Макс Нордау

НАЦИОНАЛЬНОСТЬ


Если бы мы знали, насколько субъективизм овладел нашим мышлением, насколько неправильное представление, полученное нами о явлении, делает наше сознание неспособным правильно воспринять это явление и заметить различие между самим явлением и нашим образом, одним словом, если бы мы не знали, что предрассудок значительно более живуч, чем рассудок, и что сказка сильнее истины, то мы не могли бы понять, каким образом еще и теперь могут быть люди, считающие национальный вопрос временным заблуждением, модным вопросом и совершенно серьезно определяющее его, как шарлатанство, которое, правда, вскружило многие головы, но которое скоро будет забыто. В действительности целая школа людей имеет смелость называть себя государственными мужами и дерзает браться за управление судьбами народов. Эта школа учит, что национальные вопросы попросту выдуманы Наполеоном III для того, чтобы создать затруднения другим государствам и найти за границей пособников и помощников для своей авантюристской политики. Одно лишь обстоятельство удерживает людей с рассудком от того, чтобы назвать говорящих так мнимых государственных мужей неизлечимыми дураками. Обстоятельство это состоит в следующем. Все они принадлежат к странам или племенам, для которых пробуждение национального сознания представляет значительную опасность; вследствие этого они неспособны на правильное наблюдение и толкование фактов, так как им мешают их желания и страсти, опасение перед будущим, ненависть к пробуждающимся племенам и ярость по поводу угрожающей им потери приобретенного привилегированного положения. Такие люди встречаются во Франции, которую союз Германии с Италией лишил первенствующего значения в Европе, и в Австро-Венгрии, где угнетенные нации требуют человеческих прав, и в Бельгии, где фламандцы упорно добиваются от валлонов признания за собой равных прав. Всякий, кому забота о собственных интересах не затемнила разума, признает, что пробуждение национального сознания есть явление, которое неизбежно и вполне естественно возникает как в особи, так и у целого народа на известной ступени человеческого развития. Задержать это явление или воспрепятствовать ему так же невозможно, как воспрепятствовать приливу и отливу моря или же сильной жаре в средине лета. Люди, уверяющие народ, что он скоро опять забудет о своих национальных чувствах, стоят на таком же уровни умственного развитая, как дитя, говорящее матери: «Подожди-ка, вот когда ты станешь маленькой, я тоже буду носить тебя».

