернулся в квартиру вопреки напрочь обезжизненному замку: его надо теперь вырезать автогеном (или взрывать дверь), - и стер твои пальчики. Пойдут допросы, опросы подозреваемых и свидетелей, кандидатом номер один в кои станет твоя бабуся; просмотрят видеокассеты за последние пару месяцев - и некая балерина по имени Наталья, владелица недешевого мерса, окажется в центре внимания. Как ты объяснишь в милиции, что ни одного отпечатка твоих прелестных пальчиков - после стольких визитов - в квартире не нашлось? И потом - какое это имеет значение, если факт твоей дружбы с бабусей и посещения тобой квартиры: факт, считай, установленный. Главное, что тебя там не было в  э т у  ночь. Железное алиби я тебе обещаю. Если кто-то тебя опознает... - что ж, все мы живые люди. Могли ошибиться. Или приходил кто-то, на тебя очень похожий. -

- Но...

- ... и никаких "но". Я не верю в реальность ре-альности. Любое интеллектуальное или физическое противостояние в этом человеческом мире является противостоянием воображений и представлений об "альности". В конечном итоге - даже не это определяет, какая сторона победит. Определяет победителя сама "альность", она - полновластная хозяйка в своем доме. Как бы фантастично ни выглядел тот или иной поворот событий, тот или иной выверт действительности, наше сознание с ним вынуждено смириться. Потому что оно - часть этой "альности". Всё, что найдет даже придирчивая экспертиза - это микроскопический шов, место склеивания пленки, само по себе ничего не объясняющее. Подумаешь, пленка порвалась. Кто-то её склеил. Ну и что? Да и склеено настолько искусно, что вряд ли они это обнаружат. Всё, что они сделают: могут сверить длину пленки со стандартом, по счетчику видика, бегущее время - с изображением. Никому не придёт в голову, что сам фильм - смонтирован. Но я вижу в этой операции нечто большее, нежели стирание изображения на пленке. Это был некий ритуал, волевой универсальный акт, сложность и трудновыполнимость которого гарантируют универсальное стирание информации.

- Что ты имеешь в виду?

- Универсальность его заключается в том, что информация стирается не только с магнитной эмульсии, но и из человеческой психики, из памяти возможных свидетелей. Ты думаешь, почему все эти серийные убийцы - в России, Англии, США - орудовали в двух шагах от копов-ментов, и никто их не видел, не слышал и не мог опознать? Десятки убитых женщин: и никаких свидетелей, никаких улик, никаких зацепок. Как будто преступники действовали на Луне. Это и есть своего рода гипноз, подсознательная или сознательная работа с пространством-временем, интуитивное либо осознанное знание о его настоящих законах.

- Розен, мне с тобой страшно. То, что ты говоришь - дикая несуразица, которую можно  воспринимать, как забавные фантазии, если бы не твои устрашающие практические навыки. Где ты всему этому научился?

- Как - где? В ЦРУ, в КГБ и в Моссаде. Я - представитель шпионской братии, один из авторитетов уголовного мира, я - убийца, террорист и мастер по карате и всем существующим видам боевых единоборств сразу... Дорогая, ну неужели ты могла хоть на секунду усомниться в том, что я больше ничего от тебя не скрываю. Поверь мне: как подпольный миллионер я действую абсолютно автономно; я работаю в одиночку. Конечно, в Питере есть два-три человека, могущих догадываться о размерах моего состояния. Конечно, эти люди связаны с уголовным миром. Конечно, свой начальный капитал я имел неосторожность сколотить на некоторых нелегальных и полулегальных торговых операциях, на консультативной деятельности в связи с помощью группы людей квази-легальной миграции драгоценностей и произведений искусства из страны в страну. Надеюсь, что изъясняюсь довольно прозрачно. Моя официальная работа, моя должность - предполагала доступ к информации и навыки для такого рода активности. Но я действовал на самой верхушке всей пирамиды, не соприкасаясь ни с какой уголовщиной, и на разовой, а не долгосрочной основе. Мои бывшие партнеры - это своего рода элита, связанная, скорее, с государственными, правительственными, чем с криминальными кругами. Даже если кто-то из них - с уголовным прошлым, оно было именно прошлым, насколько это возможно. Имена этих людей тебе знать совершенно необязательно, и, наверное, даже опасно. Это персоналии с определенным кодексом чести, своего рода благородные рыцари, каждый из которых занимался этим из тех или иных "высоких" побуждений. Они чертовски умны, и - как правило - не попадают за решетку. С момента нашего знакомства пуля не оборвала жизни ни одного из них. И даже они ничего не знают о природе и размахе моих теперешних коммерческих предприятий. Если бы кто-то из них попросил, я без колебаний отдал бы половину своего богатства, чтобы выручить из беды. Если  м н е  понадобится помощь - я её получу. Но делиться своими маленькими секретами ни с кем не намерен. Зачем? За пределами крайне узкого круга никто и не подозревает о моем существовании. Я в этом абсолютно уверен. Иначе последствия проявили бы себя незамедлительно. Если я раньше нигде не засветился, то теперь имеется ещё меньше шансов на то, что меня когда-либо станут рассматривать под лупой. И потому я так ценю свое инкогнито, свою свободу. 

- Подожди, подожди, всего этого итак слишком много для сознания хрупкой женщины. Дай мне все переварить. Но скажи, как ты научился всем этим методам, всем этим трюкам. Как будто прошел хорошую шпионскую школу.

- Ты просто ещё не до конца осознала, что такое действительно много денег - и при этом уйма свободного времени. Когда имеешь то и другое, кто помешает тебе приобретать образцы новейших шпионских технологий, "разбирать их по косточкам", изучать методику их применения. За деньги тебя обучат технике рукопашного боя. Пусть ты не станешь чемпионом (на это надо угрохать массу времени и сил) - но, имея некоторые способности, в глазах "хрупкой женщины" будешь выглядеть героем и богатырем. Чуть ли не суперменом.   

- В одном деле ты и правда чемпион. Тут меня разубедить не удастся. А в остальном... Наверное, ты прав... действительно на уровне моего понимания. Хотя ты склонен себя недооценивать. А это плохая черта. И все же... твое объяснение выглядит как-то неполно.

- Ты забыла о моих хакерских возможностях.

- Чего-чего?.. Ах, да... правда, забыла... ты мне совсем недавно рассказывал.

- В Интернете полно цэ-эр-ушных методик, руководств, электронных тренажеров, эмуляторов, компьютерных игр для тренировки шпионов. Я способен "хакнуть" доступ к любой секретной информации, забраться в архив любой разведки мира, стянуть у них лучшего виртуального учителя по выработке целого ряда умений. Вот, смотри, хотя бы эта игрушка. Не профессиональная шпионская - из тех, что разрабатывает ЦРУ, - а маргинальная, но вполне адекватная электронная тренерша, ставящая перед тобой конкретные задачи, и обучает она конкретным вещам. Смотри, "настоящий" дом - наподобие того, в котором только что мы оказались и где созерцали материализацию жмурика. А это - ты или я, то есть - игрок. Наш герой должен пробраться вот сюда, сфотографировать секретные документы и уйти невредимым... Эта игра выдвигает препятствия и трудности, с какими легко столкнуться в реальной ситуации. Как открыть сейф, как увидеть ультракрасные лучи, как подобрать код к двери, на которой установлен электронный замок: все это для неё - пройденный этап. Она обучает гораздо более профессиональным навыкам. К ней идут полнометражные инструкции и руководства. А вот игра, которая обучает вождению всех видов транспорта, от трактора и снегомобиля - до паровоза и танка. В неё даже включены 16 конструкций подъемных кранов. Ещё четыре игры - видишь эти четыре иконки? - разработаны в ЦРУ для обучения агентов. Это почти что топ-секреты американской государственной безопасности. Как проникнуть практически в любое здание, как загримироваться и одеться так, чтобы тебя принимали за человека совершенно определенной социальной группы, статуса и профессии (это называется "социальная инженерия"), как угнать автомобиль, как отключить сигнализацию, как взобраться по отвесной стене, как выбраться из дремучего леса, как бесплатно говорить по телефону в разных странах мира (включая международные разговоры), как за две-три минуты изготовить самодельную бомбу из самых обыденных и совершенно невероятных подручных средств, как устроить тайник. Эти и тысячи других "как" не просто объясняются в этих играх, но отрабатываются на практических моделях-тренажерах, с бесчисленными вариантами ситуаций, объектов и деталей. Ещё одна игра - видишь красную с желтым иконку? - рассказывает о разновидностях механизма дверных замков, об их типах, устройстве, функциях, секретах, о том, каким способом можно, не имея ключа, открыть тот или иной из них. Когда у тебя достаточно денег - ничто не мешает покупать каждую неделю по замку, и набивать руку в использовании разного рода отмычек.

- Ты опасный человек, Розен. С тобой опасно не только жить, но просто находиться под одной крышей.

- Зато интересно.

- Ты неисправимый бунтарь.

- Я не бунтарь, а помешанный. Я помешан на свободе. Мне не дает покоя то, что в мире существуют ещё несколько ограничений моей свободы узнать то-то и то-то, "пойти" туда-то и туда-то, или сделать. Если добровольно остановиться на допущении, что я не воспользуюсь ей в эгоистических или мелочных целях, что меня не интересует противоборство с бандитами, государством, террористами, разведкой, не привлекает власть над людьми и свобода нарушать их права и гарантии, ты можешь представить себе, что является объектом моих основных интересов.   

- Тогда - если оно не плод твоей больной фантазии, - нет ничего удивительного в том, что оно тебя преследует, Розен. 

 

 

 

               - 30 -

 

Ни Валентин, ни Наташа не предполагали, что действительность окажется неожиданней их самых смелых предположений. Ни назавтра, ни в ближайшие дни никаких сообщений в газетах не появилось. Ни один телеканал не поведал об убийце-замке. Задействованные Розеном почти идеальные средства добывания информации выявили, что в дом номер 22 милиция не наведывалась. Не было допросов свидетелей. Затеяв - под видом случайного собеседника - разговор с одной жительницей дома, пятидесяти пятилетней Дарьей Никитишной, "случайно" оказавшейся рядом с ним на стуле в дорогой гостинице, возле эксклюзивной парикмахерской, Розен сумел выпытать-выяснить, что в  т о т  день, в 10 или 11 часов утра, спускаясь по лестнице (она не пользовалась лифтом), Дарья Никитишна не заметила на "бабкиной" площадке ничего особенного. Выходит, что - как бы невероятно это ни выглядело - всё было прибрано и малейшие следы копоти уничтожены.  

 

Была просмотрена вся электронная переписка семнадцати жителей дома за пять текущих дней: и ничего, что могло бы навести хотя бы на слабый след, не выявилось. Ещё через неделю выяснилось, что в  т у  самую ночь, в поезде Петербург - Москва была убита некая Пантелеева Наталья Филимоновна, семидесяти четырех лет.

 

Все эти сведения вместе, и - особенно - самое последнее - заставили сердце Наташи похолодеть.      

 

- Тебе не кажется, что мне впору подумать: зачем я связалась с тобой, Розен?

- Ты вырвала меня из самых дверей преисподней, и теперь черти не могут тебе этого простить. Но объясни мне, почему и к смерти твоей спонсорши я имею какое-то отношение?

- Не знаю. У меня голова кругом идет. В ней всё перемешалось. Такого не было со мной никогда в жизни.

- Видишь, всё дело в трудности сориентироваться - и определить классификацию каждого очередного ряда событий. Если мы могли бы все разложить по полочкам, если бы знали, какие из всех этих весьма...

- ... ВЕСЬМА - передразнивает Наташа... -

- ... странных происшествий связаны, сцеплены друг с другом - и какие относятся к другому ряду, и каким образом соотносятся и влияют друг на друга эти ряды: то у нас не было бы так муторно на душе. Происшествие в ресторане: оно как-то связано с другими событиями по бытовой линии - или его следует отнести к тому же разряду, что и наши странные сны? И тогда выстраивается совершенно иная цепочка. Гибель Натальи Филимоновны - и смерть неизвестного у двери её квартиры: как и почему они связаны - или не связаны вовсе? Всё это в любом случае - фрагменты некого хаотического движения, загадочной пляски случайностей, поменявшей отчего-то свой алгоритм. Поинтересоваться результатами расследования убийства гражданки Пантелеевой я, пожалуй, могу: даже если не будет никаких результатов. 

- Для тебя это просто цепочка того или иного ряда. А для меня это моя жизнь, МОЯ - что дается лишь однажды. И я чувствую, как она утопает в чём-то вязком и липком. Да, мы ходим с тобой в рестораны, мы катаемся на катере по каналам, по Неве, нанимаем экипажи, ездим за кордон.... Но это не моя жизнь, Розен. Моя жизнь: это наши спонсоры, это Мария Ильинишна, Софья Сергевна, покойная Наталья Филимоновна, это мои подруги-балерины, моё маленькое балетное предприятие - моё, а не твои миллионы, Розен. Моя жизнь - это моя дочь, с какой я не каждую неделю в состоянии видеться: и всё благодаря тебе. Разве ты не замечаешь, что вокруг меня образуется пустота? Ты мне посоветовал собрать подруг и с ними махнуть в ресторан, дал денег. Но ты не понимаешь того, что мне надо как-то объяснить им, откуда у меня, скромной балерины, такие деньги. Но дело даже не в этом. Они больше не признают меня своей. Они чувствуют, как я изменилась, замечают мелкие детали, каких мне самой не дано замечать. Например, что я больше не крашусь огрызком помады и не торгуюсь с таксистами, они замечают, что я о чем-то все время думаю. Они видели тебя несколько раз, но не поняли, не раскусили, что ты такое. Между мной и целым светом - прозрачная плёнка отчуждения. Я так не могу. У тебя дух захватывает от твоих приключений, а у меня сердце уходит в пятки. Из ТОЙ преисподней я смогла тебя вытащить - совершила, как ты любишь говорить, "благородный и смелый поступок". А из ЭТОЙ мне тебя не вытащить, Валентин.

- Ты закончила? Спасибо, что не вложила свой монолог в форму истерики или еще чего-либо в том же роде. Что ты хотела бы, чтобы я тебе ответил? Что мне, по твоему, делать? Ты бы хотела, чтобы я отказался от своих умеренных доходов и скромных сбережений? Хорошо, я готов сделать это ради тебя. Ты мне не веришь? Или хотела бы переехать в другой город? Хорошо, называй город, страну...

- Перестань трогать ТО, Розен. ОНО не оставит тебя в покое.

 

 

 

               - 317 -

 

Если бы Розен послушал совета Наташи! Может быть, если попросила бы Любка... Может быть... Но и тогда оставалось бы множество неизвестных.

 

Теперь к рабочему телефону Галатенко появился двойной интерес. Участковый мог что-нибудь знать или слышать. Азарт игры, вкус погони за дичью завладел Валентином задолго до осуществления задуманного. В таком состоянии духа ему не сиделось на месте. Улица моментально ударила ему в лицо колючими клочьями снега, перемешанного с дождем: мерзкая, нелицеприятная погода. Дома стояли в этой фантастичной среде со взвешенными частицами затонувшими кораблями, опустившимися на самое дно. Розен посидел в двух ресторанах, позвонил Наташе, заглянул в почти закрывавшуюся забегаловку, поиграл "на бильярде", встретил Проскурина, старого друга из литераторов, и с ним показался в литературном кафе. Там не было никого из близких знакомых. Монотонно шумели голоса - как вода из крана. Розен покрутился там - и ушел. Укрывшись в кабинке телефона-автомата, достал сотовый - набрал номер Вали. "Алллоу! - отозвался мелодичный полузабытый альт. "Хорошо, что не на мужа нарвался, - обрадовался звонивший. "Как ты, Валюша? Кто, кто... - неужели не узнала? Вспомни: метро, платформа, сумочка на полу, обаятельный брюнет, помогавший подобрать вещицы. Вспомнила? То-то же. Такие не забываются. Романтично?  Еще как. За тобой на чем? ... Ну не на метро же!.. Могу на такси. Ах, встретимся? Когда, где? Ладушки. Значит, завтра, в два. До скорого".

 

"Какой-то совсем дешевый скул получился, - подумал про себя Розен. Но сработало. Как всегда. Как будто всё, что бы он ни говорил, не имело к предмету его интереса ровно никакого отношения. Словно был навечно заведен какой-то безотказный механизм, и всё шло ровно, по плану. Как сотни иль тысячи раз. Предыдущих раз. Разом больше - разом меньше. Но жизнь куда-то летела, и пели птицы. И у чугунной ограды сквера появлялась она - очередное розенское увлечение. В этот раз появилась как замужняя женщина по имени Валя. Почему, собственно, в "пассив войс"? Правильнее было бы сказать "появится". Что, какой трюк приготовило сознание, поставив эту новую, очередную, но неповторимую встречу в разряд свершившихся дел? Опять загадка. Какой диссонанс! Почему - "дел"? Уже подходя к дому, вдыхая колючий морозный воздух, он представил себе, как он возьмет эту Валю...

 

Потом, на резиновой дорожке домашнего тренажера с вариантным переключением скоростей, он еще раз прокрутил в голове её реплики. Обычная скучавшая баба. Его звонок вырвал из круга вяло текущей жизни. Ему бы забыться на часик от своих ужастиков. Ей - наоборот: развеяться, проветриться от скуки. Он утонет в её мещанских телесах. Это эликсир, который его поведет дальше. Короткая заминка, передышка, пауза. Тайм-аут на ринге. Крак! - что-то переключится в голове. Крак! - он покатится дальше. В сетях размеренного, упорядоченного существования эти люди рвутся к чему-то недоступному, невероятному, неожиданному. Они иногда готовы всё отдать - что угодно - за глоток свежего воздуха, настоянного на свободе. Он - замерзает на той самой свободе, обдуваемый всеми ветрами, на самой вершине тысячника, покрытого вечными льдами. На мгновение они поделят палатку, где встретятся порывистый горный ветер - и спёртый воздух похожей на миллионы других комнат, космический холод - и жалкое тепло узкой норы, где жмётся к стенам боязливая самка. Уже лёжа на спине, на другом тренажере, в двадцатый раз отжимая потяжелевшую штангу, он всё ещё что-то просчитывал и решал. Как будто мало других забот и расчетов. И без того раствор его жизни перенасыщен. Зачем ему нужна эта замужняя баба? Он представляет её на объёмном диване, лениво перечитывающей очередной незапоминающийся триллер Арининой или Речихиной. Рука её с браслетом и золотой цепочкой расслабленно свешена на пол. В той же или в соседней комнате бормочет что-то рассеянно телевизор. С улицы, издалека, доносятся звуки дороги, ропот моторов и шин. Сколько у них детей? Ни одного? Где её муж в этот пробирающий до костей вечер? Её безвкусный желтый торшер с висячим выключателем, дежурная хрустальная люстра на потолке, включенная наполовину. Стандартные гардины и шторы, обои с цветами или квадратиками, с набившим оскомину золотистым орнаментом у потолка. Десяток-другой случайных книг на полированной полке. Назойливая подруга, надышавшая в ухо сквозь телефонную трубку. Внезапно налетевшая досада - от того, что прошитый халатик, свободно висевший на ней ещё месяц назад, теперь предательски натянулся. Придется садится на диету. А она - любительница поесть. Вкусный "с плесенью" сыр в холодильнике на верхней полке. Джем, который она обожает. Морожено с орехами, какое способна всаживать в себя ложками, глядя в окно на кухне, созерцая другие многоэтажки микрорайона, тающий снег, машины внизу, на дорожке. Думая о чём-то своем, сокровенном, по имени "не знаю о чём", копошась пальцами в распущенных волосах... И вдруг этот звонок. Такой тревожный, пахнущий приключеньем. Не надо садиться на диету. Она итак похудеет. Ей станут дарить дорогие подарки. Она их припрячет - подальше от глаз мужа. Постарается ходить на свидания только ногами. Никаких там машин, такси, никаких экипажей. Они обязательно посетят Эрмитаж: там за день можно находить километры. Где они в первый раз поцелуются? В полутемном подъезде? В гостиничном номере? У него на квартире? Все эти вопросы, эти не отгаданные загадки с жирными крючками в конце. Как они интересны. Какой надеждой, какими несбывшимися до сих пор обещаниями веет от них. Как восхитительно заглядывать вглубь этих симпатичных животных - неоткрытых ещё страниц её первого в замужестве романа. Первого? Второго? Какое это имеет значение.

