ЭТА ИГРА
(ВОЗМЕЗДИЕ)
роман-самопародия
ПРИМЕЧАНИЕ
ДЛЯ СОВРЕМЕННОГО ЧИТАТЕЛЯ:
Шестой из «ожерелья» дневниковых романов ретроспективно
переносит читателя в мир Бобруйска 1980-х. Вся серия -
своего рода «машина времени», с которой нечего сравнить
из известных нам литературных произведений той эпохи.
В отличие от романа «Заводная Кукла», циркулировавшего
в Самиздате с 1986 г. и напечатанного в виде отрывка
(1996) в «бумажной» газете «Русский Голос» (вслед за
чем широко распространился в Интернете), этот
роман никогда не тиражировался: ни на бумаге, ни в
Сети.
"ЭТА ИГРА" - шестой из "ожерелья романов"
"ВРЕМЯ МИРОВОЙ СМУТЫ":
"Осознание", "Улица", "Первые шалости", "Настоящий Музыкант"
"Заводная Кукла", "Возмездие" ("Эта игра");
с 7-й книгой ("Разрушение мира" ("Облом") в проекте.
Начиная читать этот роман, читатель тем самым выражает свою готовность принять "долитературный полуфабрикат", заведомо нуждающийся в дальнейшей доработке. Тем, кто хотел бы познакомится с ним лишь после его "перевоплощения" в законченное литературное произведение, советуем ждать указаний автора.
ПЕРВАЯ КНИГА
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ЯНВАРЬ, 1984
Лев ГУНИН
ЭТА ИГРА
(ВОЗМЕЗДИЕ)
роман-самопародия
ПЕРВАЯ КНИГА
Лев ГУНИН
ЭТА ИГРА
(ВОЗМЕЗДИЕ)
роман-самопародия
ВТОРАЯ КНИГА
Как уже было сказано, с отцом Аллы я познакомился в ресторане, куда вся семья отправилась "погудеть". Со сцены, где я играл на клавишных инструментах, я наблюдал за ними не без известной симпатии. В перерыве я пообщался с главой семьи с глазу на глаз, и обнаружилось, что я разговариваю с ним легко, без напряжения: как учитель с учителем.
В отличие от родителей, Алла, работая в "Центрвывозе" (т.е.
в конторе грузовых автоперевозок на железнодорожной станции Березина), "доставала"
билеты на поезд для родственников, друзей и знакомых совершенно бескорыстно.
Сестра Аллы, Аня: диспетчер на новой автостанции, совмещённой с железнодорожной
станцией Бобруйск. Их брат был водителем-асом и работником автосервиса. Он
(как и его отец) мог "с закрытыми глазами" "разобрать и собрать" автомобиль.
Совсем недавно он получил государственную четырёхкомнатную квартиру, имел
личный автомобиль самой престижной модели, и, уйдя из "дальнобойщиков", подался
на "блатную" работу в автосервисе. Его жена, завхоз в детском саду, лихо
водила машину и шила по заказам на дому, зашибая приличные деньги.
В общем, семья работников транспорта и бытового обслуживания.
Эгоистичная эпоха, диктатура хапуг и засилье завхозов наложили
свой отпечаток на весь клан Рыбаковых. Дети материального мира, они вписались
в него телами, но их души при этом оставались чисты. В обстановке всеобщего
рвачества и разнузданного разгула разбазаривания общественной собственности
они пытались быть "как все". Но, не давая наглецам и паразитам сесть себе
на голову, сами они были из другого теста. В отличие от подавляющего большинства
тех, кто "как все", они оставались настоящими работягами, не чурались и не
стыдились никакого труда, и всё, за что брались, делали на совесть. Потому
и скопить ничего существенного не удавалось, что свои ресурсы они тратили
на вечеринки с друзьями и соседями, и на бескорыстную помощь родственникам
и знакомым.
Если кто-то заранее рассчитывал столкнуть наши семьи, и на этом
планировал построить для меня дополнительную ловушку, он просчитался. Действительно,
мой отец слыл очень щепетильным человеком, и даже фотобумагу для своих собственных
нужд покупал в магазине, хотя у него на работе её было навалом. В слякоть
и стужу он ездил по районам, в захолустные деревни и посёлки, снимал с коллегами
групповые фото в школах и клубах, и мог половину своей работы не регистрировать,
деля доход на троих. Но он, как ни напирали товарищи, всё оформлял официально,
и, будучи заведующим фотографией, вносил в ведомости любую потенциальную
халтуру. Его напарники дулись, и в отместку сбрасывали на него свои обязанности.
А он тянул лямку за троих, и подорвал своё итак разрушенное ранением на фронте
и инвалидностью здоровье. Мама тоже была исключительно чистоплотным человеком
во всём, что касалось законопослушания и уважения к общественной собственности.
Мои родители были редкостно начитанными, эрудированными, интеллигентными
и культурными людьми. Но и Аллина мама оказалась начитанным человеком, знала
массу разных вещей, и, окончив в своё время музыкальную школу, имела хорошее
представление не только о песенном репертуаре (она пела в народном хоре),
но и о классической музыке. Так что отличия семьи Рыбаковых от семьи Луниных
были, скорее, косметическими. Разные люди, разные семьи, но ни в той, ни
в другой не было монстров, не считая меня, Вовочки Лунина. Самое страшное
заключалось в том, что и я не был им, просто он входил в меня в самые судьбоносные
и ответственные моменты, провоцируя трагедии. Уже через секунду я снова становился
обычным, нормальным парнем, но время вспять не вернёшь, и кардинально нелепое
действие или решение уже ничем нельзя скомпенсировать...
Поэтому я с самого начала испытывал по отношению к Рыбаковым
нечто вроде вины, сознавая, что их самое дорогое, самое нежное и светлое
существо, их всегда весёлая, озорная, задорная, горящая желанием всем помочь
и всех обогреть Аллочка достанется такому типу, как Вовочка Лунин. И острее
всего это щемящее чувство вины накатывало на меня в гостях или в присутствии
Иды, сестры Аллиной мамы, и её мужа, Семёна. Это были простые, честные люди;
такие же работяги, как Рыбаковы. Они жили в сельской местности, в райцентре
Глуск, и даже разговаривали на белорусском сельском диалекте. Начальник цеха,
Семён считался в своём кругу столяром и слесарем высшего разряда, равных
которому во всём Глуске не сыщешь. И он, и она состояли в коммунистической
партии, довольно рано получив партийные билеты. Ида "вышла" из бобруйской
фабрики имени Дзержинского, откуда выходили все женские партийные кадры города
и области. Он - член бюро райкома, она член райкома.
Приезжая к ним в гости, я был в восторге от естественности и простоты их деревенской обстановки. У них в доме царила особая атмосфера, без всяких претензий и заносчивости; на стенах - обыкновенные сельские коврики, и простые полосатые половики под ногами. Но всё до невероятности чистенькое, светлое, радовало сердце и душу. Их дом был наполнен неким богатым содержанием, вызывая во мне почти зависть и трепет. Я будто попадал "домой", в своё далёкое детство, и не хотелось никуда уезжать, словно я приехал к себе самому. Забегая вперёд, замечу, что не случайно во время или по окончанию сессии в Минском Институте Культуры отправлялся не в свой родной Бобруйск, а на трясучих и допотопных перекладных сельских автобусах заезжал по дороге в Глуск к Э-нам.
Чаще всего я отправлялся в Глуск из Осиповичей или Пуховичей,
добираясь туда из Минска на пригородных электричках. Романтика вечерних электропоездов;
романтика ночных районных автобусов, мчащихся через лес от одного районного
центра к другому; не сравнимые ни с чем полевые запахи, звуки, пейзажи; блестящая
под Луной гладь белорусских рек и речушек; и манящие огоньки придорожных
деревень и посёлков, с их домашним теплом и человеческим уютом среди топей,
перелесков и полей... И, так же, как выстраивались пейзажи, выстраивались
образы недостижимого слияния с родным белорусским говором, с родной природой
и единственным, уникальным обаянием каждой местности.
А в конце марта произошло новое странное событие.
Как-то, проводив Аллу на такси, я вернулся домой, и решил сменить нижнее бельё. Не зажигая света, я приблизился к дверце шкафа, и только тогда заметил, что она неплотно прикрыта, а не заперта, как обычно, на ключ. Меня это насторожило и расстроило. В тот период я уже давно не замечал ничего подозрительного, ничего такого, что могло бы навести на мысль о "визите" непрошеных гостей. И вот: на те! Стоило выйти за дверь на каких-нибудь десять минут: и уже дверь шкафа открыта. Из-за досады сильней захотелось спать, и, вспомнив, что я уже дважды за день принимал ванну, я, по-прежнему в темноте, нащупал в ящике пару белья, переоделся, и завалился в кровать.
А утром я рассмотрел на себе незнакомые шорты-трусы, такие, что одевают спортсмены на матчи и тренировки. У меня таких отродясь не было в доме!
Несколько дней происхождение этих шорт не давало мне покоя, а дней через пять я вдруг стал часто бегать в туалет, ощущая пугающее жжение. Один приятель дал мне "домашний верификатор" инфекции, нечто типа "лакмусовой" полоски, и тест показал, что инфекция есть!
Если бы я оказался законченным подонком, то, разумеется, не стал бы рассказывать об этом Алле. Но так мог поступить, к примеру, герой агеевского романа, только не я. Однако, то, к а к я представил эту исключительно тонкую и деликатную проблему, поставило почти что знак равенства между мной - и персонажем "Романа с кокаином".
К тому времени Валера (музыкант, сотрудничавший с "Карасями", и, одновременно, дипломированный врач) не отказался помочь мне со всеми анализами, не выявившими возбудителя инфекции, но у меня не хватило такта и присутствия духа сообщить ей об этом. Я опасался, что в её глазах этот факт (то, что я устроил себе проверку) будет выглядеть как доказательство моей "вины", то есть: как закономерный итог моих прошлых связей. Но, утаив его, я сделал ещё хуже, потому что, не зная причины, она не могла знать, отчего только с её стороны можно теперь докопаться до источника проблемы. Вполне закономерно и естественно, что она возмутилась, когда я предложил ей показаться врачу. Разве подобное предложение не должно было прозвучать для её нежных ушей, как прямое обвинение в её адрес? И только такой толстокожий тип, как Вовочка Лунин, способен был этого не осознать. Разумеется, после шока, в который её должны были ввергнуть уже мои первые слова, все дальнейшие уточнения - об анализах, и о том, что у меня есть врач, которая могла бы всё устроить, - только сыпали соль на рану. Только такой толстокожий тип, как я, мог в ослеплении стресса начисто «запамятовать», что Алла исключительно стойкая "снаружи", но очень ранимая внутри, как пел в фильме "Бриллиантовая Рука" незабываемый Андрей Миронов.
Можно только представить себе, чего ей стоило без слёз заявить, что она полностью здорова, что у неё ничего н е м о ж е т б ы т ь, что она не пойдёт ни к какому врачу, и что, вообще, между нами всё кончено.
И она порывалась и впрямь одеться и уйти.
Что было бы, если бы она осуществила своё намерение? Как бы сложились наши судьбы? Была бы она счастлива с кем-то другим (или оставшись старой девой)? Позже, когда я вполне осознал, что ей уготовано со мной, меня часто посещали эти мысли. Но мне почему-то всё время казалось, что без меня судьба припасла бы ей ещё более драматический исход, и что, связав свою жизнь со мной, она избегает чего-то, ещё более зловещего. Было ли это навязчивое предчувствие очередным проявлением (и оправданием) эгоизма, определявшего для меня намерение бороться за Аллу до заключения нашего официального союза, или за ним стояло нечто в самом деле серьёзное: моя способность по каким-то еле уловимым знакам и приметам определить её ещё более трагическую судьбу без меня?
Как бы там ни было, мне удалось её удержать, не дать ей уйти, и она тут же ударилась в слёзы. Я стал её утешать, успокаивать, и, казалось, что мне это удалось, но с моего языка немедленно сорвалась история о неведомых шортах в моём шкафу, и о моих подозрениях насчёт их происхождения и роли в истории с инфекцией.
Понимал ли я, что для такой - ясного ума, но земной и практичной девушки, как Алла, - мои "сказки" о вероятных методах спецслужб относительно моей скромной персоны выглядят как нелепая попытка оправдания, или как разговоры не совсем здорового человека? Я вряд ли ошибусь, предположив, что виной всему моя постоянно растущая неспособность представлять свои дела в выгодном для себя свете. Вероятно, посттравматический стресс в результате драм всех последних лет стал настолько зашкаливать, что моя общительная натура и способность к убеждению подверглась коррозии. Именно по этой причине я перестал объективно представлять вещи, прежде всего, себе самому. А ведь я прекрасно знал, что существует ещё одна вероятность и более рациональное объяснение вспышки инфекции. Расстроившись из-за чужих шортов в шкафу, я, вероятно, пережил достаточно сильное потрясение, ставшее испытанием для моей иммунной системы. Огорченный и подавленный, я изменил своей интуитивной привычке последних месяцев залезать в теплую ванну перед сном, а это, в свою очередь, воодушевило микробов. При таком возможном сценарии безобидные микроорганизмы, обитающие в других закоулках здорового человеческого организма, вдруг перебираются не туда, куда им положено, и становятся серьёзной угрозой здоровью, а то и жизни.
Вот какую,
вполне правдоподобную, "сказку" я должен был, используя всё своё красноречие,
рассказать Алле, мечтавшей стать врачом. Увы, минская Люда оказалась, похоже,
последним человеком, с которым моё красноречие ещё могло возродиться.
Забегая вперёд, замечу, что
гораздо позже всё же нарисовалась трихомонадная инфекция, но о её источнике
(то есть, другой инфекции) и происхождении мы, разумеется, никогда не узнаем...
КОНЕЦ МАРТА, 1985.
В марте Алла несколько раз приходила в ресторан, где я играл,
со своими родственниками, и мы с ней несколько раз ходили в гости в её сестре,
Анне. Её муж, Фима Р., добряк с чёрной шевелюрой и голубыми, как небо, глазами,
был одним из тех людей, рядом с которыми становится спокойно на душе. Он,
как добрый волшебник, нюхом чувствовал, что именно больше всего необходимо
любимым им людям в данный момент, и, по мере возможности, совершал маленькие
чудеса. В Алле он души не чаял, как будто она была его дочкой, и старался
пролить хотя бы каплю бальзама на её исстрадавшуюся невидимую плоть.
Тогда мы уже подали (благодаря помощи Евдокии Макаровны) заявление в бобруйский ЗАГС Ленинского района. И, хотя приближался срок, отделённый двумя неделями от того момента, когда наши Аллой отношения должны быть скреплены официальной печатью, у меня не было никакой уверенности в том, что Аллу никто не уведёт, не увезёт на незнакомой машине, как Люду, как Алю, не отговорит от замужества, или не заставит шантажом и угрозами от меня отказаться. Мою задачу затрудняла линия поведения самой Аллы, старавшейся не демонстрировать ни своих вкусов, ни привычек, ни убеждений (если таковые вообще у неё есть), и это меня огорчало. Даже во сне я пытался разгадать эту загадку, мне снились кошмары, и я не находил ответа. Её безличность, скрытность в вопросах предпочтений казались мне намеренными, деланными. Что руководило ей в её стремлении завуалировать свои привычки и особенности: опыт? внутреннее женское чутьё, переросшее в убеждение, что именно так надо себя вести со мной? или умелое руководство со стороны старшей подруги, Люды, которую за возраст и комплекцию на их работе за глаза называли Аллиной бабушкой? Или к тому привели мои собственные заумные и странные разговоры?
Упорство, тонкость и настойчивость, с которыми она придерживалась - без всяких отклонений - этой линии, выдавали в большей степени не интуицию, не чутьё, а чёткое и ясное умозаключение, мыслительную установку, каждый пункт которой стал на время для Аллы законом. Эта великолепная работа ума - безусловно, её собственного, - итог поразительной наблюдательности и чёткой логики: выдавали осознанное стремление. Итак, значит, она разобралась, кто я такой на самом деле, какие дикие звери дремлют во мне в клетках невидимого зоопарка, и какой ей надо быть, чтобы не разрушить наши с ней отношения. Она оказалась очень хорошим психологом. Но, если она разобралась, чего ожидать от меня, какие её ждут со мной огорчения и лишения, почему же не разорвала фактическую помолвку, почему не забрала своё заявление из ЗАГСА? Что это было? Любовь? Жалость? Тяга к иному, более сложному, миру? Что заставляло её сдерживать себя, не повышать голоса и не жестикулировать в разговоре (семейная привычка), не молчать, но и не возражать, когда я начинал свои заумные рассуждения?
Именно тогда и нарисовалась история с комсомольским билетом.
Однажды, на полу в коридоре, возле двери и вешалки, я заметил потрёпанный листок из какого-то журнала. Оказалось, что это фрагмент списка комсомольцев группы автотехникума, возможно, составленный самой Аллой, с её собственной фамилией и номером комсомольского билета. Как раз в этом месте не хватало кусочка бумаги, и номер этот нельзя было прочитать полностью. После 1742... шли цифры 91. Гораздо позже выяснилось, что и этот листик, и номера комсомольских билетов: всё было фальшивкой, провокацией. Кто-то, подбросивший этот листок, хотел представить Аллу комсоргом группы, что не исключало бы и членства в месткоме, а это для меня было бы как серпом по... молоту. Я заподозрил с самого начала, что листок не аутентичен, и оставалось только это доказать. Но как попросить Аллу показать номер её комсомольского билета? Ей неизбежно покажется, что я её в чём-то подозреваю. Эту задачу я не мог решить долгое время.
С Искринкой, Искоркой, с задорной, насмешливой, остроумной, согревающей душу Аллой каждый день мог стать для меня праздником. Но и с праздником в сердце я, вместо радости, отравлял ей и себе жизнь. И, в числе прочего, номером комсомольского билета...
КОНЕЦ МАРТА – НАЧАЛО АПРЕЛЯ, 1985.
Именно поэтому вопросы, выдвигаемые моим и её решением, создавали новые проблемы, не уменьшая количество предыдущих.
Ведь я, зная себя, и с уверенностью теперь, что она раскусила мою натуру, пуще прежнего переживал из-за того, что она может ещё передумать, отказаться даже в последний момент, в последние дни. А тут ещё вся пирамида власти, начиная с моего непосредственного начальства, кончая сотрудниками КГБ и работниками Райкома и Горкома, готовыми в любую минуту противостоять моему нестандартному, "неадекватному" мышлению, моему непредсказуемому образу действий. И тому, что я не в тюрьме и не в психушке, я был обязан их благодушному настроению и милостивой терпеливости к моим проделкам.
Работа в ресторане, относительное спокойствие давались мне, безусловно, не просто так, а как аванс, как подачка, призванная усыпить мою бдительность, обусловить моё если не примерное, то хотя бы приемлемое поведение. Меня это и настораживало: то, что мне дали временную передышку, что именно теперь меня особенно не тревожат, не вызывают "на ковёр" в отдел культуры районного горисполкома, не травят провокациями и диверсиями.
Тем временем, приближался день, когда мы с Аллой должны были расписаться в районном ЗАГСЕ, возглавляемом Евдокией Макаровной Гусак. День бракосочетания.
И, одновременно, инфекция прогрессировала, и мне становилось всё хуже и хуже. Можно представить себе, насколько мне было худо, и в какое я впал отчаянье, если отважился обратиться приватно к известному в городе своими грязными и грубыми скабрезностями, сексуальными домоганиями, вопиющими оскорблениями пациентов и садистскими штучками урологу Раеву. Его терпели и покрывали местные власти и медицинские бюрократы лишь потому, что Раев слыл поистине блестящим специалистом. Этот человек обладал феноменальным обонянием, и по запаху мог определить не только наличие инфекции, но, говорили, даже её тип. Разумеется, это не давало ему права, цинично щурясь и старая придать своим словам особую хлёсткость и оскорбительность, говорить молодой пациентке: "Пизда должна пахнуть пиздой, а не Красной Москвой".
Раев был заметным человеком с гладко выбритыми щеками, ближе к носу испещрёнными красными прожилками капилляров. Зав. урологическим отделением Морзоновской больницы (через дорогу - наискосок - от моего дома), он придерживался строгого отношения к персоналу и держал свой коллектив железной рукой. Привольно жилось в его коллективе только вызывающе наглым и грубым врачам-мужчинам (женщин он недолюбливал), на более скромном уровне повторяющим его подвиги. В быту и в общении с коллегами он скрывал свою пошлость, свой вызывающий цинизм за маской лишённого индивидуальных черт поведения.
Именно Раев спас меня от смерти, когда, только-только окончив 9-й класс, на летних каникулах я попал к нему в отделение с острым, угрожавшим летальным исходом пиелонефритом. Это случилось вскоре после серии судилищ надо мной, устроенных в моей же школе партийными властями и начальством местного КГБ. После уроков, или посреди учебного дня, весь класс моих соучеников оставался сидеть за партами-столами, и в классную комнату входил представитель партийных властей - работник идеологического отдела с папкой под мышкой, и представитель КГБ с портфелем, который ни разу за всё время не открывал. Председательствовала на этих расправах Перфилова, Мария Михайловна, наша учительница истории и рьяная коммунистка-партийка. Именно она заварила всю кашу, подчеркнув четыре совершенно безобидных предложения в одном из моих школьных сочинений, в которых усмотрела что-то крамольное. Муж Марии Михайловны, в своё время известный лётчик-испытатель, погиб в ходе одного из испытательных полётов, оставив безутешную вдову с маленькой дочуркой на руках, и с тех пор Перфилова мстила всему свету за своё горе, и особенно всем молодым людям, в которых видела хотя бы каплю гуманитарного интеллекта. (Своих учеников с техническим или математическим складом ума она, наоборот, обожала).
Все трое взрослых выступали стороной обвинения, предъявляя мне нешуточные претензии в чуть ли не антисоветской деятельности, и вызывая к доске свидетелей - моих соучеников, - которые бесстыдно сочиняли "мои" (якобы) высказывания, привирая настолько, что даже судьям становилось не по себе. Ведь они хорошо понимали, что эта изобретательная, оголтелая и циничная ложь предполагает, что у выступавших нет ничего святого, и что за подобную изобретательность и выдумку самих свидетелей гораздо легче обвинить в антисоветчине, чем меня.
Особенно изощрялись в обвинениях Саша Айзенбандт (недавно взявший фамилию отчима, Устименко) и Боря Фабрикант, и другие лидеры класса, которым для поступления в институты и университеты нужна была безупречная характеристика из школы.
Самого меня допрашивали с пристрастием, выстраивая убийственные вопросы-ловушки, каждый из которых потенциально таил в себе дорогу в тюрьму или психушку, и мне требовалось всё моё самообладание, весь мой умственный потенциал, чтобы переиграть асов дознания с университетским курсом философии, логики и психологии за спиной. И всё равно эта история кончилась бы для меня печально, если, в лице партийного идеолога-антиклерикала я не нашёл бы тайного союзника, которому импонировал мой чисто-"материалистический" интерес к дохристианской части Библии, где я пытался рассмотреть физическую проекцию древних культов жертвоприношения на ментальный носитель. И в самом КГБ у меня неожиданно нашлись адвокаты, недовольные вмешательством "некомпетентных товарищей" в их вотчину, и ставившие палки в колёса напущенной на меня костоломной машине.
Но даже их негласной помощи оказалось бы недостаточно, не будь на моей стороне нескольких исключительно честных и порядочных людей, с риском для себя бросившихся мне на выручку из принципа, из сострадания ко мне самому, или из уважения к моей всеми любимой и ценимой маме. Среди них были психиатр Эдуард Васильевич Лафицкий, которому передали меня под наблюдение после моего недавнего возвращения из наркодиспансера при одной из больниц Москвы, куда я попал прямо из московской школы с английским уклоном, где проучился с сентября по декабрь, и куда потом недолго ездил на уроки уже из больницы [невиданная поблажка, благодаря маминым столичным связям, мужу её приятельницы, большому чину в КГБ, Исаю Смушкевичу, полковнику ГРУ Вл. Р. - начальнику (по московской Высшей Школе КГБ) разведчика Олега Уварова, и бывшим маминым ученикам Валере - по-моему, работавшем в ГРУ - и Вале Богдашёвым], и член КПСС, завуч моей школы номер 5, Григорий Борисович Эпельбаум.
И, разумеется, даже отваги всех, кто заступился за меня, оказалось бы недостаточно, если бы не героическое поведение моего отца, инвалида войны, героя войны и труда, которого дважды вызывали в КГБ на беседу обо мне. На вопрос, есть ли у нас дома подпольная радиостанция, мой папа ответил: "Конечно, есть: под полом". Возможно, не в последнюю очередь, именно за свою родительскую преданность непутёвому сыну мой папа заплатил потом болезнью сердца и свои будущим первым инфарктом. Так моё не злое, но радиоактивное нутро оставляло вокруг меня одну пустыню и превращало жизнь самых дорогих мне и самых близких людей в ад.
Мне самому тогдашние события тоже не прошли даром.
Это перенапряжение всех моих сил, это сильнейшее потрясение, видимо, подорвало мою иммунную систему, и пиелонефрит не заставил себя долго ждать. С него и начались все мои последующие урологические проблемы, через десяток лет обострённые той самой, описанной в одном из моих предыдущих дневниковых романов (Заводная Кукла) рукотворной инфекцией.
Следующим летом, сразу после нового судилища, устроенного мне уже в 10-м классе перед самым окончанием школы, у меня было тяжёлое воспаление лёгких. Видимо, снова моя иммунная система под воздействием сильнейшего стресса дала сбой, и тут же очередная, пульмонологическая, инфекция воспользовалась этим. В Морзоновской больнице, рядом с домом, я умирал в палате на четверых от пенициллиновой аллергии, которую не только проморгали, но умудрились "не замечать" неделю, несмотря на ярко-красную сыпь - покрывшую всё моё тело и все внутренности, как будто кто-то лишил врачей и медсестёр глаз. Моя мама тогда в очередной раз спасла меня от смерти, когда "подняла на ноги" "всю больницу" и задействовала все свои связи и знакомства.