В чем основа национальности? Каковы ее признаки? Об этом много спорили и на вопрос этот давали различные ответы. Они подчеркивают антропологический элемент, т.е. происхождение. Это такая очевидная ошибка, что невольно чувствуешь внутреннее отвращение к ее опровержению. Конечно, я не верю в единство человеческого рода; я полагаю, что различные расы представляют разновидности человеческого рода и что различия в их анатомическом строении и окраске кожи представляют не только явления, вызванные приспособлением, и не изменения первоначально единого типа под влиянием местных условий, но объясняются различным происхождением. Мне кажется, что сходство между белым и негром, папуасом и индийцем не больше, чем между африканским и индийским слоном или между домашним быком и бизоном. Но в пределах одной и той же расы и именно белой различия не на столько значительны, чтобы можно было оправдать резкое деление и разграничение национальных типов. Среди всякого белого народа встречаются индивидуумы со светлыми и темными волосами, большого и малого роста, с голубыми и черными глазами, с длинным и коротким черепом, со спокойным и живым темпераментом; если же какой-нибудь из этих типов преобладает в том или ином народе, то все подобные духовные и телесные признаки не имеют достаточно большого значения для того, чтобы они могли характеризировать несомненную принадлежность индивидуума к тому, а не иному народу, подобно тому, как черная кожа, форма лица и волосы ясно указывают на принадлежность негра к определенной расе. Многократные попытки найти средний тип для отдельных народов не имеют научной стоимости. Изображения такого типа могут читаться с удовольствием и льстить самолюбию, но это не что иное, как вымысел. Если только черты такого типа не изобретены совершенно произвольно, то они состоят из внешних признаков, которые не врождены ему, а привиты воспитанием и которые он может потерять в зрелом возрасте. При том же, будучи перенесен в детском возрасте в чуждую ему среду и находясь под влиянием чуждой ему национальности, он совсем не приобретает их. Шамиссо, который, будучи совсем взрослым юношей, не знал ни слова по-немецки, стал таким чистокровным немцем и таким чистонемецким поэтом, как если бы в жилах его текла кровь тацитовских амфитрионов. Мишле, – не французский мечтатель, а немецкий философ, обнаруживает такие черты, как глубокомыслие, этическую серьезность и даже темноту, которые принято считать специфически германскими свойствами. Привлекательный мыслитель Юлиус Дюбок отличается исконным немецким идеализмом. Дю-Буа-Реймонд представляет образец немецкого основательного ученого. Фонтан в своем созерцании природы и в своем анализе душевной жизни носит не только немецкий, но даже северно-немецкий характер и т. д. С подобными явлениями мы встречаемся у всякого другого европейского народа. Кто станет утверждать, что Ульбах и Мюллер (автор деревенской истории «La Mionette») не представляют из себя образцовых французов? Кто не заметит в Гарценбуше и Бекере всех отличительных черт, свойственных, испанским поэтам? Что неанглийского, помимо имени, можно найти в Данте Габриэле Россетти? Можно не иметь в своем теле ни капли крови данного народа и все-таки усвоить себе его характер со всеми недостатками и преимуществами, раз только индивидуум воспитан и живет в его среде. Если отдельные писатели и художники представляют, по-видимому, явления, противоречащие этому утверждению, то нам нужно еще разобрать, не находимся ли мы вместе с ними под влиянием двух источников заблуждения, которых трудно бывает избежать. Ведь вполне ясно, что мы легко поддаемся склонности искать в Шамиссо черты, которые мы произвольно приписываем французам, и действительно находим их; но ведь мы знаем, как быстро изменяем мы явления в духе наших предвзятых мнений. С другой стороны вполне вероятно, что какой-нибудь поэт или художник иностранного происхождения, живущий в Англии, постоянно имеет в голове представление отечества своих предков и воображает, что он должен обладать особенностями, напоминающими об этой стране. Под влиянием внушения, производимого этой мыслью, он бессознательно старается изменить свой характер, усвоить всевозможные искусственные манеры и стать подобным представлению, которое он составил о жителях своей прежней родины. Наиболее любопытно здесь то, что он обнаруживает не те свойства, которые действительно присущи его народу, но те, которые ошибочно приписывают ему английские предрассудки.

Итак, не происхождение определяет национальность человека. Потомки гугенотов, эмигрировавших в брандербургскую Марку, стали отличными немцами, а потомки голландских переселенцев из Нового Амстердама стали безупречными североамериканцами. Войны, массовые переселения и взаимные сношения до неузнаваемости спутали народные элементы, которые первоначально были, быть может, ясно отличными, и законодательства всех культурных государств показывают, как мало значения придают они кровному родству, так как дают возможность иностранцам «натурализироваться», т.е. стать полноправным гражданином чуждого им государства с правами и обязанностями всех остальных подданных.

Так как не было возможности защитить антропологическую основу национальности, то ей старались дать историческое и правовое основание. При этом говорили так: людей делает членами одного и того же народа их общее прошлое, общая судьба, совместная жизнь под одним и тем же правительством, одними и теми же законами, воспоминание об общем горе и радостях. Положение это дает возможность наговорить много громких риторических фраз, но все же обладает чисто софистическим характером и опровергается всеми фактами. Стоит только спросить галицийского русина, считает ли он себя поляком, а между тем русины более тысячи лет, мало того, на всем протяжении истории разделяют с поляками их судьбу, законы, государственные учреждения. Или же спросить у финна, как он называет себя, считает ли он себя принадлежащим к одной национальности со шведами, с которыми он более тысячи лет составлять одно политическое целое. Конечно, общность законов и учреждений в особенности жизненных привычек, обычаев и нравов обусловливает сближение, которое может пробудить чувство некоторой солидарности, но и наоборот, нет основания сомневаться, что, например, евреи главным образом признавались чуждыми тем народом, среди которого они жили, потому, что они с непонятным упорством и ослеплением держались внешних привычек в счислении времени, праздновании дня отдохновения и праздников, в законах о пище, выборе имен и т. д. Все эти привычки резко отличались от привычек христианских сограждан и постоянно поддерживали в них чувство обособленности и отчуждения. Итак, такой общности недостаточно для того, чтобы создать из народов один народ и выработать национальность из подданных какого-нибудь государства.