 

Розен не сомневался, что она именно так думает.

 

В безразмерном стенном шкафу у него имелась низенькая и продолговатая шкатулка, где он хранил два примечательных диска. В бороздках этих дисков притаилась, умевшая откликаться на зов одного только хозяина, верная собачка информации: сведений о том, как, где и у каких производителей приобрести лучшие подслушивающие устройства. Там же были собраны примеры образцов основных типов моделей. Диски были сравнительно новые: записанные около года назад. За этот год и российская милиция могла - чем черт не шутит - тихонько вооружиться противоядием от некоторых типов. Или её отдельные доблестные представители. Тут и "смежники", так или иначе в одной упряжке. Не следовало сбрасывать со счетов интеллект бывшего однокашника, так неожиданно ставшего милиционером. Поэтому предстояло изучить годовые достижения противоподслушивающей техники, определенно имевшей свой рынок и своих почитателей.    

 

Занимаясь своими делами, он гадал, перезвонит или не перезвонит ему Валя. Как и предполагал - не перезвонила. Не вспугнуть так внезапно нахлынувшее приключение. Не поднимать муть со дна души расхожими подозрениями. Что будет - то будет. Так велико было её желание разорвать круг осточертевшей обыденности, вырваться из клетки закоренелой скуки. Переключая каналы телевизора, Розен гадал, какой из них она могла смотреть в данную секунду. Или - как он - безмысленно нажимала на две стрелки: вверх - вниз, вниз - вверх. Бессознательная имитация совсем другого движения. Суррогат, замещавший "туда - и оттуда".

 

Когда забавлялся с компьютерной игрушкой, когда нежился в своей небольшой ванне-джакузи, он ещё помнил о том, что на свете есть Валя. Но когда отчего-то захотел посмотреть на молодого Жана Габена, а заодно - увидеть два конкретных отрывка из фильмов Феллини, когда по непонятной причине остался один на один с Тарковским - он уже почти ничего не знал ни о женщине, с которой договорился на завтра, ни о самой встрече. Сидя перед сорока-инчевым экраном в глубоком кресле с наушниками в ушах, он начисто забыл про неё, и, если бы его теперь спросили, ему стоило бы немалых усилий вспомнить, кто она такая.

 

Поэтому, когда назавтра его оторвал от изучения биржевых сводок неожиданный телефонный звонок, он не сразу сообразил, какая ему звонит Валя. Ах, да, все правильно. Так и должно было быть. Они ведь договаривались, что она перезвонит сегодня. Если что-то изменится. Неужели переменилось? Нет, всего лишь уточняет, всё ли по-прежнему. Надо брать инициативу в свои руки. Валин тип требовал неукоснительного соблюдения этих правил. Эффект ожидаемости. Истосковавшаяся по неожиданному, она, тем не менее, должна была отзываться именно на то, что предполагала, на ожидаемые ею реакцию, тип поведения, знаки внимания. Он переменил место встречи: не потому, что чугунные завитушки ограды являлись плохим фоном для этой встречи, а просто чтобы симулировать активность, энергию. К тому же, не вынуждая её поджидать его на ветреном холоде, он имеет право чуть-чуть припоздать - и произвести необходимый эффект.

 

Он появился в зале недорогого кафе в консервативной тройке, как стародавний купец, с мефистофельской улыбкой на губах и с огромным букетом в ручищах. Его встретил предсказуемый шепот ресниц, их невесомое порханье, обдувающее недвижимым ветром. Как будто целая стая птиц вылетела из её глаз и уселась у него на голове и плечах. Такая банальность реакций находилась в кричащем противоречии с редкой красотой этой женщины. Она ещё (или уже - это вопрос) не осознала, что, обладая таким даром, легко могла повелевать: одним наклоном головы, поворотом корпуса, лёгким движением плеч. "Как Любка". В свое время она должна была безумно любить своего мужа, боготворить его, чтобы остаться на уровне такого зачаточного развития. "Здравствуй, Валя, - сказал Розен про себя, а вслух что-то другое. Он специально выбрал это кафе, где не бывал никто из его знакомых и не должно было оказаться никого из знавших её. Странным образом, с двух-тридцати до трех кафе всегда закрывалось, и малочисленные клиенты, знавшие об этом, сами покидали зал. Неизвестно, задавалась ли Валя вопросом, почему их с Валентином не попросили уйти. Так как она ничего не сказала вслух, он сообразил, что она не хочет об этом думать, предпочитая не догадываться о том, что здесь его знают, и не только его самого, но и его щедрость. Очевидно, в её сознании все происходящее складывалось в какой-то яркий романтический сон, и внезапно обезлюдевший зал кафе, где они - единственные - сидят возле пустых стульев, придавал всему дополнительную пикантность.

 

С ней было легко говорить. Фразы падали в неё с недосягаемой порывистой вязкостью. Мячик диалога скакал между ними не как в пинг-понговый тур, а свободно, прихотливо, с изящной непредсказуемой грацией. Кафе снова стало наполняться людьми, а они всё ещё сидели, смакуя эти новые для них ощущения, наслаждаясь им одним понятной игрой. И вдруг от неразличимой стайки входящих девиц отделилась одна, направилась прямо к ним. Упс! Вот так да! Неужели этот "навсегда" заведенный логарифм везения всё-таки прогорел? Не потому ли, что он сам предал его, слишком долго корча из себя монаха: из нежелания изменить Наташе?

- Валя! Вот так встреча! Какими судьбами? - Моментально смутившаяся Валюха совершенно стушевалась. - О, какой букет! Потрясно. Познакомь с кавалером. -

- А, это... это кто-то забыл, - находчиво подсовывает Розен, наблюдавший умоляющие Валины взгляды украдкой. - Вы любите цветы? Возьмите. Это Вам. -  

- Спасибо. Какая прелесть! - тогда как другая женщина захлебывается от ревности, зависти и обиды. "Разве можно было отдавать ей цветы, предназначенные мне? Неужели он способен на это? Неужели не понимает, что никакой ценой, что ни за что на свете, ни для какой конспирации... предатель..." - читается в её взгляде. -

- Так вы случайно здесь оказались? -

- Это по работе, - сухо говорит Валя. - Валентин Матвеевич... -

- ... Ефимович - поправляет Розен. -

- ... референт Ивана Адамовича... -

- Не представляю, не знаю, не хочу знать, кто такой Иван Адамович и что вы все делаете на вашей работе. Для меня это ску-ко-ти-ща. Не выношу офисов и бюрократических дел. А Вы, значит, Валентин Ефимович. Ольга, - представляется она. -

- Сима, какая ты Ольга? - не без злорадства отыгрывается на ней Валентина. -

- Ой, ну и что? Хочу быть Ольгой. Кто мне запретит?

- Ольга - так Ольга, - по-деловому, через силу подавляя душивший его смех, вмешивается Валентин.

- с-с-с-... - неодобрительно-шумно выдыхает Валя.

- Ольга, - продолжает Розен. - Мы планируем посетить Эрмитаж, - на этой фразе глаза другой женщины широко открываются; она потрясена и восхищена, что так быстро угадали её желание, - обсудить там по ходу свои дела. Вы не хотели бы составить нам компанию? - На этом месте счастье Вали как будто подрезают бритвой. Она нелепо таращится на своего кавалера. Зачем? - транслирует теперь азбука морзе её взгляда. -

 

В молчании, они все трое выходят.

- Нет-нет, не надо такси, - предупреждает жест Розена замужняя женщина. - Меня мутит в машине. -

- А ты случайно не того? - не унимается её подруга. - Может, тебе не мешало бы сходить к врачу, провериться? Вообще тебе пора завести себе малыша. -

- Не выдумывай, Сима, - отвечает та с интонацией, в которой читается: не твое собачье дело. -

 

Розен понимает её. С одной стороны, есть надежда, что назойливая подруга на пронизывающем ветру от них отвяжется и уберется восвояси. С другой стороны, пешочком она сбрасывает лишние килограммы.

 

Пройдя сквозь бутики Гостиного Двора, Розен накупил подругам кучу мелких сувениров, вместимых в женские сумочки. Так, огрызаясь на порывы ледяного ветра короткими репликами, они дошли до самого Эрмитажа. Стоя в очереди рядом с Невой, катившей холодные волны, обе попутчицы еле дождались сухих и далеких от непогоды лестниц и внутренних помещений дворца. Первым делом Розен сводил их в буфет, а потом заметил как бы вскользь, что, если кто-то из них "потеряется" или отстанет, они встречаются у картины Матисса "Нимфа и Сатир" (La Nymphe et le Satyr) ровно через два часа. Взбалмошная Сима-Ольга то ли пропустила это замечание мимо ушей, то ли решила не подавать виду, а сама тем временем зорко следить за ними, не допуская побега. И все же не уследила. Розен с Валей быстро оказались снаружи, быстрее, чем Сима могла себе это представить. Тут Розен схватил первое же подвернувшееся такси, на сей раз не допуская никаких возражений. Квартира бабы Дуси находилась буквально рядом с Эрмитажем, в двух шагах. У него не имелось постоянных ключей. Он просто успел незаметно позвонить. Таких баб дусь у него было шесть или семь в центре. Он любил приходить к ним иногда, глядеть в их окна и пить чай с вареньем. И, конечно, оставлял денежную пыль от своего огромного виртуального кошелька.

 

Он взял её тут же, за дверью - растормошенную, запыхавшуюся, заждавшуюся и дрожавшую, - и кончил в неё на её радостном от изнеможения стоне.

 

Ровно двадцать минут спустя он уже затолкал её в такси - всю ушедшую - вслушивающуюся - в себя, и отправил её к мужу в целости и сохранности: как дорогую посылку. "Чувствует ли муж Тани, когда барает её, присутствие следов моего огромного члена в её влагалище, - задавался вопросом Генри Миллер в своём "Тропике Рака". И сам себе отвечал: "Чувствует, чувствует, чувствует." Почует ли владелец этой женской особи, что в его владениях завелся браконьер - и не просто кто-нибудь, а Валентин Розен собственной персоной? - гадал сам виновник, направляясь на Невский Проспект. И вдруг вспомнил: у картины Пикассо "нас" ждет обделённая ольгастая Сима. ...Или не ждет. Но это уже не тема для размышлений. Из любопытства Розен поспешил к музею.   

 

Каково же было его удивление, когда он застал готовую зареветь Симу на том самом месте, где условились: сидящую на кушетке посреди зала, нога на ногу, глаза на дверь.

- Вы куда слиняли? - пошла она в наступление, не подавая виду. - В женский сортир или в мужской? Или на час арендовали спальню царицы с большой державной кроватью под балдахином? 

- Ну что ты. На это не хватило бы целиком моего скромного состояния. Весь этот час с хвостиком мы по всему музею искали Вашу Светлость.

- И как успехи? Нашли?

- Как видишь... - Розен развел руками. - Валя расстроилась и укатила в родные Пенаты.

- Так уж и расстроилась! Она меня терпеть не может. И это стало не сегодня.

- Да? А за что, если не тайна.

- За то, что у меня нет её мужа, её квартиры, машины и работы - а я, видите ли, не унываю.

- А ты обязана унывать? По определению, да?

- По определению.

- Какие планы на будущее, - поинтересовался Розен, когда они выдвинулись на улицу. - Насчет мужа, квартиры, машины и работы.

- Ты мне зубы не заговаривай. Ненавижу, когда врут. Чую, что спермой пахнет. - Розен знал, что никакой спермой пахнуть не может, разве что метафизически. Он вспомнил о том, что жёны узнают о проделках мужей по обилию дамских волос на рукавах и воротниках пиджаков, рубашек и свитеров. Как-то Саканский напомнил ему о том, что мужчины возвращаются со свиданий все "в паутине волос". Ну, это легкое преувеличение. К сорока пяти годам его любовница слегка облысеет. Нет, Валины волосы были прочные, свежие, не посеченные. От них пахло дорогими шампунями. Правильно делает, моет голову несколькими за раз, подумал Розен. Валя не злоупотребляла косметикой, она знала, как, и умела мыться. Она была одной из тех женщин, что от природы никогда не воняют потом. "Нет, меня не возьмёшь на понт, - мысленно произнес он, а вслух сказал: "А ты хоть знаешь, к а к  спермой пахнет?" И вдруг с силой притянул Симу-Ольгу к себе и крепко вцепился в губы: при всем честнОм народе, на площади, где вершились судьбы российской державы и духовная история русского народа. Не на том ли месте, где к камням прикоснулись ступни Любкиных босых ног?

 

Сквозь ткань лёгкой Симкиной шубки Розен ощутил гибкость её девичьего стана, эластичность её горячего тела. Он захотел её прямо сейчас, сию же минуту, тут, на заснеженной Дворцовой площади, у музея, набитого самыми яркими шедеврами человеческой духовности. Эта была наивная жажда ребенка, раскрывшего губки навстречу прозрачной струе воды, тянущегося ручонками к налитому жизнью яблоку. Молния или вспышка яркого света расслоила окружающее. В верхнем слое отделявшегося от нижнего образа всё еще были площадные камни, неброские пятна мирно клевавших что-то голубей и геометрический рашпер пазов сквозь вуаль тонкого снежного покрывала, тогда как в просвечивающей сквозь него подложке остинатных коричневых пятен виднелся совершенно девственный горный пейзаж, летящий на них, как на киноэкране, словно собиравшийся поглотить их. Сима дико закричала от неожиданности и страха, но мгновенно - от того же страха - замолкла, так как вспышка повторилась, и при этом горный пейзаж расширялся и увеличивался в размерах, приближаясь к ним с ужасающей быстротой. Прозрачная плёнка с видом площади замигала - то ярче, то бледней - с флуктуарной попеременностью, и вдруг пропала, оставив два человеческих существа в полной дезориентации, безопорности. Потеряв равновесие, они бы упали, если бы невообразимо гигантская твердь не изменила свой угол и не приблизилась ещё на несколько метров, буквально подставив себя под их них. Так громадная ладонь великана должна подхватывать крошечного человечка, подставляясь под его еле различимые стопы.

 

Каменистая почва, валуны, скалы вокруг были абсолютно материальны. Влажный воздух, молочный туман и сдавленное пространство ущелья делали непонятным текущее время суток. Суровость ландшафта выглядела вблизи устрашающе. Но с каждой секундой ими всё сильнее овладевало необъяснимо-странное безразличие к окружающему. Поверхность валунов, земля, сам воздух как будто выделяли некую завораживающую анестезию. Это не было оцепенение или ступор. Мелодичная капель невидимого ручья, безлюдная пустынность местности и лёгкие всхлипы ветра мягко успокоили их, словно проводя нежной губкой по их напрягшимся спинам. Пористые камни между огромными глыбами, выщербы в скалах, мелькнувшая в разрывах тумана поверхность другой вертикальной стены будто потели и сочились похотью, и она проникала в каждую ниточку их одежды, в каждую клеточку их раздражённой неповторимым зудом кожи. Не чувствуя ни холода, ни стыда, они одновременно сбросили с себя укрывавшие их покровы. Представ друг перед другом в своем девственном виде - они как будто впервые увидели себя: и удивились собственной сладости. Их намокшие волосы и блестевшая пупырышками кожа издавали терпкое благовоние: словно невидимый магнетизм распространялся от них круг за кругом, как свет. Учащенное дыхание волнами вздымало его и её грудь, и руки их сами собой коснулись одновременно изумительной кожи друг друга. Мгновенно их ударило что-то, как электрическим током, и неизвестная глубина неодолимо потянула их в свою жадную пасть. Они упали друг в друга, как выбрасываются от пожара в окно, как ныряют, очертя голову, в бездонный омут, как спрыгивают на полной скорости с подножки курьерского поезда.  Наслажденье и боль слились в одно невыразимое целое. Они задохнулись от этой волны, как будто нахлебались соленой воды в бушующем водовороте штормящего океана. Наслаждение, невиданное, никогда в жизни не ожидаемое, как удары кнута, секло плоть - и они всё больше задыхались от его шокирующего экстаза. Потом в них как будто открылось второе дыхание. Своими расширенными зрачками они видели своё отраженье в глазах друг друга, и всё ещё неутолённое желание разрывало их на тысячу частей живыми клыкастыми взрывами. Её женский орган, хищно заглотнувший его мужское оружие, как будто сжимал своими влажными губками, своими нежными, но властными тисками его сердце, его внутренности, заставляя их испытывать крайние перегрузки, нагружая тяжестью и болью. Его меч уже не только сновал взад-вперед в этих природных ножнах, но пронзал её насквозь - от промежности до макушки и от купола головы до промежности, - оставляя в ней незримые кровавые раны, заставляя всё её существо содрогаться от потрясения последнего мига жизни и несказанного блаженства. Они много раз меняли позы своих мокрых тел, извиваясь друг на друге, друг под другом, ни на секунду не прерывая самого тесного контакта. Она перешла в сидячее положение, не чувствуя ни времени, ни твердости почвы, раздвинув ноги и расставив колени в стороны, и он снова вошел в неё, провалившись "до конца", сдавив её за спиной своими мощными пальцами.

 

Чуть заметная деформация воздуха медленно отделилась от земли, и они обнаружили себя висящими в нескольких сантиметрах от земли, вжатыми во что-то мягкое и обволакивающее. В этом коконе прозрачного вещества они продолжали свою работу, не испытывая изнеможения и перестав задыхаться. Нижняя часть редких волосков и тело вокруг её изящного лона стали влажными от внутренних выделений. В том же месте кожа чуть-чуть покраснела, и совершенные соски её не очень больших, но крепких грудей набрякли, затвердели и нажимали на его мускулистую грудь. Их языки сплелись, проникнув в горячие раковины ртов, и кровь приливами разогревала их теперь пышущие паром тела. Все эти мельчайшие, субтильные, еле осознаваемые ощущения - и обжигающие потрясением другие: все они сливались в величайшую, неповторимую, невозможную в этой вселенной симфонию. Экстаз захлестнул их своей неожиданной магмой, словно всё невероятное, что случилось с ними до сих пор, было только прелюдией. В безвременной, беспространственной среде они испытывали нескончаемый катарсис, эманация которого сочилась в безвоздушном континууме, не иссякая, как солнечный свет. Внезапно мягкая воздушная подстилка под ними отвердела, превратившись в прозрачное и темное стекло, и в спину ему впились десятки мелких осколков, жаля своими острыми жалами. Он задохнулся от боли, но она проступала отдельно от эманации блаженства, сквозь покрывало последней, гася одни - и тут же зажигая другие невозможно прекрасные цветы. Когда они, почти ничего не осознавая, поменялись местами, и она оказалась под ним, наступил её черед задохнуться от боли. Он увидел, не веря собственным глазам, как её спина оставляет на стекольной поверхности кровавые следы, и на острие нескольких отпавших от её кожи стеклянных пиявок увидел громадные капли крови. Её глаза затуманились какой-то неосязаемой пеленой, её взор потускнел, и она прохрипела сквозь что-то, пугающе происходящее с ней: "Войди в меня... Глубже... Ещё глубже..." Она привстала, на секунду явив отражение своей растерзанной спины, и тут же упала к нему на грудь почти без чувств - когда они снова поменялись местами. Её тело - казалось - исчерпало все запасы своей прочности, и она теперь лежала на нём, как безвольная кукла, всё ещё продолжая дергаться от размеренных конвульсивных содроганий. И вдруг новая, неожиданная сила анимировала её, отдельно от её плоти, потрясая ей, заставив дрожать её бескровную закушенную губу. Она теперь сидела на нём и подпрыгивала, заставляя его извиваться и ёрзать, чтобы выдержать темп, нанизанная на его мощный фаллический столб и подчинённая овладевшей ей силе. Она теперь была ведьма на метле, летящая в истерике шабаша, над искрами обезумевшего костра, растворённая всеми своими женскими принадлежностями, всеми костьми и мышцами, всем своем собственным "я" в чуждом и властном зове, лишающем всего человеческого и требующем её безвозмездно. Он хотел теперь высвободиться, но это оказалось невозможно. Его фаллос как будто вырос до небес. Удвоенная или даже утроенная сила тяжести прижимала её ягодицы к его животу, и, даже если бы он нечеловеческими усилиями поднял её над собой на вытянутых руках - она так и осталась бы нанизанной на этот шомпол. Спонтанный, неожиданный крик потряс их обоих, и его орудие выстрелило своим четырехсот или шестьсот-тысячным дальнобойным выстрелом.