Возвращаясь к предыдущему лету и к Раеву, я так никогда и не понял, почему этот законченный циник и пошляк сделал для меня всё, что только возможно, и даже больше, вытащив меня буквально с того света. Что двигало им? Еврейская солидарность? Врачебная амбициозность, подпитанная сложным случаем? Сочувствие, которое он прятал под имитацией толтокожести? Почечные колики - чудовищная боль, страшнее которой, говорят, нет ничего не свете, - дважды потеря сознания (повезло, что обошлись нашатырём; второй раз - во время анализа крови из вены), интоксикация, уже почти на уровне необходимости диализа. В одном я уверен: Раев уделял мне гораздо больше времени и внимания, чем другим пациентам, не потому, что в отделении не было на тот момент более серьёзных случаев, не ради моей мамы (которую уважал: одну из немногих женщин), и не в связи с другими внешними факторами. Нет, это было что-то глубоко личное, какая-то необъяснимая симпатия, некое - неожиданное в таком человеке - сострадание. Его глаза глядели на меня так, будто мои страдания причиняли ему самому невыносимую физическую боль.
И вот теперь, через почти 15 лет, я, скрепя сердце, снова обратился к нему. В отличие от прошлого, Раев теперь позволял себе - лишь слегка завуалированную - циничную иронию и грязные недомолвки. И всё же особое его отношение ко мне до конца не исчезло. Он организовал для меня все необходимые анализы, но возбудитель инфекции не был найден. К сожалению, и повторный тест тоже не показал на тот момент никакой инфекции, и, таким образом, антибиотики я не получил.
Оставалось последнее: уговорить Аллу сдать анализы; разумеется, не через Раева, циника и пошляка. Я договорился об этом в принципе через маму одного малолетки-клавишника, которая работала врачом в другой больнице. Я надеялся, что Алла сможет получить антибиотики на нас двоих, и тогда я спасён. Пришлось вторично завести разговор с Аллой на эту тему, и опять, как и в конце марта, он пошёл "не по той" колее, а моя сволочная натура заиграла тут в полную силу.
Начну с того, что (о, ужас!) я не взял её нежно за руку, не объяснил как можно мягче всю мою ситуацию, а завёл резкий и настойчивый разговор, будто это она была виновата. Я настаивал, чтобы она пошла и сдала анализы, и, если что, выпросила антибиотики не только для себя, но и для "партнёра". И это в Бобруйске, чемпионе культа сплетен, переплюнувшем Одессу, Жмеринку и Бердичев! В Бобруйске, где - после такого Аллиного похода - весь город немедленно был бы в курсе, что "дочь зав. Оптики С. Рыбаковой спит со своим женихом до свадьбы, и что оба они подцепили где-то штамм "весёлой болезни".
Но это была только прелюдия. Мой мефистофельский монолог, даже не предполагавший диалога, зашёл ещё дальше, когда я велел ей (сжавшейся в комок и потерявшей дар речи) - для предупреждения возражений врачихи и требования, чтобы сначала я пришёл к той на приём и сдал анализы, заявить, что несколько дней воздержания убирают у меня все симптомы, а у неё самой - нет. Я фактически добивался, чтобы она по собственной воле объявила себя переносчицей инфекции, со всеми вытекающими из этого возможными катастрофическими для неё последствиями. Добиваться от возлюбленной, чтобы она совершила ради тебя такое социальное самоубийство: по своему типу тот же паттерн, что и просьба к любимой добровольно лечь вместо тебя на камень кровавого жертвенника. Если б я хотя бы просил! Нет! Я обращался безжалостным, требовательным тоном, каким говорил бы с ней похититель, требующий выкуп. Никакой чудовищный животный страх перед повторением пиелонефрита не мог ни оправдать, ни даже смягчить моего поступка. Тем более что это была Аллочка, Аленький Цветочек, с нежной душой и железной волей, умница, труженица, добрая фея. И только такой сатир, как я, был способен перешагнуть через это из-за собственного страха, безволия и малодушия. Жалкий трус. Антигерой.
И в этот раз я увидал её слёзы, хотя такие сильные духом, как Алла, не плачут. И снова она порывалась уйти, со словами, что уйдёт навсегда. И опять мне стоило громадных усилий удержать её, но, как только она успокоилась, я пробормотал чуть слышно (это была уже запредельная подлость), что её отказ пойти к врачу и сдать анализы может "расстроить нашу свадьбу"... И, лишь выдержав многозначительную паузу, добавил: "...если накануне свадьбы я вдруг загремлю в больницу...".
Что помешало самой Алле немедленно, сию же минуту разорвать со мной после этих слов, и вычеркнуть меня из своей жизни?
Тем не менее, у неё хватило благоразумия и выдержки, чтобы до самой свадьбы тянуть с исполнением моей просьбы, высказанной в форме требования или даже приказа.
Уже только одно это событие должно было отравить всю нашу дальнейшую жизнь, невидимой тенью продолжая лежать на будущем.
АПРЕЛЬ - ИЮНЬ, 1985.
Во время торжественного бракосочетания свидетелями были сын маминой подруги Розы и мой приятель - Лёня Лерер (один из друзей Виталика) - и Аллина двоюродная сестра Рита. В ЗАГС пришёл и Аллин старший брат, а также её лучшая подруга, Люда с Форштадта. 20 апреля 1985 года погода была солнечная, но грустная из-за тучек, неповторимым образом набегавших и затенявших солнце, как слёзы радость, словно пьесы Шопена с быстрым чередованием мажора и минора.
И настроение у всех в этот торжественный день было под стать погоде. На душе было светло, но грустно, и все это чувствовали, не сговариваясь, будто светлая печаль разлилась в воздухе из каких-то высших небесных сфер.
Странно: все присутствовавшие слышали приглушённую музыку, источника которой никто не мог угадать. Кто-то заметил, что музыка, вероятно, доносится из кафе напротив, но кафе было закрыто, и, к тому же, звенящие звуки фортепиано хрустальными палочками неслись будто из ничего, так тихо, так нереально, как будто находились у каждого в голове.
Виталик прибежал с цветами поздравить нас, и на нём тоже лежала печать доброй грусти и печального юмора. У него был срочный и нервный заказ, но, не смотря ни на что, он сделал всё, чтобы придти, и оставался, пока все не начали расходиться. Моё сердце укололи будто две булавки, как только я подумал о том, что мой брат обречён, что над ним висит Дамоклов меч неизлечимой болезни, и что, несмотря на смертный приговор страшного диагноза, он всегда успокаивает и утешает других, пытаясь вселить в сердце близких ему людей свет радости, оптимизма и надежды.
И в этот счастливый, праздничный день что-то трагическое мешало нам с Аллой, и всем другим ощутить полноту счастья. Будто предчувствие каких-то сегодняшних и будущих событий, печать великой красоты и великих страданий, не выпадающих на долю каждого смертного. Будто предвиденье нашей верности друг другу, замешанной на бедах и несчастьях.
И казалось, что по ступеням ЗАГСА мы спускаемся к невидимым кругам ада, таким, которые даже Данте не в состоянии был бы описать и представить. Но ждали нас внизу, перед нами, и полнота жизни, и счастье, и большая любовь.
* * *
Свадьбу сначала справляли у Рыбаковых, в их собственном доме, куда набилась добрая сотня гостей. Я желал бы скромной свадьбы с минимумом приглашённых, в кругу родных и самых близких друзей, а не мещанской гулянки "разлейся, море". Но в таком городе, как Бобруйск, и особенно на Рабочей улице, где жили Рыбаковы, это не представлялось возможным. Получилась свадьба сумбурной и шумной, и тосты произносились наперегонки, чуть ли не одновременно, и в открытые окна врывался шумный перестук поездов с близлежащей железной дороги. Галдёж гостей был таким беспредметным, как разговоры соседей на скамейке у подъезда.
В довершение, в конце вечера Аллины и мои родители умудрились повздорить, и это добавило печальной краски в без того необъяснимое оцепенение двух последних недель. И только сама Алла не давала мне впасть в меланхолическое уныние, своей заразительной энергией, шутками и оптимизмом ставя преграду между удручающей действительностью и моим восприимчивым и ранимым сознанием. В моей уютной кооперативной квартире, в привычной обстановке, и с заводной, весёлой, молодой женой я забывал о невидимой паутине трагедий, висящей надо мной, и от обречённости папы и Виталика, от серьёзных болезней мамы, от старческого психоза дедушки нырял в своё гнёздышко: как страус, зарываясь головой в песок.
А перед глазами почему-то стоял двор Аллиных родителей и резкий контраст групповых снимков и сцен до и после пирушки. Повздорившие на свадьбе, наши родители вышли из дому рука об руку, притихшие, словно объединённые одной парализующей мыслью. Точно так же они как-то отстранённо ходили по двору и позировали для групповых фото перед свадьбой. Совершенно деревенский по виду двор; пожухлая прошлогодняя трава под ногами; деревянные заборы и сараи, на фоне которых сушилось бельё на верёвке; блеклые, серой гаммой, краски ранней весны... Всё было приглушённым, в полутонах, как и странное настроение, охватившее всех присутствующих.
Мои родственники, встав друг возле друга и друг за другом для группового фото, казались подёрнутыми флером, будто знали или чувствовали, что это фото окажется последним, где они вместе. Двоюродные братья моего папы, Донька и Люсик, и мой отец, казалось, чувствуя свою участь, смело глядят в лицо безжалостной судьбы. И только бабушка, которой оставалось жить всего пару лет, стояла с совершенно другим выражением на лице, освещённым совершенно невероятным, фантастическим светом, и, казалось, что её лицо отражает не только внутренний оптимизм и любовь к близким, но и знание о том, что есть жизнь после смерти. Мы с Аллой стояли между Люсиком и папой, словно наших ангелов-хранителей этого и того света. И только моя мама, красавица даже в свои годы, Фима, которого она держала под руку, и Света, Фимина жена, державшая мужа под руку с другой стороны, выглядели иначе.
А когда я смотрел на своего брата, стоящего позади меня, между мной и Идой, сердце обливалось кровью. С его редкой добротой и нежностью, с мягким, тонким юмором, поэт, художник и большой труженик, он был обречён страшной болезнью, с которой он итак уже прожил дольше, чем обычно живут. Преданней братьев, чем Виталик, не бывает на свете. Не я опекал и защищал своего младшего брата, но это он опекал меня и помогал мне во всём, как будто разница в возрасте в восемь лет была в обратную сторону. Без него, без его поддержки, физической и моральной, без его присутствия рядом - я не только лишался ментальной опоры, но оставался одиноким и беззащитным в пугающем меня, враждебном мне мире.
Глядя на фото,
где мы с Аллой стоим среди её родственников, я боялся даже гадать, кого из
них в будущие годы пощадит бег по минному полю: Жизнь.
* * *
А в воскресенье свадебный пир продолжался, но уже в ресторане гостиницы "Юбилейная", где время от времени я играл на клавишных на замене. Мне всегда нравился дизайн этого зала, с его приглушёнными тонами и подсветкой. Изысканное, галантное обслуживание, оригинальные, затейливые столики и стулья, шикарный интерьер, утопленная в глубине и со вкусом освещённая сцена и танцевальный "пятачок", двери и панно из тёмного дерева, тускло и благородно блестящие никелированные и бронзовые поверхности: всё переносило в особый, неповторимый, обостряющий чувства мир иллюзий. Посередине этого овального уютного зала с высоченного потолка свешивалась шикарная хрустальная люстра, вокруг которой вились галереи второго этажа-уровня, откуда взирали вниз, на танцевальную площадку, на людей внизу, на дерево и ковры нижнего уровня сидящие за столиками.
Мне всегда доставляло чувственное удовольствие тут играть. Но в тот вечер, во время моей собственной свадьбы, меня неожиданно поразил вид отца, "не вписывающегося" в этот зал, в эту обстановку, и мне стало его вдруг до боли жаль, так, что сжалось сердце. И грустной волной полоснуло по сердцу, когда я посмотрел на Виталика. И я подумал, что любое испытание и любые удары судьбы я сносил бы более стойко, если бы создавал всё своими руками, а не приходил на готовое. И это торжество было организовано и оплачено моими родителями и родителями Аллы, с помощью Ани и Виталика, а сам я палец о палец не ударил. Я только выполнял их наказы и поручения, когда, например, пользуясь приязненными отношениями с директрисой ресторана и администраторшей, добился скидки, или когда выпросил помощь у Модеста, шеф-повара ресторана "Бобруйск", чтобы на столах во время моей свадьбы оказались дефицитные продукты, и, среди прочего, символ престижа и связей - чёрная икра, или когда договорился с моими коллегами-музыкантами насчёт объявлений в микрофон. Но всё это я делал не по своей собственной инициативе, а по поручению Виталика или мамы, которые говорили мне, что делать, кому звонить, о чём и как договариваться. Именно поэтому, какими бы важными ни были мои действия, и какой бы весомой ни была моя лепта, это были сущие пустяки.
Я испытывал нечто вроде ревности к свадебным мероприятиям, как бы похитившим у меня на два дня Аллу, и не мог дождаться того момента, когда окажусь с ней наедине в своём уютном домашнем гнёздышке, и когда начнётся моя счастливая, удобная и умиротворённая семейная жизнь. Действительно, я не заблуждался и не обманывался по поводу будущих счастливых, умиротворённых минут. Но от подлинного счастья и удовлетворения меня отделял мой собственный эгоизм и моя собственная несостоятельность, потому что счастье - это не пассивное состояние, а деятельность во благо, а что я мог прибавить к своему прежнему мирку, кроме инертного курса на прежнюю работу в музыкальной школе на полставки, и редких халтур, вместе с основной работой не приносящих достаточно средств на полноценную жизнь в умеренном достатке?
Жизнь как бы авансом, в долг будущего, за счёт уже выплаченной кооперативной квартиры и наличия в этой квартире всего необходимого (что большинство рядовых советских людей никогда не будут иметь), за счёт кое-какой материальной помощи (продуктами из специальных магазинов-распределителей) родителей, и за счёт подработок, которые находил не я сам, а Виталик: это невыносимый моральный груз, который с годами будет всё тяжелее. И то, что (забегая вперёд) с рождением детей я стал посвящать почти всё свободное время их воспитанию и обучению, заменив собой ясли и детский сад, служило лишь слабым оправданием моего статуса "свободного художника".
Не случайно
в первые дни после женитьбы Аня выдала один из своих каламбуров, возможно,
с хорошо запрятанным намёком на мою житейскую инфантильность: вместо "Что,
вы должны и ванну подтереть?" со сменой акцентов и цезур "Что, вы должны
Ивану подтереть?". На что я съязвил, не докончив: "А что, вы должны и в Анну?..".
Ничего личного. Игра слов.
(Конец Второй Книги)
Лев ГУНИН
ЭТА ИГРА
(ВОЗМЕЗДИЕ)
роман-самопародия
ТРЕТЬЯ КНИГА
1986 год.
Начиная новую тетрадь Дневника, необходимо упомянуть чрезвычайные обстоятельства, подвигнувшие меня на возобновление записей персональной хроники. Они буквально вынудили меня продолжать свои документальные летописи. Что же это за обстоятельства, заставившие меня - после долгого перерыва - взяться за дневник, который я не вёл чуть ли не год, и на который просто не оставалось ни сил, ни времени? (На какой-то период в моём сознании вообще поселилось разочарование дневниковой формой (или, скорее, форматом) самовыражения (и, надо заметить, самовыражения в буквальном смысле д л я с е б я).
Одно из таких обстоятельств - важная тенденция капитального значения, оказавшая влияние на всю мою дальнейшую судьбу и на судьбы других людей, включая окружающих меня, живущих рядом со мною. Она потрясла все основы текущей жизни, и завела быт, несбывшиеся надежды и неосуществлённые стремления людей в ещё более непролазную трясину. Это наступление НЕОСТАЛИНИ3А, а, в более широком смысле - мирового НЕОФЕОДАЛИЗМА. Его я регулярно предсказывал на страницах последних тетрадей дневника, предсказывал прорицательно, но и не равнодушно, предсказывал, надеясь, что эти предсказания внесут лепту в борьбу за предотвращение этого страшного явления. Поэтому я трубил о том, что имеется налицо угроза сталинизма и глобального неофеодализма всем тем, кто, по моему мнению, мог сыграть известную роль в противодействии ему. Я вёл хитроумную и опасную закулисную борьбу на очень высоком уровне, затрагивая высших чиновников государства и сталкивая крупные фигуры при помощи тех пружин, которыми научился управлять и всё больше совершенствовался в этом. Оставаясь анонимным источником, я обращался к влиятельным деятелям культуры с предупреждением: неосталинизм наступает, неофициальные и полуофициальные неосталинские (неофеодальные) банды растут, и даже некоторые реликтовые основные черты неосталинизма (неофеодализма), такие, как широчайшее распространение принудительного и подневольного полурабского и рабского труда - нашли отражение в принимаемых в последние годы законах и постановлениях, в общей политике властей. И, хотя в Беларуси продолжаются обе взаимоисключающие и противоположные тенденции либерализации и закабаления-тоталитаризма, уклон в сторону неосоветского-неосталинского режима именно тут проявляется особенно ярко.
Сам я почти не питал никакой надежды на то, что неосталинизм будет остановлен, тем более - в БССР; наоборот, я считал его неизбежным.
Моя уверенность в том, что эпоха неосталинизма продлится не более двух-трёх, от силы пяти лет, крепла, но я осознавал, что в этот период могу быть физически уничтожен, а вместе со мной могут ожидать расправы десятки, сотни, или тысячи других активистов, а бездна страдания и горя в первые годы развёртывания нового режима разверзнется не менее глубоко, чем при оригинальном сталинизме в его поздний период.
Одновременно, несмотря на все мои прогнозы и предположения, при вступлении Горбачёва на свой пост я, как и многие другие, дал себя обмануть, и питал какие-то надежды, не исключая, что всё повернется в противоположную сторону. Хотя от информировавших меня лиц, а также анализируя и сравнивая разнородные факты, я видел, что закамуфлированная реакция зажимает свою пасть на горле народа, слащавые и правдивые по сущности речи лидера зарождали в сердце зерно надежды.
Примерно полгода длился мой самообман. И даже речь Горбачёва на XXVII съезде КПСС казалась мне отголоском 1960-х годов, хотя ситуация была теперь совсем иная. Прямой призыв лидера к повторению - по сути - НЭП-а, к развитию частной инициативы и частной собственности показался мне отходом от ориентирования на принудительный труд и перенаправлением стрелок на частное хозяйство. У меня появился проблеск надежды, что будет отменена так называемая "школьная реформа", что больше нас не будут посылать на бесплатные сельхозработы в любой день, включая выходные, что… Но надежды скоро развеялись. Стало ясно, что призывы к демократии и гласности, к активности профсоюзов - не что иное, как прикрытие зарождения "дикого капитализма" и возрождения рабства; как закулисное освобождение цеховиков и экономических нелегалов, и уголовного беспредела; как стремление вынудить ряд лиц на откровение, а потом, когда наступит момент, срезать всем высказавшимся и высунувшимся головы, т.е. стремление выявить активных и честных людей с целью расправы. До сих пор такие люди боялись высказываться - они молчали. Отличать их от других молчавших было сложно, да и трудно было к ним прицепиться хотя бы чисто формально. Теперь нашли и повод, и возможность выявить их и в каком-то близком будущем передушить.
Одной рукой возрождая рабство и раскрепощая уголовщину с "диким капитализмом", а другой рукой подписывая декларации "о гласности", "о демократии", власти прекрасно дезинформировали и ублажали международное общественное мнение, на которое им глубоко наплевать, но полуфеодальное государство более чем когда-либо, при вступлении Горбачёва на свой пост, стало нуждаться в замедлении бега наперегонки в деле вооружения, нуждаться в западных кредитах и дешёвом зерне, в западной технике, приборах и технологиях.
И всё яснее становилось, что нынешний курс советского руководства (возможно, даже вопреки Горбачёву) определяется не только внутренними силами и пружинами, но и установками фактически победившей стороны: контролируемого реакционными идеологическими, теософскими и сектантскими доктринами Запада. Итогом всех послевоенных десятилетий стало более человечное и более удобное для жизни людей общество: как в СССР, так и на Западе. Но его ресурсы и социальные программы стали подвергаться всё более хищным и агрессивным набегам внутренних варваров, грабящих богатства государств, незаконно присваивавших себе всё большую долю предназначенного для миллионов. И, чем дальше, тем аппетиты хищников разгорались. Мафия, сросшаяся с государственным чиновничеством, коррупционеры, экономические диверсанты, банки и гигантские корпорации Запада стали внедрятся в советские структуры систем коррупции в СССР. И присвоение всё большей и большей доли общественного добра хищниками и паразитами, не производящими ничего и не вносящими никакой лепты в общественное благосостояние становится той замочной скважиной, в которую видится беспросветное будущее с восстановленной глобально цензурой, тоталитарными законами, полицейским государством, и спецслужбами, открыто заменившими все правительства, ставшие церемониальными марионетками.
Но всё большее число людей внутри страны яснее и отчетливей понимают, к чему клонит побеждающая сторона, вопреки горбачёвскому курсу, что настала эпоха не очередного потепления, но эпоха жестокой стужи.
Андропов пытался взять под контроль неосталинские банды, о которых я писал неоднократно на страницах своего дневника (питая надежду, что идеальный читатель, кто-то будущий, прочтёт его). Этот руководитель пытался даже их расформировать. Но против него выступили связанные с мировой реакцией силы в Комитете Государственной Безопасности и неосталинские элементы.
Неосталинские банды (отчасти как подготовка грядущего уголовного цунами для перераспределения ресурсов и его камуфляжа) формируются и питаются той же международной сволочью, что заварила всю эту кашу.
Ходит легенда о том, что на Андропова было совершено покушение, и что ему прострелили единственную здоровую почку, после чего он почти год жил на гемодиализе. Это был, конечно, реакционный лидер, но его деятельность имела некоторые положительные аспекты, хотя трудно признавать за ним что-либо полезное на фоне того, что при нём сердечников лишили покупаемого за валюту необходимого средства, без которого тысячи людей умерли, что он полным ходом начал школьную реформу, имеющую целью привести к эксплуатации детей, что он не ограничил, а расширил войну в Афганистане, что он произвёл перестройку МВД в сторону ещё более жёстких полицейских мер. Но он пытался преодолеть произвол на местах, бороться с террором неосталинских банд, укрепить доверие к центральным властям и вернуть хотя бы частичное признание законности их действий, то есть, действовал по человеческой психологии. В некотором смысле он пытался если не ограничить правомочия госбезопасности, то, во всяком случае, поставить действия кагэбэшников под больший контроль парторганов, и этого ему не простили. Всё сложное дерево деятельности Андропова как лидера и особенностей его эпохи я не стану рассматривать, но надо признать, что это была ещё одна остановка на пути к неосталинизму-неофеодализму (глобальному фашизму), остановка-пёредышка перед последним фатальным всемирным переломом, передышка жестокая, сложная и трагичная.
Жестокость, чудовищный ужас судьбы самого Андропова сводился в основном к тому, что он не примкнул ни к деятелям того лагеря, который шёл "брежневским курсом", ни к тем, кто был ориентирован на полное восстановление рабства. Но, если с первыми он вёл почти непримиримую войну, то вторым он пошёл на значительные уступки, вместо системы рабства вводя отдельные её элементы. Известно и то, что в последние месяцы жизни Андропова этот лидер уже слабо контролировал деятельность правительства, и без него и вне его ведома принимались решения, усиливающие закрепощение народа. Но в то, что внедрение глобального фашизма (неосталинизма-неофеодализма) в российские реалии было отложено на некоторое время, и что страна ещё не контролировалась всемирной мафией "Нового Порядка", Андропов, безусловно, внёс свою лепту.
Пожалуй, страшная Чернобыльская катастрофа знаменовала собой некий перелом, когда абсурдное, иррациональное (даже для тоталитарных обществ) пренебрежение здоровьем и жизнью людей и судьбой нашей Планеты выплеснулось наружу, отмечая наступление эры античеловеческого цинизма и кибернетического (нечеловеческого) мышления.
Я могу только предполагать и догадываться, но мы с мамой мало сомневаемся в том, что радиация Чернобыля сыграла фатальную роль в резком ухудшении здоровья Виталика и перехода его смертельной болезни в новую, ещё более страшную, фазу. Возможно, от этой фазы его отделяли бы ещё 5-6 лет, не случись Чернобыльской катастрофы и её последствий (включая беспрецедентный феномен её преступного замалчивания и пренебрежения мерами безопасности).
Именно с этого события я и начну описание
всего, что произошло за несколько последних месяцев, обозначая хронологическую
последовательность их именами.
АПРЕЛЬ 1986.
В субботу, 26 апреля, звонила Аллина сестра, Аня, и сказала, чтобы мы послушали "разговоры" западных "радио-голосов", добавив, что произошло что-то экстраординарное. Потом она сказала, что случилась катастрофа на каком-то заводе, назвала и населённый пункт: Чернобыль, где-то на Украине.
В тот день сияло яркое солнце. Мы с Аллой и Инночкой пошли в больницу к Семёну Э-ну, её дяде, который лежал в глазном отделении. Я всё время пытался поставить коляску с ребёнком на солнце, конечно лицо ребёнка стараясь оставить в тени, но Алла, почему-то, мне настойчиво не давала этого делать, хотя до этого дня не возражала, если я ставил ненадолго коляску на солнце.
Почти весь день мы провели на улице.
Как мы ни зондировали западные радиостанции, которые начали неожиданно с необыкновенной силой глушить (так, что приходилось слушать на английском, немецком или польском) никто ничего не передавал о катастрофе в Чернобыле. Возможно, я прозевал это сообщение, пока скакал с одной волны на другую. Если мне не изменяет память, и я не дорисовываю этот факт в своём воображении, вскоре начали глушить главные зарубежные радиостанции (такие, как Би-Би-Си) даже на иностранных языках, что было самым необычным.
Назавтра, 27 апреля, также ничего - до самого вечера - услышать не удалось, или ничего пока ещё не передали. Но Аня в тот день сказала, что произошла авария на Чернобыльской атомной электростанции, что об этом говорили приехавшие из Брагина, из Хойников, из Комарина и других городов, близких к району Чернобыля.