Нет, все это замысловатые игрушки, которые истина сдувает, как мыльную пену. Телесное происхождение лишь очень редко бывает отмечено на лбу человека; обыкновенно его нельзя ни узнать, ни доказать. Человек не чувствует его непосредственно, и вся эта болтовня о голосе крови – паутина, сотканная умами авторов мещанских мелодрам. Не определяют национальности и законы и учреждения, хотя нельзя отрицать их влияния на образование народного характера. Все это – дело языка. Лишь благодаря ему человек становится членом народа; он один дает ему национальность, стоит только вспомнить о значении языка для индивидуума, о его участии в образовании человеческого характера мышления, чувствовании и всей его человеческой своеобразности! При помощи языка индивидуум воспринимает воззрения своего народа, который сложил и развил этот язык и который вверил ему и органически вложил в него самые сокровенные стремления своего духа, самые тонкие особенности мира своих представлений. При помощи языка индивидуум становится приемным сыном и наследником всех мыслителей и поэтов, учителей и вождей народа. При помощи языка он подвергается действию всеобщего внушения, которое выходить из литературы и истории данного народа на всех его членов, делая их похожими друг на друга, как в действиях, так и в чувствах. Язык – это собственно сам человек. Он дает ему возможность воспринять наиболее крупные черты мирового явления и представляет из себя главное орудие, при помощи которого он реагирует на внешний мир. Среди миллионов лишь один думает самостоятельно и перерабатывает чувственный впечатления в оригинальные представления, миллионы же думают так, как думали до них, и думают только о том, что стало для них доступным при помощи языка. Среди миллионов действует лишь один и придает своим представлениям чувственную форму при помощи принудительного воздействия на людей и природу, но миллионы лишь говорят и делают свои внутренние процессы доступными восприятию путем слова. Поэтому язык есть вообще самая сильная связь, соединяющая людей. Братья, не говорящие на одном и том же языке, будут чувствовать себя гораздо более чуждыми друг другу, чем два совершенно чужих человека, которые встречаются впервые и обмениваются приветствием на родном язык. Мы видели это прежде и видим постоянно теперь: англичане и американцы вели между собой войны и часто имели совершенно противоречивые интересы, но по отношению к не-англичанам они чувствуют себя одинаково сынами Великобритании; фламандцы и голландцы ожесточенно сражались в 1831 г., а теперь снова намереваются заключить братский союз. Когда буры сражались с англичанами, то в Нидерландах стали биться в тревожном возбуждении сердца, хотя всякая политическая связь между Голландией и Трансваалем прекратилась сто лет тому назад. Большое различие в законах и обычаях, принадлежность к разным государствам и различные исторические воспоминания не помешали в 1871 г. швейцарцам и бельгийцам страстно и несправедливо держать сторону Франции. Подобным образом во время шлезвиг-гольштинской войны можно было видеть, как воодушевленные норвежцы спешили на помощь датчанам, с которыми у них не было ничего общего, кроме языка, несмотря на то, что Норвегия долгое время ненавидела иго датчан и после освобождения от этого ига не сохранила к ним особенного расположения. Итак, общность речи составляет все.