               - 32 -

В этот момент они оба проснулись в одноместном номере маленькой пригородной гостиницы. Никто из них не произнес ни слова. Она неловко прикрыла простыней свою наготу, как будто стыдилась того, что только что произошло в таком невероятно сюрреалистическом сне. Тела их были налиты какой-то непривычной усталостью, глаза - будто засыпаны песком. Розен поднялся с кровати, и, ничего не надев, даже плавок, - немедленно отправился в ванную. В казённом оцарапанном зеркале он увидел свою собственную спину со свежими рубцами. Под его взглядом эти рубцы стали быстро затягиваться, как будто их не было никогда. Вернулся в комнату. За шторами раскинулась глазастая фонарная полутьма: как десять, двадцать или все тридцать лет назад. Неприкрытая дверь из ванной выплеснула в комнату лохань бледно-жёлтого яркого света, и Сима на кровати вскрикнула. Она бессознательно приняла сидячее положение, в ужасе показывая рукой на постель. Скомканная простынь и пододеяльник были в крови. Краешек наволочки приклеился к её разорванной плоти. Розен намочил кусок ткани - и освободил женскую кожу от последней мертвой пиявки. Схватил Симу за руку и потащил в ванную. Там глаза девушки машинально устремились в зеркало. Увидев свою спину, она снова вскрикнула. "Не отводи взгляд! - сквозь зубы прошипел Розен, и своей ладонью накрыл - удержал её голову. Тут же рубцы стали рассеиваться, как исчезает под мягкой ваткой с раствором нарисованный у киношников грим. Сима тяжело дышала; все её лицо покрывали мелкие бусинки пота. Полчаса спустя, когда она сидела в гостиничном кресле, накрытая всем, что только нашлось в комнате, её все еще била мелкая дрожь, и зубы отстукивали непрерывный замысловатый ритм.

 

Они сразу не заметили своей одежды, и только потом обнаружили на полу, под самой батареей, за журнальным столиком, насквозь мокрый и спутанный одежный ком. Розен не без труда добыл из него свои костюмные брюки, потом изловчился зазвать "гарсона" в номер. Кошелек Валентина внутри оказался сухой. "Гарсон" вытаращился на то, что увидел, но деньги мгновенно смягчили его. Через какое-то время он принёс из магазинов новенькую одежду, вплоть до мужского пальто и женской дубленки. Розен проверил, сможет ли Сима вернуться в город, в состоянии ли передвигаться. Она ходила нормально, правда, странной походкой: как женщина-космонавт, облаченная в соединённый со скафандром серебряный комбинезон, или как баба, проведшая трое суток в кровати с двумя-тремя мужиками.  

 

Они как раз успели на последнюю электричку. Слушая стук вагонных колес, чувствуя приближение станции, они - всё так же молча - сидели, притихшие, охваченные меланхолией, робкие, как два школьника. Доставив Симу домой и вернувшись к себе, Розен всё ещё находился под гипнозом этого полуоцепенения. Он потянулся к телефону - набрать Наташин номер, потом передумал и прыгнул в кровать.

 

Утром, когда они с Наташей пили кофе в угловом, наполненном светом, кафе, она не медля сказала: "Розен, я видела твой последний сон. Это ужасно." Тот с секунду поразмыслил, не придаётся ли слову "сон" иронического оттенка. В тот же момент в мозгу у него что-то щелкнуло. "Постой, а ты не помнишь, когда мы с тобой вчера последний раз общались по телефону?" - "Ну, как же, в восемь вечера. Ты что, был пьян? Ты еще сказал, что тебе нужна электробритва новейшей конструкции, из тех, что есть пока только в Интернет-магазинах". - "Ах, да, - он потер лоб слегка дрожавшей рукой, - ...правда... запамятовал". Это означало, что, когда он с Симой находился в отдаленной заштатной гостинице или в горном ущелье под Дворцовой площадью, его двойник или второе "я", или бог весть что ещё из "параллельной" (восемнадцатой? или миллиард-первой?) реальности вело задушевные беседы с его женой, предупредив её подозрения, и освободив его от нелепого вранья и оправдываний. Всё было разыграно, как по нотам. За этим виртуозно исполненным планом стояла чуждая, но, с другой стороны, очень человеческая логика. Ему стало не по себе. Эта "лояльность" запредельного отдавала каким-то подвохом, какой-то гибельной западнёй.



 

               - 33 -

Мало-помалу реальность (или то, что казалось ей) приближало завершение подготовки к прослушке Галатенко. Подслушивать ментов в их собственном логове было верхом безумия (...глупости). Розен решил не ставить жучок в телефон, а поместить миниатюрное устройство вблизи электропроводки на потолке. Крошечное самоликвидирующееся устройство, сгоравшее по дистанционному сигналу подчистую. Оно было настолько умным, что умело синхронизировать самовоспламенение с моментом включения лампочки на потолке; получалось короткое замыкание, сыпались искры, проводка подгорала - и всё выглядело весьма натурально. Он провел предварительную разведку: проводка шла поверху потолка, даже не под штукатуркой. Лучших условий невозможно было придумать.

 

Вблизи логова ментов Розен планировал поместить ретранслятор, который должен был доставлять сигнал прямо к нему домой. На всякий случай был предусмотрен глушитель и кодировщик сигнала, так, чтобы не произошло никаких неожиданностей. Он приобрел не один, а четыре одинаковых набора - и два из них опробовал в мокрых подвалах с неизменным успехом.

 

Всё это время он трахал Валю ежедневно: в основном в её полуторачасовой обеденный перерыв. Он даже шутил, что навсегда поселился вблизи её работы: на подставное имя арендовал офис с диваном, на двенадцатом этаже. "Фирма феников не вяжет, - как-то подумал он вслух при Вале, смакуя приобретение "подслушки". - "Что ты сказал? - поинтересовалась та. - "А, так, ничего, изучаю пословицы и поговорки". - "Это не о твоей ли фирме... - на двенадцатом этаже? - лукаво облизнулась она. - "А что? Очень даже подходит". -

 

В отсутствие Петушинского в мастерской последнего Розен дважды принимал оправившуюся от потрясения Симу. Когда поднимались на чердачный этаж, какой-то подвыпивший бородатый художник лез целоваться и знакомиться.

 - Я - Федор, - представился он Симе, растягивая слова. -

 - Вика, - ответила та. -

 

 - Ты кто: колдун, гипнотизер, экстрасенс? - спросила она, когда дверь за ними закрылась. -

 - Я падший ангел, - ответил он. -

 - Так я и знала, что ты черт. -

 

Что-то определенно пошло по другому пути. Он теперь спал спокойно, не видя снов. Наташино настроение улучшилось, и она ни о чём не спрашивала. До обеда они как правило бродили по городу, вечером пропадали в ресторанах и театрах, а позже - до двух - трех утра - занимались "спортом в постели". В этот период Розен почти ничего не писал. 


Тем временем зима набирала силу. Каналы полностью ощетинились панцирем ледовой корки. На окнах навсегда поселился ветвистый искристый узор, и, когда солнце золотило стёкла своими первыми лучами, оттуда сыпался каскад брызг ледяных аметистов и алмазов. К букинистам на Невском стало ходить меньше народу, и теперь Розен мог спокойней рассматривать поступавшие к ним книги, листать старинные фолианты и разгребать еще неведомые тайники книжных сокровищниц. 

 

Однажды он наткнулся на ветхую книгу со странным названием "Повторения событий и их методичность". Судя по дате, она была издана в Германии в 1725-м году. Там подавались образцы рунических и, похожих на идиш, старонемецких текстов. Розен так ушел в неё с головой, что пропустил свидание с Валей - чего с ним никогда не бывало, - и очнулся, когда укороченный зимний день уже проложил за окном свои финальные сумеречные тени. Ему стало зябко и одиноко. Книга фактически предсказывала его собственную судьбу, уходя корнями своих расследований в одну из тайн мироздания.

 

Анонимный (по всей видимости) автор утверждал, что повторяемость событий, реакций и действий: это фильтры, которые очищают тот либо иной "материал", выделяя некую "чистую" субстанцию. Воин, который тренируется в фехтовании, делает не что иное, как фильтрование; он повторяет многократно одно и то же действие, до тех пор, пока оно не приобретет той чистоты качество, какой ему нужно. Он высказывал удивительную для того времени мысль: что любая последовательность событий определена изначально основными стартовыми параметрами, но в своей динамической эволюции способна "пересекать" во времени собственную стартовую площадку, и тогда всё предыдущее зачеркивается: всё начинается сначала. Структура любого явления (секвенции) может быть включена в структуру другого или других, а может и не быть, и те явления тогда разворачиваются независимо-параллельно. Автор предлагал такой зрительный пример: в комнате без мебели и дверей, где пол, потолок и стены - одинакового бледно-белого цвета, множество людей выполняют странные действия, не обращая никакого внимания друг на друга. Один приседает, другой кружится на месте, третий стоит на одной ноге, четвертый отжимается от пола.... Все они одеты в одинаковые робы такого же цвета, как цвет потолка, пола и стен. На первый взгляд, поражали две вещи: бесцельность, беспредметность их действий и то, что они игнорируют друг друга. Но ведь и жизнь человека бесцельна. Никто не живет по выбору и по выбору не умирает. И продолжение рода бесцельно: оно диктуется инстинктами и социальными механизмами. И положение каждой вещи в пространстве, каждого предмета, каждого явления и процесса в природе - бесцельно, ибо детерминировано неким изначально определяемым (чем-то) импульсом, называемым нами законами. Но, замечал автор, и самих законов, так, как мы их понимаем - в смысле причинно-следственной связи - тоже нет. Только кажется, что, если мы построим бревенчатый сруб, мы могли бы его разобрать в том же порядке и последовательности. Если присмотреться, это окажется невозможным. Во-первых, это не те же самые бревна, а бревна, в которых видны сделанные строителями изменения. И восстановить, "как было", уже невозможно. Во-вторых, разбирая сруб, мы не положим каждое бревно на то же самое место, где оно до строительства лежало, не вернем всё назад, не возродим дерева, из которого бревно изготовлено. Это значит, что в нашем континууме временной однонаправленности явления и законы необратимы во времени. Поэтому евклидова геометрия, архимедова механика и ньютонова физика - не менее умозрительны, чем представления о том, что Земля плоская и что все светила обращаются вокруг неё.  

 

Автор фолианта предсказывал, что пройдет ещё совсем немного времени, и математики откроют, что уравнения движения на самом деле необратимы во времени. Иными словами, "порядок" - всего лишь частное значения хаоса. Это надо понимать так, что в человеческом мире явления не стоят в "последовательном" ряду, а скачут по пикам этих частных значений. Вот откуда несогласованность и бесцельность действий людей в приведенном зрительном примере. Источник мотивировки их действий лежит за пределами комнаты, в которой они находятся. Он скрывается в глубинах тех колоссальных, но невидимых гор, пики которых выстроены в цепочку, и по этой цепочке-дорожке проходит путь человеческого существования.

 

Тут была масса идей, подтверждавших розенскую "теорию прерывания". Догадок, предвосхитивших множество появившихся только сравнительно недавно теорий. Но самое неожиданное ждало Розена в двадцатой главе, где было написано, что среди людей находятся те, в ком на инстинктивном, до-логическом уровне заложено понимание алгорифмов океана случайностей, лежащего под видимой нами пленкой мира. Эта порода крайне редка, и встречается в количестве, не превышающем несколько десятков человек на каждую "среднюю" нацию. Пространство вокруг таких индивидуумов имеет несколько выходов, и потому их жизнь подвергается тщательной и многократной фильтрации силами, обладающими правом доступа к этим выходам. В их жизни события повторяются особенно часто; у них часты крутые перемены судьбы, когда их судьба каждый раз начинается как бы заново. Каждый из них - воин фантастического войска, которое сражается с силами, обретающимися в нескольких мирах одновременно. "Каждый из них... "

 

На этих словах чтение оборвалось. За его спиной вырос сухонький, с жиденькой бородёнкой, в канареечной рубашке с галстуком, продавец, и сообщил, что магазин закрывается. Розен поспешил заверить, что намеревается обязательно купить эту книгу, и для усиления аффирматива даже не взглянул на цену. Однако, продавец сказал, что книга не продается. "Как?!" А вот как. Она дается бесплатно, но на определенных условиях. Гражданин, который сдал её в магазин, не пожелал никаких за неё денег - наоборот, даже пожертвовал определенную сумму для того, чтобы книга попала исключительно в руки любого, кто подпадет под эти условия.

   - Какие это условия? - чувствуя сухость в горле, спросил Розен. 

   - Возьмите книгу. Возьмите, возьмите! Откройте её. ... Так... - Он вынул открытую на определенном месте книгу прямо из рук Розена, не закрывая. Последнему итак всё стало ясно. Книга открылась именно на двадцатой главе, на сто пятьдесят третьей странице, на слове Rosen в верхнем левом углу, при чем его палец, открывший страницу, попал на это именно слово. - Можете забирать. Она Ваша.

 

Хотя на улице было не холодно, его бил непонятный озноб. Серые сумерки и процеженный сквозь сито мелкого снега свет фонарей придавали окружающему зловеще-романтическую окраску. Совершенно реальные уличные сцены намекали на двойной смысл - в духе "Погребения в Орнани" Курбе. Спустившись в метро, Розен почувствовал, что бивший его озноб не проходит. Атмосфера в вагоне показалась ему какой-то сгущенной, напряженной. Суровые лица сидящих напоминали лица шотландских моряков из какого-то знакомого фильма. Он вспомнил, что такую атмосферу и похожее выражение лиц уже встречал: когда ездил в один рыболовецкий совхоз в Эстонии. Он заметил, что в вагоне находятся одни мужчины. В этот момент он услышал музыку. Она оказалась такой естественной и тихой, что он поначалу не обратил на неё никакого внимания. Только после небольшого замешательства он отметил, что слышит что-то настораживающее. Хоровое пение на "м..." - то есть, с закрытыми ртами - не могло транслироваться в поезде. Нонсенс. Ни у кого не было в руках приемника типа "Спидола" или "Грюндик". И эфирные сигналы не смогли бы пробиться сюда сквозь толщу земли. К тому же это пение было объемней, чем любая трансляция. Это пели сидящие в вагоне! Весь их слаженный мужской хор. Уставившись глазами в одну точку. Сидя неподвижно, и только покачиваясь от толчков вагона.

 

Ему сделалось жутковато.

 

Когда двери открылись на остановке, на ЕГО остановке, он всё ещё сидел неподвижно, словно загипнотизированный этим пением. Ему стоило больших усилий вырвать себя из этого оцепенения и броситься к выходу. Он успел выскочить на неподвижный пол в ту самую секунду, когда двери поезда захлопывались. И вдруг - какая досада! - книга будто бы сама вырвалась из рук и упала в щель между поездом и краем платформы. Поезд тут же тронулся. Розен отпрянул - иначе столкнулся бы с летящим составом. Когда последние колеса прогремели о рельсы, он заглянул в яму с платформы. Книги не было! Ни листка, ни обрывка - никаких следов. Невероятно.

 

Удручённый, он побрел туда и назад - вдоль всей станции - в надежде увидеть хоть что-то. Однако, ничего не показалось. Книга исчезла бесследно. Когда подошел следующий поезд, он обнаружил то, что и ожидал: никакой зазубрины, никакой щели, тем более, такой, куда могла провалиться книга. Может быть, весь поезд, на котором он ехал, был 
о с о б ы й? Может быть, ему только показалось, что книга упала в щель; на самом деле она упала на пол вагона - с обратной от него стороны закрывавшихся дверей? Или ему всё это померещилось: и никакой книги вообще не было? Тогда и книжного магазина, и того, что он прочел, и разговора с продавцом, и проверки, которой он подвергся прежде, чем получить книгу, не было. В этом измерении, в ЭТОМ пространстве причинно-следственных связей явления одного порядка выстраивались в ряд, который рушился, как карточный домик, если вытащить одно звено. И тут же на месте прежней цепочки выстраивалась другая.

 

Вернувшись домой, Розен немедленно бросился к компьютеру. Один из корреспондентов чудаковатого сына профессора Шульгина из дома покойной Натальи Филимомновны обещал связаться с последним через разработанную и используемую израильским МОССАДом (под видом бесплатной игрушки) для глобального сбора информации сеть "ай-си-кю". Розен уже выяснил логин и пароль обоих, и теперь надеялся, с известной осмотрительностью, подсмотреть весь их диалог. Эти двое должны были выйти на связь с минуты на минуту. Едва он успел наладить четыре специальные программы и включить программное устройство для видео-захвата экрана ("screen capture"), как на его экране немедленно пошел текст:

 

Сын профессора (Одиус):

Мои ожидания оказались не напрасны. Твое письмо порадовало глубоким проникновением в мою философскую концепцию.


Фикус:
Спасибо, я очень рад твоей высокой оценке. И мне невероятно интересна наша дискуссия. Надо непременно изучить Пригожина, хотя бы для того, чтобы увидеть параллели с нашими размышлениями, которых в истории уж точно было немало - взять того же Шопенгауэра. Думал ли ты когда-нибудь сделаться профессиональным философом?

 

Одиус:

Уже поздновато. Как правило, ни один философ не создает гениальных трудов после 35-ти, если в этом возрасте повторно идет в школу. И потом - чтобы серьезно заняться философией, необходимо освободиться от постоянной работы. Это не так просто, ведь у меня имеются определенные обязательства. Повести свой корабль на штурм высот мироздания, как говаривал незабвенный Николай Антонович, не из-за высот невозможно, а потому как якоря мешают.

 

Фикус:

Видимо, срабатывают эти чертовы законы Хаоса. Но я думаю, что и то, что уже тобой создано, хотя и пишешь ты в стол - это очень достойно. А то, что ты оригинален, для меня несомненно. Надеюсь, через какое-то время твои работы станут известны. Мне почему-то так кажется.

Одиус:
Я, конечно, рад твоим похвалам, но мне прекрасно видно, чего мне не хватает. Косноязычность - не самое лучшее достоинство любого пишущего человека. Мне кажется, я бы не смог всё так элегантно и систематизировано сформулировать, как это сделал ты. 

Фикус: Спасибо. На самом деле ты сам достаточно неплохо описал эти сложные вещи. Но несколько неполно. Я долго не мог понять, чего так "боится" Хаос, почему не дает познать себя. И тут постепенно на поверхность всплыла связка "ПОЗНАТЬ ==ИЗМЕНИТЬ".  