Не помню точно - то ли 27, то ли 28 апреля - впервые о катастрофе передала Швеция, которая заявила протест Советскому Союзу по поводу поступления в атмосферу радиоактивных веществ с территории Советского Союза. Однако, по сообщению шведского радио, СССР не признал факта катастрофы, отказался отвечать на запрос Швеции, Финляндии и Норвегии о том, откуда происходят выбросы радиоактивных веществ на территории Союза. В этих странах впервые (за пределами стран соцлагеря) было отмечено повышение уровня радиации, и они пару дней (два или три дня) пытались выяснить, откуда идут эти радиоактивные выбросы, пока не пришли к выводу, что они из Советского Союза.
Вся Европа забила тревогу. Утечка радиоактивных веществ представляла собой серьёзную угрозу жизни и здоровью сотен тысяч, миллионов людей, но информационные источники в Союзе и правительство страны - по-прежнему молчали, не давая никаких разъяснений. Как выяснилось потом, сокрытие информации о катастрофе действовало не только на высшем, но и на местном уровне, снизу вверх и сверху вниз по вертикали всей пирамиды, потому что республиканские украинские власти, якобы, не сразу сообщили о случившемся наверх, что обязаны были сделать, но какое-то время скрывали об аварии и её размахе от кремлёвских руководителей.
29 апреля впервые появилась кратенькая заметочка в газете Правда: о том, что на Чернобыльской атомной электростанции произошла авария. Ни о размерах этой аварии, ни о её последствиях, ни о числе жертв, ни об опасности для жизни и здоровья людей ничего не говорилось.
В тот же день глушение западных радиостанций стало такое, что на русском языке практически ни на одной волне слушать передачи стало невозможно.
Произошло и то, чего раньше никогда не было: тотальное глушение передач на других языках: немецком, английском, французском, польском, и т.д., с той же интенсивностью, что и на русском. (А ведь в СССР совершенно ничтожное число советских граждан владело иностранными языками [и то среди них практически не было тех, кто бы не работал в государственных органах]. К примеру, в своём Бобруйске я был, наверное, единственным рядовым человеком (не связанным с госаппаратом), владеющим английским достаточно хорошо, чтобы слушать и понимать содержание передач Би-Би-Си. К тому же я владею польским на уровне родного и неплохо знаю немецкий).
Только тогда я забил тревогу. Я помнил из литературы, которую мне доводилось читать, а также из передач Би-Би-Си на английском языке об авариях на атомных ЭС, из уроков Гражданской обороны, что выбросы радиоактивных веществ могут заражать местность на огромных расстояниях. После долгих поисков я нашёл Чернобыль на карте -и выяснил, что он примерно в двухстах километрах от Бобруйска (потом оказалось: ещё ближе). Тогда я стал требовать от Аллы, чтобы она пока не выходила на улицу, особенно с ребёнком, а сам принялся за чтение соответствующей литературы. После того, как я решил, что уяснил достаточно главных фактов, я сказал Алле и маме с Виталиком (папе, я знал, говорить бесполезно), чтобы они не открывали форточек, что нужно делать два раза в день влажную уборку, каждый день мыть голову, на улицу по возможности не выходить, исключить молочные продукты из рациона; при вынужденном выходе на улицу надевать головные уборы, а уличную одежду обеспыливать выбивалкой или вымывать после каждого выхода; не пользоваться водопроводной водой, а лишь водой минеральной из бутылок или бутылочными напитками. Примерно со вторника я заставил всех принимать йод, по капле на стакан воды. Раствор с меньшей концентрацией мы давали ребёнку. Но уже через день мы стали принимать вместо обычного малопроцентного йода йодистый калий.
Примерно в понедельник позвонили - и сказали, что разбился Анин муж, Фима. Сказали - насмерть. С Аллой случилась истерика. Меня сообщение о гибели Фимы потрясло так, как я и не ожидал, и я сам не заметил, как и меня охватили рыдания.
Оценить значение или место гибели этого человека в моей судьбе или в жизни ставших близкими мне людей - Ани, её детей, её мамы, - в жизни моей жены Аллы, - в тот момент я не мог, но эта трагедия - сам не знаю, почему, - слишком сильно (учитывая, что с Аниным Фимой я и знаком был "без году неделя", и встречался с ним всего каких-то три-четыре раза) полоснула меня по сердцу: так, как будто наступил конец света. Это страшное событие прозвучало набатным колоколом, предупреждением, предостережением судьбы. На меня неожиданно повеяло могильным холодом, чем-то таким, что лежит за пределами нашего восприятия, за пределами всех человеческих забот и стремлений, и я осознавал лишь одно - что это нечто ужасающее. Нахлынув на меня образами кошмарных снов (которые с момента известия о гибели Аниного мужа беспрерывно целыми сериями продолжали мне сниться и сниться каждые сутки, как только я закрывал глаза), предощущения будущих трагедий слетали на меня как мифические птицы с человечьими головами.
Точнее, кошмары пророческого содержания преследовали меня со времени начала моей игры в ресторане "Бобруйск" и усилились до апокалипсических страстей со смертью дедушки, но их отличие от связанных с кончиной Фимы состояло в том, что вторые уже отражали как бы последствия одного из предсказанных первыми сбывшихся пророчеств, и не только мучили меня по ночам, но буквально парализовали мою волю. Они повергли меня во мрак такой тяжёлой скорби, какую мне приходилось испытывать лишь в редкие минуты моей жизни.
Мысли о человеческих качествах усопшего подливали масла в огонь, вызывая вновь и вновь холодящие кровь ассоциации и горестные размышления. Как я уже заметил, Фима в Алле души не чаял, относился к ней, скорее, как к младшей сестре, чем как к свояченице, и опекал её по-своему, пытаясь помочь в житейских делах, делая всё, что только было в его силах. После нашей женитьбы он посетил нас всего несколько раз, каждый из своих визитов бескорыстно посвящая мелким ремонтам у нас в квартире. Как все Рыбаковы и их супруги (кроме меня), он был мастер на все руки, и, быстро разобравшись, что я не приспособлен к решению бытовых проблем, взял на себя эту миссию.
Единственная (кроме Аллы) подлинно добрая душа из всего клана, Фима не мог не чувствовать в ней родственную душу. Не случайно именно она сделалась посредником между ним и его собственной женой, в отношениях с которой у него возникали серьёзные проблемы. Алла не раз мирила Фиму с Аней, когда у них уже было на грани развода. Ходили упорные слухи, что Аня изменяет мужу; во всяком случае, Миша, который по её просьбе клал нам плитку на кухне, трактовался Аллиным и Аниным папой как её любовник. Однако, всё, что касается этих слухов, нельзя принимать за чистую монету. То, что Аня изображала из себя разбитную бой-бабу, в немалой степени было показухой, а за этим образом (и, соответственно, репутацией) скрывалась заботливая мать, самоотверженная сестра, и, возможно (кто знает?), преданная жена. Ведь злые языки могли болтать о ней невесть что и потому, что недолюбливали её. Аня сама была языкастая, и могла заткнуть за пояс любого. Работая диспетчером на новой междугородней автостанции, она стала такой, быть какой требовала от неё профессия. Иначе, среди грубоватой шоферни, невозможно было удержаться на этой работе. И, естественно, благодаря семейной традиции, она и росла среди матёрых шоферюг, и, понятно, получила определённую закалку, нахватавшись с детства. Неудивительно, что её подтрунивания и насмешки многих раздражали.
Ко мне она особой любви не испытывала, но ради своей обожаемой сестры готова была терпеть всю мою несостоятельность (с точки зрения Рыбаковых) и непохожесть (на них). Тем не менее, говорить колкости и бросать язвительные замечания было для неё как дышать воздухом, и она сама не замечала, как они сами вылетали из её рта. Умом и сердцем я понимал, что Аня неплохой человек, но некоторые её неотёсанные реплики оказывались слишком провокационными для моей тонкой и ранимой душевной конституции поэта и музыканта, способного к удивительному защитному иммунитету и метаморфозам, но только не в семейном кругу.
И вот, самое удивительное, что всё это сложное и запутанное хитросплетение противоречивых и неоднозначных жизненных явлений не имело почти никакого отношения к охватившему меня и моих близких острому чувству утраты и непоправимости в связи с трагической гибелью Фимы.
Если оно не было усилено подсознательным предощущением будущих негативных последствий Чернобыльской катастрофы для здоровья каждого из нас, и, в первую очередь, трагического влияния Чернобыля на судьбу Виталика и самой Ани, то тогда в этом феномене было что-то мистическое. Так бывает, когда из-за повреждения не несущей опоры вся конструкция неожиданно заваливается. И никто не знает, в чём дело, потому что ответ находится на другом, более высоком, уровне инженерной мысли. Так и тут. Потеря Фимы Р. оказалась равнозначной потере некого витального стержня, объяснение чему находится за пределами видимого для нас, "человеков", мира.
Неподтверждённые мысли о том вызывало и то огромное неподдельное горе, какое охватило Аллу при известии о гибели Фимы, выражавшееся яснее скорби Ани; её истерика и крики на кладбище, куда я не хотел её пустить, опасаясь нервного шока и того, что у неё может пропасти молоко (и не будет, чем кормить ребёнка); её рыдания у свежевырытой могилы и полная трагизма и нелепости с обывательской точки зрения сценка, когда её не могли оттащить от гроба.
Даже после того, как ушло первое тяжёлое неосознанное потрясение, я продолжал испытывать боль и тоску в связи со смертью этого человека, и думал о невозможном - о том, что, вот, если бы случилось чудо, и он бы ожил, или если бы не он, а кто-то другой был похоронен, а он бы вдруг объявился. И я содрогался от мысли о невозвратимости мига, о невозможности вернуться назад, что-то изменить, предотвратить, исправить в уже случившемся из ближайшего будущего.
Нелепость Фиминой смерти и какая-то недосказанность по поводу её обстоятельств выстраивала в моём воображении целый ряд иррациональных сценариев, таких, как месть какого-нибудь одержимого партийца-фанатика или ка-гэ-бэшника Ане за её длинный язык, то есть, за то, что она распространяла по городу "сплетни" по поводу засекреченной властями Чернобыльской катастрофы.
Действительно, работая диспетчером на новой междугородней автостанции ["спаренной" со второй, меньшей (чем "Березина") железнодорожной станцией "Бобруйск"], Аня, "принимая" автобусы с чернобыльского направления, слышала рассказы пассажиров и водителей о размахе бедственного положения, хаоса и отчаянья в поражённых районах, и разъяснения умных людей, имеющих научные знания. До её ушей доходили и слухи, просочившиеся из закрытых партийных кругов, из кулуаров местной исполнительной власти если не самого Чернобыля, то, по крайней мере, ближайших к нему населённых пунктов на территории Белорусской ССР.
И то, что советская элита пыталась скрыть от рядовых граждан, выходило наружу.
Но Аня была далеко не одна такая "разговорчивая". Каждый шофёр, возвращаясь с чернобыльского направления, привозил свои рассказы, которыми делился, как минимум, в кругу семьи. Каждый транзитный автобус привозил взбудораженных, испуганных и глубоко подавленных пассажиров, языки которых развязывало потрясение и чувство, что в сложившейся ситуации прежние законы и табу больше не действуют. Так что вышедший из-под контроля властей широкий поток информации ни в коей мере не был связан с Аней и не сводился к её "болтливости".
Настоящая десница судьбы обрушилась на неё в силу самой специфики её работы, потому что каждый работник автостанции не мог не схватить в те дни повышенной дозы радиации. Да, автобусы, идущие в Бобруйск из более близких к Чернобылю населённых пунктов, стали по дороге поливать водой из шлангов, смывая с корпуса и с колёс радиоактивную пыль, но радиация оседала и накапливалась внутри салонов, на одежде пассажиров и на их багаже, "приезжала" по рядом идущей железной дороге, и поступала с находившейся тут же железнодорожной станции "Бобруйск". Какие последствия это будет иметь для итак склонной к онкологии (о чём я могу догадываться из перешёптываний в кругу семьи) Ани: одному Богу известно. А комбинация получения повышенной дозы радиации и сильнейшего стресса в связи с трагической кончиной мужа может оказаться в дальнейшей перспективе роковой даже для такой стойкой и волевой женщины, как Аня.
Одно не вызывало сомнения: гибель Фимы не могла не быть связана с жуткими событиями Чернобыльской катастрофы, с её сокрытием властями, и со всеми последствиями преступной местной и государственной политики, то есть, как минимум (в связи с последним), с паникой и хаосом на дорогах.
Именно в те дни до нас доходили слухи о водителях с огнестрельными ранениями (которых, якобы, пытались задержать в зоне бедствия, но те ослушались приказа и дали дёру с КПП, попав под огонь на поражение), о целых автобусах с получившими большую дозу радиоактивного облучения людьми, которые не выпустили из Зоны, и о других подобных фактах. Но даже если бы Фима погиб раньше Чернобыля, трудно вообразить что-либо более трагическое, чем ужас смерти профессионального шофёра в роли беспомощного и сдавленного с обеих сторон телами попутчиков пассажира.
Через некоторое время среди водителей пошли разговоры, что в кабине машины, где ехали Фима, сидевший за рулём шофёр и ещё один человек (они гнали машину в капитальный ремонт или - скорее - из капитального ремонта), произошла какая-то драка, и из-за неё, якобы, случилась авария. А ещё позже выяснилось, что Фима умер не от травм, как говорили вначале, а от большой кровопотери: из-за того, что кто-то из врачей больницы возле Черикова, где случилась авария, не отдал распоряжения перелить ему кровь, хотя летальный исход без переливания был очевиден, и кровь соответствующей группы имелась в больнице.
Гораздо позже до меня дошли слухи о секретном распоряжении партийных властей зарезервировать все запасы приготовленной к переливанию крови для жертв чернобыльского облучения, и, значит, обречь всех остальных (кто не подвергся облучению, но кому переливание было необходимо) на верную смерть.
О том, что Фима умер от обильной кровопотери из-за того, что ему в больнице не стали делать переливания, и о том, что его травмы в принципе не были смертельны, стало известно Ане и отцу Фимы уже через несколько дней. Косвенно это прояснилось уже из моих переговоров по телефону с врачами больницы в самом Черикове, которые были потрясены всем, что происходило в те дни, и, в частности, нелепой и незакономерной смертью Фимы, которую можно было предотвратить. Те же подробности уже итак были известны в коллективе водителей Межколхозстроя, где Фима работал (и погиб на работе).
Все эти дня я носил куртку, шапку, и в любую погоду брал с собой зонтик, опасаясь попасть под радиоактивный дождь.
Никаких сообщений или заявлений ни по всесоюзному, ни по республиканскому, ни по местному радио об уровне радиации, о событиях в Чернобыле, или о мерах предосторожности не делалось ни в апреле, ни в мае, ни в июне, ни позже...
Кроме коротенькой заметки в "Правде" (признавшей только сам факт аварии на Чернобыльской атомной электростанции), не говорилось и не сообщалось ничего, и, главное, царило полное молчание об опасности, которую представляет собой радиация, о мерах, в какой-то степени предохраняющих от поражения ею.
Я в понедельник должен был, как всегда, ехать в Осово, и по пути туда и назад наглотался ужасной пыли, которая всегда набивается во время этих поездок по просёлочной грунтовке в автобус, а эта пыль, конечно, уже была радиоактивной.
Более ясная картина постепенно стала вырисовываться из элитных или закрытых газет, доступ к которым я себе обеспечил задолго до описываемых событий. Именно оттуда я почерпнул дополнительную информацию о том, что происходило в Чернобыле, в посёлке энергетиков, и в городе Припяти с 26 по 30 апреля. "Советская Индустрия", "На страже Октября", "Литературная Газета" и "Советская Россия", наиболее откровенно писавшие о событиях в Чернобыле - это элитные периодические издания, попадающие в руки ограниченного контингента читателей и в Беларуси распространяющиеся строго по подписке. Что касается газеты "На страже Октября", то она - тем более - лимитирована, и достаётся далеко не каждому смертному даже по подписке, но лишь выделенным, привилегированным людям, так как подписка её ограничена. Эта газета в основном распространяется среди сотрудников милиции и КГБ, и освещает "боевые" будни "органов".
Что же касается газет и журналов "Служу Советскому Союзу" (журнал ГПУ), "На боевом посту" (журнал ПУ МВД СССР) и печатного листка "Карающий меч (который распространяется среди местных сотрудников КГБ и "выделенных" работников МВД), то даже их названия ничего не скажут рядовому советскому человеку. Как и газета "На страже Октября", они попадают в руки (как правило) только читателям из числа сотрудников политорганов внутренних войск, КГБ и МВД.
Дополнительные сведения я узнавал от функционеров высокого и среднего ранга, от физиков-атомщиков, "проговорившихся" мне или моим знакомым, узнавал из разговоров с людьми, живущими поблизости от Чернобыля, с которыми я сталкивался в поездах и автобусах, узнавал от знакомых, имеющих родственников на Украине и в Южной Белоруссии. Кое-что мне рассказывали водители попутных машин, которых посылали в сторону (или даже в район) Чернобыля (или они случайно оказались там в момент катастрофы), кое-что - от водителей автобусов, от студентов Минского Института Культуры, которые приехали из тех краёв.
Задолго до трагического дня 26 апреля на станции начались неполадки. Персонал -станции и её администрация не спешили вызывать крупных специалистов и решили исправить неполадки своими силами. Попытки исправить положение привели к ещё более серьёзным последствиям, и тогда администрация станции всё же вызвала одного или двух крупных специалистов, которые должны были найти причины неполадок и устраните их.
К тому времени были просрочены сроки графиков замены стержней реактора и его остановки, профилактического осмотра, и так далее и так далее. Ведь чем дольше работает реактор без остановки, тем больший производительный эффект, тем
больший доход приносит станция, тем больше электроэнергии она вырабатывает за минимальные затраты.
Кроме того (если верить тому, что рассказывали люди, называвшие себя работниками станции), за "экономию материалов и оборудования" им выплачивали добавочную надбавку к зарплате, как бы прогрессивку. Поэтому персонал станции был и материально заинтересован в более длительном эксплуатировании реактора без остановки.
Таким образом (опять же, если доверять этой информации) все сроки были нарушены, давно назрел момент отключить реактор. Возможно, реактор должен был быть отключен и в результате неполадок. И решили его наконец-то отключить.
Когда стержни реактора выводятся из особой ёмкости, где действует общая система охлаждения, включаются местные системы охлаждения, предотвращающие расплавление сердечников, гранитовых стержней. Так мне рассказывали люди, имеющие отношение к этой деятельности; возможно, что я в чём-то отступаю от их рассказов. Когда была отключена общая система охлаждения, местная система охлаждения не сработала, произошло расплавление, воспламенение, возможно, небольшой (или большой) взрыв. Во всяком случае, потом визуально просматривались разрушения на здании реактора: в четвёртом блоке.
Здание Чернобыльской атомной АС строили специалисты по возведению гидроэлектростанций; в результате чего не были учтены многие особенности специфики атомных электростанций, что значительно повышало риск и осложнило устранение последствий катастрофы. Даже крышу здания покрыли битумом, который не только
плавится, но может и воспламениться. Кроме того, станция была запущена "досрочно". Не стоит напоминать о том, что станция была построена в зоне особо высокой плотности населения, вблизи (относительно) таких крупных городов как Киев, Минск, Гомель и районов особенно густой популяции. Уже одно это было чудовищным преступлением.
Газета "На страже Октября" пишет, что авария случилась ночью, с 25 на 26 апреля; в пожарную военизированную часть №2 позвонили с сообщением тревоги в 1 час 23 минуты ночи. "Одновременно, - пишет газета, - сигнал передали и в пожчасть города Припять и УПО УВД Киевского облисполкома. Обстановка на Чернобыльской АЭС была действительно тревожной: пылало покрытие машинного зала. Требовалось во что бы то ни стало сбить пламя. Это усложнялось необычными позициями наступления на огонь. Каждый шаг, отвоёванный у стихии, давался с трудом, сапоги вязли в расплавленном "битуме".
Об эвакуации населения даже и не подумали. Наоборот, главной задачей было не выпустить никого из зоны катастрофы, исключить утечку информации о катастрофе на Чернобыльской атомной электростанции; не допустить вывоза людей со смертельной или близкой к смертельной дозой облучения из зоны; предотвратить бегство жителей из зоны радиоактивного поражения и прилегающих к ней областей, чтобы не допустить паники, не выхода на работу, и т.п., то есть - максимального экономического урона...
Озвучивались и другие причины, но главное тут, что экономические и политические интересы поставили выше жизней миллионов людей.
Если бы в Скандинавии не обнаружили повышения радиации и не установили, что её источник - на территории Украины, десятки тысяч людей были бы уничтожены, или им дали бы просто умереть от радиоактивного поражения. Никаких сообщений об опасности не делалось. Ничего об угрозе жизни и здоровью не говорилось. Люди с балконов в Припяти и в посёлке энергетиков наблюдали пожар на атомной электростанции; дети в колясках были прогуливаемы матерями, другие детишки спокойно гоняли мяч. Все грудные дети, что были в колясках, по заверению очевидцев, потом умерли. Не только в районе станции, но в полосе на 30-80 километров вокруг неё у многих детей были радиоактивные поражения кожи: пятна на лице, шелушения, и тому подобное.
Сколько людей погибло с р а з у - мы никогда не узнаем.
Власти заботились не о спасении населения, а о том, чтобы, наоборот, никто из района наибольшего поражения не ускользнул, чтобы очевидцам не удалось выбраться из зоны катастрофы и поведать о том, что там творится.
По сообщению той же газеты, власти "организовали посты на дорогах, поток спецмашин всё нарастал, в городе поддерживали порядок, обеспечивали охрану важнейших объектов".
Одними из таких объектов были автопарки, гаражи, дороги, окрестные населённые пункты. Газета пишет, что ситуация и задачи милиционеров были чрезвычайно сложными, трудными, необычными, и добавляет, что "особенно "жарко" было на дорогах. Но госавтоинспектор - младший лейтенант милиции В. Вишневский, - инспекторы ДСП - старшина М. Матюха, старший сержант В. Денисенко, и десятки их коллег не теряли самообладания и выдержки".
Нетрудно догадаться, что "особенно "жарко" было на дорогах именно потому, что немалая часть местных ударилась в бегство, устремившись любыми путями выбраться из зоны поражения. Понятно, что, спасая свою жизнь и жизнь своих близких, беглецы не вышли не работу, игнорируя свои профессиональные и гражданские (общественные) обязанности. А по советским законам, злостный прогул - это серьёзное административное, если не уголовное (в зависимости от интерпретации) преступление. Так что всех, кто самовольно покидал городок энергетиков, город Припять, и окружающие их населённые пункты, власти заведомо считали преступниками, включая детей (которые обязаны были явиться в школу). И, таким образом, с грубой юридической точки зрения, у них имелись формальные основания задерживать всех, кто самовольно покидал зону бедствия. Но чьё преступление больше: тех, кто пытался избежать нелепой, бессмысленной смерти, нарушая при этом порядки обычного, мирного времени, - или тех, что распорядились не выпускать их из зоны бедствия, и, тем самым, виновны в смерти тысяч ни в чём не повинных людей?
К сожалению, рассказы очевидцев подтверждают все самые страшные догадки и предположения.
И патрули на дорогах и впрямь действовали, не выпуская адски мечущееся в панике (кто-то успел сообщить) население из поражённых радиацией населённых пунктов. Обезумевшие толпы людей напирали на милицейские кордоны, но цепные псы власти удерживали их, отбрасывали назад при помощи брандспойтов, запирали в домах, не допускали выхода из жилищ после попыток пробиться через заслоны. Было объявлено, что тем, кто самовольно покинет зону поражения, не возместят материального ущерба, не обеспечат жильём и работой на новом месте. Водителей, которые должны были проехать в поражённые районы, по утверждению, якобы, очевидцев, поили водкой, а затем пропускали. Можно ли верить этому - кто знает? Тех, кто распространял "слухи", а, иными словами, рассказывал другим какие-то правдивые сведения, почерпнутые в связи работой или "заимствованные" от "ответственных товарищей, арестовывали, содержали под стражей, и, вероятно, обрекали на смерть от радиации.
В поражённых районах, где было введено военное положение, расстреливали на месте "грабителей, воров, поджигателей".
Как я уже заметил, ни о каких мерах предосторожности не сообщалось. По данным газеты "На страже Октября" и журналов "Служу Советскому Союзу" и "На боевом посту", население было эвакуировано через 48 часов после аварии; а, по свидетельствам очевидцев, - через трое-четверо суток (даже через пять), в зависимости от района города, так как город разбили на пять районов, и эвакуировали последовательно.
Чтобы предотвратить "панику и кривотолки", во все населённые пункты выезжали ка-гэ-бэшники, которые дезинформацией, а в большинстве случаев угрозами заставляли людей "забыть" о том, что делается вокруг. Показатели дозиметров не оглашали. (Наоборот, всячески старались скрыть).
У меня имеются проверенные и достоверные сведения, что на внешней границе объявленной эвакуационной тридцатикилометровой зоны (эвакуация из которой началась только через месяц) уровень радиации достигал до 30 миллирентген в час.
За исключением некоторых отдельных случаев, медицинского обследования населения не проводилось. Город Брагин был настолько поражён радиацией, что его хотели вообще снести с лица земли, а потом передумали, начали "мыть", и так и "моют" без конца!
Никаких йодистых препаратов людям не давали. Наоборот, выступая по радио и в местной печати, врачи санэпидемстанций утверждали, что никакой опасности нет, что йодистые препараты приводят к отравлению, и что уже отравилось столько-то человек.
Первомайские демонстрации не отменили. На Первое мая во многих местах шли радиоактивные дожди, и многие попали под эти дожди. В Бобруйске максимальный уровень радиации был 1,5 миллирентген в час. Но власти прибегли к испытанному средству: проинструктированные ими работники санстанций "по секрету" говорили знакомым и родственникам, что всё в порядке. Но, если опасности не было, то зачем проверяли каждый автомобиль и автобус, зачем на первое мая "мыли" улицы несколько раз, а в некоторых местах города во время демонстрации - после прохода каждой колонны; зачем на территории больницы что-то распыляли; и, наконец, зачем с 27-28 апреля стали давать сотрудникам милиции и медработникам йодистые препараты?