На той ступени развитая, которая лежит далеко позади нас, язык имел как для индивидуума, так и для государства гораздо меньшее значение. Это было в то время, когда масса была совершенно бесправна и когда сила была в руках небольшого меньшинства. Для человека низкого происхождения совсем, можно сказать, не был нужен язык. К чему мог бы он служить ему? В самом лучшем случае для того, чтобы стонать в своей хижине или же ругаться и грубо острить в кабаке. Он никогда не встречался с другими людьми, говорящими тем же языком, кроме своих односельчан; было непринято ходить к чужим или видеть их у себя. Правили при помощи плетки, лаконизм, которой понятен без грамматики и словаря; школ не было. В суде обыкновенному человеку никогда не удавалось растрогать судью живой речью; ему приходилось брать адвоката для истолкования своей тяжбы; правительство не допускало никакого обмена требованиями и возражениями со своими подданными. Даже в церкви народ не смел говорить так, как ему было свойственно, потому что католицизм изображал своего Бога в виде знатного иностранного господина, к которому можно обращаться лишь через посредство знающих язык священников на чуждом народу латинском языке. Для индивидуума не было ни надобности, ни даже возможности выйти из узкого круга условий, в которых он родился, и при помощи слова действовать на более широкие сферы. Но там, где, как в городских общинах, укрепилось самоуправление и граждане имели возможность говорить и решать свои дела, вопрос о языке получил тотчас большое значение, и если граждане говорили на разных языках, то они тотчас делились на национальности, с большим ожесточением боровшиеся из-за влияния. Для знатных людей язык не имел никакого значения по другим основаниям: доля их власти была им обеспечена рождением: он был господином и повелителем, не открывая рта и не беря в руки пера. (В Англии, учреждения которой переполнены всевозможными средневековыми пережитками, еще и теперь может случиться, что какой-нибудь голландец, потомок шотландцев, эмигрировавших много лет тому назад, вследствие исчезновения всех мужеских потомков его рода, оставшегося в Англии, внезапно станет английским пэром и членом палаты лордов, т.е. получить участие в законодательной власти английского королевства, не будучи подданным Англии и не зная ни слова по-английски).

В тех же немногих случаях, когда являлась надобность в проявлении своей воли, знатные люди пользовались латинским языком, которым они владели или сами, или же пользовались услугами своих секретарей из духовных лиц. При таких условиях национальность была чем-то второстепенным, потому что в таком же положении был ее главный отличительный признак: речь. Но условия эти исчезли даже из Турции. Индивидуум приобрел права совершеннолетия, и даже если он принадлежит к самому низшему классу, он может стремиться к более высокому положению, чем то, на котором поставил его случай. Судопроизводство стало устным, правление стало более гуманным и граждане получили право голоса. В школе, в армии к каждому подданному обращаются с речью, на которую он должен отвечать. Протестантизм научил народ обращаться к Богу на родном языке и требовать, чтобы на нем говорились с кафедры поучения и проповеди. Для всякого поприща стало необходимым умение владеть словом; самый знатный человек, даже сам монарх, не может обойтись без умения владеть речью во многих важных случаях; все учреждения общин и государства требуют постоянного употребления свободной речи. Таким образом язык получает огромное значение, и всякое ограничение права пользоваться им, всякое принуждение пользоваться чуждой ему речью индивидуум воспринимаешь, как позор и насилие.

Никакого представления о значении национального вопроса не может иметь тот, кто спокойно живет среди своих одноплеменников, как гражданин однородной его племенному составу общины, и кому никогда не приходилось стыдиться своей речи или быть принужденным отказываться от нее. Рассказ и изображение так же мало могут дать понятие об испытываемом при этом негодовании и стыде, как о телесном страдании, которого мы сами не испытывали. Об этом может говорить только тот, кто родился в стране, где его национальность находится в меньшинстве и подавлена, где его язык не есть официальный язык и где ему приходится учиться чуждому языку, на котором он всегда будет говорить, как иностранец. В противном случае ему предстоит навсегда отказаться от высшего применения своих способностей, от всякого лучшего поприща, от всякого пользования своими гражданскими правами в общине и государстве и стать чем-то в роде средневекового раба или современного преступника. Нужно самому пережить все это для того, чтобы знать, какое впечатление производит такое положение, когда индивидуум в собственном государстве видит себя лишенным человеческих правь и принужден падать ниц перед другой национальностью. Что значить лишение почетных прав по сравнению с отречением от родного языка? Что значат оковы рук и ног по сравнению с оковами, налагаемыми на язык. Человеку хотелось бы выйти из пределов своего я, а его насильно втискивают туда же. Человек знает, что он мог бы быть красноречивым, и в то же время принужден жалко лепетать на чуждом ему языке. Он видит, что лишен самого могучего средства действовать на других, и чувствует себя изуродованным и искалеченным.