Одиус:

Важно помнить - наш мир устроен так, что к нему нельзя ничего прибавить и ничего отнять. Он настолько сбалансирован и совершенен, что во многих отношениях находится в вечном состоянии покоя. Любое наше действие вызывает противодействие. Эта закономерность функционирует достаточно успешно и без специальных законов Хаоса: опираясь на психологические, (астро-) физические, социальные и прочие "натуральные" механизмы. Законы хаоса управляют этими второстепенными механизмам как бы на периферии общества, на периферии сознания, маскируясь под привычные нам явления. Однако, стоит появиться личности, с успехом избегающей "попадать в резонанс" привычных и наигранных закономерностей, как законы Хаоса тогда выдвигаются на первое место, сплетая собой ловушку для слишком истовых нарушителей. Этот мир существует и функционирует именно за счет разности его элементов, разнообразия и ролевой функциональности его "деталей". Главной из этих "деталей" является однонаправленное время. Уже в нём заложен изначально присущий нашему континууму дуализм: прошлое-будущее, начало-конец, рождение-смерть, исток-устье. Эта данность определяет все другие данности, как просто отражающие, так и символизирующие это изначальное движение: мужчина-женщина, добро-зло, война-мир, жизнь-смерть, чёрное-белое.... Все эти данности необходимы для движения, а, значит, без них жизнь не способна "осуществить свое существование" (они формируют её "параметры", "габариты" в той среде, о которой мы не имеем никакого представления). Если допустить, что такое понятие, как "несправедливость", и тот круг представлений, какой оно символизирует, вдруг исчезло, то надо признать, что и понятие "справедливость" испарилось бы вместе с ним. Если бы не было "войны", то не было бы "мира". Без войн, революций, тираний, диктатур, голода, эпидемий, переворотов, катастроф, экономических спадов, крушения обществ и государств - человеческая история потеряла бы свою функциональность; иными словами, остановилась бы. Очевидно, Зло и катастрофические явления необходимы, чтобы поддерживать у человечества суррогат движения. Это один из наиболее важных параметров формообразующей структуры "майя". Его функция - ваяние контрастных элементов, которые "подгоняются" друг под друга. Не будет разности - не будет и функциональности. Это касается горизонтали, если под нею понимать "движение" человеческой  истории во временной плоскости. То же самое и с вертикалью. По вертикали существует множество подобным же образом соединенных разнородных элементов, которые подбираются с целью создать иллюзию объема. Это социальные функции разных уровней и назначений, все - находящиеся в крайне сложной взаимозависимости. Они организованы так, чтобы создавать максимально полную галлюцинацию движения, развития и недостаточности. Принцип недостаточности базируется на феномене социальной - и "прочей" - несправедливости. Нашему сознанию присуща определенная логико-структуральная закономерность. Оно опирается на некие стереотипы и отталкивается от совершенно определенных: поддерживается некой вспомогательной структурой. Слепок этой структуры отражен разными способами в любом человеческом сообществе, его законах, устройстве, установках и правилах. Таким образом, любые правила, законы и нормы - не более, чем структура, необходимая в качестве каркаса, и потому так легко нарушаются и так цинично попираются. Даже если бы каждый человек и не соответствовал от рождения одному из социальных типов, он всё равно мог бы действовать в социуме не иначе как в рамках одного из них. Социальные типы - это более высокая и тонкая регуляция, чем  чисто-психологические. Последние регулируют человеческие отношения на уровне "чистого" сознания, на уровне  рефлекторно-поведенческих комплексов. Они задают игровые-ролевые реакции и стереотипы поведения. Социальные же типы - это элементы более сложной структуры, что определяет существование "майя" (химеры сущего, иллюзии  движения) в параллельной, более высокого уровня плоскости. Каждый из них "играет" свою сущность, свою роль, заданность которой - в как можно более ощутимом дисбалансе, но так, чтобы суммарный вектор этих дисбалансов укладывался в параметры самого полного и самого абсолютного баланса. Покоя. Любая слишком полная  классификация всех этих законов и закономерностей, любое слишком глубокое познание этой структуры вступает в конфликт с "майя" - с "жизнью", и потому останавливается стражами хаоса даже не в силу того, что Хаос сознательно пресекает попытки что-то изменить, а потому, что человек, накапливающий недопустимые знания, вступает в конфликт со своей собственной организацией.

 

Фикус:

Потрясающе!  Разве  после  таких  разъяснений  стоит вообще говорить о твоем косноязычии?

Здесь у меня возникает сложный и объемный вопрос. Видишь ли, для меня сейчас важно понять те причины, которые вообще побудили тебя идти против описанных механизмов. Если я правильно понимаю, твой бунт изначально связан не с протестом ради самого протеста, а с тем, что механизмы, которые нами управляют, сами по себе порочны, то есть несут в себе те несчастья и ту несправедливость, что испытывает на себе огромная часть человечества (да и вообще всё живое) - нет, даже не часть: все без исключения. То есть, несправедливость, её порочный круг - вот условие жизни. А счастье, вообще говоря, заключается в неведении. При этом ты понимаешь, что, по большому  счету, не в силах ничего изменить. Вера в Бога, по моим впечатлениям, тобой не движет. Значит, эта некая борьба, вызванная какими-то весьма расплывчатыми  (для меня, по крайней мере) внутренними побуждениями. Возможно также, что ты предполагаешь в себе способность оказать некое влияние той или иной силы  (ведь нельзя же сказать, что ни одна личность вообще не влияла на ход нашего развития, нашей "истории"). Дело тут ещё в том, что ты ведь всё равно не оторван от "майя" - ведь твоя жизнь, если отбросить сильнейшее давление обстоятельств, строится вокруг тех же человеческих вещей - семьи, друзей, творчества, впечатлений. То есть - ты варишься в том же котле, и я не думаю, что хочешь из него вырваться (стать законченным отшельником). Для тебя как человека это вообще единственный способ вести эту борьбу. По-видимому, цели, по большому счету, здесь нет, это как бы твой способ существования, вызванный внутренними причинами, просто сопровождающийся поиском знания ради самого знания (плюс абстрактной гипотетической возможности изменить что-то).

Возможно также, что ты видишь абстрактный идеал человека в развитии гуманизма, свободе не репрессированного творчества. Но тут всё опять упирается в движущую силу этого развития - разве не несправедливость толкает людей на это?

Твоя теория интересна, поскольку сейчас я вижу, что именно эти механизмы управляют всей жизнью, миром. И вижу, что даже умнейшие люди - не политики, а учёные, исследователи, академики - продолжают строить иллюзии, порой не замечая очевидных истин. Сейчас много мыслей на эту тему роится в моей  голове. В перспективе ты мог бы сделать более полную и структурированную работу по законам хаоса, генетической запрограммированности, типам личности - в той мере, в какой это будет возможно. То, как это изложено у тебя, вовсе не косноязычно - ты прекрасно пишешь, просто в данном случае очень неполно, фрагментарно.

 

Одиус:

Иногда мне кажется, что наиболее полно изложенные философские теории (учения) именно потому и устаревают в качестве революционного двигателя (отношений человек = Пространство), что не оставляют зазоров для домысливания. Фрагментарность - противоядие от устаревания.

 

Фикус:

Сложно сказать. Многие ведь надеялись на это. Я не знаю, есть ли философы, чьи теории (именно в таких цельных и "классических" масштабах) не подвергались "старению". С другой стороны, во многих случаях всё зависит от того, как их читать. И потом - даже если так, если  концепция будет "вечной", я совсем не уверен, что она так сильно изменит нашу историю, сама  внутри неё существуя. Мы ведь - кроме всего прочего - совершенно не знаем, как и в каких формах работает механизм дисбаланса по отношению к цикличным процессам в человеческом обществе. Если вообще имеется такая связь.

 

Одиус:

На мой взгляд, на стыках эпох и социально-исторических катаклизмов широта дисбаланса и несправедливости неизбежно расширяется (в силу выпадения отдельных функций и социальных элементов) до неприемлемого уровня. На отдельных людей ложится груз сразу нескольких типов и функций, который призван как бы заткнуть эту брешь, и тогда несправедливость по отношению к ним достигает обманчиво-апокалипсического размаха. В этих рамках, в этих отрезках функциональность "майя" словно пробуксовывает, и наступает ускоренное накопление "запретных", "запрещенных" знаний о мире. Накопление этих знаний не имеет ничего общего со способностью остальных людей их абсорбировать. Рудименты прежней устойчивой структуры выбиваются только в рамках сознания отдельных людей, которые оказались в зоне действия этих крайних феноменов. Хаос справляется с этим штормом в основном через заимствование лишь небольшой части обновленных атомов и внедрение этих замененных ячеек в сознание всё более и более широкого круга людей не в качестве системы, а в виде эклектических звеньев или зёрен.

Постепенно эти зёрна снова превращаются в рудименты, и тогда полностью теряют свою революционно-разрушительную суть. Прижизненное признание того или иного таланта (гения) в основном связано с той или иной степенью слабости связей внутри его "вредного" феноменального мировоззрения. Первыми получают признание именно те, из творческих наработок которых можно выделить, исторгнуть эти отдельные элементы, демонтируя их. Тот, кто имеет слишком цельное мировоззрение (мироощущение), из какого нельзя демонтировать отдельные эклектические звенья, как правило не получают признания.

 

Фикус:

Очень интересные мысли. Это, кстати, увы, подтверждает мою точку зрения по поводу перспектив любой теории.

Вообще, мне начинает казаться, что даже наши размышления, вроде бы идущие к самой сути, уже определены этими фундаментальными законами. Я не знаю, каким образом они могли бы влиять на развитие людей, даже будучи широко распространены. Просто мне не совсем понятно, как гностицизм, знание позволило бы преодолеть саму среду, в которой оно существует. Хотя тут я будто бы сам себе противоречу - своей связке "познать ---> изменить". Видишь, насколько все сложно.

Добавлю ещё одну печальную мысль - если одни рудименты, зерна знаний, распадаясь и распыляясь по отдельным личностям, отмирают и существуют в виде оторванных от первоначальной цельности мёртвых структур, то другие рудименты - "семена зла" - имеют способность, даже отрываясь от первоначальных структур, формировать новые - не менее страшные. Ведь если, скажем, "изъять" из истории Сталина - разве пошла бы Россия по другому пути?

 

Одиус:

Этот последний риторический вопрос вряд ли в нашей беседе релевантный. Позволь мне возвратиться к нашей прошлой дискуссии. На мой взгляд, вопрос так не стоит, как ты его ставишь. Выбежать из времени и пространства, создать лучшую, альтернативную реальность гению мешает не то, что другие люди не способны достичь его уровня и "перешагнуть" через себя, а то, что в этом мире как бы нет свободного места. Чисто физически ни одному НАСТОЯЩЕМУ гению не удается полностью смонтировать свою творческую лабораторию, потому что и виртуальное, и физическое место как бы занято. Даже если это место никому не нужно, обязательно найдется зловредный, подлый, ничтожный человечек, который исключительно в силу своего ничтожества вмешается - и не позволит гению до конца воплотить свои замыслы. Для какого-то гениального кинорежиссера может не хватить "всего лишь" 4-6-ти миллионов, для писателя - каких-нибудь 20-ти тыс. долларов (чтобы не работать на заводе, а писать), для нищего композитора - куска хлеба...

Фикус:

Видишь ли, мне не кажется, что тут мы так уж расходимся. Просто мы оба говорим о том, что гений не в состоянии перешагнуть через законы, которые властны и над ним, и над остальным человечеством. И мое "перешагивание через себя", и твой "кусок хлеба" - это ведь примерно одно и то же, просто мы описываем свои мысли под несколько разным углом зрения. Твоего "куска" лишает  композитора, в конечном итоге, тот самый Хаос. И мое "перешагивание" через себя, то есть, через Хаос, останавливают те же причины. Ты упоминаешь некие орудия, средства, а я говорю, пожалуй, более обще и, значит, расплывчато. 

Как бы ни строились иллюзии, правда, на мой взгляд (это верно подметили экзистенциалисты) в том, что комфорт и свобода взаимоисключающи в абсолютном смысле. И если шагнуть дальше - взаимоисключающи СВОБОДА и ВЛАСТЬ. Это метко разглядел Берроуз в своем эссе. Политики, бизнесмены, деятели официальной культуры - властны, но немощны, ибо разве они свободны? Ответ один - нет. Чем отверженнее, беднее человек - тем он свободнее, хотя он не обладает никакой властью. Любая власть порабощает - будь то власть над страной, транснациональной корпорацией или собственным ребенком.

Аналогично соотношение свободы и рабства - устойчивости, если говорить о смысле жизни. Образуя суррогат смысла, мы тем самым подчиняем себя ему. Идя к некой "цели", мы уже не свободны. Но устойчивы и обладаем комфортом - как духовным, так и материальным (социальным, психическим) - по крайней мере с гораздо большей вероятностью, и уж точно приобретая в одной из этих составляющих. Бессмысленность же жизни (то есть, её правда) порождает неустойчивость, страх, постоянные метания и поиски. Зато ты не окружен панцирем, ношей, которой является тот самый комфорт, власть, уверенность, панцирем, который закрывает и заглушает ту сущность, что всё равно существует. Твоя собственная сущность свободна, обнажена, не обременена. Другой вопрос в том, что она в данном случае подвергается открытому давлению репрессивных механизмов, и уже не защищена от них, не имея ни социальных, ни смысловых лазеек.

 

В этом, насколько я на данный момент понимаю, и состоит выбор. Вот только  кто его делает - "я" или "я-код"? Свободно принимающая решения личность или тот код, который уже "зашит" в ней? Вопрос.

 

Одиус:

Ответ на него не найден ни одним философом. Наверное, потому, что его не существует. Так же, как в компьютерной технологии основу составляют единички и нолики - так же в человеческое сознание встроен монадный принцип, феномен комплекса противоположностей.

Фикус:

Пожалуй, ты прав. Всё это очень относительно. В нас и не может быть этих знаний. Ведь если "я-код" принимает решения - зачем тогда воля? А если "я" - то мы выходим в область полной свободы и относительности. А Хаос хочет, чтобы мы болтались, как обычно, между двумя полюсами.

 

Одиус:

Вот это уж точно "зашито" в наш генетический код. Любая профессиональная адекватность -это уже несвобода, тюрьма и тот панцирь, о котором ты говоришь.

Еще ДО конфликта между толпой и гением - вопрос о свободе УЖЕ заведомо решен не в пользу последнего в силу того, что само врожденное видение мира гением крайне избирательно, и эта избирательность усиливается профессиональным тренингом.

Фикус:

Погоди, а при чем тут избирательность? Просто я не очень понял, что ты имеешь в виду. Может, способность увидеть эти полюса, оценить себя в этой системе координат, а не слепо плавать в ней? И потом - видишь, это одно понимание свободы - ОТ Хаоса. А неведение, приспособленность - это свобода ВНУТРИ Хаоса. То есть - опять двойственность!

 

Одиус:

Ещё ДО того, как мы осознаем, что оказываемся пленниками социальных механизмов, мы уже пленники дуализма, несовершенства своего собственного сознания, устроенного таким, а не иным образом: для создания иллюзии движения, "майя". В нашем собственном сознании генерируется постоянное стремление в обе стороны и метания между плюсом и минусом, что сбрасывает нашу свободу в воронку бесконечного количества случайностей.

Фикус:

"В обе стороны" - в смысле вообще, в любом аспекте (которые ты описал выше, "добро-зло", "счастье-несчастье" и т.д.)?

 

Одиус:

Да-да. Совершенно верно.

 

Как нетрудно понять, мы оказываемся заложниками законов хаотического движения, и даже сама полнота счастья - не что иное, как графическое выражение полноты и девственности  Хаоса. Мистерия, заложенная в бесконечности пунктов между  двумя полюсами, завораживает нас, как удав кролика, и ощущение этой мистерии у большинства людей связывается с полнотой жизни, со СЧАСТЬЕМ.

 

Фикус:

То есть счастье - это как бы балансирование между этими полюсами, плюс наличие бесконечности ходов между ними? Мне не совсем ясна твоя позиция. Насколько я понимаю, ты не против человеческого счастья. И - не исключено - недостижимостью его мотивирован в своем протесте. Может, ты говорил о полноте "подстройки" под Хаос?

 

Одиус:

В такой форме - в форме эмоционального стресса - "подстройка" неизбежно граничит с постижением. Ведь не случайно наиболее авторитетные философы не раз говорили, что причинные, смыслообразующие сферы сущего лежат за пределами наших гносеологических возможностей. Так, может быть, хоть что-то за тем пределом достижимо нами тогда, когда наши интеллектуальные щупальца не облечены в форму мысли? Может быть, недостижимое для инструментов, связанных "по рукам и ногам" статикой семантики и мнемоники, достижимо для других, отражающих бесконечные и свободно-прихотливые переливы наших ощущений: музыки, визуального искусства? Может быть, там - абсолютная истина не за семью замками? Философия, история и литература больше связаны со статикой, со стремлением остановить мгновение, заставить некие постулатные истины застыть во времени, то есть - вне его. Музыка или танец - это в большей степени искусство движения, как сама человеческая жизнь, как неухватные, уходящие мгновения - как само время. Овладеть истиной, овладеть физически - это как бы остановить время, заставить его застыть в замороженной, идеальной глыбе. Это и пытается сделать философия, история, отчасти литература. Это пытается сделать наука, в некоторых своих областях. В некоторых - таких, как математика, - можно узреть обе тенденции. В математике истина как бы "ухватна", но она ускользает, превращаясь в "отработанное" время.   

Все эти особенности бросают жидкий лучик света на генеральные стимуляторы. Последние являются умозрительными технологиями, к которым подключен наш "думающий аппарат" (мозг?). Вульгарное переложение идей Платона о не релевантности видимого и сущего показывает, что нет никакого доказательства того, что реальность реальна. Неискушенный в философии человек возразит: доказательством существования этого мира являются мои ощущения, то, что я могу увидеть, услышать, потрогать, попробовать на вкус... Но ведь ощущения всего лишь заурядные сигналы, идущие в мозг. Выходит, что реальность - не что иное, как те же электрические сигналы, интерпретируемые мозгом. Декарт заметил, что некие "злые силы" намеренно вводят нас в чудовищное заблуждение о подлинной природе реальности, ибо согласно тому, что нам известно, мы должны быть "мозгами в пробирке", намертво соединенными с генераторами-стимуляторами. Последние генерируют всё, что мы видим и ощущаем, заставляя нас полагать, что мы имеем тело и живем. Пусть это и схематичное объяснение, упрощающее неимоверно сложные вещи, но оно помогает увидеть основополагающие вопросы бытия в новом свете и придти к неожиданным выводам. Даже если теоретически предположить, что мы в состоянии вырваться из плена голографической иллюзии "реального мира", встает следующий вопрос: куда? Неужели мы смогли бы физически "выпрыгнуть из пробирки" своими пробирочными мозгами и поскакать по "земле"?      

 

Фикус:

Кое-что прояснилось. Но твое объяснение всё ещё довольно туманно. Мне придётся поразмыслить над твоими словами. Кроме того, разве не то же самое говорят авторы философских и околофилософских книг, которых ты критикуешь (я имею в виду наш с тобой предыдущий разговор и моё письмо от пятого ноября)?

Одиус:

Видишь ли, если исходить из тех шикарных терминологических изысков, в которые ты облек мои мысли, и Рэдфилд, и Кастанеда, и Коэло - они пытаются создать нишу новой иллюзии в рамках той "общепринятой" иллюзорности, у которой мы все в плену. Рэдфилд пошел дальше всех троих в этом направлении, утверждая, что возможно достичь перерождения мира через откровение. Ну, хорошо, даже если он был бы прав, и возможно тотально перепрограммировать человеческое сознание, так, что человечество будет связано с иллюзорностью с какой-то другой стороны, каким-то другим концом - что в сущности это меняет?

Фикус:

Тут я задумался и вернулся к прошлым своим мыслям. Прав ли я в том, что ты видишь единственную возможность реального изменения человечества в познании надчеловеческого механизма?

И потом  - может ли эта новая иллюзия (Рэдфилда или ещё кого-то) быть лучшей, чем та, в которой мы сейчас?

 

Одиус:

Тех же [позволь мне продолжить свою мысль], кто стремится отделить "ре" от "альности", постичь сам программный механизм, стоящий за движениями людей-марионеток: этих Хаос изолирует, потому что они угрожают подобрать секретный код его замка. Разгадать этот код - значит не только вырваться из тюрьмы, куда нас поместили так называемые "физические силы", но получить власть над Вселенной. Земные власти, их силовые структуры - всего лишь цепные псы несоизмеримо более зловещих структур. Поэтому их в какой-то степени возможно игнорировать, в какой-то степени "понять". Они - такие же подневольные рабы, как и мы с тобой.

Фикус:

Да, но вот еще загадка - даже, теоретически, разгадав этот механизм - как можно воспользоваться им, какова форма той власти, которую ты получишь? И что ты можешь сделать? И зачем это, кому и что это даст? И тут снова проявляется то, о чем мы говорим - узнать КАК воспользоваться можно только познав то, ЧЕМ ты будешь пользоваться. И это -  ещё одна заглушка. Мы не в состоянии сейчас даже представить себе этого. Это как четвертое измерение для наших трехмерных мыслительных глаз. А вопрос "зачем",  опять же, остается - и невозможно на нашем уровне представить себе, как избавиться от него.

 

Одиус:

Этот  вопрос - опять же - специфический вопрос именно нашего мира. Имеется каркас, удерживающий всё, чтобы отдельные части (целого) не развалились, каркас, который удерживает нашу окружающую среду в состоянии баланса. Он диктует нам свои условия, условия законов тюрьмы, несвободы. В пределах пространственных схем этого каркаса вопрос "зачем" - одна из ипостасей его функциональности. За его пределами, возможно, существуют другие (законы) - которые нам предстоит (или нет) познать. Не исключено, что в рамках тех законов подобного вопроса не существует. Один  из основных постулатов сдерживающей творческое начало силы - это суррогат целесообразности. Все эти вопросы - "для чего",  "зачем",  и  т.п. - они все для того, чтобы ограничивать наше творчество и поддерживать мёртвый каркас, чтобы наш разум не скатился к безумию.