МАЙ 1986.
Стало известно, что больницы и госпитали в Гродно (почему именно, в Гродно?) забиты заболевшими.
Больница в Минске на Семашко (9-я - гематологическая клиника) была также переполнена больными. Люди лежали на коридорах и в других подсобных помещениях. В 28-й минской поликлинике, на территории 9-й клиники - проверяли людей, правда, только тех, кто находился в момент катастрофы вблизи Чернобыля. Но многие минчане говорили, что были в Комарине, в Калинковичах или в Братине, и подвергались проверке. У всех отмечалось повышенное содержание изотопов в области зоба и в печени. В группе, где я занимаюсь в институте, заболели две девочки - лучевой болезнью. Одна и них - Андрющенко - серьёзно; находилась в тяжёлом состоянии, потом ей стало лучше; дальнейшая судьба её под вопросом.
Молоко продавали во всех магазинах, равно как и молочные продукты. Торговля 1 на улицах продуктами, в том числе и соками, пирожками, напитками, сдобой не отменялась, соки во многих местах стояли на улице открытыми. (Дозиметры - на многих объектах - из школ, из кабинетов и штабов гражданской обороны, на предприятиях - были изъяты; населению не поручали измерять уровень радиации; за хранение дозиметров преследовали.
Несмотря на заверения властей, что молочные продукты можно употреблять, всё меньше людей покупало их; к вечеру оставались тонны молока, творога, сыра, и др.; люди опасались употреблять овощи и фрукты. Баночки концентрированного молока в Минске в кратчайший срок раскупались; я сам возил несколько раз молоко в баночках домой.
В этой ситуации - впервые, возможно, за всю послевоенную историю государства - проявилось подлинное отношение народа к властям, к режиму и его порядкам, и выяснилось, что никто не верит властям, их заверениям и заявлениям, что никто не считает возможным, чтобы жизнь простого человека из народа ценилась руководством больше, чем жизнь раба в античные времена. Главной характеристикой властей в глазах рядовых граждан явилось молчаливое осуждение и неверие, ожидание от них любых, самых чудовищных и абсурдных, действий, и поэтому все сообщения официальных органов, все приказы и разъяснения, исходящие от официальных лиц, воспринимались абсолютным большинством населения как несомненная ложь.
Даже если это и было преувеличением, и если подлинная картина событий и их подоплёки была более сложной, оставляя хотя бы какое-то слабое оправдание и объяснение преступлениям руководства в дни чернобыльской трагедии, народ никакие оправдания не принимал. Да и как могло быть иначе, если не сообщалось ни о том, каким должен был быть нормальный радиоактивный фон, и каков в настоящее время уровень радиации в конкретных населённых пунктах, если тысячи людей были направлены -вопреки их воле - на работы в зону аварии (причём, многих забирали по повесткам, якобы, от военкомата на армейские учения, а отправляли в Чернобыль). Цинично лживые газетные сообщения том, что в районе аварии работают только добровольцы, никто не принимал всерьёз. К специалистам, знания которых были необходимы на месте в деле ликвидации последствий аварии, приезжали домой ночью, забирали их - как преступников - и отвозили в Чернобыль.
Авария достигла уровня национального бедствия. Во всех городах Беларуси и Украины над землёй летали самолёты, измерявшие радиацию в воздухе; по дорогам и улицам разъезжали машины, на бортах которых было написано "Передвижная лаборатория"; по улицам и дворам ходили люди с приборами, на вопросы жителей и прохожих отвечавшие, что их оборудование замеряет не уровень радиации, а исключительно загазованность. Самой большой заботой властей было не пропустить радиоактивные облака на территорию Польши, Румынии, Финляндии, Швеции, и так далее, для чего радиоактивные облака искусственно осаждались на территории Белоруссии и Украины.
Я сам видел в Минске и голубой, и чёрный дождь, причём, вся эта гадость плавала в лужах, покрывала асфальт и ступени зданий.
На рынках только через месяц стали проверять продукты на радиацию, и только через месяц в Бобруйске появились объявления на магазинах, что молоко и молочные продукты опасны.
Мы все знали и до Чернобыля, что советские и партийные руководители живут совсем другой жизнью, получают продукты и товары из спецраспределителей, имеют совершенно иные стандарты ведомственного жилья и доступ к информации совершенно иного уровня. Но только теперь, когда проявилось их совершенно наплевательское отношение к населению, к рядовым гражданам, всем стало очевидно, что у них совершенно иная жизнь, что интересы руководящей элиты и простого народа - не совпадают, и что за своё привольное житьё она готова расплачиваться жизнями миллионов простых людей.
Отношение руководства к жизни, здоровью, нуждам и быту простых людей проявилось и в том, что детей, эвакуированных из зоны поражения, содержали в эвакуации в достойных сожаления условиях.
Был эвакуирован Рогачёв и Жлобин (ближайшие к нам города), готовили к эвакуации Бобруйск и Минск. А в районе Руденска, рядом с Минском, всего в двадцати километрах от этого двухмиллионного города, и в восьмидесяти или сотне километров от Бобруйска - продолжали строить новую атомную электростанцию, которую собирались запустить так же "досрочно".
Позже стало известно, что радиоактивные продукты проникли в Днепр и в черноморские воды. Каждые 16-18 часов происходили всё новые и новые выбросы.
Многие десятки лётчиков и вертолётчиков, участвовавших в ликвидации аварии, погибли.
Поля, поражённые радиацией, не сжигали, зерно с этих полей поступало в хранилища, из него выпекали хлеб. Молока с повышенным уровнем радиации было уничтожено много, но много радиоактивного молока всё-таки поступило в магазины. Заражённых коров убивали, но мясо их поступало в магазины.
Я регулярно покупал польские газеты, из которых узнавал, что в Польше, в отличие от СССР, была создана специальная комиссия по изучению радиационной обстановки, которая регулярно информировала население об уровне радиации, называла конкретные, цифровые данные. Население в Польше сразу же предупредили, и было сделано всё, чтобы предотвратить поражение людей радиацией. Казалось, что это происходит не рядом с границей Советской империи, но где-то за тридевять земель, не в соседней стране, а на другой планете, в ином мире.
Радиацией от советского реактора была поражена почти вся Европа: Скандинавия, Польша, Германия, Чехословакия, Румыния, Болгария... Радиационные выбросы дошли до Англии на западе и до Японии на востоке. Однако советские власти отказались от иностранной помощи и долгое время не допускали руководителей и специалистов из МАГАТЕ - Международного агентства по атомной энергии, журналистов, врачей, экологов ни в район самой Чернобыльской атомной электростанции, ни в поражённые районы. Только через месяц-полтора они стали проводить пресс-конференции, которые транслировались по телевидению, но значительная часть их была вырезана, а некоторые показывали только отрывками, причём, с комментарием телеобозревателя, без звука.
Давались цифровые показатели уровня радиации в Минске и Киеве, а один раз - в Гомеле, но эти показатели, похоже, были откровенной фальсификацией. Всё это, приоткрывшее завесу секретности над катастрофой, пусть и не было объективным, стало возможным только вследствие того, что правительство империи столкнулось с неожиданным, видимо, для него пониманием собственного населения и зарубежной общественности, что оно представляет собой.
Люди стали ясно осознавать криминальную сущность режима, и того, что ему ни в чём нельзя верить. И, таким образом, правительство столкнулось с полным бойкотом в народе официальных версий катастрофы и радужно-успокоительного тона правительственных сообщений.
Однако, размышляя над фактами разворачивающейся у меня на глазах всенародной трагедии, я не позволил себе обманываться относительно преступной природы всех политических режимов и стоящей за ними хищной элиты "сверхлюдей". Американские политики вряд ли проявили себя человечней во время аварии на собственной атомной электростанции. Испытание атомного оружия в относительной близости от населённых районов, жуткие эксперименты в области психиатрии, всесилие и неподсудность спецслужб и финансовых воротил, дискриминационная расовая политика, и многое другое не позволяет сомневаться в том, что и американской элите глубоко наплевать на жизнь и здоровье, на интересы и благополучие своих собственных граждан. Чего стоит одно лишь то, что единственный в мире (в человеческой истории) режим, применивший атомное оружие и сбросивший атомные бомбы на японские города Хиросиму и Нагасаки: это американский.
Все отличия заключаются в том, что в послевоенные годы советская пропаганда достигла значительных успехов на Западе, а советский блок расширялся и наступал. Вынужденные обороняться и не завоевавшие популярности, гарантирующей им идейный статус КВО в оккупированной ими Европе, англосаксы вынуждены считаться с возможным недовольством собственного населения, покупая его лояльность видимостью "режима с человеческим лицом". Теперь, кажется, они выиграли этот раунд, и советскому блоку осталось совсем немного. Но, как только они пожнут плоды победы, англо-американские руководители перестанут считаться с собственным (и любым другим) населением, введут драконовские законы, отменят все "права человека", и перестанут играть в эти игрушки.
Зловещее предзнаменование нашего общего далеко не радужного будущего: это идущая полным ходом в обеих "союзах" - в американском и советском (правильней ведь говорить не "Соединённые Штаты", а "Союз Штатов Америки") - программа установления невиданного в прошлом информационного, электронного контроля за населением. И, как её символ: новая АТС (автоматическая телефонная станция) в Бобруйске, "спаренная" с КГБ, и бобруйский ИВЦ (информационно-вычислительный центр), базы данных которого создаются с учётом полного контроля спецслужб над населением, индексирования, профилирования и систематического накапливания персональных данных (включая любые конфиденциальные сведения) в неограниченных объёмах.
Но, пока люди остаются людьми, и не превращены ещё в зомби и киборгов, ничто, никакой тотальный контроль - не может обуздать человеческую стихию, осознавшую, что она обманута.
Люди не покупали молочных продуктов и овощей, принимали йодистые препараты, отказывались ехать на принудительные работы в сельскую маетность, где полно было радиоактивной пыли, старались не выходить из дому, толпами осаждали санстанции и клиники, где требовали проверить их на заражённость радиацией, и требовали прекратить строительство новой атомной электростанции в Руденске, так, что власти вынуждены были свернуть работы и объявить, что там будет завод (не исключено, конечно, это лишь временное отступление). Осознав, что терять нечего, люди требовали принятия мер, ограждающих население, самовольно не выходили на работу и уезжали из поражённых районов, не дожидаясь, пока им предоставят отпуск, не посещали пляжи, аттракционы, парки. Иностранные туристы аннулировали свои визы, международные организации бойкотировали режим за его действия по отношению к собственному населению, а зарубежная печать подвергла его резкой и хорошо подготовленной критике.
Тогда власти приняли кое-какие меры; стали проверять овощи и фрукты, молочные продукты и молоко; закрыли колодцы; стали мыть машины и автобусы; перестали глушить передачи западных радиостанций, которые передавали сообщения о мерах предотвращения заражения радиацией. Были эвакуированы сотни тысяч детей. Но эти робкие меры через месяц-два после катастрофы, когда главная опасность уже миновала, выглядели циничными и нелепыми, особенно на фоне того, что в разгар трагедии говорилось, что всё хорошо и что никакие меры не нужны.
Конечно, и в случае принятия специальных мер люди бы всё равно погибали, но число жертв могло быть значительно меньше, а решение не принимать никаких защитных мер для ограждения населения от последствий аварии привело к гибели огромного числа людей, которые могли остаться в живых.
Польское радио говорило о том, что в одном из воеводств число жертв последствий Чернобыльской катастрофы может достичь нескольких тысяч человек. Так сколько же, если соотнести это сообщение с ситуацией в поражённых районах Украины и Белоруссии, погибло и погибнет людей тут?!
Зато правительство не остановилось перед новыми поборами: субботники "в пользу Чернобыля", трёшницы из зарплаты "в пользу Чернобыля", и т.д. Если праздники (как, например, 1-2 мая) совмещались с выходными, то выходные отменялись, как говорилось, "в счёт отпуска", но потом сплошь да рядом: эти дни не были возвращены трудящимся.
ИЮНЬ-ИЮЛЬ 1986.
В этой обстановке неуверенности и произвола, в обстановке болезненного общественного кризиса или перелома мы с Аллой решили уехать куда-нибудь из Бобруйска. Иного места не было, только Юрмала. Там у Любы с Вовой появилась дача, государственная дача, предоставленная Вове как партийному работнику. Он стал инструктором в Кировском райкоме партии Риги, а это должность для его молодого возраста очень солидная, тем более, что её он занимал не где-нибудь, а в отделе пропаганды и агитации, что в десять раз значительней, чем если был он работал в другом отделе.
Решиться на поездку с ребёнком в такую даль, зная, что придётся жить на даче без удобств, без горячей воды, без газовой плиты - было совсем непросто. Но даже неделя, проведенная вдали от радиоактивной пыли и продолжавшихся выбросов из Чернобыля, значила в тот момент много. Следовало подумать о ребёнке, так как пребывание хотя бы месяц вдали от пострадавших от радиации районов, пища, не заражённая радиацией: всё это уменьшало опасность для Инночки. Тут был и очень существенный психологический момент: хотелось хоть на короткое время вырваться из душной атмосферы Бобруйска восьмидесятых (вернее, середины восьмидесятых), из этого разгула реакции и безумия, чудовищных, почти иррациональных событий, из этого шабаша чёрных сил.
Одно не даёт мне покоя, когда я свожу свои походные записи и заметки (а также накопленное в памяти и собранное из осколков) в эту тетрадь: подумал ли я о своём несчастном брате, когда уезжал? Предлагал ли Виталику ехать вместе с нами? Подумал ли о том, что с его смертельным заболеванием крови ему важнее быть вдали от радиации, чем всем нам? Такое уже случалось несколько раз в моей жизни: в переломные моменты, или когда я проводил несколько месяцев вдали от дома, или когда что-то радикально и навсегда менялось: целые куски событий как бы вымывало из моей памяти. Может быть, мой мозг ставит защиту, закрывая от меня наиболее драматичные последствия проявлений моего эгоизма, чтобы захлестнувшее чувство вины не раздавило бесповоротно мою психику? Конечно, из нашего более позднего договора встретиться там, я знаю точно, что предлагал Виталику ехать вместе, или фантазировал про другие варианты его выезда из города, но мои слова были настолько оторваны от реальности (не учитывая ни его работы, ни его обязанностей, ни его недавней женитьбы, ни конкретных жизненных обстоятельств), что это и было самым страшным.
Ещё хуже, если, преисполненный козлиной радости и романтического предвкушения по поводу поездки, я - перед отъездом - даже не вспомнил о судьбе Виталика, остающегося в заражённом радиацией Бобруйске, и не подумал о том, что на мою жену ляжет вся тяжесть бытовых трудностей вдали от родного города и дома, и о риске, связанном с жизнью в чужом окружении, на не отапливаемой даче без туалета внутри, без плиты и горячей воды.
К счастью, во время этой поездки я проявил свои лучшие душевные качества, и помогал Алле во всём, по мере своих навыков, возможностей и сил. И, кажется, не доводил её своими упрёками, критикой окружающего и недовольством. Оказалось, что туалет на втором этаже (куда поднимались по узкой деревянной лестнице) всё-таки есть, но что им "лучше не пользоваться", и что вода из крана на большой общей кухне то течёт, то не течёт, а кран протекает. Приходилось иногда носить воду со двора, чем я исправно занимался, без понуканий и напоминаний. Я неоднократно сам ходил в магазин за продуктами, помогал развешивать бельё, и вообще, оставался всё это время вполне сносным человеком. И всё благодаря тому, что со мной не было ни печатной машинки, ни пианино. Записи от руки не предполагали графоманских объёмов, а эскизы трёх струнных квартетов писались легко, без напряга, потому что я не выверял на пианино каждую ноту, сомневаясь и десятки раз перепроверяя звучания и их настрой.
Мы пробыли в Дзинтари (в этом-районе Юрмалы), на даче у Любы, больше месяца, и, несмотря на все неудобства, были в восторге от поездки. Мы объездили с коляской в электричке и своим ходом чуть ли не всё побережье залива, и каждый день много гуляли.
Посетили мы и знаменитый парк с павильоном - концертным залом, - где проходили самые именитые, известные и престижные фестивали звёзд советской эстрады под названием "Юрмала" (Юрмала-1986). Мы как раз встретились там с Любой, и с ней очень хорошо провели время. В Риге Люба возила Аллу к себе на работу, в химический научно-исследовательский институт, где они пили растворимый кофе из дефицитной индийской банки, а потом поехали к Любе домой. Всё это время я просиживал штаны в читальных залах.
Я оформил документы в библиотеку имени Вилиса Лациса, где разыскал множество книг, приводящих ряд грамот польских королей, чиновников Великого княжества Литовского, имеющих отношение к Бобруйску. Я заканчивал последнюю редакцию истории Бобруйска с древнейших времён, значительно дополнившую ряд исторических сведений, включающую чрезвычайно важные (открытые мной) факты из истории города. Я использовал в этой новой редакции любопытные и важные источники, например, книгу издателя Батюшкова "Белоруссия и Литва. Исторические судьбы Северо-Западного Края", "Волынь" того же Батюшкова, "Историко-статистическое описание минской епархии" арх. Николая, "Собрание древних грамот и актов городов Минской губернии, православных монастырей, и по разным предметам", книгу Смородского "100-летие Минской губернии", книгу Гессена "История русских евреев", энциклопедии и десятки других дореволюционных изданий, сочинения Ключевского и Соловьёва, подлинные документы, материалы и документы ЦГИА БССР в Минске и Гродно; я проник даже в закрытые фонды, и получил доступ к святая святых - архиву Министерства Внутренних Дел, где хранится множество дореволюционных источников и документов, к архиву российского дореволюционного Министерства Внутренних дел.
Я использовал также попавший ко мне (от погибшего в армии Саши и от Игоря Горелика) архив директора довоенного бобруйского музея, Славина, павшего жертвой сталинских репрессий в конце 1930-х годов, свидетельства старожилов (это касается истории конца ХIX - начала ХХ века), рассказы моей бабушки Буни, и, главное, обширный материал, составленных из воспоминаний моего дедушки Йозефа.
В библиотеке им. Вилиса Лациса я просиживал несколько дней подряд по несколько часов. В этом же зале сидели несколько (на вид) стукачей, возможно, следивших за работой посетителей над книгами, а чаще всего один рыжеватый, худощавый субъект.
Но все описываемые достижения в далёкой от моей основной профессии области исторической "науки" явились, одновременно, и вершинами (или, вернее, "низинами") моих падений. Если в целом во время этой поездки я вёл себя достойно - как подобает отцу ребёнка и мужу, - то мои хождения в библиотеку реанимировали все мои основные проблемы. Пока я прохлаждался в читальных залах, Алла с коляской часами ждала меня на улице. Эта непомерная трата сил и времени, без малейшей надежды и даже без конкретных планов когда-либо издать свою книгу о Бобруйске или о Великом княжестве Литовском, с самого начала была взращена иррационализмом творческого безумия. Вместо того чтобы думать о том, как обеспечить семью, я бросал свой труд и знания на ветер, лишь для того, чтобы другие, заботящиеся о своём пропитании и о материальном благе своих семей, когда-нибудь надёргали из моих машинописных трудов достаточно материала, чтобы защитить диссертацию, издать книгу, или получить академическую стипендию.
И так все мои объёмные, колоссальные проекты - от романов и музыкально-критических работ, до симфонических поэм и хоровой музыки: всё "в стол".
Я как будто наблюдаю первый акт своей личной жизненной трагедии, и могу вполне представить себе, на какой уровень - вровень с греческими античными драмами - выйдет акт последний, но не могу и не хочу её остановить. Может быть, случится чудо, и судьба сжалится над моими близкими, и, в частности, над женой и ребёнком, и моя супруга станет когда-нибудь начальницей какой-нибудь организации (такой, как Центрвывоз, где она теперь работает), к тому времени коммерциолизированной, с достаточной, чтобы не знать нужды, зарплатой, а моя дочь добьётся всего в жизни без моей финансовой помощи. Но и в таком случае на склоне лет я останусь у разбитого корыта, имея за плечами лишь не реализованный жизненный путь и не осуществлённые мечты. А если нам, по моей милости, придётся когда-нибудь побираться, если суждено будет влачить существование "под занавес" на нищенскую государственную пенсию? А если придётся жить на иждивении детей? И всё это - с моими знаниями и возможностями, которые я не могу практически применить. Может быть, следовало бы сузить свои горизонты, поставить перед собой гораздо более скромные цели, и жить задачей обеспечить семью и себя самого? Но моё сознание, бунтующее против остановки любого из моих творческих планов, моя психика - не могут смириться с этим, и, чтобы оставаться в здравом уме, я вынужден продолжать свои экзерсисы. У меня просто нет выбора.
Даже если мои сочинения когда-нибудь прославят меня, но не принесут материального вознаграждения, моя жизнь будет загублена, и превращена в ад жизнь моих близких. Может быть, мне не даёт вырваться из этого заколдованного круга ещё и неосознанное предчувствие, что когда-нибудь я сделаю всё возможное, всё, на что способен, чтобы начать приносить существенную пользу своей семье, но все мои усилия окончатся полным фиаско, и это будет ещё страшней.
Но это лишь сейчас и сегодня (в июле) меня внезапно поразили подобные мысли, а во время пребывания на Рижском Взморье я не утруждал себя мрачными размышлениями, и просто радовался солёному ветру с моря, сменой обстановки, и впитывал в себя впечатления от жизни на Любиной собственной даче, на престижном курорте.
И, конечно, проводил какое-то время в самой столице.
Рига на этот раз впечатлила меня ещё больше.
Мы бродили по её старинным улочкам, а также по широким улицам вдоль набережной реки, по кварталам Старой Риги, и по новым районам с интересной современной архитектурой. С коляской, где лежит ребёнок, не походишь по музеям и выставкам, так что наши впечатления ограничивались плэнэром.
Жаль одного: от этой поездки практически не осталось ни одной фотографии. Я брал с собой свой видавший виды "Зенит" с проблематичным объективом. К тому же, в фотоаппарате стояла обычная советская черно-белая плёнка со слабой светочувствительностью, а погоды в основном стояли облачные, и солнце пробивалось сквозь облака. Я не очень умело подбирал выдержку и диафрагму, и потом, когда приехали в Бобруйск, и я залез в ванную комнату проявлять пленку, оказалось, что печатать фотографии, собственно, не с чего. Почти все кадры оказались засвечены, а другие передержаны. Но, мало того, по каким-то, мне самому теперь (хоть прошло всего пару недель) не совсем понятным обстоятельствам, я опасался вытаскивать плёнку из фотоаппарата в Юрмале, на даче, боясь засветки, и, таким образом, ограничил себя всего лишь одной-единственной плёнкой. Даже дом-дача, где мы жили, не вышел, а ведь так хотелось иметь фото на память...
В середине мая женился Виталик, второй раз, и вторую его жену тоже звали Лена, как и его первую жену - Лену Шарову. Как и первая Лена, она имела непосредственное отношение к школе, училась в Могилёвском пединституте, и даже фамилия её была на букву "Ш": Шандригось.
Мать Лены Шандригось недолюбливала евреев. Отец и мать её были из начальства достаточно высокого уровня, и были очень хорошо обеспечены.
Буквально через неделю мне стало казаться, что Виталик уже очень давно женат, а его вторая Лена "всегда" была с нами. Само же его бракосочетание, как конкретное событие, как фактический акт, и даже его свадьба (как и моя, она состоялась в ресторане "Юбилейный", где я время от времени играл на замене, в одноименной гостинице) как-то поблекли в моём сознании, удалившись на второй план.
Тогда же, ничего не рассказывая о своих планах и проектах, Виталик "взял" (купил у фарцовщиков за огромные деньги) японский двухкассетник "Technics", усилитель и бабинный магнитофон; уже после женитьбы он взял проигрыватель JVC. Всё это стоило несколько тысяч, заработанных потом и кровавым трудом. В бригаде художников, которую организовали там, где он работал (в Тресте Столовых и Ресторанов), он должен был трудиться на пределе своих физических возможностей, хотя и я, и мама его умоляли, чтобы он сказал ребятам, что болен, и чтобы не оставался на внеурочные часы. Мама даже ездила однажды и сама говорила с ребятами. Однако, он не внимал нашим мольбам и надрывал своё здоровье. Более того, он сам, от себя, брался за халтуры, например, в Новых Дорогах, куда мы с ним ездили вместе несколько раз забирать деньги; в Каменке - в школе; и тому подобное. А теперь он тратил эти кровавые деньги на дорогущую аппаратуру, причём, брал её по высоким ценам, а потом переживал, что было для него также очень плохо. Не говоря уже о том, что женитьба накладывала на него свои перегрузки.
Я рассчитывал, что он со своей новой Леной приедет в Ригу ещё до того, как мы вернёмся домой, но ничего не получилось, и они отправились в дорогу, когда мы оттуда уже уехали. Эта трагическая задержка на месяц здоровья моему брату не прибавила. К июлю радиационная ситуация значительно улучшилась, атмосфера немного очистилась, так что Виталик оставался в Бобруйске, когда ситуация там всё ещё была достаточно критической. Позже выяснилось, что Виталик не уехал из Бобруйска раньше в основном из-за своей второй Лены. У неё были не такие уж важные дела, какие она не хотела оставить, а для моего брата это был вопрос жизни и смерти.
В Риге они жили у Лениной тёти, так что никакой привязки к нашему пребыванию на Любиной даче не было, и, естественно, никакой зависимости от этого. Лена, зная о страшной болезни Виталика, тем не менее, целыми днями ходила по жаре по магазинам, таская его с собой, покупая разные вещи, часто не нужные, за деньги Виталика, которые он скопил ещё до свадьбы. Её родители намного состоятельней моих, хотя и мои тоже по уровню жизни стоят на элитарной ступени, но на дорогу из свадебных денег и из своих сбережений Лена ничего не дала, отправившись в поездку полностью за средства моего брата. Более того, сначала они на самолёте вылетели в Москву, а потом - на самолёте же - в Ригу, где посвятили себя магазинам, и ни разу не были даже на взморье.
Всё это я узнал от мамы, с которой Виталик делился своими заботами и проблемами.