Ни один человек, заслуживающей этого имени, не пожелает по доброй воле очутиться в таком положении. Кто же мог бы отказаться без сопротивления от собственной личности? Кто согласился бы на жизнь, лишенную самого существенного своего атрибута, а именно – возможности придать чувственную форму своим внутренним жизненным процессам, своим мыслям и чувствам? Я понимаю верующего индуса, который бросается под колесницу Джаггернауты и погибает под нею: он вовсе не думает, что приносить в жертву свою индивидуальность; напротив, он стремится к более богатому развитию ее в будущей жизни. Я понимаю и факира, который добровольно отказывается от употребления одного из своих членов и в течение многих лет вплоть до смерти прозябает, как получеловек или человек-растение; его побуждают и вознаграждают те представления, которые он составляет в душе о будущем блаженстве, – награде за такое богоугодное отречение. Но я не понимаю перебежчиков, отказывающихся от своей национальности и решающихся принять чуждую им речь, всю жизнь коверкать ее на посмеяние другим, а на постоянный позор себе. Те, кто приносить такую жертву из трусости, слабости или глупости, заслуживают по крайней мере сострадания. Но те, кто отказывается от собственного языка, т.е. от самого себя, от возможности придать чувственную форму своему мыслящему «я», кто надевает на себя чужую шкуру для собственной выгоды, – те внушают невыразимое отвращение. Они стоять ниже русских скопцов, потому что эти последние оскопляют себя под влиянием религиозного убеждения, в то время, как ренегаты делаются душевными евнухами из-за денег и выгод. Нет слова, которым можно было достаточно запятнать подобную неизмеримую порочность.

К чести человечества можно сказать, что эти гнусные перебежчики составляют лишь незначительное меньшинство. Большинство твердо держится родной речи и охраняет свою национальность, как жизнь. Господствующее племя может издавать законы, направленные к тому, чтобы сделать свой язык господствующим, а язык подчиненной национальности низвести до уровня жаргона извозчиков, а при случае и изгнать его из церкви, суда и общественных заседаний. Но если только язык этот развит, если он при этом является даже господствующим в другой стране, если он обладает собственной литературой и служить где-нибудь для воплощения высших проявлений человеческой мысли в сфере политики и науки, то покоренная национальность никогда не примирится с его унижением. Она становится смертельным врагом своего преследователя. Она бешено кусает кулак, который пытается закрыть ей рот, она зовет на помощь отчаянным криком, так как ей не дают возможности говорить, и с отчаянными усилиями старается разрушить государственное здание, которое служит ей бесчеловечной тюрьмой, а не приютом.

Путем убеждения нельзя склонить никакого человека со здравым рассудком к тому, чтобы он позволил себя гильотинировать; это уже твердо установлено французским юмористом, и с помощью законов нельзя склонить нацию, дошедшую до самосознания, к тому, чтобы она отказалась от своего языка и оригинальности. Поэтому государство, состоящее из нескольких национальностей, осуждено на беспощадную внутреннюю борьбу, которая может окончиться лишь радикальным разрешением вопроса.

Радикальным разрешением была бы наиболее полная децентрализация, которую предлагают некоторые политики. В ближайшем к нам времени она лишь теоретически мыслима, но практически невыполнима. Стоит только представить себе, как далеко должна пойти такая децентрализация для того, чтобы удовлетворить все национальности, входящие в состав государства, не построенного на основе племенного единства. Под такой децентрализацией предполагается, что всякий гражданин, к какому бы племени он ни принадлежал, должен иметь возможность совершенно свободно действовать во всех направлениях и на всех поприщах и пользоваться всеми гражданскими и человеческими правами, без всякой необходимости говорить на каком-нибудь другом языке, кроме родного. Таким образом не только пришлось бы, вести на всех языках делопроизводство страны во всех отраслях управления, начиная с деревенского почтамта и кончая министерством, и судопроизводство во всех инстанциях, начиная с мирового суда и кончая государственным советом, но пришлось бы также пользоваться всеми языками во всех представительных учреждениях общины, округа и государства. Нужно было бы устроить народные средние и высшие учебные заведения для каждой национальности и предоставить возможность удостоиться всех государственных и академических почестей и преимуществ, какие вообще служат наградой за подобную деятельность всем тем, кто отличится своими заслугами в области родной речи. Нужно было бы устроить так, чтобы никто из граждан не был принужден учиться чуждому ему языку, когда ему нужно достигнуть чего-нибудь такого, что доступно его согражданам без подобного принуждения. Практически требования эти невыполнимы. Это значило бы разложить государство на атомы, между которыми не было бы никакой внешней связи. Подобное уравнение различных народностей в пределах одного и того же государства возможно, пожалуй, там, где живут совместно только две более или менее равносильные национальности, как, напр., в Бельгии, но не в таком государстве, где есть десять или двенадцать национальностей, как в Австро-Венгрии; это положительно невозможно там, где племена не равны по своему числу и образованно и живут друг возле друга не компактными массами, но раздроблены на части и перемешаны друг с другом, где нередко в одной деревне живет две, три, а в округе и более национальностей. Такое государство не может обойтись без официального языка, вследствие этого племя, язык которого стал государственным и преобладающим, становится господствующим, равноправность нарушается, остальные племена терпят ущерб, осуждаются на второстепенную роль. Таким образом появляются полноправные и неполноправные граждане, появляются жители, которым закон развязал язык, и другие, которых он осудил на молчание. Сказка о семи воронах, в которой одна девушка не смеет сказать ни слова в течение семи лет, становится государственным учреждением, а жители государства, лишенные простейших и в тоже время высших человеческих правь, принуждены жить в выше описанных, невыносимых условиях.