 

Фикус:

Занятно... Обрати внимание - все экстатические акты человеческой самореализации - вдохновение, секс - как раз снимают этот вопрос целесообразности. Человек инстинктивно стремится к этому как к более высокому состоянию, но "жизнь" вынуждает его вернуться к целеполаганию, "ставит на место".

Одиус:

Если допустить, что весь этот мир существует как колоссальный творческий  акт,  самодостаточный в своей абсолютной гениальности: тогда любая альтернативная гениальность, любая сверхчеловеческая (то есть супер - гениальная) квази-трансцендентальная творческая энергия - вызов ему, угроза ему, нарушение его монополии на время и пространство, конкурирующая воля, грозящая  нарушить этот нетронутый и девственный творческий замысел. Поэтому все люди связаны порочной обязанностью целевой направленности.

 

Фикус:

То есть для полного раскрытия наших возможностей целеполагание должно быть отметено, но страх перед этим заложен в нас, т.к. последствия этой разблокировки неизвестны. Я правильно понимаю?

Одиус:

Да. Но позволь коротенький комментарий. Страх - да, но не только. Тут и социальные механизмы, вплоть до физического устранения бесстрашных: чтобы больше ничего не разблокировали. Тут и фатальные секвенции случайностей, уготованные носителям мятежного разума: от автомобильных аварий до падения с крыши. Тут и бунт собственного организма: внезапное и стремительное старение, болезни, образование злокачественных опухолей: как только приблизился к основополагающе-революционным открытиям. Наконец, это и разрушительность самой формы изложения запретных открытий, которая неизбежно тяготеет к резюме, к выражению через постулаты целесообразности, интраверсийности. Изложи свои открытия в виде доклада о их пользе для сельского хозяйства, для правящего режима, для борьбы с алкоголизмом или чесоточным клещом: и тебя будут слушать, но суть твоих открытий будет разбита. Изложи их без резюме - и формулы целесообразности, и твои слова пропадут всуе. Отсутствие дидактики, коммерции, развлекательности, целесообразности, и т.п. навечно торпедирует самую возможность читаемости и признания. Если ты помнишь, в нашей дискуссии на сайте платон.ру Клерия, совсем не тупая баба, написала об этом. Она вопрошает, для чего, зачем эта теория о тенденции размывания границ, почему ничего не сказано о том, что люди должны предпринять, чтобы остановить эту тенденцию. Вывод, цель, намерение, мотив, - вот якорь, который нас держит на месте, не давая устремится на познание истины, вырваться из пут инфантильной стадии нашего интеллектуализма.

Фикус:

Наверное, так оно и есть: в определенных границах.

Я, собственно, не имел в виду Редфилда как проповедника: я хотел узнать вообще твоё мнение о том, насколько влияют на окружающее наши ожидания, может ли  наше молитвенное энергетическое поле оказывать влияние. В этом плане у меня нет никакого личного опыта.

 

Одиус:

Не сомневаюсь, что всё зависит от того, во что ты веришь. Но тут возникает другой вопрос. Хорошо, допустим, что может - ну и что? Оно всё равно будет оказывать влияние в рамках того, что уже предусмотрено: именно тем замыслом, который препятствует нашему проникновению в истину. Я уверен в том, что для познания скрытого мира надо абстрагироваться от молитвенного экстаза. Тут нечто другое. С помощью молитвенного экстаза возможно порабощать и эксплуатировать сознание других людей, манипулировать им. Об этом мог много чего рассказать покойный Пантелеев, этот масон. 

 

Фикус:

Да, но ведь тут не только вопрос истины - все мы, хотим того или нет, живём в этой псевдореальности, и любой человек так или иначе должен в ней "плавать". И потом - а какой вообще способ познания истины? Ведь то же оперирование пустыми философскими парадигмами заходит в тупик. И чем тогда, к примеру, наркотики отличаются от религии? Или христианство (та же доктрина спасения) - от буддизма?

 

Одиус:

По моим представлениям, эти функциональные комплексы находятся как бы в разных, пусть и параллельных, горизонтальных плоскостях. Семья - в одной плоскости, малая нация - в другой, громадная чудовищная империя (Древний Египет, Греция Александра Македонского, Рим, Германская империя, Священная Римская империя, Великое княжество Литовское, Речь Посполита, Франция, Россия, Великобритания, Австро-Венгрия, 3-й Рейх, США, мировая  сионистская империя с центром в Израиле) - в третьей. Между ними имеется взаимозависимость, но она тоже как бы существует отдельно - в вертикальных плоскостях.


Фикус:

Возможно. Над этим надо поразмыслить. Ещё одна загадка.

 

Одиус:

Буддийская невозмутимость и выдержка - ещё одна ловушка. Как европейский стоицизм. Это уловка именно того генерального творческого плана, в плену которого мы и  находимся.  Человеческое тело, наш организм - тоже такой вот колоссальный творческий план или замысел, сверх-гениальный и непостижимый. Мы тоже состоим из мириадов неисчислимых микроскопических существ, для которых наше тело - гигантская тюрьма, ловушка. Протяжённость нашей человеческой жизни - для них вечность, наше тело - острог. Они - наши рабы, и мы об этом на подсознательном уровне помним. Они стремятся вырваться из своей тюрьмы на протяжении всей нашей жизни: от самого нашего рождения - до самой смерти. Каждую секунду, каждую тысячную или миллионную долю секунды. Добрый человек подсознательно испытывает к ним сострадание - и приближает время своей собственной кончины. Но стремление вырваться из своей тюрьмы - это одно, а накопление усталости - другое. В молодости, несмотря на бунт против Хозяина-организма, все его мельчайшие живые частички представляют собой как бы одно целое. Они предельно чувствуют друг друга, постигают глубину истины на своем уровне, и погружение в мистерию истины им приятно, и завораживает. Всё это происходит в рамках всего организма и для них естественно. С годами энтропия нарастает. Накапливается усталость. Вот теперь сравни их с нами, людьми. Мы тоже - часть какого-то организма, и тоже стремимся вырваться на свободу. И мы тоже - вероятно - на воле непременно погибнем, как и живые существа, из которых состоит наш организм. Но стремление к свободе неодолимо, а усталость, накапливающаяся за тысячелетия - нестерпима.

 

Фикус:

Ещё  одна эзотерическая плоскость. Мне пока даже нечего добавить. И она, тем не  менее, ставит все те же вопросы - о том, можем ли мы сами достичь перерождения.

 

Одиус:

В сущности, человечество должно проходить те же стадии. Развиваясь в единое целое, сейчас, превратившись в иллюзорный каркас, оно атомизировано, среди его  частичек-людей (по крайней мере, во многих "органах", в крупных странах, и т.д.) воцаряется отчуждение. Пустоту, образованную им, заполняет искусственная, механическая соединённость: тотальные контроль, слежка, учет, орвелианский террор чипов, отпечатков пальцев, сканирования глаз, ДНК-проб и видеокамер. Соединённые невидимыми электронными проводками друг с другом и с правительством, люди превратились в чудовищный организм, от них не зависимый и живущий по своим законам. Иммунная система человеческой расы смертельно повреждена. Болезнь, возникая почти в  любой точке, сразу передается остальным. Учитывая тупиковость развития во многих сферах жизни - не наступает ли "старость" на нашей планете? Ведь ИЛЛЮЗИЯ имеет ещё одну задачу - увести на задний план сознание конечности, смертности и безысходности самого нашего конечного мира, его гипотетическое место в этой бренной вселенной как одного из мириад миров-атомов, что способны разрушаться, как нечаянно раздавленные насекомые, но в любом случае движутся  к своему распаду, расщеплению. Подобно тому, как сам наш мир в своем  масштабе состоит из атомов (а те  - из атомов в своем масштабе), глубину которых познать невозможно (ведь протон и электрон - отнюдь не неделимая абсолютная основа). Об этом известно ещё из трудов Анаксагора. Но и до Анаксагора эту мысль высказывали греческие мыслители с Родоса. Несколько моих корреспондентов поддерживают идею саморазвития и мутации Хаоса. Для этого не надо быть профессиональным философом. Так же, как ты и они, я наткнулся на эту мысль на определенном этапе размышлений. Но об этом поговорим отдельно. Мое время истекает".



 

               - 34 -

 

Быстро отключившись от Интернета, Розен откинулся на спинку кресла и задумался. Тут было, как выражался Фиксус, над чем поразмыслить. Умная программа, закончившая записывать дорожку чата как видеоряд, теперь разбивала его на фреймы, и те автоматически записывались в виде графических файлов тиф формата. Другая программа распознает их и переведёт в электронный текст.  

 

Во-первых, создавалось впечатление, что эти двое не переписывались в реальном времени. Некоторые выражения, например, "и тут я задумался над твоими словами", структуральность этой переписки вызывали двоякое отношение. Тут определенно была какая-то тайна, что-то весьма несуразное и беспокоящее. Конечно, можно было предположить, что с помощью команд *выделить, *копировать и *вставить дискутирующие использовали заранее приготовленные шаблоны и - возможно - отрывки из писем друг другу. Но тогда получалась какая-то нелепая, разветвленная, циклопическая структура, оперировать которой обычному человеческому сознанию было крайне неудобно.

 

Другая аномалия заключалась в необъяснимой схожести стиля двух разных людей. Розен чувствовал, что это два разных человека, а не один и тот же, по непонятной прихоти сам с собой переписывавшийся (с помощью, допустим, двух компьютеров) тип.

 

В конце восьмидесятых один кембриджский профессор выдвинул предположение, что с помощью графологических тестов можно устанавливать родство. Он собрал команду исследователей, которые, используя тогдашние достижения науки генетики и уравнений, заимствованных из квантовой физики, примерно в тысяча девяносто шестом году действительно разработали такую методику. Открытием заинтересовалась разведка, и работу засекретили, а на её основе была создана мощная компьютерная программа. Конечно, её не могло не оказаться у Розена.

 

В действенности этого софта он убедился благодаря чистой случайности - любопытному совпадению. Один из его тогдашних близких друзей, скульптор и резчик по дереву Валера Солодов, как-то поделился своими неприятностями. У него объявился сосед по загородному дому, молодой пацан, претендовавший на часть приусадебной территории. Он не только задумал судиться с Валерой, но и подбрасывал тому письма с угрозами. Розен попросил показать эти письма. Он вложил одно из них в сканнер - и прогнал на кембриджско-цэ-эр-ушной программе. Та её часть, что проводила графико-визуальный тест, определила личность писавшего как устойчивую, не представлявшую опасности для общества, характеризовала его как человека с повышенным чувством справедливости, борца "за права". По какому-то наитию Розен взял образец "эпистолярного наследия" самого пострадавшего - и сравнил со стилем его врага при помощи второй части программы, проводившей графолого-стилистический тест. Его удивлению не было предела, когда она определила этих двух людей как родственников. Валера, бывший детдомовец, которому "дача" досталась от двоюродной тети, единственного близкого человека, был заинтригован. Он решил помириться с соседом, вплоть до удовлетворения требований последнего. Когда стали выяснять, оказалось, что фамилия соседа по матери была Солодов, и по архивным и другим данным установили, что он приходился Валере "троюродным племянником".

 

И вот эта программа сейчас сравнила стили двух "подслушанных" маргинальных философов - и выяснилось именно то, что Розен предполагал. Эти двое должны были находиться между собой в достаточно близком родстве. Что это могло бы дать, Розен пока не представлял, но еще важнее было то, что Одиус охарактеризовал покойного мужа убитой Пантелеевой как масона.

 

Все эти удивительные открытия стоили затраченного на шпионство и ступенчатые компьютерные операции времени. Гораздо меньше удивил Розена пересказ Одиусом его собственных философских идей, розеновской теории социальных типов. Он знал, что в человеческом обществе, и не только, явления располагаются (распространяются) кластерами. Если в окне напротив завелась девка, обожающая обнажать соски перед балконной дверью, не задергивая штор, то в соседних окнах обязательно должна объявиться другая эксбиционистка. То, что в каком-то доме поблизости от него завёлся мнимый плагиатор, вполне вписывалось в открытые им законы. Одиус вряд ли читал Розена. Это была несколько иная концепция, наверняка излагаемая её подлинным автором.

 

Интеллектуализм, острый ум и отменная реакция - это врожденные качества: Розен был в том убежден. Среди блестящих мыслителей он знавал как людей более сообразительных и быстро схватывавших суть явлений, так и тех, кто ему уступал, но все-таки необходима была определенная изначальная интеллектуальная адекватность: как условие достижения адекватной интеллектуальной зрелости. Не стоило сомневаться в том, что Фиксус и Одиус - молодые люди до тридцати, доморощенные философы, - ясно понимали достаточно сложные вещи не в силу "самоотверженного труда" или невероятных усилий, а из-за своей природной одаренности.

 

Специфика реакции и отсутствие быстроты мышления приводили к множеству анекдотичных случаев. Валентин помнил сотни их, "больших" и "маленьких", грустных и смешных. Правда, тупость не всегда была тому виной. Иногда к одиозным реакциям приводила (как Розен это называл) "лень думать". Когда три дня назад Валя прибежала к нему на двенадцатый этаж, вся запыхавшаяся и нетерпеливая, выяснилось, что одна сторона раскладывающегося дивана поломана. "Валина" сторона, на которой он почти всегда её барал (её странная прихоть). Помешанная на своем весе, Валя была глубоко задета поведением дивана.

  - Почему моя сторона поломалась? - возмущалась она. - Разве я вешу больше тебя? -

  - Конечно, нет. -

  - Тогда почему?

  - Я тебе потом объясню. -

  - Ну все-таки.... - допытывалась Валя. -

  - Я толстую бабу приводил - и драл её тут. -

  - Фу ты, противный. Не можешь просто сказать. Я с тобой не играю. -

 

В отсутствие дивана Розен использовал в качестве прикладного станка кресло с такой ловкостью, что Валя визжала от восторга.

 

Он пожалел о том, что не подумал приносить с собой в офис скрытую камеру, но его размышления прервал звонок на один из его телефонов. Валя была на проводе. Легка на помине. Задала ему взбучку за то, что его не оказалось сегодня на месте. И - мало того - даже не позвонил. 

  - Куда звонить-то? - поинтересовался Розен.

  - Вот вся твоя любовь. Бедная женщина всем пожертвовала... ради тебя. Своей репутацией, спокойной жизнью... обедами. А ты... Вместо того, чтобы купить для любимой сотовый телефон.... 

  - ...чтобы твой муж его нашел у тебя, - оборвал ее Розен. Он с наслаждением ждал, чтоб Валя принялась развивать свою версию методов конспирации. - ... и сразу после моего звонка дверь офиса падает, и в туче пыли появляется твой джигит с ножом в зубах.

 

Но Валя не порадовала его потугами скудного воображения. Она сегодня была какая-то рассеянная и грустная.

 

  - Знаешь, - сказала она.

  - ... знаю, - перебил ее Розен.

  - ...ну перестань. Моего мужа посылают в командировку в Киев. На целых пять месяцев. Организовать там филиал фирмы. Это, в общем-то, повышение. Потом питерское отделение - с моим мужем во главе - переедет в Москву.

  - И ты поедешь с мужем?

  - А что ты предлагаешь?

  - Поехать с тобой...

  - Ты это... серьезно?

  - А ты как хочешь?

  - Послушай, в ближайшие дни я на работу не выйду. Сегодня уже обо всём договорились. Мой улетает сегодня ночью. В час он уже будет на пути в Киев. Ты можешь приехать ко мне.

  - Это что - приглашение?

  - Нет, вызов.

  - Мне быть у тебя... во сколько?

  - К трём приезжай.

  - Я позвоню в дверь четыре раза. Два блинных и два сметанных. ПанялА? Если твой муж вдруг не уехал - н... 

  - Ты лучше... это... по телефону мне звякни. Я буду возле трубки ждать.

  - Да-да. Точно. Как же это я, дурак, не сообразил. Только... это... у вас там определителя номера случайно не имеется - такого, где определяемые номера не стираются. 

  - Имеется. Номера стираются. Да ты сам увидишь.    

  - Увидеть-то увижу, но поздно будет. Есть такая техника, что определяемые номера отсылает еще куда-нибудь - в компьютер или твоему мужу в офис, - и там хранит.

  - Не знаю. Я в таких тонкостях не разбираюсь.

  - Короче - звякну тебе из паблик фон.

  - Откуда-откуда?

  - Из телефона-автомата.

  - А... Так бы и сказал.

 

И вот Розен у ней в квартире. С порога в его глаза въезжает объемистый зеленый диван в зале, на котором она лениво перечитывает не запоминающиеся детективные романы. Типичная мещанская роскошь. Валюша подходит к нему, гладит его затылок. Рука её с браслетом и золотой цепочкой расслабленно поглаживает его мягкие волосы. В соседней комнате бормочет что-то рассеянно телевизор. С улицы, издалека, доносятся звуки дороги, ропот моторов и шин. Безвкусный желтый торшер с висячим выключателем, дежурная хрустальная люстра на потолке. Стандартные гардины и шторы, обои с цветами или квадратиками, с набившим оскомину золотистым орнаментом у потолка. Десяток-другой случайных книг на полированной полке. "Ты проголодался, - спрашивает хозяйка. - Тут даже и спрашивать не надо. Мне всегда ночью хочется кушать". Они проходят в просторную кухню. Вкусный "с плесенью" сыр в холодильнике на верхней полке. Джем, который она обожает. Морожено с орехами, какое она способна всаживать в себя ложками, глядя в окно на кухне, созерцая другие многоэтажки микрорайона, тающий снег, машины внизу, на дорожке. Думая о чем-то своем, сокровенном, по имени "не знаю о чем", копошась пальцами в распущенных волосах...

 

Он подходит к ней, когда она в пятый раз встает к холодильнику. Проводит кончиками пальцев по её позвоночнику. По этим слегка выпирающим косточкам в центре женской спины. Легко нащупываемым сквозь тонкий халат, прямоведущим, как стрела скоростного шоссе, не прерываемая перекрестками или мостами. На всём протяжении доступным: на Вале отсутствует лифчик. Эти нежные косточки - как дырочки флейты. Он играет на них с непревзойденной виртуозностью, одновременно выдувая трели в отверстие флейты: запечатав поцелуем Валин развитый чувственный рот. Его пальцы скользят дальше, к основанию позвоночника, дальше, через трепещущий перешеек восхитительной, гладкой кости, ниже, ещё ниже - мимо бугристой точки и ложбинки, и ещё дальше - через невыразимые пространства прелестей нежнейшей, совершеннейшей плоти, пока не упираются в другое отверстие флейты, влажное и горячее. Валя в его руках млеет; её холеное тело обмякло; губы мягко раскрыты. Розен водружает её на крепкий кухонный стол, задрав скатерть и отодвинув её - вместе с посудой - к стене. Проводит ладонями по её ногам вверх от коленок. Она широко раздвигает их, впуская Розена внутрь образованного ими треугольного поля. Он придвигается еще ближе и, не снимая её тоненьких трусиков, входит в её изумительно-совершенное лоно. Не имевшая этого опыта, она никогда не представляла, что сдвинутая в сторону тонкая полоска ткани может стать сильным дополнительным раздражителем, источником наслаждения. Всё это пассионарное действо, весь этот спектакль для двоих Валя провела в каком-то полусознательном угаре-полузабытье, забыв обо всем, вслушиваясь исключительно в свои ощущения. Погруженная в запредельное блаженство, она - ослепшая и оглохшая - сливается с Розеном, летящая куда-то, проваливающаяся в безвестные воздушные ямы....

 

Её ненасытность в эти двое суток застала видавшего виды Розена врасплох. При том Валя совсем не казалась расстроенной их предстоящей разлукой. Она лишь "вспоминала" иногда, что ей следует что-нибудь изрекать об этом  Её ждали манящие, неизведанные горизонты, города, в которых сияли ей обещанием новых чудес целые россыпи ещё "не распечатанных" приключений. Она принимала как должное подарок этих дней: восхитительную награду за расставание. Она ещё не знала, что несмываемые следы в её теле, в её лоне на "генетическом" уровне навсегда останутся связью с Розеном , и что часы этого невидимого, неотторжимого плена только-только начали тикать.