Можно только представить себе, сколько стоили одни только билеты на самолёт.
Так, вместо отдыха, Виталик получил двойную нагрузку. И, вместо того, чтобы дышать свежим морским воздухом на Рижском Взморье, весь отпуск провёл в пыльном и душном городе, где в июле сего года стояла необычная для Риги летняя жара.
Кроме того, во время поездки мой брат много рисовал, написал несколько картин маслом (среди которых интересная работа "Старая Рига"), а это тоже отняло у него много сил и здоровья.
Мало того - незадолго перед этим мама настояла, чтобы Виталик с Леной ушли жить к её родителям, хотя Виталик долгое время противился такому сценарию, надеясь остаться в родительской квартире, в своей собственной комнате.
Я категорически возражал против отправки Виталика к Лениным родителям, и просил маму не делать этого. Я напомнил маме, как я, в своё время, протестовал против отправки дедушки в психиатрическую больницу, в Могилёв, но, когда я уехал в Ленинград подавать заявление с Едой, его всё-таки отправили, и там, в Могилёве, он то ли упал, то ли его страшно избили, сломав ему нос и нанеся ряд других травм, так, что он чудом остался жив, но в итоге, это привело к его преждевременной смерти. Причём, дедушка жил тогда у меня, со мной, и не мама, а я за ним ухаживал. Конечно, маме тоже доставалось; она варила для нас с дедушкой, приносила еду, и приходила, когда мне приходилось уходить надолго. Но всё-таки основная забота о дедушке лежала на мне.
Папа, кстати, не настаивал на отправке дедушки в больницу, хотя именно ему приходилось делать самое трудное: раз в два-три дня дедушку купать (у меня это не очень-то получалось).
Я не сказал маме открыто, что, без её опеки, без напоминания принимать лекарства и препараты по рецептам Юрия Блувала (неожиданно и скоропостижно умершего недавно гениального бобруйского гомеопата), и без режима, который поддерживался мамой железной рукой, судьба Виталика незавидна, но в моём напоминании о том, что случилось с дедушкой, скрывался очень прозрачный намёк.
И, тем не менее, мама не пересмотрела своего решения. То ли её собственное состояние (особенно психологическое) в тот период настолько ухудшилось, то ли неприязнь к новой невестке пересиливала привязанность к сыну, но, когда Виталик с Леной приехали, они снова пошли жить к Лене.
АВГУСТ 1986.
Не спрашивая моего желания и согласия, мама снова, в очередной год, в очередной раз стала добиваться, чтобы меня взяли, наконец, на работу в Шестую общеобразовательную школу с музыкальном уклоном. Я стою на очереди на работу в бобруйском горотделе культуры, в районо Ленинского района: дольше, чем почти все в списке (по-моему, я вообще самый первый). В принципе, я считаю мамины действия бесполезными, и полагаю, что всё равно меня не пустят туда.
Почему я в принципе не испытываю горячего желания попасть в школу Номер Шесть: это потому, что я не создан для общеобразовательной школы. В Глушанской музыкальной школе я без особых проблем поддерживаю дисциплину на своих уроках, где сидит шесть-двенадцать детей. Но даже в городской музыкальной школе Номер Один, или Номер Два, где на уроках теории музыки может присутствовать двадцать-двадцать пять учеников, у меня могли бы возникнуть серьёзные проблемы. С одной стороны, я сознаю, что, если не переделаю себя, то докачусь до бедственного положения, а я ведь теперь не один: я женатый человек, и у меня есть ребёнок. С другой стороны, я сознаю, что изменить свою психологическую конституцию может быть не в моих силах, а негативный опыт может разрушить мою личность.
Но я не стал мешать маминым усилиям, ибо уверен, что в эту школу меня всё равно не возьмут. Причину я вижу в следующем. Во-первых, коррупция в Бобруйске достигла такого размаха, что без взятки и протекции устроиться на работу практически невозможно, особенно музыкальным работникам, которых в нашем городе переизбыток. И, во-вторых, раз уж я на школьной скамье (в девятом и десятом классе) был на заметке в КГБ, моя фамилия из чёрного списка никуда не делась. К тому же, Бобруйск город специфический, и, что касается интеллигентских кругов, сравнительно небольшой, где чуть ли не все учителя и музработники друг друга знают. И, так как я сын учительницы, моя история в выпускных классах тогда нашумела настолько, что её до сих пор не забыли, и каждый директор школы, или завуч, или кадровик вспомнит и скажет "А, это тот самый Лунин?!". И, понятно, десять раз подумает, прежде, чем брать меня на работу. Ну, и потом... существуют писаные и неписаные правила, как обращаться с такими, как я. То, что я слышал от бывшего сотрудника органов, а ныне зам. отдела кадров крупного предприятия: таких, как я, рекомендуется держать подальше от города и от денежных работ, и оставлять поменьше свободного времени.
В условиях работы в Глуше у меня могут быть какие-то свободные часы, когда дети на сельхозработах или когда в школе какое-то серьёзное мероприятие. Но это компенсируется потерями времени на дорогу, на покупку билета на автостанции, на дорогу до автостанции. Поэтому, по идее, у меня и оставаться должно меньше времени на д р у г у ю деятельность. К тому же, надо полагать, эта ситуация позволяла одновременно держать меня подальше от города и подольше вне города, как, наверное, предпочитают для персонажей с моей историй.
Повторю, что устроиться по специальности музыкальному работнику в нашем городе - всё равно что зайцу стать крокодилом. Устраиваются только по блату, по знакомству, при наличии связей, причём, за место дают хороший куш в лапу, и не только более мелким руководителям, но и крупным, причём, крупные получают соответствующие суммы. Это все знают как неписанный закон, это - элементарные условия нашей бобруйской жизни. Так что я расценивал действия моей мамы как бесполезные или даже вредные. Никакой начальник сверху не мог в нашей ситуации заставить более мелких функционеров взять меня на работу, а, с другой стороны, если даже молодой директор, не обтёршийся, как у нас говорят (хотя в наше время на такую работу уже давно поступают "стёршимися"), готов был бы взять меня, более высокая инстанция заставила бы отменить решение. Так оно и случилось.
После маминых стараний директор Шестой школы велел мне написать заявление о приёме на работу, что я и сделал, но Морозов, зав Ленинским районо, не утвердил мою кандидатуру. Он вызвал меня, но не беседовал со мной, а заявил, что мест в Шестой школе нет, что директор школы меня "неправильно информировал". Но ведь я же знал прекрасно, что дочь Цирлиных ушла в декретный отпуск, что ни кого ни из каких учебных заведений не прислали. И, действительно, не ПРИНЯВ меня на работу в школу, туда устроили четверых молодых людей, не стоявших ни на какой очереди, о которых зато было хорошо известно, что их взяли по знакомству и за деньги.
Я только зря лишний раз "засветился" в кабинетах бобруйских руководителей.
Одновременно с историей провала моего устройства на работу в Шестую школу и началась очередная история с телефоном. Конечно, коммуникации имеют коренное значение в борьбе против травли и произвола, за достижение поставленных целей. Пресечь средства коммуникации - важный элемент методов и возможностей секретных служб, и беда, если ты стал объектом их внимания. Но, если раньше (в 1970-х годах - притом грубо), случалось, вскрывали или задерживали только отдельные письма, то теперь все где-то пропадают. Практически не доходят никакие письма, вся моя переписка прервалась. В принципе, я нашёл выход: мне пишут теперь на другие адреса, но, во-первых, где гарантия, что и такую переписку не прервут; во-вторых, это неудобно; и, наконец, в-третьих, это настораживает и пугает.
А тут ещё и телефон. Телефон стал вдруг подозрительно отключаться в момент ожидания важного звонка, или когда я хочу куда-то позвонить (например, набрал номер, а там занято; набираю повторно - и вдруг телефон отключается). Каждый день (и дня теперь не бывает, чтобы не происходило что-то с телефоном) можно открывать, изучать и описывать всё новые и новые "штучки": после набора первой же цифры следует сброс, или первая цифра вообще не набирается (продолжается длинный гудок); после снятия трубки с рычажка сразу слышно, как раздается характерный треск, кто-то набирает номер, вертя диск, затем следует либо сброс, либо длинный гудок - зуммер (как в случаях, когда - при поднятой трубке одного коммутатора - не набирается номер на другом). Бывает, что вдруг слышен чей-то разговор; два раза звонили какой-то Тане, вызванивал её женский голос, обладательницу которого (в то время, как голос Тани был слышен чётко, второй был очень тихим) звали Ира; при снятии трубки с рычажка в трубке раздавался треск или шипение, а цифры на диске на давали никакого результата. Или такое: после набора номера телефона моих родителей не было никаких гудков, в то время как все другие телефоны набирались нормально; или разговор с моими родителями (что бывало особенно часто, когда я звонил на их домашний телефон или они звонили мне) прерывался, нередко не короткими гудками отбоя, а длинным гудком.
Бывало, что, когда кто-либо пытался позвонить нам, и номер наш набирался, в трубке (после набора цифр на диске) раздавались длинные гудки, а в это время звонок у нас не срабатывал, и мы не слышали, что к нам звонят: это было многократно проверено, причём, люди, звонившие нам, названивали в заранее оговорённое и строго определённое время.
Я сам проверял свою линию, засекал время и звонил домой от бабушки или от родителей, когда Виталик был у меня дома, или когда Алла приходила с работы, а потом мы сверяла время, и оказывалось, что в те самые минуты и секунды, когда я пытался дозвониться домой, там телефонный аппарат не исторгал никаких звуков.
Бывало, что, поговорив с кем-то по телефону, я просил собеседника сразу же перезвонить мне, но никаких звонков не следовало; я звонил туда же, и выяснялось, что номер моего телефона только что набирали; звонили мне, а попадали на какую-то другую квартиру, где отвечал какой-то мужской голос. Нередко во время разговора с кем-то я слышал дыхание или сопение третьего человека, слышал, как где-то перемещали трубку, слышал, как трубкой задевали что-то, но это не была телефонная трубка моего собеседника; бывало что тот третий, кто подслушивал, клал трубку на рычажок, и мы слышали оба отдалённые гудки отбоя.
Коды межгорода на нашем телефоне не набирались, а, с другой стороны, позвонить на наш телефон из телефона-автомата нельзя было долгое время. Кто-то взял за правило отключать наш телефон на субботу-воскресенье, когда "0-8" не работает, позвонить и потребовать включения телефона некуда. Когда - после отключения нашего телефона - мы звонили на 0-8, там не знали, почему наш телефон отключали, не знали об этом и в зале автоматики, где имеется книжка, куда записывается, какие телефоны и когда надо отключать, какие телефоны и когда отключались; по поводу нашего телефона нигде ничего записано не было.
Интересно отметить и то, что телефон Рутковских (о которых достаточно полно написано в моих дневниках, которых я считал стукачами и которые с нами на блокираторе) при отключении нашего телефона иногда продолжал работать как ни в чём не бывало. А ведь если один из спаренных телефонов отключается, автоматически отключается и другой (если только это не отключение через телефонную станцию или мануально - на уровне местной «коробочки»). Но в странном поведении блокираторного телефона неожиданно открылась и польза: когда после набора междугородного кода, номера телефона иногороднего и своего случался сброс, я стал набирать номер телефона Рудковских - 7-54-09 (вместо своего 7-53-09), - и, как правило, всё срабатывало, хотя счёт, естественно, поступал на имя Рутковских.
Во время нашего пребывания в Юрмале нам домой в Бобруйске прислали бумагу с требованием срочно заплатить за июнь месяц за телефон, хотя у нас было оплачено и за июнь, и за июль, по август включительно. Видимо, зная, что мы уехали, к т о – т о рассчитывал, что содержание почтовых поступлений целый месяц будет оставаться для жильцов terra incognita, но Виталик, пусть и с опозданием, достал это предупреждение из почтового ящика, позвонил им, и сказал, что за телефон оплачено до сентября. И, тем не менее, раньше указанного в прибывшей бумаге срока, телефон был всё-таки отключен, и, если бы Виталик не заплатил четыре рубля штрафа, наш телефон через несколько дней вообще бы сняли (Виталик не знал, где находятся квитанции, и мы - когда звонили домой - затруднялись толком объяснить, тем более, что разговор через каждые несколько слов прерывался).
Таким образом, была сделана попытка вообще лишить меня и мою семью телефона (принимая во внимание, что телефон отключали по причине подобных "недоразумений" уже неоднократно, но в этот раз более серьёзную окраску придаёт этому инциденту наше отсутствие в Бобруйске).
Можно перечислить ещё десятки разных "штучек" того же рода, которые весьма разнообразны. Телефонный аппарат несколько раз по моей просьбе проверяли мои приятели, мастера, присылаемые телефонной станцией - но с самим телефонным аппаратом всё было абсолютно в порядке. Кроме того, у меня в квартире два телефонных аппарата, которые я взаимно заменял, если при звонке на 0-8 дежурные говорили, что может быть неисправен аппарат, и тогда выяснялось, что не в аппарате дело.
Возобновились и анонимные звонки: видимо, кому-то позарез бывает нужно проверить, дома ли я...
ДРУГИЕ СОБЫТИЯ АВГУСТА 1986.
В августе с ещё большим размахом проводилась начатая кампания по продолжению разрушения старого центра города, причём, на сей раз разрушения по масштабам превосходят все прежние. Они абсолютно бессмысленны, то есть, как всегда, не оправданы никакими практическими соображениями, помимо умозрительных, высосанных из пальца поводов.
Одно из самых злостных преступлений: разрушение самого доминантного для интегральности всей улицы Чангарской (дореволюционной Олеховской) здания: двухэтажного дома Винокура, рядом с базаром, между Базарной площадью и Бахарова, и улицами Чангарской и Социалистической. Вместе с домом Винокура был снесён целый ряд дореволюционных домов вокруг базара.
Это практически уничтожило архитектурный ансамбль Старого Центра (Старого Бобруйска), потому что это двухэтажное здание и разрушенный вместе с особняком Винокура комплекс домов в районе базара был сердцем старого города, его смысловым стержнем (в то время как конструктивный стержень - Социалка: (Муравьёвская). Нельзя даже передать, каким это стало для меня жутким ударом. Мне это не с чем сравнить, потому что даже места, связанные с болезнью или гибелью близкого человека, постепенно перестают причинять невыносимую боль, но раны искорёженного квартала отзывались во мне каждый раз (когда я их видел) неизменно сильную и нестерпимую боль, такую нестерпимую, что я бежал от святых для меня руин куда угодно; но и на этом мои страдания не заканчивались: видения разрушенных зданий преследовали меня во всех моих мыслях, в кошмарных снах, равно как и горькое ощущение неповторимости того, что ушло, невозвратимости его, невосполнимости утраты.
Всё дело в том, что архитектурный ансамбль Старого Бобруйска стал моим внутренними миром, вошёл в моё сознание как фон всех моих эмоциональных переживаний, создал во мне своё идентичное повторение. Теперешнее разрушение Старого Центра стало рушить мой внутренний мир, внося хаос и беспорядок в моё собственное сознание. Распадение интегральности дореволюционного Бобруйска из-за немотивированных и неоправданных разрушений стало грозить распадением моих личностных основ.
Ещё раньше, видя продолжающееся чудовищное варварство и предвидя всё, что последовало затем, я решился на крайние, меры. Они состояли в распространении сотен коротких листков в Бобруйске и Минске следующего содержания:
"На наших глазах происходит чудовищное преступление: разрушение уникального, единственного в мире (в подобном стиле выстроенного) старого центра Бобруйска. Оно было запланировано ещё в начале 1930-х годов, и теперь приводится в исполнение. В тяжёлое, полное лишений время 1930-х и 1950-х годов, когда наблюдалась острая нехватка жилья, затрачивали значительные средства на разрушение добротных и красивых деревянных, и даже каменных домов, которые могли простоять века, хотя имелась прекрасная возможность строить на новом месте (на месте пустырей и жалких бараков-хабар). Никакими практическими нуждами не объяснить разрушение костёла св. Станислава Костки по улице Октябрьской, пятиглавого собора св. Николая по ул. Советской, здания, где размещались военный госпиталь и художественная школа по ул. Социалистической, жилых домов по ул. Советской, и десятков других добротных каменных зданий. Ничем, кроме идеологических соображений, не объяснить трудоёмкого (при помощи зубила и отбойных молотков) уничтожения декора старых зданий, их первоначального внешнего вида. Упомянем также умышленное приведение в запустение, превращение в руины ряда зданий у бывшей синагоги по ул. Чангарской, зданий напротив танка-памятника по ул. Социалистической (теперь ул. Победы) и десятков других. Для любого строительства в городе хватает пустого места, районов деревянной застройки, мест, где стоят форменные развалюхи, которые, в отличие от крепких и хорошо сохранившихся двухэтажных каменных домов, никто не трогает. При расширении предприятий могли легко оставить нетронутыми хотя выходящие на улицы внешние стены старых зданий, а внутри переделать их так, как было надо. А чем объяснить препятствия фотографировать и рисовать старый центр, чинимые милицией по чьему-то приказу? Ансамбль старого центра имеет большую историко-архитектурную ценность, его разрушение - позор тем, кто приказал ломать".
200 таких листков были приготовлены мной и моими единомышленниками, но от первоначального плана я отказался, и не стал их распространять (по совокупности причин).
Но, по моей просьбе, в редакции центральных газет и журналов написали инвалид и участник войны, пенсионер из Минска Кулик (который вскоре умер, но ответ из редакции журнала "Огонёк" ему так и не пришёл), Софа Подокшик и её двоюродная сестра Зина, Витя Сошнев, Лиля Тынкова и её двоюродная сестра Лиля; анонимное письмо написал по моей просьбе Игорь Пучинский. Всего было написано девять писем.
Кроме того, мне стало известно о ещё шести письмах, отправленных в редакции опять же центральных газет и журналов, от разных людей по их собственной инициативе. Допускаю, что из Бобруйска шли десятки писем в разные инстанции и редакции (это косвенно подтверждает и ответ, полученный Лилей Тынковой), но в основном эти письма оставались без ответа.
Правда, два ответа пришли Лиле Тынковой, но и они по смыслу и содержанию были лишь отпиской, и это показывает, о какой "гласности" говорит лидер страны.
Формально (или мне так просто кажется?) оставлять десятки писем без ответа не могли ни при Брежневе, ни при Андропове, ни при Черненко. Но о чём вообще можно вести речь, если даже при Брежневе вряд ли могли так жестоко и хладнокровно действовать по отношению к оказавшемуся в районе Чернобыльской катастрофы населению. А ведь на Западе теперь сегодняшним правителям СССР уже вновь начинают петь дифирамбы: как только ужас трагедии на Украине и в Белоруссии стал блекнуть и "покрываться патиной" (и к нему стали "привыкать").
Активность, направленную на борьбу против разрушения старого Бобруйска, под тяжёлым впечатлением последних действий разрушителей, усилили Абраам Исаакович Рабкин, о котором я уже неоднократно писал, а также пока не упоминавшийся мной корреспондент "Литературной газеты" в Риге и писатель Геннадий Коваль, выходец из "Бобруйска, а также мой родственник, доктор исторических наук, преподаватель минских ВУЗОВ, барон Владимир Сергеевич фон Поссе, и множество других видных людей.
Ответы на Лилины письма приведу полностью:
"При ответе ссылайтесь на наш № 039478.
30 мая 1986 года.
Уважаемая Лия Моисеевна!
Благодарим Вас за внимание к нашей газете.
В последнее-время в редакцию пришло несколько писем от жителей разных городов Белоруссии. Все пишут об одном и том же - об уничтожении старых зданий и кварталов. Мы направляем все эти письма в Министерство Культуры БССР, туда же направим и Ваше.
Надеемся, что в министерстве прислушаются к мнению наших читателей.
С уважением,
М. Подгородников
Отдел экономики "Литературной Газеты".
Таким образом, газета - по сути дела - отказалась заниматься этим вопросом: допустим, по письмам читателей подобрать материал и поручить какому-либо своему сотруднику оформить статью направить письмо от главного редактора в соответствующие органы, да и само Лилино письмо (а я его читал) могло пройти как статья. В нём она требовала также выяснить, кто и почему отдаёт распоряжения об иррациональных, ничем не объяснимых разрушениях в Бобруйске. Были и другие вопросы, и все они остались без ответа. Министерство культуры БССР - самое бесправное Министерство, ему не только не выделяется почти никаких средств, но оно не может отстоять свои интересы в споре с другими министерствами. Поэтому его нельзя считать решающей инстанцией, а ответ его можно было предполагать пустословием и витиеватой ерундой. Так оно и случилось.
Хотя трудно было надеяться на ответ из Министерства, однако, он пришёл:
Министерство г. Бобруйск, ул. Пролетарская,
К У Л Ь Т У Р Ы д. 2б, кв. 2
Белорусской ССР т. Танковой Л. М.
220010, Минск, Дом Пра- /дом указан вместо "25" "2. б",
вительства, т. 296-168 фамилия - вместо "Тынковой" - "Танкова";
/телефон 29-80-90 я вижу в этом зловещий признак о чём - ниже/
зачёкнут/
Управление музеев и охраны
Памятников № 01-1-6/15-377
/первая семёрка исправлена из "0"/
27.03.1986
Ответ на письмо.
Безусловно, в результате неквалифицированного отношения к вопросам сохранения и использования памятников архитектуры и исторической рядовок постройки г. Бобруйска в 60-е годы историческому наследию города причинён ущёрб.
Тем не менее, ценность сохранившейся архитектурной среды города и сейчас не вызывает сомнения.
/свой комментарий даю сразу: фраза "и сейчас не вызывает сомнения" значит, что в 1960-х годах "ценность сохранившейся архитектурной среды" не вызывала сомнения, но памятники всё-таки были разрушены, а сейчас тоже ценность "не вызывает сомнения", но разрушения продолжаются и будут продолжаться, пусть это и вступает в противоречии с этим "тем не менее", что можно понимать так: ряд памятников уничтожен, но то, что осталось, ещё представляет собой безусловную ценность, и за это нужно уничтожить остальное/.
Полученные в процессе исследования /надо - "исследований", но эта описка не случайна/, выполненных в составе уже разработанных регенераций исторической застройки г. г. Пинска, Могилёва, Бреста, Слуцка, Мстиславля, Полоцка, и других городов республики материалы дали возможность выявить, охарактеризовать, поставить на учёт и предусмотреть мероприятия по реконструкции ряда ценных объектов.
/необходим ещё один комментарий: не знаю, как в Пинске, Слуцке и Мстиславле, но в Бресте, Полоцке и Могилёве практически не осталось интегральных старых центров городов, какие были полностью уничтожены, так что там не осталось никакого цельного ансамбля старой архитектуры (как в Бобруйске); я также не уверен, осталось ли в этих городах хотя бы три-четыре каменных здания в их оригинальном виде (т.е. похожие на то, какими они были в дореволюционное время), за исключением полоцкого собора Св. Софии, который был сначала превращен в развалины и в общественный туалет, и лишь через пару десятков лет начали его реставрировать (хотя первоначально хотели уничтожить); так что пример этих городов - пример не реставрации, не бережного отношения к архитектуре прошлых времён, а пример разрушительства. Может быть, авторы письма просто издевались?/.
Определение юридического статуса исторической застройки г. Бобруйска, проведение мероприятий по её реставрации и приспособлению к новой функции (при условии её изменения) будет возможно после проведения историко-архивных, натуральных изучений и разработки на их основе проекта регенерации.
/И снова комментарий: отбросив многословность и витиеватость, усвоим одно - юридический статус старого центра Бобруйска не установлен/.
К сожалению, возможности проектных организаций, занимающихся разработкой проектов регенерации ограничены. Очерёдность разработки таких проектов определяется в основном исторической и культурной значимостью застройки центров городов. Начало разработки проекта регенерации исторической застройки г. Бобруйска планируется в 1987 году...
/комментарий: 1) из письма можно сделать вывод, будто бы историко-архивные данные по зданиям Старого Бобруйска никогда не изучались, и будто бы не существует данных по каждому дому Старого Центра, тогда как на самом деле все эти данные имеются в историко-статистическом архиве городе Бобруйска, и в других местах, и доступны для любого заинтересованного лица; 2) из письма можно сделать вывод, будто власть переменилась, и новой власти нужно начинать всё сначала, определяя юридический статус старой застройки, её ценность и прочее, тогда как на самом деле советская власть существует с 1917 года, и определение художественно-архитектурной, исторической, и прочей ценности каждого здания проводилось при этой власти неоднократно; 3) в последние годы были снесены даже такие здания, на которых были установлены особые мемориальные доски (фактически определяющие "памятник истории" или "памятник архитектуры"), иными словами, все эти работы и оценки уже много раз производились; 4) исходя из опыта разрушения исторических центров других городов Белоруссии, подобные "проекты регенерации" создавались тогда, когда эти центры уже были разрушены; поэтому "очередность" определяется в первую очередь тем, есть ли ещё сохранившийся старый центр города или уже нет: то есть - если нет, значит, пора приступать к "проекту регенерации"; 5) тут указана и примерная дата, к которой хотят разрушить исторический Бобруйский центр: 1987-1988 годы/.
Учитывая необходимость реставрации более 8000 памятников истории и культуры республики \куда, мол, вы лезете со своим Бобруйском, вот у нас какие цифры официальных, установленных памятников, этой цифрой мы вас задавим\ принимается ряд мер по увеличению объёмов научно-проектных и ремонтно-реставрационных работ по памятникам архитектуры республики. В текущем году создано Белорусское специализированное научно-реставрационное объединение "Белреставрация" /наш комментарий: когда уже не осталось, что реставрировать/, в 1987 году в составе объединения запланировано создание проектного института, и двух областных специальных научно-реставрационных производственных мастерских Витебской и Могилёвской. Это позволит ускорить и решение вопросов регенерации исторической "застройки" г. Бобруйска /то есть: ускорить разрушение города к моменту начала деятельности реставрационных организаций/.
Начальник управления А. Г. Коноваленко".