Некоторые мечтательные политики думают, что культурное человечество придет когда-нибудь к такому состоянию, в котором не нужны будут крупные государственные организации. В таком состоянии не будет войн и вообще никаких внешних сношений. Люди будут представлять большие группы, как бы расширенные семьи или среднего размера общины, в пределах которых индивидуум пользуется полной свободой развития, в которых все члены оказывают друг другу духовную и материальную поддержку, без которой не может обойтись в своем существовании человек. Каждая из этих групп совершенно независима от другой, и только в том случае, если дело идет о предприятиях, которые полезны и необходимы для нескольких групп и не могут быть осуществлены одной, все заинтересованные в данном предприятии группы составляют временное соглашение, имеющее в виду одну определенную цель. При таком положении человечества не было бы никаких национальных вопросов, потому что самостоятельные группы. могут быть настолько малы, чтобы в состав их входили лишь представители одного языка. Но вместо того, чтобы поверить в возможность осуществления такого положения, я готовь скорее предположить следующее: люди в своем органическом развитии и дойдут когда-нибудь до того, что для придания чувственной формы состояниям своего сознания не будут нуждаться в речи и вообще ни в каком символическом движении, но молекулярные движения одного мозга будут сообщаться другим мозгам непосредственно при помощи лучеиспускания или непрерывной передачи. Я считаю это прогрессивное развитие настолько же правдоподобным, как и регрессивное развитие национального государства в отдельные самостоятельные общины. Чтобы никого не обидеть, я готовь признать, что степень правдоподобности этого очень велика, но со своей стороны требую признания, что до осуществления такого состояния пройдет еще много времени, во всяком случае гораздо больше, чем захотят и смогут ждать угнетенные теперь национальности. Точно так же вряд ли согласятся они на принятие одного общего мирового языка. Быть может, в отдаленном будущем наиболее образованные единицы из всего человечества будут пользоваться одним, общим языком для того, чтобы иметь возможность обмениваться мыслями. Но трудно поверить, что когда-нибудь широкие круги народа настолько овладеют этим классическим искусственным языком, чтобы при помощи него можно было править и управлять им. При совершении всех высших духовных процессов, при посвящении юношей в тайны науки, или в тех случаях, когда им приходится склонять народ к важным решениям, или когда выносят оправдательный или обвинительный приговор в суде совести, – во всех этих случаях выдающееся люди данного народа не пожелают облекать свои мысли в чуждую им речь, которая неизбежно уничтожить их оригинальность и ограничить их свободу движения.