 

В противоположность подруге, Сима демонстрировала свою готовность к самоотверженной преданности. Когда укатила изрядно поднадоевшая Розену Валя, и Сима лежала с ним в одной из больших старомодных кроватей, которыми изобиловали его "явочные" квартиры, она неожиданно сказала: "До сих пор не могу представить себе, кто ты. На обычного человека не похож, но и на колдуна тоже. И на нового русского не смахиваешь, и на бандита. Если ты чёрт - то чёрт благородный. Поэтому к тебе так и тянет. Мне кажется, что в общении, в реальной жизни ты - это ты: настоящий; таким ты родился. А внутри тебя сидит кто-то другой, хищный, маленький, подстерегающий свои жертвы. Ты не кровожаден, и - вообще - даже без "крово": я имею в виду вторую половину. Откуда у такого человека может быть столько денег?... я теряюсь в догадках. Помня о твоем немецком происхождении - не возражай и не говори, что ты еврей - я пытаюсь искать корни в немецкой культуре. Фауст был alter ego Гете, а Мефистофель - alter ego самого Фауста. Такая вот цепь математических превращений. Ты сам, твоя внешняя оболочка - это творческая сила, создатель, проявляющийся через контакты с внешним. Тот хищный и маленький нибелунг, сидящий в тебе - это alter ego Фауста твоего "я". Но где же источник проекции: Фауст - где он в тебе? Ты - самая большая в моей жизни загадка".    

 

Сима была нетребовательной. Она балдела от секса, но не ждала и не просила его. Казалось, она желала только видеться с Розеном. Без секса, без подарков, без постоянного места встреч. Обнаружив её интерес к неожиданным интерьерам и местоположениям, он стал водить её в разные экзотические квартиры, гостиницы и дома, выискивая возможность получить доступ в то или иное место на час, на два или на ночь. Если бы она вдруг оказалась стукачкой, то можно считать, что он выдал все свои "явки", все резервные укрытия, все свои находки и "приобретения", свои методы поисков постоянных и временных укрытий. Они огласили своими оргазмовыми стенаниями стены всех старых домов петербургского центра, где проживали розенские "бабки"; они побывали в разнообразных покоях самых экстравагантных петербургских гостиниц, выглядывали из окон квартир и комнат, сдаваемых подозрительными владельцами и маклерами на день - на два или на месяц, поднимались в десятках лифтов в жилища и офисы, в заброшенные конторы и переезжавшие учреждения, доступ в которые отыскивал розенский гений. Он доставал ей книги и альбомы, какие она никогда в жизни не надеялась увидеть. Он водил её на модные спектакли и выставки, суммарное посещение которых могло разорить не только заурядного жителя 25-го или 38-го муниципального округа, добывающего свои скромные средства к существованию на 8-ми или 12-часовой ежедневной работе, но и какого-нибудь местного князька. Он катал её на нескольких машинах класса люкс по берегам Невы и вдоль замерзших каналов, по "линиям" Васильевского, показывая свои любимые уголки, и к заиндевевшим паркам, где они, запарковав машину, бродили по безлюдным аллеям. В тот период Розен начал писать свой двадцать четвертый роман, второй из тех, что - по его мнению - стоило публиковать. Правда, на свет появились пока всего шесть глав, и - что же выйдет в конце: это скрывалось в тумане. Его первый "достойный опубликования" так и остался незавершённым, с десятками переписанных версий, ни одна из которых не удовлетворяла. Какой-нибудь зависимый от материальных "результатов" своего словотворчества автор проигнорировал бы кризис, сумбурность в последних главах, несостыковку стилистики, провал драматургической логики - и добился бы издания этого замечательного во многих отношениях произведения: но не Розен. Он хотел сразу предстать перед читателями великим, непревзойденным (мечтать не вредно), автором, у которого нет слабых произведений. (Правда, для этого надо быть самим господом богом). Его состояние позволяло ему жить, не опасаясь того, что он упустит свой случай, тот единственный самый-самый. Неглупый человек, он не желал понимать, что такого не бывает. Примеры Амброза Бирса и Грибоедова предупреждают о двух путях, одинаково вредоносных для карьеры литератора. Великие писатели растут, как грибы, постепенно развиваясь, медленно показываясь на свет своими плавно закругляющимися гранями. Громадный гриб, свалившийся откуда-то с неба и раздавивший все эти нежные, постепенно вылезающие из мшистой земли создания, никому не нужен, нигде не кстати и никем не желаем. Розен гадал, читать ли Симе свой новый роман, несколько раз собирался - но так и не решил. Он с упоением сам перечитывал каждый свеженаписанный лист, а потом читал его вслух Наташе; та была в восторге. Лёжа рядом с ним, положив голову к нему на грудь, она удивлялась мощи его образов, их выпуклости, изобретательности и сочности языка. С нетерпением ждала новой "сказки на ночь", и снова восторгалась литературными красотами или неожиданным поворотом сюжета, как будто сама принимала участие в творчестве, и её непревзойденная красота светилась новыми красками.

 

Сима не была красавицей, как Валя или Наташа. Она обладала безупречной фигурой и симпатичным лицом, и все-таки в ней не хватало небольшого еле уловимого штриха, который сделал бы её настоящей богиней. То ли манера одеваться, то ли что-то ещё - притупляли эффектность её существа, характерную яркую броскость, провоцирующую гордых самовлюбленных самцов. Но она полностью преображалась в постели. Она была одной из тех женщин, которые при соитии превращаются в кого угодно другого. Она становилась ведьмой, одалиской, русалкой, неузнаваемой в момент слияния с телом мужчины. Её неистовство до самозабвения, самоотверженность в стремлении доставить Розену максимум удовольствия, её трогательная сентиментальность в самые неописуемые мгновенья - все это неожиданно прорывалось, как неудержимый, оглушительный водопад. Уже в самом начале их любовной игры её тело становилось горячим, а "самое интимное" место - огненно-жарким, и она вся - её полузакрытые глаза, её аккуратные крепкие груди и полувыгнутая спина: вся она превращалась в один порыв, в одно нераздельное Наслаждение. Розен знал, что он у неё единственный. Ему было не то чтобы совсем всё равно, что делают его женщины между сеансами соитий с ним, но в достаточной степени безразлично: за пределами уверенности в том, что почти все они чем-то отличались от других, от тех, которые легко могли бы оказаться там, где скверна, венерические болезни, пьяные оргии с отвратительными свирепыми уголовниками. Он знал, что ЕГО бабы никогда не опустятся до участия в такой дикой грязной групповухе: как животные; разве что - в порядке редкого исключения - с чистыми элитарными мальчиками, не имеющими садистских наклонностей и регулярно показывающимися урологу. У него не прыгало сердце и не сжимались кулаки от того, что он трахает Валю днем, а Валин муж - ночью. 

 

Есс-но, он не воспылал бы местью, если бы почуял, что у Симы завелся, кроме него, какой-нибудь аккуратный студентик из театрального или консы, систематически наведывающийся в её квартирку на шестом этаже желтой оштукатуренной "хрущобы". Но он  з н а л, что у Симы никого нет. Не только её настоящая супружеская верность, но вся её безграничная преданность, легко читаемая в любом жесте и поступке, не на шутку испугали Розена. Вдохновлённая неожиданно обрушившейся на неё связью, захлестнутая атмосферой  необыкновенной личности любовника, его тайн - она все-таки продолжала мужественно ходить на работу, следила за собой, почти не употребляла спиртного. Томившаяся ожиданием их очередной встречи (он не мог видеться с ней ежедневно без того, чтобы не вызвать подозрений в Наташе), до конца отдававшаяся ему в бурные минуты сладострастия, она сгорала изнутри, сжигаемая тем жаром, который издревле являлся симптомом этой неожиданной, страшной болезни. Она похудела в лице, её глаза провалились, на щеках горел лихорадочный нервный румянец. Эта девочка, какая Розену в дочери годилась, была готова к любой, самой суровой жертве, не зная ещё той истины, что сама готовность к ней в любви немедленно превращается в жертвоприношение. И всё-таки она была необыкновенно умна, и мало-помалу начинала предчувствовать умом, пусть не знанием, эту трагичную истину.     

 

Однажды, в очередном экзотическом месте Города на Неве, она неожиданно стала читать Розену стихотворение Ахматовой, им полузабытое. 

 

   Как соломкой пьёшь мою душу.

   Знаю, вкус её горек и хмелен,

   Но я пытку мольбой не нарушу.

   О, покой мой многонеделен.

   Когда кончишь, скажи, не печально,

   Что души моей нет на свете.

   Я пойду дорогой недальней

   Посмотреть, как играют дети.

 

 - Не боись, я тебя ещё пока всю не выпил. Разве не это тебя волнует? - заключил он.

 - Ты знаешь, я снова не могу тебя прочитать. И мои мозговые рецепторы нехотя чувствуют Фауста. Как-то на работе одна тридцатилетняя шлюшка поделилась с "Бригадиршей" своими похождениями с пожилым, богатым и ловким типом с внешностью Никиты Михалкова. По всему было видно, что этот второй "Михалков" всего лишь на короткое время отделился от братвы. Продолжая недавний женский разговор о том, что разгул бандитизма, беспредел - происки дьявола, "Бригадирша", начитанная баба, сказала: "А, так это тот, что в малиновом камзоле?" - "Ты имеешь в виду этих: в малиновых пиджаках, с цепями? - не врубилась шлюшка Марина. - Не знаю, мне кажется, он на них не похож". Видишь, к чему я? Каждый понимает слова другого на своем уровне. И отвечает соответственно. А твои ответы где-то между. Но ведь так не бывает. Так не бывает в нашем мире. Тут никто не может быть и тем, и тем одновременно.

 - Теперь я знаю, почему ты часто вспоминаешь Мефистофеля. Оказывается, на твоей работе этот товарищ пользуется особой популярностью, - игнорируя главный смысл её слов, оживился Розен.

 - А на твоей работе?

 - На моей работе, детка, некогда думать о рогатых. Нет времени. Потому как деньги надо считать. 

 - А ты случайно не из конторы?

 - Конечно, оттуда. Вот трахаю тебя, пытаю своим немалым - скромно говоря - фаллосом: чтобы вырвать из тебя важную вражью тайну. Как только вырву её, вытащу свой конторский парабеллум, и застрелю. Удовлетворена? Только табельное оружие ещё не вручили. Может быть, завтра?

 - Да брось ты. А вдруг тебя интересует кто-то из моего окружения?

 - И я с минуты на минуту начну тебя вербовать....

 - Прости... Понимаю, что ни в какой конторе ты работать не можешь. Но кто ты? К кому тебя отнести?

 - Просто не надо никуда относить. Пусть тебе не натирает мозги эта мучительная мыслишка. Ну, можешь ты представить себе, что это за пределом твоего социального понимания? К примеру, сидит, тут, на Земле, астроном с телескопом. И видит что-то такое, что не вмещается ни в какие понятия. Значит, это находится за пределами его телескопа, или телескоп не в порядке: здесь, на Земле, а не что-то там, во Вселенной. Или.... Видишь, есть такие вещи, какие никак не вмещаются в рамки нашей классификации. Надеюсь, это тебя убедит и успокоит. И, пожалуйста, не влюбляйся в меня слишком рьяно. Я пожилой мужик. У меня жена и пятеро детей. Ну, хорошо, я сам в тебя втюрился, так пускай уж. А тебе зависимость ни к чему. Выйдешь замуж, обзаведешься семьей....

 - Не ври. Ни в кого ты не втюрился. Разве ты кого-нибудь любишь? Но я все равно боюсь за тебя.

 - Так уж и никого!...

 - Может быть, не совсем, но я где-то недалека от истины.

 - И потом - что мне угрожает? Или кто? 

 - Не знаю.

 - Это как-то связано с тем, что случилось.... у Зимнего Дворца? На Дворцовой площади?

 - И это тоже.

 - Но ведь я тебе уже объяснял, что не знаю, как и что там случилось. Бес попутал. Какая-то неодолимая похоть накатила - и я уже больше не соображал, что творю.

 - Ты делал всё, как надо. Не в том дело. Твои сбивчивые догадки я уже слышала. Психический феномен и тому подобное. Даже если бы они стоили выеденного яйца - даже тогда разъясняется только сам процесс перемещения. Но то,  г д е  мы оказались и  ч т о  с нами было: это-то как объяснить?

 - А ты не объясняй. Мало ли что могло пригрезиться? Считай, что побывала на экскурсии внутри какого-то фильма.

 - Пригрезиться? А как мы могли галлюцинировать вдвоем, да еще так синхронно. Что это такое? Знаешь, что меня в тебе поражает? Другому хватило бы этих впечатлений на всю жизнь с гаком. У кого-то бы крыша поехала, другой бы "просветлел" после такого, третий упал бы в депрессию, четвертый стал бы колоться, пятый.... пятый объявил бы себя Христом.... А ты.... Так спокойненько. Уберите Ваши ноги с педали газа, закройте глаза, вдохните поглубже. Видите, Вам уже полегчало. Меня до сих пор трясет от страха. Как можно - пройти через такое вдвоем: и теперь "не влюбляйся в меня!"

 - Я уяснил твою точку зрения....

 - Уяснил! Нет, не уяснил! Я хочу сказать, что если идешь.... ну, не знаю.... на амбразуру: то все кончится очень плохо. Дыркой в груди. Если вступился за кого-то на улице - один против троих, то - самое легкое - синяками отделаешься. В жизни всё очень серьезно. Всё имеет свою цену. Выбор всегда ЧРЕВАТ. Любое достижение - выстрадано. Добыто в бою. Снизу доверху. Замахнулся на что-то большое - будь готов к риску. Имей мужество смотреть правде в глаза. Посягнул на устои, готов пострадать за веру и убеждения: так не мельтеши, не егозь на своем стуле, на стуле электрическом. У тебя куча денег, а ты ведешь себя как мальчишка. Не нанимаешь телохранителей. Шляешься по городу в любое время суток. По  т а к о м у  городу. Ты не играешь со смертью в рулетку. Ты  з н а е ш ь, что тебе ничего не будет. Ты замахнулся на что-то большое, на что-то такое, чего я не понимаю. На слона, для других невидимого. Подбежишь, ударишь - и малодушно отбегаешь прочь. Может быть, слон и не чувствует твоих ударов, а, может быть, внимательно следит за тобой, готовый раздавить в лепёшку при следующем приближении.

  - В лепёшку.... А что, если - этот слон: та самая носатка с косой, что давит каждого, кто приближается к определенному возрасту, болезни, ситуации?

 - Может быть. Не знаю. Но тогда это участь всего живого. За жизнь тоже надо платить. Смертью. Это естественно. Побыл живым - плати. Такой закон. А ты привык нарушать законы.

 - Какие законы? Это уже интересно.

 - А мне какое дело? какие? Меня не волнует, нарушаешь ли ты налоговые, корпоративные или даже уголовные. Каждый что-то нарушает. Разговор о другом. Вот взять хотя бы места, где мы с тобой побывали. Ситуации, которые назревали. Районы, кварталы, дома, некоторые квартиры, из тех, в какие ты меня водил.

 - Ну и что?

 - А то, что сердце мое чувствовало опасность. Я её всегда остро чую нутром. И ничего не происходило. Абсолютно ничего.

 - Так это разве плохо?

 - Ты не понимаешь. По шкале моей интуиции, по логике вещей, по теории вероятности: должно было что-то случаться, хотя бы какая пара-тройка крошечных неприятностей. За все время, что я с тобой, ничего не происходит. Никаких конфликтов, ни малейших проблем. Не у меня самой. А когда мы вместе. Как будто время - и то стоит на месте. Неужели ты ничего не чувствуешь? 

 - Что я  д о л ж е н  чувствовать?  

 - Видишь ли.... Все мое существо бунтует против этой.... пустоты. В том, что тебя окружает, во всей атмосфере есть какая-то аномалия. Ты умный, шухарной, умеешь шутить.... Но что-то давит. Что-то нечеловеческое. Или ты настолько умён и предусмотрителен, что способен просчитать все ситуации до мелочей: как компьютер. И никогда не ошибиться. Или....

 - или....

 - .... ты действуешь на автомате. Включил автопилот. Не задаваясь вопросом, откуда он, кто или что за ним стоит. Какой-то строй мыслей и чувств, твой образ жизни, отношение к окружающему - попадают в резонанс с этим неведомым, и оно держит тебя в своем лимбе. В нём ты как младенец в утробе. Защищённый от всяких неожиданностей. Нашедший волшебную формулу удобного существования: когда живешь, не о чем не задумываясь, не заботясь и не имея почти никаких обязанностей. Или я не права? Скажи мне, отчего ты нас так не любишь?

 - Кого это - вас.

 - Нас - людей.

 - Что - я? не человек?

 - Ты человек, Валентин. Я в этом убедилась. Но хочешь избежать судьбы человеческой.

 - То есть - как это?

 - А вот так. Выпасть в какой-то осадок, в какую-то нишу, где-то затеряться. И там сидеть в уголке, спрятавшись, чтобы тебя никто и ничто не замечало. Хорошо, уйдешь ты от нас, оборвешь последние связи, забьешься в свой кусочек пространства. Может быть, тебе даже удастся невероятное, то, что противоречит всем законам и закономерностям нашим. И вот ты - один. И что? Как у Тарковского (перефразирую): Хорошо ли одному Там тебе в твоем дому? Валентин?

 - Сима! Что ты такое говоришь? Что за фальшь? Фантастики начиталась? Даже если выбросить из твоих слов всю чушь, и оставить одну мою голую характеристику. Ты выпустила петуха. Это кто-то другой, образ твоего воображения. Всё, что я делаю: стараюсь быть ближе к людям, или - если ты полагаешь, что я от них отдалился - к ним вернуться. И я стараюсь изо всех своих сил, поверь мне.

 - Тогда.... значит, ты так устроен, - тихо, почти шепотом, сказала. - Что ещё страшнее. Тогда, да, ты способен и на амбразуру... и на улице вступиться... не забывая о дырке в груди и о сломанной челюсти. Да, способен по-настоящему. И - в то же самое время - понарошку. Это сочетание чудовищно. В таком случае аномалия, как волна землетрясения или извержение вулкана, захватит не только тебя одного. И, может быть, уже захватила.

 - Ты опять о том же....

 - И о том тоже. Кто знает, что ты от меня скрываешь? Какую двойную или тройную жизнь ведешь?

 - Ну хорошо, я плохой. Бяка. Разбежимся. Развод. - И Розен подмигнул ей лукаво.

 - Постой, погоди. Ну подожди ты секунду.... Что твои близкие - ну, те, с кем ты ежедневно "на проводе", - ...когда ты вернулся из той нашей  п е р в о й  гостиницы?

 - Сказали, что все видели в телескоп Пулковской обсерватории.

 - Валентин, ну я прошу тебя, скажи.

 - Отметили незначительную разницу во времени.

 - Вот!..

 - Что, "вот"?

 - Ты существуешь сразу в двух (трех?) пространствах (реальностях). И туннели, которые эти реальности для тебя соединяют - это люди. Живые, реальные люди.

 - Ладно, хватит говорить. - И он закрыл ей рот поцелуем.

 

Когда они собрались выходить, и Розен поддерживал Симу, обняв сзади, пока она одевала свои элегантные сапожки, она сказала ему, не оборачиваясь: "Ты всю меня зарядил. Как я теперь буду работать? Мало того, что я в четыре ночи встала, чтобы сюда успеть, теперь всё тело ноет... приятно." Валентин слегка дотронулся до кончиков её грудей под мягкой шерстью тонкого свитера - и почувствовал её набухшие соски. Сима не врала. Она вся лениво изогнулась, как кошка. "Послушай, Валентинушка. Только не бросай меня, хорошо? Я знаю, чего ты боишься. Моей преданности. Кто-то другой тебе предан так же. И это место никак не делится. Попробуй так. Возьми банное полотенце, подойди с ним в любой угол, но такой, что образует треугольник. Расправь полотенце на поднятых руках за спиной, если можешь. Закрой глаза и стань лицом прямо в угол. Авось получится."

 - Ну вот. Ты меня уже поставила в угол. Как провинившегося школьника.

 - Валентин, это полная импровизация. Совершенно спонтанная. Это от отчаянья.