Таким образом, разрушение целого квартала домов, одной своей стороной стоящего на территории, базара, самое вызывающее и массированное за всю историю разрушения Старого Бобруйска (уничтожившее главный стержень, главную доминанту всего цельного архитектурного ансамбля) вполне объяснимо обстоятельством, указанным в письме начальника управления музеев и охраны памятников Министерства культуры БССР, А. Г. Коноваленко: спешкой.
Когда я составил черновик собственного письма в редакцию газеты "Известия", я ещё не знал, что Лиля получила ответ на своё письмо. Видя, что никто из обращавшихся в редакции ответа на свои письма не получил, хотя прошло уже где полгода, а где год со дня их отправки (последней обратилась в СМИ Лиля), я решился на такое письмо, которое могло привести для меня к серьёзным неприятностям. Это письмо я привожу значительно ниже, после описания ряда последних событий.
Помимо рассуждений об этической и юридической стороне уничтожения архитектурно-исторического и художественно-архитектурного наследия, и описания конкретных вопиющих фактов, я проводил прозрачный намёк на то, что сведения об этих варварских актах просочатся и в зарубежную печать (если не будет принято никаких мер и не будет остановлено разрушение Старого Бобруйска).
Потом я одумался, "вспомнил" о своих близких, и решил всё-таки не посылать такое письмо.
Надо упомянуть и о том, что я, потрясённый тем, что творили на улице Чангарской, Социалистической, и на других улицах, видя разрушаемыми все те святые для меня уголки и дома, которые я описал и в моей истории Бобруйска, и в романе "История одной жизни", и в "Рассказах о Бобруйске" (и которые я и мои друзья оценивали и разбирали в наших архитектурных эссе), под впечатлением безумного, иррационального злодейства: несколько раз звонил в редакцию газеты "Известия", и со мной говорила сотрудница, у которой я спрашивал, по какому номеру телефона можно позвонить, чтобы моё сообщение рассмотрели как официальный сигнал в редакцию (ведь своё письмо я всё-таки передумал посылать). Она внимательно выслушала мой рассказ о том, что творится в Бобруйске, как разрушают его исторический центр, но своего имени я не называл, и говорил не со своего домашнего телефона. Я звонил в местное бобруйское и областное Общество Охраны Памятников Старины (и архитектуры), в Производственное Объединение Глухих и Слабослышащих (под предлогом расширения которого и сносили целый квартал домов от Чангарской до Социалистической (дореволюционной Муравьёвской), и на территории рынка), но тут называл себя.
В августе я передал с нарочным письмо на польском языке для своего дальнего родственника, князя Лешчынского. Это было краткое описание и хроника разрушения бобруйского исторического центра конца XIX - начала XX века. В ответ я получил записку, из которой ясно следовало, что не только в Польше, но даже в Западной Европе моё письмо нигде не напечатают, потому что на Западе происходит то же самое. По тем же самым идеологическим и футурологическим (а не только по экономическим) установкам разрушены живописные - почти европейские - центры американских городов Нью-Йорка и Филадельфии (и других); то же самое происходило по планам фашистского Рейха и других политических режимов. И я понял, что за всеми этими гигантскими разрушениями стоит одна и та же международная мафия, и определённая идеологическая и оккультная доктрина.
И, всё же, я думаю, что моё письмо (ставшее известным в некоторых польских кругах) внесло - как минимум - скромную лепту в то, чтобы Польша, Чехия и Литва избежали участи других стран, где хищное разрушительство уничтожило самое прекрасное и самое дорогое материальное наследие - архитектуру прошлых эпох. Мысль об идейной подоплёке сноса исторической архитектуры мало кому приходила тогда в голову, несмотря на недавний (по историческим меркам) целенаправленный снос большевиками объектов христианского культа.
В редакцию газеты "Известия" я всё-таки направил следующее письмо:
"Уважаемая редакция!
Мы уверены, что Вы, сотрудники газеты, так же, как и авторы данного письма, любите тот город, с которым связано ваше детство, ваша юность. Поэтому мы надеемся, что наше письмо вызовет у Вас особое внимание. Ведь речь в нем пойдёт о сохранении непреходящих ценностей, о сохранении того, что не должно быть уничтожено.
Прошу предоставить мне возможность в устной форме сообщить подробности варварского разрушения старого центра Бобруйска, древнего белорусского города. Длящееся вот уже более 30 лет, это разрушение именно теперь вступило в свою наиболее злокачественную и драматичную фазу. Имеются серьёзные доказательства, что разрушение старого центра города происходит в соответствии с единым многолетним планом по разрушению этого города. Безобразное по своей маниакальной бессмысленности, оно производится вопреки хозяйственно-экономическим нуждам, не оправдано и даже не объяснимо никакими материальными причинами, но, напротив, наносит реальный экономический ущерб, требует материальных затрат.
Разрушение старого центра Бобруйска выражается не только в сносе добротных одноэтажных, двух- и трёхэтажных каменных зданий начала этого и конца прошлого века, но и в умышленно неоправданном разрушении внешнего вида пока не сносимых зданий: декора, выступающих архитектурных деталей, архитектурной обработки дверных и оконных проёмов, дверей, рам, балконных оград, и т.д.
Оно выражается также в превращении в руины целых кварталов, стоящих в таком виде многие годы. (Приезжие думают, что это не зализанные раны войны, тогда как это наследие конца 1970-х – 1980-х годов). Фасады десятков зданий превращены в абсолютно гладкие поверхности, покрытые цементом, что не объяснимо ни соображениями ремонта, ни архитектурным решением...
Древний феодальный Бобруйск с его памятниками был разрушен в 1810-м году русскими солдатами для возведения на его месте Бобруйской крепости. Тот старый город, который теперь разрушают, возник в XIХ и в начале XX века на другом месте, рядом с крепостью, которая теперь находится в черте города. Он представляет собой уникальный, единственный в своём роде архитектурный комплекс, который является носителем особого, определённого архитектурного стиля.
Последний акт вандализма - разрушение в начале этого месяца группы домов в самом сердце старого центра (в районе Базарной площади) - фактически уничтожил старый бобруйский центр как единый архитектурно-исторический комплекс, являющийся носителем особого, единственного в своём роде стиля.
Аргументы в пользу того, что архитектурный комплекс старого Бобруйска является уникальным произведением искусства, могут состоять из 3-х разделов: стилистический анализ отдельных зданий и конструктивных особенностей всего комплекса, ссылки на авторитетных лиц, признавших ценность города, значение старого центра города для всей Белоруссии в целом. Есть также эстетические и этические соображения в пользу особенно большого значения старого центра города именно для Бобруйска, для его архитектурного облика в целом, а также с точки зрения привязанности бобруйчан к своему историческому центру.
Громадное значение имеет старый центр Бобруйска и с точки зрения его исторической ценности. Культурно-историческое и архитектурное значение старого центра Бобруйска шире местных рамок; кроме того, это последний из уцелевших старых центров наиболее крупных белорусских городов (не считая Гродно), а это придаёт его разрушению особое, символическое значение.
К этому письму приложен план с описанием Старого Города, расположения его улиц и кварталов (занимающих примерно 6 кв. км), его конструктивных и смысловых доминант, а также с данными о главных особенностях наиболее уникальных архитектурно-выразительных приёмов. Наиболее общие положения я могу описать устно.
Помимо материального уничтожения старого Бобруйска происходит его идеальное уничтожение: на выставках работ бобруйских художников ни разу не появилось ни одной работы с изображением старого центра; ни разу бобруйская центральная городская газета ''КАМУНiСТ" не напечатала ни одной фотографии с видом старого центра; туристская схема с планом города не только не упоминает о сохранившемся /пока!/ старом центре, но и даёт его план с искажениями, с отсутствием некоторых улиц и с умышленным коверканьем на плане района рынка, так как вместо рынка и Базарной площади продолжается схематичное изображение улицы Дзержинского; местные органы препятствуют фотографированию зданий старого центра, даже когда люди фотографируют не отвратительные знаки преступного отношения к архитектурному наследию (полуразрушенные дома; превращённые в руины кварталы; зияющие раны варварского сноса ценных архитектурно-исторических объектов), но здания, находящиеся в хорошем состоянии, не имеющие никакого военного или прочего секретного значения.
Ведущие бобруйские художники частные лица, жители других городов, среди которых скульпторы, художники, искусствоведы, архитекторы, даже граждане других стран, выразившие стремление осведомляться о сохранности старого центра города, известные деятели культуры (и те, которых уже нет в живых, и ныне здравствующие) архитекторы города - согласны с тём, что старый центр Бобруйска надо сохранять и охранять.
Так кто же инициатор этих разрушений? Кто их направляет? Как гражданин - я от своего имени и от имени множества других людей спрашиваю: кто отдаёт приказы разрушать город; кто они /поименно/?
То, что происходит в Бобруйске, противоречит нормам любого общества, оно дискредитирует возможности общественных организаций, общественного мнения и людей искусства защитить памятники культуры и общественные интересы, связанные с их защитой. Не говоря уже о том, что в случае Бобруйска побеждающей стороной является вообще полное безумие...
Направление в Бобруйск корреспондента газеты или предоставление мне номера телефона, по которому я мог бы сообщить более конкретную информацию (включая перечисление разрушенных и нивелированных зданий, имевших большую архитектурную и историческую ценность и являвшихся составной частью архитектурного ансамбля города; дат, когда они были разрушены, и данных о тех каналах, по которым предоставляемая мной информация может быть проверена): вот то, что я прошу от газеты.
И главное: как можно более быстрое и действенное вмешательство. О прибытии корреспондента прошу сообщить за несколько дней.
Основная дополнительная информация представляется необходимой для обоснования требований по следующим пунктам:
1. Немедленно прекратить все разрушения старого центра Бобруйска, снос домов и уничтожение внешнего облика расположенных в его пределах зданий;
2. Не начинать строительства на месте разрушенных старых домов по ул. Чангарской возле ул. Бахарова и территории рынка, и приступить к изучении возможности восстановления (воссоздания) этих зданий в их первоначальном виде, так как от этого зависит принципиальный вопрос: быть или не быть архитектурному ансамблю старого центра. (Если восстановить (воссоздать) эти здания нет никакой возможности, то имеется идея, как "вмонтировать" их внешний вид или его имитацию в любое новое строительство; об этом может состояться отдельный и обстоятельный разговор).
3. Создать комиссию, которая занялась бы изучением художественного значения старого центра Бобруйска и смогла бы вынести решение по вопросу объявления центра этого города заповедной зоной; желательно, чтобы в состав комиссии вошли 1) Левин, скульптор-архитектор, один из создателей мемориала в Хатыни; 2) дизайнер, архитектор и реставратор из Москвы Александров и архитектор из Москвы Ананьев; 3) ведущие историки, занимающиеся изучением истории Белоруссии, такие, как А. П. Грицкевич.
4. На зданиях, где были прочитаны лекции крупнейшими деятелями культурной и общественной жизни начала века (К. Чуковским, В. А. Поссе, А. Паперной, М. И. Калининым и Ворошиловым, рядом других известных, выдающихся исторических личностей); на зданиях, которые связаны с жизнью и деятельностью композиторов и музыкантов Фролова, Тикоцкого, Оловникова, Л. Горелика и др., литераторов Платона Головача, Михася Лынькова, Рыгора Суницы, Хвядоса Шинклева, Бориса Микулича, Миколы Аврамчика, Анатолия Иванова, и многих других выдающихся музыкантов, литераторов, художников, прочих выдающихся людей; на зданиях, связанных с революционными событиями, с драматическими событиями Великой Отечественной войны - установить мемориальные доски (таких на территории старого центра почти нет); насущной необходимостью является также создание в Бобруйске памятника поэту, бобруйчанину- Дунину-Марцинкевичу.
5. Создать такую обстановку, которая исправила бы отсутствие в книгах, написанных о Бобруйске, и в альбомах с репродукциями, посвящённых Бобруйску, упоминаний о Старом Центре города и его фотографий или рисунков, изменила бы практику замалчивания Старого Города, и ликвидировала бы запрет или препятствия делать снимки в старом центре города.
6. Создать в старом центре города дополнительный музей или дополнительные музеи: Революции, Великой. Отечественной войны, атеистического музея (город был крупным религиозным центром), историко-литературного музея (или литературно-исторического), создать настоящий краеведческий музей, так как теперешний не отвечает своему назначению.
7. Отреставрировать и восстановить (или воссоздать) в их первоначальном виде нивелированные, полуразрушенные здания старого центра, организовать поездки туристических групп по Старому Центру и осмотровые учреждения, которые могли бы приносить немалый доход; отреставрированный город был бы находкой для кинематографистов.
Остаётся добавить, что магазины, которыми полон старый центр, фотографии, парикмахерские и другие торговые и иные точки рентабельны и окупают существование зданий, в которых находятся, посещаются лучше, чем подобные предприятия в других районах".
Написав это, письмо, я уехал Юрмалу вместе с Аллой и Инночкой. Я отправил письмо в И З В Е С Т И Я ещё в начале июня. Прошёл июнь, июль, и я уже не надеялся, что получу ответ. И вот, в августе, неожиданно пришло письмо из редакции. Вот его содержание.
5.08.1986 г.
№61-136429
И З В Е С Т И Я
Уважаемый тов. Гунин!
Ваше письмо – 2-й экземпляр устного выступления – получен. Для газетной статьи оно не годится. Целесообразнее обратиться по поводу наболевших проблем, изложенных в Вашем выступлении, в республиканскую печать.
А. Васинский,
отдел права и морали.
Этот коротенький ответ вобрал в себя целый набор крайне любопытных и необычных деталей. Поэтому больше всего он похож на предупреждение, пока ещё не угрозу. Уведомление о вручении я получил тоже с опозданием, что, вместе с содержанием, заставило сомневаться, из "Известий" ли вообще пришёл этот "ответ", хотя моё персональное мнение: он был всё-таки составлен в настоящей московской редакции, а не написан где-то в КГБ на бланке газеты.
Вот самый первый перл: "Ваше, письмо – 2-й экземпляр устного выступления -получил".
Что такое "2-й экземпляр устного выступления, знает точно, думается, только один А. Василевский, так как эта фраза вообще не поддаётся дешифровке. Но свою версию этой фразы могу озвучить. Начнём с риторического вопроса: может ли вообще устное выступление иметь какой-то второй, да ещё и письменный экземпляр?! Если да, то какой? Если устное выступление записано на магнитную ленту, то второй экземпляр - это копия магнитной записи. Это может быть и копия стенографической записи. Письмо, согласимся, не может считаться "вторым экземпляром устного выступления": за исключением одного-единственного случая - если это устное выступление явилось точным чтением впоследствии высланного письма. А теперь подумаем, где, для кого, при каких обстоятельствах имело место моё "устное выступление"?
В действительности - никакого моего выступления не было, но я, как и многие другие люди, был до предела возмущён и потрясён чудовищностью происходящего - когда стали сносить ключевой комплекс зданий старого центра Бобруйска, - и позвонил в редакцию газеты "Известия" с сообщением о происходящем. Если это имеется в виду как моё устное выступление, то: 1) я звонил анонимно, инкогнито, не называя себя, и не с домашнего телефона; значит, меня каким-то образом идентифицировали, да ещё и демонстративно указали мне на это в ответе из редакции; юридически же упоминать об этом в официальном ответе редакции никто не имел права: это нарушение всех правил и норм; 2) однако, идентифицировать меня как автора звонка - это одно дело, а вот идентифицировать мой звонок в редакцию газеты как версию позже присланного письма: это уже другая история, предполагающая другие вопросы: кто и зачем делал запись моего разговора с сотрудником редакции? 3) моё письмо было написано мной после звонка в редакцию; дословно того, что я говорил в том телефонном разговоре, я помнить не мог и текст письма не мог совпадать с моим разговором по телефону, разве только в самых общих чертах, по смыслу, и не может являться 2-м-экземпляром сообщения по телефону; тут следует заметить, что я послал в редакцию не оригинал - 1-й экземпляр машинописного текста, - а напечатанный под копирку 2-й экземпляр, и на это мне тоже хотели указать "товарищи из редакции".
Таким образом, смысл этой фразы сводится к тому, что мне дали понять, что в "компетентных органах" известно о том, что именно я звонил в редакцию до отправки письма, что меня идентифицировали как автора и звонка, и письма, и что - раз моё письмо написано под копирку - этому придаётся особое значение.
Более того, учитывая, что отдельная фраза "Ваше выступление" всплывает буквально в следующем предложении (назойливо повторяется), можно увидеть тут и намёк на то, что те же "компетентные органы" сообщили товарищу Василевскому о том, что им известно о моих неоднократных звонках в другие инстанции, и что они считают именно меня главным организатором компании массовой отправки писем в редакции центральных (не республиканских!) газет и журналов, написанных другими людьми по моей инициативе или просьбе.
Слово "выступление", "выступать" означает на жаргоне "лезть на рожон", "безрассудствовать", "задираться с более сильным". А это, естественно, не остаётся безнаказанным, то есть, если расшифровка правильна, то мне угрожают.
Следующее предложение: "Для газетной статьи оно не годится".
Этим заявлением игнорируется цель моего письма и его смысловая нагрузка, мои просьбы и требования, отнюдь не предполагавшие публикацию письма. И тут есть свои подводные камни. Явно имеется в виду "не годится" в более широком смысле: то есть, что моя информация вообще распространению не подлежит.
Более того, газета может вмешаться не только в форме газетной статьи, она имеет признаки и полномочия общественной организации, и может проводить свои собственные расследования, а также от имени редактора или ответственных сотрудников требовать ответа на поставленные читателями вопросы непосредственно от конкретных инстанций, в данном случае - от бобруйского горисполкома, от могилёвского областного Управления по архитектуре и строительству, от Управления музеев и охраны памятников Министерства Культуры Белорусской ССР. На мои вопросы, которые я направил редакции в своём письме, ответа я не получил.
Ещё одна пикантная деталь: когда я звонил в редакцию, я пользовался одним из секретных кодов доступа к междугородним звонкам, которым пользуются "ответственные работники", и в этом случае то, что меня идентифицировали и (что сомнений не вызывает) записали мой разговор на плёнку, значит, что заранее подготовились.
Письмо я посылал заказное, с уведомлением, причем, тому, кто писал ответ, не могло не быть известно, что газета рукой своего сотрудника расписалась в квитанции уведомленная. Так зачем же тратить одно из трёх предложений, из которых состоит эта короткая отписка, на уведомление о том, что моё письмо получено? И как могли бы мне ответить, если бы моё письмо не получили? В таком случае ответ бы мне просто не пришёл - ведь мы находимся пока в реальном мире, с его казуальным рядом, а не а бреду и не во сне... Или у того, кто писал ответ, были основания сомневаться в том, получила ли газета моё послание, или были основания считать, что я могу не поверить, что моё оригинальное письмо газетой "Известия" получено.
Форма высказывания "получил", а не "получили", настораживает не меньше. В такой крупной газете работают сотни людей; в каждом отделе множество сотрудников, и письмо пишется в редакцию как КОЛЛЕКТИВУ работников. Кроме того, письма в редакцию посылают не в частном порядке, но официально, как в представительство государственно- общественной организации. Редакция просто обязана была отвечать не "получил", а "получили"; того же требует элементарная корректность и даже грамотность, а ведь сотрудники редакции должны быть людьми грамотными. Отсюда следует единственно возможный вывод: что, во-первых, мне хотели заведомо ответить невежливо и некорректно, а, во-вторых, хотели показать, что заведомо было известно, что моё письмо получит тов. Василевский, и никто иной, причём, получит будто бы в приватном порядке, как будто он стоит как бы "вне" редакции, или как будто я писал именно ему (что неправда) - как частному лицу.
На самом деле, до получения ответа из газеты "Известия" я понятия не имел о существовании А. Васинского, не знал, кто он такой, и, конечно, не мог отправить письмо на его имя. Таким образом, в этой краткой отписке настойчиво проводится многомерная, многоплановая, сложная и многоуровневая дезинформация.
Далее, моё возмущение разрушением исторического центра Бобруйска, которое идёт теперь полным ходом, представлено в ответе А. Васинского как "наболевшие проблемы", как будто это проблемы личные - иначе не определишь. Само выражение "по поводу наболевших проблем" (хотя проблема одна - разрушение старого центра города) начисто оторвано от сути моего письма в редакцию "Известия". И ни одним словом в ответе не обмолвлено, о чём я писал в редакцию, то есть старательно избегается упоминание, что я писал не о своей дачной обиде или о личных семейных проблемах, но о разрушении старого центра.
Сама фамилия сотрудника, подписавшего ответ, представляется подозрительной: "Васинский" воспринимается как "Н-ский", т.е. аноним. Тем более подозрителен ответ из отдела права и морали, тогда как уничтожение памятников истории и культуры относится к культуре, архитектуре, истории, но только не к морали и праву (разве что косвенно).
Когда я позвонил в Молодечино, и рассказал эту историю одному - более опытному (чем я) - человеку, отмотавшему срок в лагерях за диссиденство, тот выразил сомнение в том, что ответ получен действительно из редакции газеты "Известия". По его мнению, моё письмо в центральную газету было явно перехвачено областными или республиканскими властями, и ответ, который я получил, мог быть составлен в могилёвском КГБ или обкоме партии. "Смотри, будь начеку, - предупредил он, - этим письмом тебе обещают "весёлую жизнь".
Он как в воду смотрел: репрессии не заставили себя долго ждать.
В конце августа, когда я вышел на работу после летних каникул, Роберт мне показал какую-то бумагу, в которой было написано, что педагоги музыкальной школы должны проходить медицинскую комиссию, и сказал, что это новые положения Министерства, -так что придётся всем педагогам Глушанской муз.школы принести справки от психиатра.
Почему именно от психиатра, а не, скажем, от венеролога, инфектолога, дерматолога, и т.п, Роберт не уточнял, но прохождение медицинской комиссии для работы - и справка от психиатра: совершенно разные вещи. Проходят медкомиссию на общих основаниях, и комиссия такая должна быть официальной, полномочной и сформированной для такой именно цели. Медкомиссию проходят военные, работники общепита, медработники, и т.д. В документе, отпечатанном на машинке (а не в типографии) о справке от психиатра ничего не было сказано. Да и само происхождение этого документа вызывает определённые подозрения.
Одно не вызывает сомнений: справку от психиатра местные власти придумали (поручив потребовать её Роберту), чтобы выжить меня из музыкальной школы, или показать, что могут это сделать, если я не прекращу свою общественную деятельность. Ведь меня комиссовали, освободив от службы в армии, по статье, связанной с психиатрией, в связи с тем, что я состоял на учёте в наркодиспансере как наркоман. Кто ж мне даст справку, какой психиатр, если меня освободили от армии по соответствующей статье (по состоянию здоровья), и если я до сих пор состою на учёте в наркодиспансере, хотя, в отличие от меня, всех других, кто не появлялся там десять лет (я не показывался там лет двенадцать и не засвечивался с наркоманией или токсикоманией) снимают с учёта?
На следующей неделе, когда требуемую справку я не привёз (а Роберт мне продемонстрировал свою), он мне заявил, что в пятницу, если не будет справки, я могу на работу не приходить.
СЕНТЯБРЬ, 1986.
Чтение своего собственного дневника подействовало на меня обескураживающе. Если в прежние годы оно меня вдохновляло, и я видел (справедливо или ошибочно) литературные красоты и эмоциональную глубину многочисленных связей с реальностью и с миром мыслительства, то сейчас я обнаруживал в моих дневниковых записях очень мало связи с беллетристикой и философией. То ли время такое, то ли моё внимание обратилось на ложные цели и преходящие ценности.
Печальней всего, что практически нисколько места в записях за август не уделено моему новому статусу и семейной жизни. Неужели в моих мыслях не нашлось места для близких? Неужели я перестал восхищаться умницей-женой и замечательной дочуркой, с её феноменально быстрым развитием? Неужели меня перестала беспокоить судьба моего несчастного брата, волновать слабое здоровье родителей, неужели мои заботы всецело погрузились в политику и шпионские игры? Неужели я только и делал, что решал "мировые проблемы"?
На самом деле, моя преданность своим близким никуда не делась, и привязанность к жене и дочурке только росла.
Я придумывал жене всё новые нежные прозвища, но лишь про себя, никогда не называя их вслух: Звёздочка, Светлячок, Аленький Цветочек. Смелая, весёлая, остроумная, дерзкая в чрезвычайных ситуациях, она была не просто пламенем семейного очага, но светом ослепительной звезды, сделавшей мою жизнь свободной от прежних страданий. Она сразу стала моей путеводной звездой. Наделённая многочисленными талантами, включая математический, Алла считала про себя так, как другие на счётах; соображала с той же поразительной скоростью; она была пытливая, сметливая, и обладала феноменально быстрой реакцией; она наполнила моё существование осмысленностью и целеустремлённостью.
Перед женитьбой я был на грани физического и нервного истощения, и мне угрожало, кроме всех моих прочих проблем, хроническое заболевание лёгких. Алла меня откормила и поставила на ноги, и закрыла меня собой от многих житейских проблем.
Но, в полном соответствии с поговоркой "имеючи - не бережём, потерявши - плачем", я быстро освоился со своим новым положением, и стал воспринимать его как само собой разумеющееся. Не зря пожилые люди говорят, что к хорошему привыкают быстро. Мы просто перестаём его замечать. И радости жизни не находили своего отражения в моих августовских записях потому, что казались гарантированными, и представлялось, что никто и ничто их не отнимет. Это проявила себя ещё одна грань моего скверного характера. Зависть и ревность стимулировали мою экзальтацию, выплёскивая из меня поэмы и литературные холсты, связанные с предметами моих увлечений.
Борьба за возлюбленных наполняла страницы моих дневников драматическими и трагическими коллизиями, но когда стало казаться, что цель достигнута, и бороться отныне незачем, что Аллу никто у меня теперь не отнимет, эта сфера моего бытия как бы выпала из области перманентной борьбы с "мировым злом". И, соответственно, мои дневниковые экзерсисы переключились на другие объекты внимания, которым угрожала сатанинская рука преисподней: на такие, как варварское разрушение Старого Бобруйска, усиление тоталитарного контроля (несмотря на Перестройку!), и на провокации и репрессии против моей скромной персоны.