Если мы оставим в стороне все другие радикальные решения, то у нас останется одно, самое радикальное: – насилие. Путем паллиативов и компромиссов нельзя добиться толку. Где дело идет о такой исконной собственности, как язык, составляющий существенную часть личности, там нельзя делать уступок, там на всякое предложение отказаться от языка нужно дать резкий ответь: все или ничего. Борьба из-за языка есть лишь иная форма борьбы за жизнь, а ее следует вести так, как и последнюю. Если не хочешь, чтобы тебя убил враг, то убей его сам, или беги. Борьба национальностей есть окончание процесса, который начался несколько сот, отчасти несколько тысяч лет тому назад, и который на все это время как бы замерь, но теперь снова оживился и приближается к своему концу. Как же различные национальности перемешались друг с другом? Один народ победоносно проник в область, населенную другим, но вытеснил его только отчасти; среди победителей остались как бы островки побежденного народа. Или же завоевавший народ был менее по численности и распространился по стране побежденных тонким слоем. Теперь должна начаться борьба там, где она прекратилась во время завоевания. Победители должны приложить все усилия и вполне вытеснить побежденных, или убить их духовно, лишая их родной речи при помощи насилия, в противном случае побежденные восстанут и станут защищаться от узурпаторов, оттесняя их в их страну, или даже заставят их отказаться от своей национальности. Наблюдались и другие случаи. Какая-нибудь часть народа, для которой не было достаточно не только счастья, но и пищи в родной стране, оставляла свою родину и переселялась в другую страну. Если последняя была прежде не населена, а теперь в ней поселились позже пришедшие племена, то первые обладатели должны смотреть на борьбу из-за языка, как на один из эпизодов борьбы с естественными препятствиями, которую приходится выдержать всякому переселяющемуся народу, желающему основать колонии на новом месте. Они должны бороться с людьми точно так же, как борются с болотами и потоками, с глетчерами и пропастями, с болезнью и дикими зверями, с голодом и холодом; они должны помнить, что счастье, которого они не нашли на прежней родине и которого ищут вдали от нее, есть награда за победу над всеми живыми и мертвыми препятствиями, и что победу эту можно получить лишь рискуя собственной жизнью. Если же страна, которую эмигранты избрали своей родиной, была населена, то они должны были знать, на каких условиях им было оказано гостеприимство. Если одним из этих условий было отречение от своей национальности и если они согласились на него, то слабость их и трусость не заслуживают сострадания, и владельцы страны имеют право требовать от них отречения от родной речи и индивидуальности в обмен за данный им хлеб. Если же, у них хватило силы для того, чтобы добыть часть чужой земли без подобных уступок, то теперь они должны иметь достаточно силы и воли, чтобы сделать то, что нужно было бы сделать, если бы их встретили враждебно в данной стране: а именно уйти оттуда, или же с мечом в руках отвоевать часть земли, или же, наконец, погибнуть в непосильной борьбе.

Так представляется мне национальный вопрос. Он составляет пятый акт исторических трагедий, которые начались со времени переселения народов и позже, а отчасти и много позже. Предыдущее акты тянулись очень долго, но все-таки не могли тянуться вечно. Занавес поднят и готовится катастрофа. Она будет очень страшной и жестокой, но страшна и жестока судьба всего живущего, и бытие есть беспощадная борьба. Вопрос здесь не в праве, но в силе, в самом высшем и человеческом смысле. Нет такого права, которое могло бы побудить живое существо отказаться от необходимых условий своего существования. Достигнуть этого можно лишь при помощи принуждения, а принуждение вызывает противодействие. Никакой фанатик права не требовал еще от льва, чтобы он согласился на применение к нему права отчуждения, когда он хочет съесть овцу. Лев хватает овцу потому, что ему необходимо сделать это; поэтому он в своем праве, когда ест овцу. Конечно, овца также имела бы право съесть льва, если бы могла сделать это. Понятия силы и права совпадают там, где дело идет о жизни или о чем-нибудь одинаково важном. Это на столько ясно, что даже писанный закон во всех странах дает индивидууму право на необходимую самооборону, т.е. допускает такие положения, в которых человек должен искать права в своей силе. А что такое война, как не случай необходимой обороны, только не индивидуума, а целого народа? Народ признает, или ему кажется, что он признает, что-нибудь необходимым для жизни или для жизненных удобств и протягивает свою руку по направленно к этому предмету. Он имеет на это право, такое же самое, какое мы имеем на овцу. Если другой народ хочет помешать ему в этом, то он должен защищать свое право силой. Побежденный не имеет права жаловаться; он может в крайнем случае попытаться возобновить борьбу. Если же он потерпел окончательное поражение и не имеет никакой надежды на то, чтобы когда-либо стать более сильным, то он должен принять свою судьбу, как окончательный приговор природы, и сказать самому себе: «Я родился овцой и должен приспособиться к жизненным условиям овцы; конечно, было бы лучше, если бы я был львом, но я не лев, и будет бесцельно и смешно если я стану препираться с природой из-за того, что она не создала меня львом».