 - По твоим бутончикам не скажешь об отчаяньи. - И он мягко обнял груди. 

 - В этом-то всё и дело.

 - А-а-а....

 

 "Ну, прощай." И он поцеловал её в губы. "Ты меня не проводишь?" - "Знаешь, ты меня так напугала, что я теперь стану дуть на воду. Перестану вести себя, как мальчишка. Надеюсь, ты не подумаешь, что это в наказание?". - "Не подумаю." - "Будь." -




               - 35 –

 

Розен поверил в то, что Симина выходка была импровизацией. И, несмотря на это, решил проверить эффективность предложенного ей фокуса. Когда он захотел её, но свиданию мешал насыщенный график, Розен сделал именно так, как подсказали уста Симы. Он встал, сделал зарядку, принял душ, почистил зубы - и пошел с влажным банным полотенцем в угол. В его голове пронеслась мысль: всё ли правильно он делает? может быть, следовало взять другое полотенце, сухое? Не испортил ли он всё... тем самым.... навсегда? 

 

Отсутствие результата его разочаровало. Как будто можно было ожидать чего-то иного! Идиотизм! Неужели ему, дожившему (или ещё не дожившему? - он осмотрел себя в зеркале) до седых волос ("да, пара седых волосков в усах; но они не в счет; сбрею усы завтра же"), всё ещё не надоело дурачится и "верить" в разную чушь. "Розен, тебе бы в артисты, - кивнул он зеркалу.

 

На кухне всё ещё царил полумрак. Тусклый день за окном только-только разгорался. Но почему показалось, что за окнами не рассвело, а стало ещё серее? Отдаленный гул улицы совсем не нарастал, как обычно каждое утро, скорее, наоборот, слегка затухал, как после шести или семи. Тут его глаза невольно ухватили часы, вмонтированные в кухонный гарнитур. Их циферблат показывал семь-тридцать. Но он ведь проснулся в девять! Когда он подошел к большим часам, купленным в Швейцарии, показывавшим точное время (четырнадцать, двадцать один - ноль-ноль), число и месяц, он понял, в чем дело. Оказалось, что он "потерял" чуть ли не двое суток; иными словами - вместо утра начала недели очутился в субботнем вечере, который уже прошел.

 

Он немедленно набрал номер телефона Симы. "Только бы оказалась дома..."

 

 - Алло... - её голос казался заспанным.

 - Сима, это я. Можно приехать?

 - Что за вопрос? Приезжай.

 

 - Что случилось? - спросила она, как только он вошел.

 - Почему ты спрашиваешь?

 - Не притворяйся, будто не понимаешь. Ты никогда не был у меня дома - раз, - Сима загибала пальцы, - ты никогда не встречался со мной на ночь глядя, как и подобает женатому мужчине - два, ты никогда....

 - Кончай считать, - голосом младшего лейтенанта сказал Розен. - Али не рада, что пришел?

 - Рада, рада. Только всё как-то неожиданно и странно. Что будешь пить?

 - У меня всё с собой. - Он достал из объемного саквояжа и питьё, и целую трапезу, которой хватило бы на четверых.

 

Сима зажгла свечи - и они остались в этой уютной полутьме совершенно вдвоем....

 

 - И всё-таки - на кого ты оставил своих детей? - спросила она утром следующего дня. -

 - На няню-домработницу.

 - Такую же врунью, как и ты? А скажи, она молодая? 

 

Вместо ответа Розен хлопнул дверью.

 

 

Теперь предстояло всего лишь проскочить в будущее и наверстать потерянные тридцать восемь часов. Следовало ли для этого подвергнуть себя добровольному "наказанию" - в угол! - ? "Раньше думать надо было, Розен, - проворчал он про себя. - Но раньше, до того, я абсолютно не допускал мысли, что из этого что-то выйдет. - А ведь - даже воображая какую-нибудь дурь - ты должен был машинально всё просчитать наперед. Ты же бизнесмен, Розен. - Стареем наверное, - мысленно ответил он "голосом" первого "собеседника".

 

В этот момент зазвонил телефон. С глазами, цепко фиксирующими большие швейцарские часы в зеркале, он поднял трубку. Это была Наташа. Не успели первые звуки её голоса коснуться его слуха, как в ту же секунду цифры на часах волшебным образом сменились другими. Значит, Сима была права. Его туннели перемещения во времени - это Сима и Наташа. Теперь он уже не сомневался.    

 

 

 

               - 36 -

 

С тех пор, как временное пространство, проводимое с Наташей, стало покрываться тем, что он делил с Симой, Розен перестал бояться привязанности последней. В его душе наступил покой. Две любимые женщины заполняли его без остатка. Как две чаши весов, они уравновешивали его внутренний мир, и он сам находился будто посередине. Ему не надоедали больше стройные симметричные узоры музыки барокко, и он часами слушал Баха, Вивальди, Скарлатти, Чиморозо, Персела, Хебдона, Рамо, Куперена, Генделя, Лазари, Азиелло, заместивших в звуковом пространстве его квартиры Малера и Брамса, Шуберта и Вайля.


Хотя он знал, что до тех пор, пока он будет оставаться мужчиной, он рано или поздно
нарушит данное себе слово, он поклялся, что Сима будет у него последней.

Сидя на кухне или в зале - на миланском кожаном диване - он листал художественные альбомы с живописью Караваджо, Веласкеса, Ван Дейка. Дорогое неаполитанское вино неизменно рдело в бокале, и серебряная ложечка блестела в хрустальной салатнице с двумя ломтиками вишневого торта. Розен много читал Ивашкевича - "Нова милость", "Мапа Погоды", "Огнем и Мечем" - и писал свой новый роман. Он представлял себе, как - когда наберется глав 10-15 - отправится к Зиночке, его очередной машинистке. Подойдет к ней сзади, обхватит, почувствует ладонями её нежный мускулистый живот, и скажет.... Нет, стоп. Ведь он дал себе слово... Как же быть со словом? А как же быть с Зиночкой? Ведь ничего плохого в том нет. Все натюрлихь. Эта замечательная светлая музыка, это замечательное искристое вино, эта замечательная жизнерадостная Зиночка, так и млеющая от его прикосновений. А как томно она проводит язычком по своей верхней губе, когда он приходит, как игриво выгибается, когда он целует её в щечку своим как бы отеческим поцелуем. У той наверняка есть какой-нибудь курсантик. Или даже два. Но, будь их даже три, они не заменят ей Розена. Зачем же лишать девуху такого наслаждения, такого неповторимого, потрясного (как говорит молодежь) опыта в жизни, такого захватывающего дух приключения с рыцарем флирта и секса, непревзойденным господином Розеном. ..."фон Розеном" - звучало бы солидней, совсем в духе барокко. Но он всю жизнь гордился своим пролетарско-немецким, марксистско-энгельсовским происхождением, и ненавидел аристократию, всех этих баронов, графов, князей и принцев. Разве не он написал три статьи против наступающего по всему миру неофеодализма? Конечно, он, так что долой "фон".

 

Нет, Зиночка не привяжется к нему, как Сима. Она прибережёт своего студентика или курсантика - в дополнение. Для обычных, дешевых, кафе и ресторанов, для танцулек: дискотек и клубов. Она не влюбится в Самого... В крайнем случае - только в его член. И потом - разве может быть хоть одна девуха на свете такой чертовски умной, как Сима и Наташа? Нет, совершенно исключено. Эти две уникальны. Не зря же они стали его королевами, его министрами в этом мире. Он заложил руки за голову, представляя, как сегодня берет Наташу, и сегодня же - перенесясь в тот самый день и час из завтра или послезавтра - Симу. А Зиночка останется на закуску.

 

Так, в прекрасном состоянии духа, Розен завершил последние приготовления к прослушиванию Галатенко. Вот он сидит перед своими устройствами, затаив дыхание, застывший от нетерпения, знающий, что стоит нажать вот на эту "кнопочку"; и начнется. Отдельный компьютер с двухсот гигабайтовым жёстким диском приготовлен для этой цели. Чтобы ничего не пропало, чтобы программа распознавания речи могла всё перевести в текстовой формат - если понадобиться. Ну же! Вперёд!

 

Ему повезло. После минуты или двух сумбурных, невнятных шорохов и скрипов раздался голос Галатенко. Это был он, собственной персоной: старший участковый уполномоченный. Похоже на то, что он в ОПОП (опорном пункте охраны порядка) один-одинешенек. Розен знал, что в таких вот оПОПах, как номер 25 по улице Карпинского, номер 50, номер 38 (или ОПОПы на Северо-Западе Петербурга): участковые милиционеры нередко сидят в одиночестве. Но в самом центре.... ммм... Однако, что было - то было: Галатенко в своей милицейской "попе" сидел один. Произвёл пять ничего не значащих телефонных звонков. Ответил на другие, входящие. Потом сидение под его сильным, грузным телом заскрипело. Розену казалось, что он слышит даже царапанье пера по бумаге, хотя это скорее всего являлось продуктом его воображения. Вот опять звенит телефон. Галатенко по-деловому, с легким клацаньем - поднимает трубку.

 

 - Старший уполномоченный слушает. .... А, так это ты, Федор? Ты, что - хотел меня разыграть? Ну, что там у тебя? Ах, так! Как же, как же, видали мы их. Пусть нам в сраку поцелуют. Так, Федюха, писалка у тебя под рукой? Тогда записывай. Пользуйся моей добротой. Я хоть и простой мент, но материалов, правил, уставов, законодательных актов, пояснений и дополнений к любому кодексу у меня собрано море, как у прокурора. Так - так.... А - вот - нашел. Пишешь? Пиши.

 

      "Средством поддержания чистоты в публичном пространстве коммунальной квартиры (далее КК) является "коммунальная уборка", производимая по очереди. Во время своей очереди (т.н. "дежурства") на дежурных налагается ответственность за чистоту в квартире и определенные обязанности, среди которых регулярное выполнение следующих процедур коллективной гигиены:

 

      подметание пола в коридоре, на кухне и в прихожей (включая сюда выбивание половика в прихожей);

 

      мытье полов на той же территории плюс в туалетах и в ванне; в случае паркетных полов в коридоре, моются они нечасто, но покрыты мастикой и должны регулярно натираться);

 

      мытье и чистка раковин на кухне, ванны в ванной комнате и унитазов; вынос ведер с мусором на помойку;

 

      Дополнительно возможны некоторые другие, факультативные, обязанности, как то:

 

      опорожнение пепельниц, полировка суконной тряпочкой медных кранов до блеска и т.п..

 

      Данный список соответствует действительности начала и, возможно, еще середины восьмидесятых годов. С тех пор произошли существенные изменения, и пункты "г" и "д" в целом перестали быть актуальны. Пункт "г" встречается сегодня редко, тек как изменилась вся система вывоза мусора: если раньше на лестничной площадке каждого этажа на черном ходу стояли специальные ведра для пищевых отходов, которые выносил дворник, а бытовой мусор складывался отдельно в общеквартирные ведра, то сегодня каждая семья самостоятельно собирает свой мусор и объедки в пластиковый мешок и относит его на помойку. Пакеты с семейным мусором располагаются либо в кухне, либо в коридоре у двери комнаты (возможно и там, и там; нередко мешок помещается внутрь ведра или корзины). Иногда пакеты одного жильца собираются в количестве нескольких штук, пока он не удосужится вынести их. Когда от них начинает исходить зловоние, соседи делают замечание хозяину мусора"....

 

 

Розен был разочарован. Разве ради подобного он с такой торжественностью ждал этой минуты, чтобы теперь выслушивать устав коммунальной квартиры? Нет, праздник явно отменялся. А голос Галатенко продолжал ровно бубнить: 

 

 

      "В наши дни формальная приемка уборки редко включает в себя осмотр мест общего пользования, чтобы проверить степень их чистоты: когда все готово, мы просто говорим соседям: "Мы сдали вам уборку". Они не идут проверять. Потому что это и так понятно.

 

      Это, действительно, и так понятно по состоянию пола и по запахам (по запаху моющих средств или просто по относительному отсутствию неприятных запахов отовсюду, откуда они могли бы доноситься). В некоторых случаях, однако, приемка уборка становится орудием во внутриквартирной борьбе, и тогда принимающий выставляет более или менее обоснованные обвинения в том, что тут и там оставили грязь. Впрочем, даже если производящий уборку и делает это добросовестно, стараясь достичь лучшего результата - что отнюдь не всегда так, - коммунальная уборка по определению не может быть тщательной. Добраться до всех углов невозможно, ведь отодвигать чужое имущество можно только с разрешения владельца; поэтому моется в основном середина кухни и прихожей. Техническое же состояние ванны, раковин и унитазов порой столь запущено, что чистота в них может быть лишь относительной (из-за систематически забитого стока, постоянно текущего крана и соответствующих следов в раковине, и т.п.)". 

 

  - Пишешь? Рука не затекла? Пиши, пиши. Тяжело в учении - в бою легко будет.

 

 

Розен пожалел, что зря теряет время. Опорожнённый фужер сиротливо высился на столике с инкрустацией в югендстиле. Он подошёл и налил ещё вина.

 

 

      "Сразу после финальной уборки очереди, произведенной собственноручно или надежным соседом - а далеко не все соседи чистят ванну достаточно тщательно, используя хлорсодержащие моющие средства, - ванна считается чистой.

 

     Теперь ее можно наполнить водой и погрузиться непосредственно в нее. Обычно такое купание устраивают для детей, и тот, кто только что сдал уборку, обладает привилегией первым испытать девственную чистоту свежеотчищенной общей ванны. В остальные дни соседи ограничиваются принятием душа, причем обычно не становятся ногами в общую ванну, а ставят внутрь нее свое собственное корыто или таз, или деревянную решетку".

 

  - Дальше можешь не записывать. Это не касается твоего дела. Просто послушай. Авось что пригодится. Слушаешь? Слушай. 

 

      "Аналогичным образом, при мытье посуды в общую раковину ставится таз или большая миска, где, собственно, и производится мытье; непосредственного контакта посуды со стенками раковины избегают, а случайно упавшую в раковину вилку или ложку тут же моют еще раз.

 

      Дети приобретают привычку не касаться стенок ванны в раннем возрасте. С младенчества и до младшего школьного возраста включительно их моют в специальных пластиковых детских корытах удлиненной формы, составляющих обязательный элемент ландшафта КК.

 

      Когда детей купают в их ванночке, установленной внутри общей ванны, им разрешают мочиться в ванну и никто не видит в этом проблемы. Наоборот, было бы как раз весьма проблематично прерывать купание ради того, чтобы добраться до коммунального туалета, даже если бы такая мысль и пришла кому-нибудь в голову.

 

      Указанная выше комбинация общего как грязного и своего как чистого, дающая возможность индивиду использовать общее, прослеживается и в пользовании туалетом, где общий унитаз - грязный, а индивидуальные стульчаки, висящие на гвоздях по стенам, чистые".

 

 

Розену это бубнёж встал поперек горла. Он хотел всё выключить, и только какая-то лень мешала ему это сделать. 

 

 

      "В наши дни семейные и личные стульчаки распространены меньше, чем прежде. Чаще встречается ситуация, когда все жильцы пользуются одним стульчаком, закрепленным на унитазе, и обеспечивают личную гигиену, подкладывая на стульчак полосы бумаги или старых газет....".

 


Неужели в ЭТОМ городе всё ещё существуют эти дикие коммуналки? И - так же, как двадцать или тридцать лет назад - чья-то жизнь регулируется похожими на средневековые или, скорее, тюремные нормы уставами? Неужели Галатенко намеренно, по какому-то наитию, упрямо читает этот документ, чтобы заставить Розена почувствовать себя преступником, устроившим пир во время чумы?

 

 

      "Возвращаясь к банным практикам в личной гигиене, подчеркнем, что описанное в начале главы купание в общей ванной

представляет собой роскошь, непозволительную для большинства жильцов - не только потому, что общая ванна является недостаточно чистой, но и потому, что ванную комнату нельзя занимать слишком долго.

 

      Более того, не во всех больших коммунальных квартирах имеется горячая вода в ванной.
В таких квартирах некоторые жильцы предпочитают ходить в общественные бани, тогда как другие предпочитают греть воду в кастрюлях и баках на плите, для мытья и стирки белья в ванной, где имеется только холодная вода.

 

     Горячая вода в ванной и на кухне - вещь, конечно, хорошая. Полезная, но не жизненно необходимая."

 

 

Не жизненно необходимая?! Ну, это уж слишком!

 

 

      "Еженедельный душ по выходным - наиболее характерный ритм для жильцов КК. На этом фоне более интенсивные гигиенические процедуры могут казаться подозрительными: "Эта Н., наверно, очень грязная женщина. Она каждый день моется." Утверждающая так "чистая" женщина избегает частого мытья - в т.ч. потому, что нанесенная на несколько дней на лицо косметика была бы при слишком интенсивном умывании определенно попорчена.

 

      Не афишируемое использование чужих тазов, мыла, шампуня, стирального порошка, зубной пасты - самое обычное дело для КК. Потенциально оно ведет к конфликту, но искусство пользователя чужого имущества такого, что личность его установить практически невозможно, а потому и конфликт не может обращаться к пустоте.

 

      Соседи пытаются ограничить доступ в ванную квартирным пьяницам и особенно их гостям. Это вполне понятно, так как последние зачастую являются бомжами и им нельзя позволить пользоваться теми же удобствами, которыми пользуются нормальные законные жильцы этой квартиры, в частности, дети (аргумент детей всегда приводится жильцами в этом контексте). Ниже мы попытаемся показать, что само по себе даже запойное пьянство не рассматривается как отклоняющееся от нормы поведение.

 

      Жильцы, редко принимающие душ, прибегают к альтернативным способам - например, протирают тело одеколоном. Духи и дезодоранты используются преимущественно молодым и средним поколением жильцов. Во всяком случае, считается нормальным, когда запах тела - пота и/или духов - ощущается на расстоянии средней дистанции разговора (80-100 см). Запах тела вносит свой вклад в специфический запах приватных помещений, отчетливо ощутимый в комнатах семей низших классов, пьяниц и

стариков.

 

      Другой важный ингредиент запаха комнат производят домашние животные - чаще всего, кошки, нередко собаки, а также птицы в клетках. Кроме того, в коммунальных квартирах можно встретить и других животных. Помимо рядов с коробочками, где высажена рассада, по весне в кухне и в комнатах могут появиться кролики и цыплята. В одном известном нам случае с осени по весну в комнате КК разводили перепелов. Животные наполняют запахом фермы комнату и прилегающее к ней пространство коридора, что, безусловно, беспокоит соседей наряду с птичьим писком.

 

      Еще более терпимо отношение жильцов КК к бездомным кошкам, обитающим на черной лестнице (иногда и на парадной). Показательно, насколько иногда прослеживается четкая разница менталитета обитателей КК и владельцев отдельных квартир, находящихся на одной лестнице. Типичное отношение к бездомным кошкам жителей КК - чувство сострадания. Они подкармливают животных, оставляя им объедки на лестничной площадке, иногда на обрывке бумаги или в консервной банке. Они полагают, что бездомные животные страдают, и стараются им помочь, иногда даже оставляют на батареях и подоконниках старую одежду, чтобы кошки могли там лежать. Коммунальный менталитет склонен рассматривать грязь, запах и экскременты животных на лестнице как неизбежность. Отсутствие освещения, конечно, неприятно: можно поскользнуться и упасть.

 

      "Вы представляете, сколько крыс здесь развелось бы, не будь на

лестнице кошек?" Такое сожительство представляется вполне естественным, оно никак не противоречит местным гигиеническим представлениям. Грязь, производимая животными, неприятна, но в целом не представляет опасности. Напротив, человеческие экскременты, с завидным постоянством появляющиеся на той же лестнице, встречаются с возмущением, не ведущим, однако, к принятию каких либо мер". 

 

А вот это - слышишь, Федюха, это про нас:

 

       "В то же время чужие люди обычно оказываются шокированы черной лестницей. Даже участковый милиционер, в обязанности которого входит посещение КК, где проживают его подопечные потенциальные нарушители порядка, избегает появления на черной лестнице из-за нестерпимого запаха мочи. 