Мои величайшие ценности: это мои любимые люди - брат и родители, жена и дочурка, и ещё несколько человек; моя квартира и квартира родителей; мой родной город, и, в первую очередь, Старый Бобруйск; мои произведения, уже написанные и будущие; и мои коллекции пластинок, книг, нот, марок, открыток, и другие. Если один из этих столпов рухнет - рухнет весь мой внутренний мир, в этом моя проблема. В отличие от буддистского мировосприятия, принимающего действительность такой, как она есть, моё внутреннее "я" никогда не сможет смириться с потерей хотя бы одной из этих опор.
А, между тем, в жизни как на войне. И приходится жертвовать батальоном, чтобы спасти армию. Позволительная ли это роскошь в моём положении - лезть на рожон в борьбе за Старый Бобруйск, - не подумав о семье, о жене и ребёнке, о том, что я теперь не один, и что провокации и репрессии против меня рикошетом ударят по ним тоже... Вызывая огонь на себя, я забывал, что моя семья и я сам теперь одно целое...
Смирение и скромность: одни из величайших достоинств, и моей задачей было теперь умерить свои аппетиты, смириться с более скромным существованием и потерей важных для меня ценностей, чтобы не подставлять под удар близких мне людей. Но одно дело - понимание проблемы, и другое - её решение. Изменить себя я не в силах. Я не могу в один прекрасный момент стать "как все", утратив свою уникальность, свою непохожесть на всех других мыслящих двуногих. Тогда конец, психическая смерть. И, раз так, горе окружающим меня и любящим меня людям. Остаётся лишь надежда на везение и благосклонность судьбы, но когда мне по-настоящему везло, и когда судьба была ко мне благосклонна? Хотя всё познаётся в сравнении, и нет предела критериям как везения, так и невезения. Всё зависит от наших амбиций и самооценки. И, как будто в ответ на мои мысли, власти устроили следующую провокацию, как будто мало им было провокации в музыкальной школе, когда Роберт (несомненно, по приказу вышестоящих) потребовал у меня справки от психиатра.
По квартирам нашего Первого кооператива ходил милиционер из паспортного отделения милиции, ходил вместе с Дороховым (участковым, начальником местного опорного пункта милиции); они проверяли, кто в данный момент находится в квартире, есть ли квартиранты, у кого какая прописка. Я увидел Дорохова, когда заходил к Мопсикам звонить ("штучки" с телефоном стали ещё более злостными, часто телефон отключался на много часов, и приходилось звонить от соседей).
И вот к нам зашёл милиционер из паспортного стола - один.
На моё приглашение пройти в кухню и сесть там - для удобства - за стол (а он достал какую-то бумагу и писал) он ответил отказом, и сказал, что будет стоять, но было очевидно, что он стоит в дверях в зал, чтобы короткими и пристальными взглядами изучать комнату, а, когда Алла - не помню, зачем - выходила в спальню, он шнырял глазами по проёму двери в спальню. Он потребовал у Ани - Аллиной сестры, - которая как раз находилась у нас, назвать себя и сказать свой адрес, а на нас он составил ПРОТОКОЛ, за то, что, по его словам, Алла прописана не тут, а у своей мамы. Тогда я сказал: "А кто прописывал её у мамы - вы! Значит, не нас, а вас должны наказать..."
Он ответил, что сам себя не накажет.
Такой статьи, что супруги должны непременно быть прописаны на одной жилплощади, нет в советских законах. И уж, разумеется, чиновники могли бы на это не реагировать, но я считаю, что протокол, составленный милиционером из паспортного отдела, был неслучайным, что это продолжалась кампания запугивания и угроз.
Что касается вообще проверок паспортного режима и бесцеремонного вторжения в квартиры: то эта кампания действительно имела место, но ни в одном доме (кроме нашего) милиция не обходила все квартиры без исключения, ограничиваясь выборочной "проверкой" двух-трёх. Поэтому связь с полученным мной письмом из редакции газеты "Известия" (если только это письмо не было составлено в КГБ), и со справкой "от психиатра", потребованной от меня Робертом - вполне вероятна.
Все эти хождения по квартирам, все эти унижающие человеческое достоинство опросы и проверки, ужесточение паспортного режима - ещё одно вызывающее возмущение свидетельство усиления репрессий, наступления реакционной антинародной политики. (Опять же: вопреки "Перестройке").
Тем временем - мама уехала в Москву, где ей должны были сделать операцию на глазу, поражённом глаукомой; папа должен был выехать к ней в том случае, если скажут, что операцию будут делать.
У Виталика началось обострение то ли язвы, то ли гастрита, и ему дали направление в больницу. Но он проигнорировал направление, продолжая работать: не хотел подводить своих напарников и коллег по работе, не хотел оставлять Лену именно теперь.
Но когда мама уехала, он всё-таки лёг в больницу.
Я не знал, что ему посоветовать; не знал, что лучше: идти в больницу или нет; опасаясь, что в больнице могут наделать всё, что угодно; тем не менее, я понимал, что работать при его теперешнем состоянии ему нельзя, а больничный ему не дадут, раз его направили в больницу.
В Риге Виталик где-то делал анализ крови, который показал лейкоцитов - 11.000. Это выше нормы, но, в принципе, не страшно, по сравнению с тем, что у него бывало до 90.000. С его диагнозом такой показатель в пределах возможного.
Медицинская «карточка» Виталика, которую мы с ним «выкрали» из производственной поликлиники, при первом поверхностном её изучении в самом начале показала, что его болезнь могла иметь искусственную природу. (Облучение?) В записях некоторых врачей, и особенно Кустанович Славы Михайловны, было полно противоречий: многие записи содержали неправильные даты; многое было зачёркнуто; несуразности встречались в показаниях анализов; с определённого момента анализов крови не стало: они отсутствовали даже в записях врачебной комиссии от военкомата, хотя графа на анализ крови имелась в двух медицинских картах от военкомата. Это медицинское досье (историю болезни) я не успел просмотреть - были просмотрены только несколько листов, а всего в ней не менее двухсот.
А теперь вот «карточка»-книжка (досье истории болезни) исчезла: была выкрадена?
Анализ крови, сделанный перед больницей, показал 70.000. лейкоцитов. Этот скачёк произошёл за считанные дни, хотя Виталик продолжал принимать миелосан. Теперь, в больнице, анализ крови показал 160.000. Со дня, когда был сделан предыдущий анализ, прошло не более недели. Можно представить себе моё состояние, тем более что наших родителей не было в Бобруйске, а нынешняя жена Виталика, Лена, оказалась только обузой и помехой в любом предприятии, а не помощью.
Я забил тревогу. Я сказал Виталику потребовать консультации гематолога, что он и сделал, но Гринчук («гадость» - по отзывам моего брата) не явилась к Виталику, хотя была назначена консультация. На другой день Гринчук внезапно взяла отпуск за свой счёт на неделю - и уехала. Создавалось впечатление, что скачек лейкоцитов у Виталика был "приурочен" к отъезду и Гринчук, и наших родителей.
Я побежал к лечившей Виталика раньше Иле Палей - жене Ефима Гейкера (члена компартии и городского совета, и главного редактора центральной бобруйской газеты КАМУНiCT), - но и она была в отпуске (так что подозрения оправдывались). Я разговаривал и с Уваровой, лечащим врачом Виталика в гастро-отделении. Я сказал ей, что - в связи с таким высоким лейкоцитозом - Виталику надо изменить лечение, делать, возможно, гемотерапию, назначить ему кортикостероиды, на что она только посмеялась, но подсказала ещё одного гематолога, жену врача фабриканта, бывшего хирурга, Зинаиду Лазаревну, которая была последней надеждой.
Мы стали требовать направления Виталика на консультацию в Минск. А он стал принимать большую дозу миелосана.
Одновременно с обострением болезни Виталика продолжались требования директора муз. школы Роберта: чтобы я принёс справку от психиатра. Роберт велел мне придти в понедельник в отдел культуры к зав. отделом культуры Кравченко. Туда - перед моим приходом - пришёл и мой отец (вернувшийся из Москвы), и потребовал от Кравченко объяснения по поводу справки от психиатра.
Я уже узнал до этого, что ни в городских муз. школах, ни в районной школе в Бортниках таких справок ни у кого не требовали. Мне удалось выяснить, что никакого положения о справках от психиатра не было. Сам я предполагал, что, вообще, раз Роберт показывал мне какую-то бумажку, значит, это враньё, подлог, иначе он не стал бы мне ничего показывать, а просто велел бы принести такую справку. Для полной уверенности можно было позвонить в Минск, в Министерство, и точно выяснить, существует ли такое новое распоряжение, но после истории с письмом в газету "Известия" стало ясно, что и анонимности моих звонков больше не существует, и что обращение в высокие инстанции отныне в любом случае связано с риском.
Кравченко заявил моему отцу, что теперь педагоги должны проходить медкомиссию для получения разрешения работать в детском коллективе (с детьми). Но при чём тут справка от психиатра, он не объяснил: ведь требования санитарии, предупреждение передачи инфекции, или физическое несоответствие - одно дело, а справка от психиатра - совсем иное, и, потом, раз медкомиссия - значит, надо проходить её в официальном порядке, проходить в с е х врачей, назначенных в эту комиссию, а не выборочно одного врача, и, к тому же, в частном порядке.
Почему же всё ограничивается справкой от психиатра, и почему именно от психиатра? Может быть, сначала следовало бы отправиться в кожно-венерический диспансер? Иными словами, даже если и было министерское распоряжение о медкомиссии для работников детских музыкальных школ (даже в этом я не уверен), приказ зав. отделом культуры райисполкома принести справку от психиатра никак не связан с этим распоряжением, а связан только со мной (т.е. с репрессиями против меня), и является его сугубо личной инициативой. (Точнее: инициативой тех, кому организованная мной кампания в защиту Старого Бобруйска встала поперёк горла).
Когда пришёл я сам, мне показали снова ту же бумажку о медкомиссии, загнув предыдущий лист.
Тогда я попросил открыть две предыдущие страницы, и прочёл заголовок:
«ТРЕБОВАНИЯ ПРИ УСТРОЙСТВЕ НА РАБОТУ».
Таким образом, трюк с показом мне вырванного из контекста листа из положения о музыкальных школах действительно оказался преступной аферой-профанацией, но эту провокацию должны были поддерживать и покрывать в более высоких инстанциях: иначе в отделе культуры бы не рискнули.
Тогда, продолжая беседу с Кравченко, я указал на то, что прохождение медкомиссии требуется только при устройстве на работу, и что я, устраиваясь на работу в музыкальную школу, прошёл медкомиссию, как и положено. Я добавил, что, среди врачей, которых я тогда прошёл, был и психиатр, и что в резюме официального заключения медкомиссии было записано: противопоказаний для работы с детьми нет. Они мне что-то ещё пробурчали в ответ, но я понял, что справки больше требовать не будут.
По заверению Роберта, справки от психиатра принесли, якобы, все, кроме меня, но я этому абсолютно не верю, тем более что Катя в данное время находится на лечении в психиатрической больнице, и на сей раз у неё это очень серьёзно. Бобруйск город специфический, и, что касается наших кругов, сравнительно небольшой, где о каждом известно достаточно много, и все знают, что Роберт сам несколько раз обращался к психиатрам и даже лечился от алкоголизма. Виктор Алексеевич Крупнов тоже не разминулся с психиатрическим диспансером, и даже Лиля Соломоновна Федюк побывала на приёме у Изгура. Что касается Кати, то у неё серьёзное психиатрическое расстройство ещё с ранней юности, но её родители - очень влиятельные в городе люди, так что Катины проблемы не помешали ей в устройстве в ДМШ и в получении нагрузки на полную ставку.
Ещё до отъезда мамы мы с ней ходили в психиатрическое отделение больницы, где разговаривали с женщиной - заместителем главврача. Она обещала содействовать тому, чтобы меня сняли с учёта как токсикомана, и чтобы ни в наркодиспансере, ни в психиатрическом диспансере обо мне не было никаких записей. По поводу требований директора музыкальной школы, Роберта Самуиловича Сургана, и заведующего отделом культуры Бобруйского райисполкома, Кравченко, она сказала, что никто не имеет права требовать от меня такой справки. Совсем недавно я ещё раз сходил в психиатрическое отделение - к главврачу Изгуру, который обещал рассмотреть вопрос о снятии меня с учёта у нарколога и об аннулировании всех записей обо мне в его ведомстве.
Дополнительная одна грань «наезда» на меня: ещё до отъезда мамы наш телефон вообще отключили. Либо не было никаких гудков, либо не набирались цифры на диске. Звонки на 0-8 не давали никакого результата: обещая исправить телефон, там ничего не предпринимали для его исправления. Наконец, дня через три-четыре после того, как телефон фактически перестал работать, заявили, что неисправен диск и что надо нести сам телефонный аппарат в ремонт. Я же, в свою очередь, был уверен, что аппарат исправен и не при чём. Отдавать телефонный аппарат в ремонт, конечно, нельзя было: моментально вмонтируют подслушку как разговоров, так и квартиры. Кроме того, одной из причин отключения моей линии могло являться то, что телефон, который стоит у меня в квартире, старого типа, четырёхжильный старой конструкции, и рассчитан на задачи, которые теперь изменились. Поэтому, видимо, жаждали, чтобы у меня - в худшем случае - оказался аппарат нового типа, в лучшем случае - телефонный аппарат с их "новообразованиями".
Так что я решил сам починить диск или проверить, исправен ли он вообще. Когда я переставил на старый аппарат диск с нового аппарата, номер сразу не набирался, а потом вдруг стал набираться. Когда же я снова установил старый диск, набор номеров стал возможен без проблем с самого начала.
Но крошечные пластмассовые штырьки в дырочках, названия которых я не знаю, на новом диске оказались короче тех, что были в старом диске, и не замыкали контактов железных пластинок, что прикручивалась к диску, так что приходилось поддерживать контакты пальцами. Поэтому я решил разобрать оба диска - и поставить кое-что из одного в другой.
В конструкции дисков я разобрался отлично, что было удивительно (ведь я гуманитарий, и техническое мышление не является моим приоритетом). Но всё снова упёрлось в те же пластмассовые штырьки, так как один из старого диска я потерял, и не смог найти, а попытки заменить его чем-то другим не увенчались успехом. Кроме того, я, видимо, сбил новый диск, так что в результате получилась иллюстрация к пословице "не берись не за своё дело".
Но всё-таки частично моё предприятие дало позитивные результаты: я проверил, в диске ли было дело, и выяснил, что необходимость ремонта диска - враньё. Можно было даже набирать нужный номер, но слышимость оказывалась очень слабая, и два дня телефонный аппарат так и простоял нерабочий. Потом я смог добиться даже того, чтобы зуммер стал громким, но отходили контакты. В итоге, два рабочих телефонных аппарата вылетели в трубу, а денег на новый в данный момент не было.
Оказалось, что самый дешёвый телефонный аппарат - из тех, что были в магазинах, - стоил около ста рублей: других не было. Это месячная зарплата инженера (я сейчас столько не зарабатываю даже с халтурами), а то и выше. К сожалению, времена, когда я проматывал в три раза больше за вечер с Барановой, безвозвратно ушли, и вообще, я подозреваю, что мне тогда позволяли зашибать столько лишь потому, что знали: эти деньги я тут же спущу.
Мы решили, что, раз уж сто рублей, так надо купить японский аппарат, но их в комиссионном теперь не было, а Лившицы, соседи, у которых я видел японские аппараты на продажу, отказались мне продать один из них.
И вот, в Глуше, в магазине, я увидел сравнительно дешёвый аппарат, за 29 рублей, и подумал купить его. Но денег с собой у меня тогда не было; к тому же, я ещё колебался. Но я осматривал его, и это могли заметить, поэтому покупка именно этого аппарата вообще отменялась. И всё-таки через несколько дней я решился купить этот телефон. Но забыл деньги дома. Пришлось одолжить 30 рублей у Константина Леонтьевича, бывшего директора Глушанской общеобразовательной школы, с которым меня связывают долгие годы знакомства и дружбы (с отроческих лет, когда мы два года подряд отдыхали у них, как на даче), и отправился в магазин. Там мне дали не тот аппарат, что был выставлен - и который я осматривал, - но аппарат со склада. Один из редчайших примеров, когда случайность оказалась мне на руку. Когда я покупал телефон, к кассе подошли двое, в которых я узнал сотрудников КГБ. Случайная ли это была встреча?
Тем временем анализы у Виталика стали лучше, но ещё всё было очень опасно. Гринчук вышла на работу не в среду, а в понедельник, и снова - хотя была официально назначена консультация - она не явилась осматривать Виталика, пока Виталик сам не отправился к ней... Гринчук назначила 6 таблеток миелосана в день, а направление на консультацию в Минск категорически отказалась дать.
Любопытно следующее: как-то раньше, когда состояние Виталика было сравнительно удовлетворительное, года три назад, Гринчук дала ему направление на консультацию в Минск, а теперь, когда у него такое тяжёлое обострение - настоящий кризис, - она категорически отказала.
Но её старое направление сослужило нам службу. Аллина мама, которая, как известно, очень долго работает в аптеке, и уже давным-давно заведующая Оптикой, за многие годы обрела нужные связи, ходила к Берняку, главврачу больницы, который заверил, что даст направление, но Гринчук должна его подписать.
Тем не менее, Гринчук отказалась подписать даже направление, составленное самим главврачом, и Виталику пришлось ехать без направления. Уварова, женщина добрая, отпустила Виталика на вторник в Минск, но я хотел ехать с ним, а мог я ехать только в среду. Предварительно я звонил в гематологическое отделение в больницу на Семашко, то есть, в Девятую клиническую больницу, и мне сказали, что без консультации в поликлинике №28, на территории больницы, моего брата не госпитализируют.
Почему же Виталика не хотели допустить в Минск? Во-первых, как выяснялось потом, врач, младший (или старший) научный сотрудник, по фамилии, по-моему, Аверкина, которая лечила его тогда (в прошлый раз), в отпуске; а хотели, чтобы приняла Виталика, видимо, только именно она. Во-вторых, если саботажем осмотров и консультаций, и отказом в направлении в Минск ему на этот раз твёрдо собирались нанести умышленный вред, то не желали впутывать лишних людей. В-третьих, если причиной могли быть опасения властей, что мой брат, вдобавок к своей страшной болезни, получил известную дозу радиации в связи с Чернобыльской Катастрофой, то и в этом случае за нежеланием допустить его в Минск скрывалась та же мотивация.
Во вторник Виталик хотя и не поехал, не пошёл ночевать в больницу. В среду же он не только должен был явиться в больницу, но и что-то там проходить, какие-то процедуры или консультации: то ли пойти к Гринчук, то ли что-то ещё - не помню. Но во вторник утром я купил на завтра два билета на автобус на Минск, на 5.50 (на рассвете). Весь вечер звонили разные знакомые, выспрашивая, что я делаю завтра; некоторым я сказал, что еду в Минск. Но думаю, что о моих планах поехать с Виталиком в среду в Минск было известно уже во вторник утром, тем более, что Роберт мне объявил, что в среду я должен явиться в райисполком: нас отправят - меня и Лилю Федюк - на сельхозработы. То есть, всё было сделано, чтобы я не смог поехать. Но я объявил Роберту, что назавтра я должен ехать Минск, с братом в клинику, что у меня уроков в этот день нет, а ехать мне необходимо - пусть делают, что хотят: здоровье или даже жизнь брата мне важнее.
Отправка меня на сельхозработы была ещё одним злостным нарушением законов, потому что, согласно циркуляру Министерства Культуры, директора музыкальных школ и зав. отделами культуры не имели права посылать на такие работы заочников, учащихся в консерватории, педагогических институтах, или в институтах культуры.
В Минске мы добирались до клиники не как всегда - на троллейбусе, а там на автобусе, - но поехали на такси, и, думаю, что этого не ожидали или просто не успели среагировать, как мы уже были в клинике (в 28-й поликлинике). Там Виталика могли и не принять, если бы не оказалось старого направления Гринчук с исправленным возрастом больного - Виталика. Там Виталик сделал анализ, который должен был быть готов к 14.00, и я почувствовал, что мы должны уехать из клиники, что так будет лучше. И мы уехали в центр. Там мы зашли к нашему дальнему родственнику, барону Владимиру Сергеевичу фон Поссе, с которым я беседовал по поводу своей исторической работы. Я отдал её на изучение Анатолия Петровичу Грицкевичу, который в нашем Институте Культуры зав. кафедрой истории СССР, и который является известным учёным-историком; он доктор исторических наук, написал несколько книг и статей, самые ценные из которых - по Слуцку.
Разговор шёл об издании моей работы. Грицкевич сказал, что она написана на достаточно высоком научном уровне, и может быть издана, но вот где? В издательстве НАВУКА ТЭХНiКА - оптимальный вариант, но там вряд ли возьмут, и остаётся только ПОЛЫМЯ, где можно издать не научную работу, а туристический обзор, а это серьёзно снижает значимость моего обширного труда-исследования. В общем, к конкретному выводу мы не пришли, но Владимир Сергеевич обещал, что, если моя работа поступит на рецензию к нему (а он занимается редакторской работой в ПОЛЫМЯ), то она получит хороший отзыв.
После приёма врачом в 28-й поликлинике Виталик получил новые таблетки, которые выписала врач - меркаптопурин, а написала она ему II стадию болезни, назначила направление на ВТЭК.
В клинике его не оставили, однако, считаю, что наша поездка оказалась в высшей степени удачной. Анализ крови показал лейкоцитов - 62 тыс. В больнице в Бобруйске было сначала 162 тыс., потом Виталик другой анализ сделал "сам", то есть пошёл в лабораторию как амбулаторный больной, и попросил сделать анализ: 173 тыс., причём, это когда он уже принимал по 6 таблеток миелосана в день!
Меркаптопурин и новая схема лечения быстро дала позитивные результаты. До 62 тыс. упало примерно за неделю. Врач сказала, что лечение было назначено неправильно, и что, если бы мы не приехали, могла наступить анемия. И она снизила дозу миелосана. Я вообще сомневался в том, что анализы, сделанные в Бобруйске не Илей Палей - точны, -но Виталик сказал, что чувствует сильную слабость и характерные покалывания в суставах, в пальцах. Формула крови не подверглась значительным изменениям. Это оставляло хоть какую-то надежду.
Когда мы приехали в Бобруйск, и я шёл с троллейбуса к дому, я увидел, что перед подъездом прогуливается (я сильно удивился) бабушка Буня. Встретив меня, она стала выспрашивать, что слышно: как Виталик, что сказали в Минске, но я интуитивно почувствовал, что тут что-то не так, и решил не рассказывать ей всего; я догадался, что её послал Толя, и что узнать о том, что произошло в Минске" для Толи настолько важно, что бабушка Буня дежурила возле подъезда, боясь пропустить меня. Она могла ждать у нас дома, но была какая-то дополнительная причина для того, чтобы дежурить у подъезда.
Толя не был слишком "горячим" дядей, и, в отличие от Фимы, не особенно интересовался ни моими делами, ни делами Виталика, хотя в детстве он меня очень любил, баловал и нежил. В какой-то момент, примерно лет 6-7 назад, что-то внезапно переменилось, и наша с Виталиком эмоциональная связь с Толей дала трещину. Почему и как это произошло, я до конца не уверен. Потом Толя стал не тем человеком, которого может внезапно накрыть горячая волна эмоций, сентиментальности, или угрызений совести, чтобы вот так, ни с того - ни с сего, вдруг с вызывающим удивление нетерпением жаждать вестей о состоянии здоровья Виталика. В прошлые годы у Виталика были не менее опасные кризы, и Толю как-то не особенно занимали (или, скажем, не с большим нетерпением и участием) дела моего брата. Не удивительно, что его нетерпение в немедленном получении от меня информации о Виталике меня насторожило.
Поэтому я ответил ей, что ничего конкретного не сообщили, и тогда она спросила, настаивая, всё-таки что именно. Я ответил, что спешу, что устал, что всё расскажу потом. Тогда она сказала: "Так что, пойдём в дом?". Я ответил снова, что расскажу о подробностях завтра, и она ушла. Потом я сожалел и раскаивался в своём поступке. Толя - это одно, у него свои мотивы, а бабушка - это бабушка, и, даже если она выполняла поручение Толи, я не должен был так поступать.
Как я и ожидал, вскоре позвонил сам Толя. (Который никогда мне не звонит). Он стал у меня выспрашивать про Виталика, и - самое интересное, - сначала говорил с Аллой, не просил позвать меня к телефону и не пытался связаться со мной; так что, когда он позвонил, я даже не знал, что это он на проводе. Видимо, он надеялся, что Алла расскажет ему больше, чем я сам, поэтому и разговаривал не со мной, а с ней. После того, как я вошёл в квартиру, прошло как раз ровно столько времени, чтобы мне успеть поделиться с Аллой о том, что было в Минске. Но что-то меня удерживало и от этого, и я СРАЗУ ничего ей ПОКА не рассказал. Интуиция меня и на сей раз не подвела. Если бы я рассказал Алле всё, то и Толя, звонивший и разговаривавший с ней, всё бы у неё выпытал.
Но теперь он вынужден был попросить меня к телефону. Меня насторожило уже то, что Толя подослал бабушку Буню, и не просто подослал, а попросил ждать меня у самого дома, прогуливаясь у подъезда (хотя она могла мне звонить через, скажем, каждые 20 минут, или попросить Аллу, чтобы та ей перезвонила, как только я появлюсь дома), но ещё больше меня насторожил собственный Толин звонок, особенно то, что он попросил назвать конкретно (точную цифру), сколько лейкоцитов показал последний анализ Виталика. Это было уже слишком странно. Никто его не держал в курсе таких особенных и специфических подробностей, и Толя, по идее, вообще не должен был знать, что такое миелолейкоз - болезнь, которая у Виталика; никто из родственников (кроме Фимы) не знал более точный диагноз, чем просто "заболевание крови", и, даже если Толя слышал точный диагноз от Фимы, он вряд ли мог помнить его и разбираться в тонкостях. Не говоря уже о том, что из общения с Толей я вынес впечатление, что он не знает даже элементарной медицинской терминологии, и не был в курсе, наверное, что такое показатель лейкоцитоза. Он вообще не интересовался никогда специфически болезнью Виталика и его самочувствием, и никогда не звонил по этому поводу.