Народ, у которого хотят отнять его родную речь, находится в положении необходимой самообороны. Он имеет, право бороться за свое драгоценное благо. Если же он недостаточно силен для того, чтобы защищать его, то он не должен жаловаться. Точно так же и господствующий народ имеет право охранять свободу своего языка от нарушений, со стороны живущего в той же стране другого народа, и не делать этому последнему никаких уступок, ограничивающих его свободу. Если же он не хочет силой осуществлять своих прав, то он должен согласиться на то, чтобы признать другой народ равноправным и должен смиренно отказаться от господствующего положения, и даже погибнуть, если только господствующее положение представляет необходимое условие его существования. Эту схему я применяю беспристрастно ко всем борющимся национальностям: к немцам в Венгрии и Чехии точно так же, как к датчанам в Северном Шлезвиге, к полякам в Познанском В. Княжестве, румынам в Семиградии и итальянцам в Триесте. Пять миллионов венгров вполне правы, когда стараются превратить в мадьяров одиннадцать миллионов прочего населения; в этом случае они продолжают завоевание, которое начали в 884 году под начальством Арпада. Но немцы, румыны и славяне Венгрии будут точно так же правы, если они станут защищаться; венгерцы не имеют права жаловаться, если последние станут сильнее, победят обособленных в Европе мадьяров и уничтожат их неустойчивую национальность; венгерцы должны тогда покориться своей участи, которой они сознательно подвергали себя тысячу лет тому назад, когда они нагрянули на чужую страну и рисковали жизнью для приобретения этой богатой родины. Чехи будут правы, если образуют самостоятельное государство и не пожелают терпеть в нем немецкой национальности; они возобновят лишь ту борьбу, которая разыгралась у Мархфельда и на Белой Горе. Но так же точно будут правы и немцы, если захотят отразить силу еще большей силой, если после двух исторических сражений дадут третье, и окончательно покажут чехам, что у них нет достаточной силы для того, чтобы выступить в качестве победителей в стране, в которую они забрались двенадцать столетий тому назад, потому что никто им не препятствовал.

Европе не избежать в скором времени крупного и насильственного перераспределения национальностей. Оторванные части народа или присоединятся к основной массе своего народа, или же призовут его на помощь и покорят более мелкие народы, в среде которых они находятся и иго которых они переносят. Небольшие народы, населяющие какую-нибудь страну вместе с другими национальностями и не имеющие сильных соплеменников, на которых они могли бы опереться, осуждены на погибель. Они не могут занять твердого положения в борьбе за существование, которую им приходится вести с другими народами той же страны. Как народы, они должны погибнуть. Будут жить лишь крупные национальности, из мелких же только те, которым удастся основать собственную государственную единицу, при чем, конечно, необходимо будет изгнать или подавить живущие среди них чуждые элементы. Двадцатый век вряд ли кончится раньше, чем придет конец этой мировой драмы. Но, пока это случится, большая часть Европы переживет много несчастий и кровопролитий, увидит много насилия и преступлений. Одни народы будут свирепствовать против других, одно племя станет уничтожать другое, рядом с трагедиями человеческой низости будут разыгрываться трагедии высокого героизма; толпы трусов без сопротивления позволят оскопить себя, а горсть храбрецов погибнет, славно сражаясь. Но пережившие все это будут наслаждаться полным обладанием своих национальных прав и в своей речи и действиях всегда сумеют быть самими собой.

Невеселые перспективы открываются здесь перед нами, но они не могут ужаснуть того, кто привык к суровости всеобщего закона жизни. Жить значит бороться, и только жизненная сила дает право на жизнь. Закон этот господствует над солнцами в мировом пространстве и над инфузориями в болоте. Он господствует и над судьбой народов и придает их судьбам направление, которого не могут изменить ни лицемерное законодательство и хитрая политика, ни интересы династии и пронырливость трусливых ренегатов. Сентиментальная душа может отирать слезы при виде гибели народа, но человек рассудительный поймет, что народ этот исчез потому, что не обладал достаточной силой для дальнейшего существования, и причислит его к пережитым формам жизни, от которых удалилось мировое развитие.