 

       Обитатели КК просто проводят иные границы приватного пространства и ответственности и обладают несколько иными взглядами на нормальное положение вещей. К ненормальному они ничуть не менее нетерпимы, чем энергичные жители квартир отдельных. Мы уже упоминали пример с человеческими экскрементами в разных местах публичного пространства. Лестница, равно черная и парадная, рассматривается жителями КК как эквивалент улицы в отношении гигиены. Сюда, на лестничную площадку, выходят, чтобы выхлопать половик или коврик, сюда вытряхивают крошки со скатерти. С грязью на улице ты ничего поделать не можешь, ею можно возмущаться или принимать ироническую позу, ср такой пассаж: "Сразу после того, как Зоя Левоновна [пожилая армянская женщина, переехавшая с С.-Петербург из Баку в 1990], наша беженка, переехала сюда со своей семьей, она поскользнулась в парадной на куске говна и попала в больницу. Она пробыла там некоторое время, потому что сломала ногу. Теперь она с видимым удовольствием рассказывает всем эту историю, потому что считает, наверно, что этот случай выражает все ее отношение к этому дому и к этому мерзкому городу".

 

Ой, всё, извини, есть срочные дела. Договорим завтра. Звони. Пока. Все."

 

 

Розен в своей засаде насторожился. Ему удавалось различить лишь редкие, еле слышные, звуки, странные, но такие знакомые. Что же это такое? Вот теперь: этот "круговой", чуть-чуть трескучий звук. Ну нет! Не может быть. Прямо в опорном пункте? Сомнений не оставалось: к Галатенко пришла женщина. По-видимому, теперь первые поцелуи, объятия и шёпот перешли в более активные действия, послышалась характерная возня, за которой угадывалось поспешное прорывание сквозь дебри одежд. Потом раздались хорошо различимые хлюпающие звуки, первые стоны, быстрый шепот, звук отодвигаемого стула, и скрип чего-то более солидного - по всей видимости, того, на чем участковый писал. Розен представил, как Галатенко поместил свою партнершу коленками на стул - задом к себе, и заставил опираться руками и грудью о стол. Темп неуклонно нарастал, и разные предметы на столе и вокруг звенели, позвякивали и дребезжали, как от небольшого землетрясения, а женские вскрики и стоны повторялись всё чаще и чаще. Розен пожалел, что не установил крошечную скрытую видеокамеру. Эти ритмичные шорохи и шумы вскоре пополнились позвякиванием телефона, и всё вместе перешло в устойчивое плотное tutti, в котором каждый предмет, каждый ритм слаженно исполнял свою энергичную, смелую партию. Наконец, всё потонуло в мощном финальном фонтанирующем стоне мужчины, которому отозвался дуэтом тренированный женский альт. "Валя, Валюха.... - блаженно выдохнул милиционер. - Как хорошо.... с тобой...." При имени "Валя" Розен напрягся, но тут же сбросил с себя напряжение: мало ли на свете есть "Валь"?

 

Валя оказалась журналисткой из бойкой центральной газеты. Она была давней знакомой однокашника Розена, имевшей не только половую связь с ним, но и кое-какие общие интересы.

 

 - Андрей, Андрюша, - сказала журналистка. - Ты мне обещал данные по нелегальным иммигрантам в Петербурге. У тебя ещё не появился этот материал?

 - Тридцать тысяч тебя устроит?

 - Рубликов деревянных или зелёных? Или душ? Что значит - устроит? Мне нужна, конкретная цифра. И - откуда она взята.

 - Двадцать девять тысяч триста двадцать один выявленный нелегал в Питере. Согласно докладу на закрытом совещании Министра Внутренних Дел России, Бориса Грызлова.

 - Конкретней - какое совещание?

 - Встреча Министра с руководством Василеостровского, Московского и прочих РУВД.

 - Понятно.    
 - И как - много это или мало?

 - Смотря для каких целей и в связи с чем. В одном только Нью-Йорке будет на миллион душ поболе. А в целом по Соединенным Штатам - трудно сосчитать. Там для них уже готовы тюрьмы, лагеря, охрана.

 - На манер сталинских - что ли?

 - Вроде того. Россия некоторых из этих горемык депортирует, но в общем относится к ним терпимо.

 

Жители коммунальной квартиры относятся к бездомным котам, живущим на черной лестнице, терпимо, - вспомнил Розен.

 

 - В такой стране, как Канада, всех нелегалов вместе - не более десяти тысяч. ЭТА страна ориентируется на другое.

 - Ну, хорошо, а вам какое до этого дело? 

 

В этот момент Розену пришлось отключиться. Он поставил сигнал на запись, в другую папку, куда решил сбрасывать не слушанные вживую разговоры. Все равно ничего интересного не намечалось. Потом неплохо бы устроить поиск по словам или фразам - на основе их звучания или текста. Приближалось время выхода на связь его коммерческого партнера в Польше, Гжегожа. Рутина. Приятная рутина, когда "капают" большие деньги. Мелкие текущие дела и обязанности. Источник его свободы. Ресурсы его побед. 

 

С этого дня началось прослушивание "конторы Галатенко", как окрестил про себя ОПОП, где "заседал" его школьный товарищ, Розен. По странной прихоти он стал одновременно записывать свои собственные разговоры, сравнивая их с разговорами соперника-"друга".

 

В среду, через неделю, ему позвонила Мара.

 - Как живешь, Валентин?

 - Прекрасно. А ты?

 - Я похоронила мать.

 - Сочувствую. Когда это было?

 - На прошлой неделе. Умерла от инфаркта.

 - Пытались откачать?

 - Пытались, но безуспешно.

 - Как же ты счас с ребенком?

 - Наняла няню.

 - Значит, не всё так мрачно?

 - Что поделаешь? Все умирают. Трагизм ситуации в том, что мама у меня была одна. Не спеши смеяться, родной. Знаю, что в основном у всех мать одна, но у меня, кроме неё, больше никого. Понимаешь?

 - Как же не понимать? 

 - Неделю пила. А теперь вот решила тебе позвонить. Поверишь, оказалось, что, кроме тебя, некому звякнуть. Кому-то - не стоит, кому-то - не хочется.

 - Как ты сказала? На кого-то не стоИт?

 - ...твои усилия... ценю... поднимай... поднимай мой тонус. Да у тебя и без меня баб хватает, верно?

 - Мара, разве тебя можно забыть? Разве такое забывается?

 - А помнишь, как ты тогда говорил про мужиков... в летах, как нынче сам: когда "виагру" вспоминали. Что - если будут баб часто дрючить.... "Или сердце лопнет - или писька отвалится...."

 - Не отвалится.

 - Значит, сердце - в порядке? тебя не волнует? Или у тебя его нет? Аль тренированное?

 - Какие все умные стали!...

 - Жизнь учит.

 - Или не учит....

 

Разговор прервал один из мобильников, надсадно разрывавшийся в зале. "Мне перезвонить? - спросила Мара. - "Не отключайся. Можешь пока на горшок сбегать. Или чаю похлебать". - И Розен нажал кнопку "мьют".

 

На мобильник звонила Зиночка. Он успел подумать о том, что, если его зафакают столь частыми звонками, совсем не останется времени на литературу. Перед глазами моментально возникла картина последней встречи: водянисто-салатовые обои в её спальне, картонка с гибкой женщиной в черном платье и шляпе в стиле ретро, "герань" на подоконнике, дешевые часы с белым циферблатом на стене, жёлтая деревянная спинка кровати, где они валялись между соитиями, странная экзотическая музыка, коей сия маленькая вёрткая Кармен услаждала свой слух. Он поворачивается к ней лицом, обхватывает её лопатки, талию своими мощными ручищами, и - с её возбуждающим весом, с её телом - переворачивается на спину. Зиночка оказывается на нем. Пытается сесть, но он - правой рукой - с силой прижимает её к себе. "Теперь, когда ты чувствуешь своим голым пузом всю длину моего хулигана, - это тебя возбуждает?" - В подтверждение Зиночка зажмуривает глаза. - "Видишь, куда он достает? Прям до пупка, а?... Представь, куда он упирается, когда в тебе...." - Зиночка хорошо представляет. "Бабы должны от тебя не просто кончать, а прямо писать в постель". - "Ну-ка, слезай, проверим. Или я недостаточно постарался?" - "Достаточно. Лучше не бывает. Ах, ты мой хорошенький, заинька... заинька... петушок". - Она легонько проводит пальчиками по всей длине трепыхающегося петушка-зайчика. Потом внезапно соскакивает со своего живого подиума и принимается пестовать "петушка" быстрыми поцелуями.

 

 - Ты что там утих? - спрашивает Зиночка по телефону.

 - Нет, задумался.

 - О чём?

 - Ни о чём, а о ком....

 - А.... И о ком же?

 - Скажи, что там у тебя бултыхнулось? Небось там на кухне собираешься сосиски в кастрюле варить?

 - Нет, это я какаю....

 

В отличие от Розена, Галатенко сам звонил своим любовницам, и говорил с ними отеческим тоном. Родитель троих детей, он вряд ли прилагал специальные усилия, чтобы выдержать интонацию. Его менторский тон устанавливал несколько иные отношения, чем те, что сами собой налаживались между Розеном - и его собственными "ученицами". Ролевые стереотипы тут работали по другой схеме. У молодой женщины (как правило: с застарелой проблемой взаимоотношений с родным папашей) появлялся второй отец: умный, смелый, преданный, в меру галантный (почти обаятельный), по типу своему - врачеватель, снимающий напряжение и страх, врачующий чувство беззащитности и вины перед родителями. Надёжный, почти родной человек, готовый придти на помощь, выручить из щекотливой ситуации, он умел поддержать советом, отыскать трудно принимаемое решение. Человек, с которым можно делиться - горем и радостью, планами и раздумьями, не услышав в ответ брани, упрёка, признания в равнодушии. А для молодых дамочек, имевших мнимый или подлинный, мелкий или достаточно серьезный конфликт с законом, Галатенко был сущий клад. Тут он мог действительно выручить из большой беды. А то, что при этом любил палку-другую поставить: так это ещё и плюс. Во-первых: "ну подумаешь!". Во-вторых, тут обряд, инициация. Ну, после этого как бы роднились они с ним - и становились доподлинно как дочь и отец. Комплекс разницы в возрасте заведомо исключался, ведь Галатенко в основном сидел в своем "окопе", а если шагал рядом с двадцатилетней дамочкой в своей милицейской форме: так мало ли чего её мент сопровождает-ведет? Правда?

 

 - Так что, Мариночка, ... - вещал Галатенко в трубку. - Получается, что ты в налете участвовала. Нехорошо, нехорошо. Только я без упрека это. Нехорошо, говорю, для нас.... Так.... Так.... Так чего ж ты к нему пошла? Ведь была уже через него тебе неприятность. Знаешь что, приди, детка, ко мне сюда, посидим, побалакаем, что-нибудь да и придумаем. Только смотри не опоздывай.... Когда? Завтра в двенадцать ноль-ноль... Ну не повестку же мне выписывать.... А, это... Придешь - разберемся.

 

И Мариночка приходила. Получала от Галатенко заряд бодрости, оптимизма - и надежду не только легко отделаться, но вообще не иметь судимости. Ещё она уносила на себе или в себе (подробностей Розен не знал) свежую сперму участкового милиционера Галатенко. Уносила как медаль, как приз или знак отличия. И - как ни странно - больше не совершала закононарушений. Галатенкова профилактика работала.

 

 - Привет, Зинуля, - обращался Галатенко к другой. - Какие проблемы? А, денег... Одолжить? Так это мы можем. Сколько?.. Приходи, поговорим. Что еще?... Да ты что! Говоришь, между домами напали.... Когда из университета возвращалась?... Нет? Так это, Зин, хуже.... Почему-почему! Да хуже это; я же юрист, мне, Зин, видней. Так.... затащили, говоришь.... Изнасиловали?... А, только раздеться заставляли. Ну и на том спасибо. А то заразили бы как пить дать.... Ну, и заставили?... Да? Угу.... Жениху, говоришь, фотки показать грозятся? Если не придешь? Допустим, фоток этих может и нет, а, может, и есть они. Как ты сама-то чувствуешь? Было им откуда тебя незаметненько так снимать? Хата-то какая? Заезжий дом - или ихняя?.... Так-так.... ничья, говоришь. Это, я полагаю, посерьезнее будет. Почему? Возможно, за этими малолетками более солидные дяди стоят. Но ты не боись. Мы это в два счета выясним.... Коли не стоят? Тогда я этот вопрос приватным образом решу без твоего участия и без протокола. Поняла? Но тебе это дорого станет.... Ха-ха-ха! Говоришь, еще и приплатить согласна? Ах, ты, хитрющая! Ну, до завтра.

 

"Он, что, баб с другими именами подыскать не смог? - думал про себя Валентин. Тут же рассмеялся: "А остались ли ещё "нетронутые" имена?"

 

Было очевидно, что, в отличие от него, Галатенко собрал вокруг себя гарем с постоянным контингентом. Своих девочек он крутит по два-три года как минимум. Тогда как Розен превосходил его числом, участковый поставил своего рода рекорд в одновременном обладании. Обоим пора было пройти по Мостику Вздохов.

 

Одну только Валю-журналистку участковый обхаживал как ровню. С нею не говорил отеческим тоном и не предлагал ей помощь. Она сама его находила и просила. Конечно, и по возрасту она была старше его юных сцыкух. Розен никак не мог понять, что могло связывать её - и Андрея; Андрея Матвеича: кроме двух-трёх общих интересов и секса. Только потом стала прорезаться догадка.... А, впрочем, и тогда она ещё не оформилась.

 

Полторы недели подслушивания не принесли никакого улова. Гигабайты записанных разговоров (и это уже после сжатия в эм-пэ-три), часы работы сети компьютеров в режиме перевода звучащей речи в текстовой формат, изобретательный поиск по ключевым словам - и всё без толку. Неужели совсем не интересовался участковый такой колоритной фигурой, как Розен? Неужто никакого интереса не проявлял к человеку, которого помнил мальчиком, учившимся с ним в одной школе? Как-то не похоже это было на ловкого пройдоху-юриста, знатока законов, тонкого психолога и опытного милиционера, каким предстал из подслушанных разговоров участковый Галатенко. И вот, наконец, удалось выловить какое-то крошечное зернышко. В разговоре с тем же Фёдором участковый упомянул о Розене, не называя его по имени.

 

 - Слышь, Федюха, есть одна занозочка, что иногда по ночам будит. Мой бывший однокашник сто лет обитает в том самом доме. Ну, в том самом, где тот Коля придурошный проживал; ведь ты знаешь, двое проходили по тому делу; закрыли... за недоказуемостью улик. Так и остался суицид.... Я тебе подробностей не рассказывал, но поступила нота через три недели после того, как алкаш скончался. Мол, помогли и всё такое. Так у нас из-под носа всё забрали, и больше ни гу-гу. Как будто и дела никакого не было. А там ни разборками, ничем таким и не пахло. Откуда такая секретность?... Что?... Да нет, нет. Он вне подозрений. Его теоретически разрабатывали, но там его причастности нет. Это железно. Нет, он меня по-другому беспокоит.... То, что мизантроп (нелюдим, значит) .... - это меня не касается. Я простой мент, не в свои дела не хочу вмешиваться. Там что-то посерьёзней, чем если бы он и пришил того придурошного алкоголика. Но я чувствую: если начать ворошить, там такого говна поналезет, что в нём и утонешь. Не моего уровня это дело. Мне вникать в такое по должности не положено.... Что именно?... Не знаю и не хочу знать. Но беспокоит. Закрыть глаза - неприятностей не оберешься. Заглянуть к нему, покопаться в его несвежем бельишке - опять же.... не с руки. Так что первое предпочтительней. Любопытный мент - тот же козлик. Ах... - и рожки да ножки останутся. И потом... спортом мы с ним одним занимаем.... занимались. Как-то не по-мужски его сдавать, Федя.

 

Розен слушал, затаив дыхание. Это не была живая трансляция. Беседа шла в записи, что заставило начать интенсивный поиск среди всех разговоров, записанных после. И вот - наконец - второй алмаз.

 

 - Так ты говоришь, в том самом доме, где жил наш знаменитый масон? Ну и дела! Почему мне об этом не известно?... Опять Петренко и его ребята?.... Они что - НЛО ищут? Да-а-а... Так к утру всё уже было чисто? Невероятно. Тут нужны средства, майор; капиталы: Фридман с Березовским, чтобы такое провернуть. И главное: никакого движения, никакого народу в масках. Всё чин-чином. Как такое может быть? Не придумано ли всё с самого начала? Думаешь, нет? А вдову его, значит, в поезде порешили.... А ведь формально - хоть и рядом, но это уже не мой участок. Кумекаешь, да?

 

Разговор совершенно неожиданно прервался - как будто кто-то  д р у г о й  остановил пленку. Но это могло быть и впечатлением. Как любое другое впечатление, оно подлежало проверке, но Розену не лезло это в голову. Его гораздо больше занимало то, с какой легкостью Галатенко выдавал опасные (опасные? - по-видимому....) вещи по телефону, болтал со своими девками, трахал их в своем "кабинете". Это как-то не укладывалось в привычные представления о родной петербургской милиции. Может быть, нормальную жизнь уже во всем заменила какая-то ирреальная? Без правил и предрассудков, без "мерил и ветрил"? 

 

Или он разговаривал по мобильнику? Но это ведь почти одно и то же.

 

Блуждающий рассеянный взгляд задерживался на изящных вещицах, на корочках дорогих книг, на хрустале, на затейливой обивке кресел. Как за окном (снаружи) реальность покоилась на китах нерушимости привычной коллекции зданий, улиц и площадей неповторимого города, так и тут, внутри, она покоилась на привычном и знакомом быте, казалось бы - непоколебимом. И всё-таки ему почудилось, что и та, и другая вздрогнули, зашатались. Или это настороженность тела, вестибулярного аппарата уловила микронные, микроскопические, отдаленные толчки от громыхавшей где-то под землей электрички? Зимний день, клонящийся ко сну, как седой импозантный старик, бросил горсть свежих веток в пасть затухавшего закатного костра, и узор обоев осветился весёленьким, почти карнавальным, светом. Нет, эта затея с подслушиванием привела к обратному результату. Почва ушла из-под ног, а ведь если бы он не подслушивал и ничего не знал, всё бы само собой разрешалось, и жизнь бы вертелась, и день переходил бы в ночь без заминки, а ночь в день, и мелкие приятные заботы поглотили бы его без остатка. Если ему так дорога эта большая квартира, это место, овеянное легендами и славным прошлым, коллекции, мебель, обстановка: так не проще ли отказаться от тяжеловесных мощных компьютеров "в спальне", от всего, что могло бы навести на род его деятельности и занятий, на его опасное амплуа? убрать всё лишнее, оставить только самое необходимое? Он мог бы в принципе обойтись одним лаптопом, спрятанным за пределами квартиры, стал бы пользоваться методами хакеров для хранения информации на просторах великого Интернета, в машинах американских или германских военных академий, летных училищ или полусекретных служб. Отказаться от части удобств, чтобы сохранить целое. Быстренько сварганить документацию, оправдание своей ленивой безбедной жизни, роскошной обстановке и вещам, что-нибудь на сто процентов - "если нагрянут". Забросить коллекцию софта туда, где её не заметят - а заметят, так пускай, пускай пользуются. Ему еще и спасибо скажут.

 

Но не хотелось шевелить и пальцем. Да и зачем? Пусть тарабанят в дверь, пусть войдут, пусть даже ворвутся, прикажут ему "руки вверх, за голову": Он выполнит приказ, с полотенцем в руках, с лицом в углу. Чур, чур меня! Их уже и нет. И оттуда, из прошлого, проходя уже покрытое время "по второму кругу", он выяснит, кто, зачем, почему, он изменит будущее, он заставит их испариться. А если это не то прошлое, что прожито - тем лучше. Тогда не будет и настоящего настоящего. И призраки не появятся. И беда не повторится.

 

Глоток из граненого стакана. Работа большого мастера девятнадцатого века. Этот мастер делал не только стаканы, но и уникальные наборы посуды, стеклярусы, прозрачные части особых декораций для театров начинающегося модернизма, тончайшие принадлежности для медицинских и научных экспериментов. Его руки трогают прошлое, будущее; его тело, он сам - проводник между эпохами, между смыслами, между частями вселенной-сознания. Какие менты, какие "Петренко со товарищи" его остановят?

 

Хохот служит ответом.

   

Дальше (Продолжение - Главы 37-53)