Поэтому я лишь сказал, что врач в Минске почти всё поставила под сомнение, добавил ещё множество туманных фраз, но ничего конкретного. Толя казался растерянным. Он несколько раз пробовал или хотел прекратить разговор, но каждый раз снова продолжал его, словно не был уверен в том, что именно слышал или не был уверен, что всё выяснил. Такой неуверенности я ни в разговорах лицом к лицу, ни в разговорах по телефону никогда за ним не замечал. В его растерянности я читал следующее: во-первых, он ожидал услышать совсем другое; во-вторых, он знал что-то такое, чего - он знал, - я не знаю, но мои слова - то, что я сказал, - опрокидывали его неизвестную мне осведомлённость, и он был крайне растерян. Видимо, какие-то моменты в моих объяснениях его и поразили, и разрушили его или чьи-то планы, и он цеплялся за разговор со мной, как за некую спасительную соломинку. Вторая волна его расспросов в состоянии растерянности - сводилась к следующему: что рекомендации врача в Минске означают для Виталика практически и где Виталик обедает, завтракает и ужинает - всё по отдельности - у нас, у родителей - или в больнице? И каков прогноз? Я опять уклонился от ответа на эти вопросы, но сказал, что Виталик питается у нас.
На этом разговор с Толей был закончен. Когда я назавтра спросил у бабушки Буни, не Толя ли её послал к нам вчера, она не опровергла этого, но быстро добавила, что Толя никому не желает ничего плохого... Тут комментарии излишни.
Кстати, в одной из тетрадей моего дневника упоминается о странной и опасной болезни, которой я болел, когда учился в десятом классе. В течение получаса - часа моё состояние из совершенно нормального (т.е. от обычного самочувствия) менялось (ухудшалось) до близкого к катастрофическому. Необъяснимо резко и стремительно нарастала жуткая слабость и невыносимая боль в горле (до почти невозможности глотать), подскакивала температура до 40 градусов, начиналась ломота и покалывание в костях и суставах, и - через 30-40 минут - я уже практически не мог двигаться. Дважды подобное состояние заставало меня в сравнительной близости от дома, и я успевал вернуться до того, как оно "выключало" мои двигательные функции. Если бы это случилось далеко от дома, я (так мне кажется) мог умереть. У себя я кое-как доползал до кровати, успевая проглотить (несмотря на страшную боль в горле) крошечку чеснока и пожевать укроп, что помогало, и за 4-5 часов кризис ослабевал, температура падала до нормальной, и обычное состояние восстанавливалось.
Однажды такой кризис застал меня по дороге к Толику Симановскому, когда я шёл к нему не по Октябрьской и Интернациональной, но по улочкам и переулкам за стадионом, минуя дом, где сравнительно не так давно стал жить дядя Толя. Я ещё не был до конца уверен, что именно такое состояние начинается у меня, и в тот момент, когда решил всё-таки вернуться домой, неожиданно встретил Толю. Мне показалось, что он знает, что именно со мной происходит, и пытается задержать меня, отсрочив моё возвращение. Я извинился, и сказал, что мне надо срочно домой, но Толя продолжал меня удерживать, и предложил зайти к нему попробовать "самое вкусное" морожено, какое, по его словам, я "никогда в жизни не ел".
Летом, после окончания 10-го класса, в тот самый день, когда у меня началось воспаление лёгких, неожиданно позвонил Толя. Стояла необычная для Бобруйска изнуряющая жара. Из-за неё я по 2-3 раза становился под душ, но как раз в тот самый день мне показалось, что горячая вода прохладней, чем обычно, и, чувствуя какую-то странную слабость, и подозревая, что, может быть, снова начинается описанный выше кризис, я не пошёл в ванную. Толя звонил нам исключительно редко, и никогда не разговаривал со мной - сразу же просил к телефону папу и лишь иногда - маму. Но в тот раз он с большой охотой и долго беседовал со мной, как будто это было самым обычным делом. Я сказал, что должен прервать нашу беседу, потому что мне жарко, и я, наверно, выйду на балкон. Тогда Толя заметил, что залезть в ванну - хорошо помогает от жары. На это я ответил, что мне кажется - горячая вода течёт из крана прохладней, чем обычно, и я опасаюсь простудиться. И тут он принялся меня уверять, что это просто обманчивое впечатление из-за жары, и что он сам уже не раз сталкивался с таким феноменом, и даже измерял температуру воды термометром, и убедился, что она и в жаркие дни такая же, как обычно.
Что было бы, если бы я доверился его объяснению, и, возможно, "добавил" бы к своему итак начинавшемуся воспалению лёгких ещё большее осложнение? Это произошло вскоре после нового судилища надо мной в школе, с участием представителей партаппарата и КГБ.
После того, как я был близок к смерти и почти уже умирал в больнице от воспаления лёгких и от пенициллиновой аллергии, я неоднократно размышлял над совпадением Толиного звонка с началом воспаления лёгких. Самой логичной и конвенциональной причиной воспаления мог быть сбой иммунной системы, подорванной очередным непереносимым для организма стрессом, как было и в конце предыдущего учебного года, после первого судилища, когда я умирал в нефрологии от острого пиелонефрита, и когда Раев меня вытащил буквально с того света...
Внезапное отчуждение любящего и любимого дяди; подозрения о том, что информация, которая становилась известной Толе, куда-то "просачивается"; и настораживающие совпадения, похожие на те, что я описал выше: всё это, пришедшее на ум, заставило меня почувствовать себя озадаченным необычным и нехарактерным Толиным нетерпением узнать побольше новостей о нашей поездке в Минск, и его неестественным звонком с попыткой выпытать неизвестные ему подробности.
В ту же ночь последовали новые драматические события.
Во-первых, пришло письмо от Аллиной подруги, Ани, в котором та писала, что хочет приехать к нам.
После свадьбы мы с Аллой провели три недели в Архипо-Осиповке, на Чёрном море, и по дороге задержались в Сочи. На обратном пути мы снова заехали на пару дней в Сочи, где должны были встретиться с той же Аней. В предыдущих тетрадях Дневника я уже описывал, как получилась, что встреча с Аллиной подругой в Сочи не состоялась, из-за чего нам чуть не пришлось ночевать на улице, а немного позже сорвалась поездка к нам той же Ани, потому что на следующий день после покупки ей билета на автобус в Бобруйск она попала в могилёвскую психбольницу, куда её отправили соседки по комнате общежития. Эти девушки потом утверждали, что она вела себя неадекватно, буянила, и они вызвали Скорую Помощь.
20-летний Саша-гитарист, который строит из себя диссидента и еврейского активиста, но на самом деле вполне может быть стукачом, предположил тогда, что Аню хотели завербовать и заставляли её сотрудничать, и уговаривали, чтобы она приехала сюда как шпионка, была тут соглядатаем и доносила обо всём, что увидит. Она, мол, отказалась сотрудничать и даже, может быть, решила приехать и рассказать нам всё. И тогда её заперли в сумасшедший дом, где с ней могли сделать всё, что угодно. Вполне возможно, что этот Саша придумал такую версию, чтобы меня подразнить и вывести меня из равновесия.
И вот, от этой Ани, проживающей в Могилёве, прибыло сообщение, что она едет к нам...
Случайность ли это, или идею приехать к нам в гости подкинули ей мои "друзья": это уже другой вопрос, но эта очередная "случайность" как-то слишком гладко ложится в одновременное совпадение целой цепи одновременных "случайностей" (письмо из газеты Известия (или из КГБ) с фактическим предупреждением-угрозой (за мою деятельность по защите от сноса Старого Бобруйска); требование от меня Отделом Культуры вышеупомянутой справки; отключение телефона; странное нетерпение Толи в получении слишком подробной информации о состоянии Виталика; и т.д.).
Слишком мало информации, чтобы делать какие-либо предположения и (тем более) выводы, и единственное, что я могу сказать: это что приезд к нам даже на пару дней душевнобольной девушки - не очень приятная перспектива.
Я только решил, что, раз приедет эта Аня, Алла не должна оставаться одна, но в эту ночь я должен придти ночевать домой (а я ночевал теперь в квартире родителей, потому что папа уже уехал, мама была тоже в Москве, в клинике, где ей сделали операцию на глазу, а Виталик - в больнице), но Алла сказала, что мне лучше идти туда, тем более что Виталик несколько раз туда приходил и уходил, и мог забыть хорошенько запереть дверь.
И я отправился на Минскую. Не успел я войти в квартиру, как раздался звонок от Аллы. Она сказала, что, как только я вышел за дверь, кто-то звонил несколько раз, и - то молчал, то просил меня. Я тут же набрал номер телефона Гоги и Лёни, но ни тот, ни другой мне не звонил, а больше никто не мог позвонить в 12 часов ночи. И тогда я позвонил домой. Но телефон не отвечал. Я мог предполагать, что Алла, которая дулась на меня за то, что я не сразу рассказал, что было в Минске (в клинике), просто не брала трубку, хотя это на неё не похоже, однако, ситуация казалась теперь настолько серьезной, что и менее важные факты могли вызвать сильное беспокойство, а тут не отвечал домашний телефон, хотя звонок в новом аппарате очень громкий и хорошо слышен из любой комнаты.
Я долго держал трубку, из которой длинные гудки "кололи" ухо: чуть ли не двадцать минут один раз и столько же другой (потом позвонил ещё раз). Выхода не было; приходилось возвращаться на Пролетарскую. Но я чувствовал какой-то подвох; мне представлялось, что сюда, в квартиру родителей, явятся незваные гости. Пытаясь успокоится, и ещё раз трезво обмыслить ситуацию, я взял книгу и пошел в зал читать, но в зале услышал странные звуки, как будто доносившееся со стороны лоджии. Там что-то скреблось, как будто проверяли, среагирую я на это - или нет. В тот же момент раздался телефонный звонок. Я поднял трубку - молчание.
Эти странные вещи задержали меня в квартире родителей. Затем я ушел.
Как выяснилось (и как следовало предполагать), никаких звонков - когда я набирал свой домашний номер - Алла не слышала. Их не было. И продолжалось это уже с новым телефонным аппаратом.
Кстати, Виталик сначала планировал ночевать дома, но Алла (как только я вошёл домой по приезду из Минска) сказала, что Уварова, лечащий врач Виталика, предупредила, чтобы в восемь вечера Виталик был в отделении, так что ему пришлось отправиться в больницу. Поэтому и возникла необходимость мне идти туда.
Помня, что, когда я уходил из квартиры родителей, там происходило что-то странное, я решил, что надо туда сходить ещё раз и проверить, всё ли в порядке. Но сразу, утром, мне не удалось осуществить своё намерение, потому что надо было отнести еду Виталику (мы после всех последних событий не хотели /опасались/, чтобы Виталик питался в больнице); после были другие дела; но, если бы я считал задачу осмотра квартиры родителей делом первостепенной важности, я бы, конечно, в первую очередь заглянул туда. Ближе к обеду я снова понёс Виталику кушать (или зашёл к нему сказать придти поесть к нам; подробности стёрлись из памяти). До работы мне оставалось очень мало времени. Мне пора было идти на автобус; тем более что, в связи с изменившимся с конца прошлого учебного года расписанием, осовский автобус выходил в 12.15: раньше, чем глушанский на 12. 45. (а я должен был в этом году по четвергам ездить в Осово). Но я решил, что всё-таки успею "слетать" и туда.
В квартире родителей я без эмоций отметил, что там действительно кто-то побывал до меня (потом оказалось, что это был не Виталик, да и как мог он придти раньше меня и уже успеть уйти?), и пошёл на троллейбус, но, во первых, на лифте кто-то "катался" (может, баловались дети?); во-вторых, троллейбус только отошел - я не успел вскочить в него (другой долго не приходил); в-третьих, в троллейбусе ко мне прицепился какой-то тип в кожанке, с круглым лицом, красными щеками - лет под пятьдесят.
В результате, мне не удалось появиться хотя бы за пять минут до отправки автобуса, но ровно в 12.15 я был на автостанции. Однако автобуса там уже не было. Я спросил у двух людей, сколько времени, они ответили мне, что ровно 12.15, но для того, чтобы выехать с площадки автостанции, автобусу тоже потребовалось бы какое-то время, а это значит, что он отправился раньше времени.
Когда я подошёл к окошку дежурного по автовокзалу, часы на стене показывали 12.20, так что все сомнения в том, что автобус вышел раньше, чем должен был по расписанию, отпали сами собой. Кстати, ни разу, сколько я езжу в этом году, автобус не ушёл согласно расписанию, но всегда позже. По негласно установившемуся на этой автостанции правилу, если какой-то маршрут, скажем, на 12.00, значит, не отправление автобуса в 12.00, а посадка начинается в 12.00. Так что отход автобуса на несколько минут раньше времени расписания был чем-то дважды необычным, из ряда вон выходящим. Но я был огорчён и растерян только отчасти. Конечно, если Роберт находился бы в Осово, мне бы серьёзно влетело за опоздание; но я чувствовал, что его в Осово нет. Так что, зная, что Роберта в Осово нет, а дети на сельхозработах, я купил билет на 13.40, вернулся домой, откуда позвонил Алле, и сказал ей, что не успел на автобус, потому что он отправился раньше положенного.
Когда я снова пришёл на автостанцию к отправлению следующего автобуса, он как раз стоял перед зданием автостанции. Водитель вышел, взял трафарет Ясень-Каменка, папку с документами, и вошёл в дверь автовокзала. Вскоре он оттуда вернулся, сел в автобус и уехал, а по репродуктору объявили, что автобуса Осово на 13.40. не будет, и что тем, кто не смог уехать, будут возвращены деньги за билеты в кассе № 2. Место на билете у меня было указано 13. До Осова я ничем и никак доехать уже не мог. Так я впервые за годы своей трудовой деятельности не попал на работу. Я осознавал, что это могло плохо для меня кончиться.
Когда однажды на Бахарова (где я ждал на остановке) не остановился идущий в Дедново автобус, я, правда тоже не поехал, но тогда это было при других обстоятельствах: тогда я должен был явиться не на занятия, а на какое-то мероприятие. Однажды не остановился автобус на остановке на Минской (где он д о л ж е н был останавливаться), хотя я подавал водителю сигналы, и я, доехав до Бояр (до поворотки на Осово), 12 километров преодолел бегом, если это можно назвать бегом: я разгонялся и скользил на обледенелой дороге, так, что летел чуть ли не со скоростью конькобежца.
Не остановился однажды автобус и в Каменке, где я ждал его на остановке. Подобные истории повторялись не раз. Мои школьные коллеги всегда садятся в Дедново (там живут Лиля, Света младшая и Света старшая), но ни разу - ни когда они едут вместе, ни по отдельности, - не случалось, чтобы автобус не остановился. И совсем другое дело, когда я еду один. Может быть, меня недолюбливают водители? Но почему и за что? За все годы я с ними ни разу даже не заговаривал. И, тем не менее, пролетающий мимо остановки (где шофёр ОБЯЗАН затормозить и впустить пассажиров или пассажира) пригородный автобус, водителю которого я делаю отчаянные знаки остановиться: обычная для меня история... Потому я и перестал ездить из Дедново.
Ещё одна любопытная деталь: нередко на самой автостанции, когда я приходил даже за 10 минут до автобуса, уже невозможно было взять билет, ведь кассы у них работают не все, но обычно лишь две, и в понедельник и в пятницу возле них целое столпотворение; тем более что, в связи с нехваткой бензина, целый ряд рейсов отменили, а контроллёры запрещали водителям обилечивать пассажиров; поэтому я и ездил из Дедново.
Но испытания последних дней на этом не закончились.
Когда я отправился вечером того же дня к родителям (это было в двенадцатом часу), я пошёл на троллейбусную остановку. Там я ждал троллейбуса, которого всё не было и не было. В это время по улице проходил Иосиф, о котором надо рассказать подробней. Фамилию его я не помню. С ним я познакомился через его жену, Дину. Они соседи моей мамы, живут в одном дворе с ней. Когда я делал первую контрольную по английскому языку в институт, я с ходу перевёл с русского предложенный текст, но в грамматике я слабей, и, так как требований в институте я ещё не знал, то решил, что надо найти консультанта, которым оказалась Дина, жена Иосифа. Мы пошли к ним с мамой, и там я познакомился с её мужем. Он врач. Но психически, похоже, не совсем здоров. Это сразу бросается в глаза. Именно он дружит с Сашей Кацем, который тогда, когда мы познакомились, был начальником штаба дорожных войск; сам он майор. Кац - муж сестры Еды Барях, с которой меня тоже познакомил Иосиф. Позже, когда с Едой всё было кончено (когда исчезло наше с Едой заявление в ленинградский ЗАГС), он несколько раз останавливал меня, причём, я тогда отмечал, что, как сам факт того, что он оказался поблизости, так и вопросы, которыми он меня засыпал, не были случайны, это были именно те вопросы, ответив на которые открыто и искренне, я рисковал бы навлечь на себя серьёзные неприятности. Подкупало и обезоруживало то, что засыпает меня подобными расспросами человек неадекватный и психически неустойчивый, то есть блаженный, и, вроде бы, можно рассказывать всё без опаски. В этом и заключалась опасность общения с ним.
Кроме того, его вопросы были идентичны тем вопросам по поводу Еды Барях и моих с ней отношений, которые задавала мне Таня Попова, моя подруга детства, закончившая университет (факультет журналистики), работавшая журналистом в газете КАМУНiСТ, и тогда бывшая замужем за сотрудником КГБ Ахременко (или Ахрименко). Таня настоящая красавица, и несколько раз, до её замужества, мы с ней сближались, но потом она вдруг пропадала. Именно тогда (интересуясь моим романом с Едой) она демонстративно заигрывала со мной, хотя знала: я в курсе, что у неё есть муж. Трудно поверить в то, что она делала это по заданию своего супруга-кагэбэшника. Таня - порядочный человек, и, мне кажется, никогда бы не пошла на такое. Может быть, она проверяла меня по просьбе друзей Еды, чтобы выяснить, честны ли мои (по отношению к Еде) намерения? Но заигрывание - заигрыванием, а вопросы о моих планах перебраться, или не перебираться в Ленинград, или жить с Едой в Бобруйске, и целый набор других - похожих на допрос: это уже другое.
Теперь я вспомнил, что живёт этот Иосиф по Островского, что фамилия его Палей, и что он родственник Или Палей, жены главного редактора газеты КАМУНiСТ, Гейкера. А Иля Палей, на сегодняшний день гематолог "в отставке" (она теперь заведующая гематологической лабораторией), несколько лет была лечащим врачом Виталика. Как и все другие, Таня Попова вряд ли поверила бы в то, что еврей на должности главного редактора местной газеты может работать на КГБ, и вполне могла, по просьбе последнего, выпытывать у меня о моих отношениях с Едой Барях. А Иосиф Палей, родственник Или, жены Гейкера, задающий мне совершенно те же вопросы: это уже симптоматика.
Итак, я увидел Иосифа и поздоровался с ним. Он меня в первый момент не заметил, или сделал вид, что не заметил. Но затем он вернулся - и подошёл ко мне. Он предложил мне пойти "домой" вместе, поняв, что я иду к родителям. Я, чувствуя, что троллейбус будет не скоро, всё-таки отказался, объяснив, что я - тем не менее - поеду на троллейбусе, что я спешу. Он стал настаивать, убеждал, что надо идти пешком, что троллейбус ещё будет не скоро, добавив, что "ну, через сколько, ну, самое большее, через десять минут мы будем уже на Минской". В общем, он уговорил меня, а я, ещё не обмозговав ситуацию, действуя "на автомате" (хотя интуиция подсказывала ждать троллейбуса), чисто по-человечески согласился.
Он спрашивал про институт, интересовался, как мой ребёнок, планирую ли я снова работать (играть) в ресторане, и тому подобное.
Он заметил, что человек должен проходить в день девять километров, а мы "вообще не ходим", сказал, что он пешком отводит ребёнка к маме. В общем, он был многословен, причём, в этот раз особенно было заметно, что он не совсем здоров психически. Его многословность была многословностью ментально неадекватного человека. И, тем не менее, в его речах хорошо прослеживалось одно направление: мы должны идти пешком, а не ехать в троллейбусе. С маниакальной навязчивостью он теребил эту тему, в то же время стараясь обойти её, увести от неё, замаскировать своё тяготение к ней, но снова возвращался, и кружил, и кружил. Мне, практически и теоретически знакомому с подобными явлениями, ясно видна была тонкая грань, отделяющая собственное болезненное направление мыслей такого человека от привитого в его сознание извне.
Разговаривая, он замедлял шаг, жестикулировал, и даже останавливался, как будто пытался задержать меня, отодвигая моё появление в квартире родителей. Я вспомнил, что так же неестественно он вёл себя в рамках знакомства с Едой Барях.
Неужели Ефим Гейкер попросил родственника своей жены подкараулить меня возле троллейбусной остановки на Советской, и задержать, заодно прозондировав мой строй мыслей и чувств? Или его попросил это сделать кто-то из Палеев? Но зачем? С какой целью?
Если бы тут были замешаны люди из КГБ, то у них была бы возможность проникнуть в квартиру для несанкционированного обыска или чего-то другого (установки или демонтажа подслушивающей аппаратуры или скрытых камер; изъятию, или, наоборот, возвращению на место машинописной рукописи моей исторической работы о Бобруйске [которую я, кстати, не нашёл]) в любое другое время. Например, тогда, когда я на работе в Осово или в Каменке, и никак не могу появиться в Бобруйске. Ведь квартира сейчас практически пустовала.
Зачем же делать это тогда, когда известно (если за мной установлена слежка и если мой телефон постоянно прослушивается), что я должен с минуты на минуту там появиться?
Нет, подобная версия определённо хромает.
Тогда кто и зачем мог попросить Иосифа устроить этот спектакль?
Ответ оставался один. Если отбросить вероятность спровоцированной прежними трениями с КГБ паранойи, то объяснением мотивации нарушения естественного хода вещей (моего приезда в квартиру родителей на троллейбусе) могло быть чьё-то желание вызвать у меня длительное и тяжёлое психическое расстройство, подвергнув меня испытанию какой-то новой стрессовой ситуацией. Действительно, мама на серьёзной операции в Москве; папа, с больным сердцем, поехал туда же. Виталик в больнице с самым опасным за последние три года обострением смертельной болезни. К моим - итак многочисленным - заботам и к работе, отнимающей диспропорциональное по отношению к заработкам время и позволяющей лишь еле-еле сводить концы с концами, прибавились новые заботы и обязанности. Если бы не Алла и не крошечная дочь-ангелочек, я чувствовал бы себя совершенно выбитым из колеи и одиноким. Казалось бы, ещё чуть-чуть давления, и я сломаюсь.
Те, что могли так тонко играть, должны были обладать самой полной информацией, имея доступ к моему досье в Москве, не только в Бобруйске. Лишь в Москве, единственный раз в моей жизни, в наркологическом диспансере, у меня возникла глубокая депрессия, возможно, вызванная какими-то из медикаментов (которыми меня там пичкали), или агрессивным отношением и угрозами отправить меня в Белые Столбы, если я не расскажу, где доставал таблетки (или тем и другим). В Москве я пробыл осень и зиму 1970-1971 года, и сначала (до того, как загремел в наркологию) учился в обычной московской школе-десятилетке с английским уклоном. Из диспансера меня освободили досрочно благодаря стараниям маминых друзей и знакомых, высокопоставленных сотрудников ГРУ и КГБ. Именно там была заложена основа моего дальнейшего освобождения от службы в армии.
Даже после возвращения в Бобруйск - два или три месяца - у меня продолжалось это состояние, и пришлось стать на учёт в местном наркологическом и психоневрологическом диспансере, и отправиться на приём к замечательном врачу и человеку, Эдуарду Витальевичу Лафицкому, который сразу стал для меня не просто врачом, а моим старшим другом. Я верю в то, что не медикаментами, но с помощью непосредственного влияния своей жизнерадостной, яркой личностью (то есть - как вдумчивый психотерапевт и психолог) Лафицкий быстро вернул меня к нормальной жизни. Он вдохнул в меня ощущение радости бытия, вернул мне эмоциональное восприятие действительности. Через три или четыре месяца я перестал принимать таблетки, и снялся с учёта в диспансере. Но у нарколога меня продолжали держать в списках годы, отравляя моё существование.
Зато дружба с Лафицким продолжалась; в немалой степени - благодаря его увлечению музыкой, и это именно он дважды (когда в школе надо мной устроили два подлинных судилища) спасал меня из лап КГБ.
Если моя деятельность по защите исторической архитектуры Бобруйска наступила каким-то влиятельным лицам в Москве, Минске, Могилёве и Бобруйске на больную мозоль, угрожая потенциальными неприятностями, то и решение проблемы в моём лице могло вестись комбинированными методами: от весьма грубых до весьма элегантных. Смоделировать и воссоздать психологические механизмы давления, из-за которых моя психика "сломалась" в Москве зимой 1970-1971 года: и меня можно вывести из игры. Сначала было странное до дикости письмо из редакции центральной московской газеты "Известия"; потом требование Отдела Культуры Бобруйского районного ("сельского") райисполкома предоставить справку от психиатра; попутно окончательно отключили мой телефон; тут же и Толя, с его внезапным, нездоровым и нехарактерным для него интересом к заключению врачей в Минске и к истории болезни Виталика; и вот: ожидаемый следующий ход для травмирования и разрушения моей психики.
Эти мысли молнией пронеслись в моей голове, и я уже предвидел впереди - в ближайшие пять-десять минут - какую-то неведомую опасность. Но что может произойти? Нас остановит милиция? Его отпустят, а меня повезут в отделение?
Когда мы подходили к остановке на площади, Иосиф заметил: "Ни автобус, ни троллейбус нас не обогнал за всё время..."
Я ответил, что не заметил, или не обращал внимания.
Он отреагировал так: "Ну, так я обращал, я смотрел, и никакого троллейбуса не было".
Однако совсем рядом с нами (на Площади) остановился троллейбус, в сторону которого я инстинктивно подался. Он заметил это моё движение и мой взгляд, и сделал всё, чтобы я не уехал. Почему же я не сел в троллейбус? Может, это моя мягкотелость, может, неумение проявить твёрдость, сказать, что, вот, я еду на троллейбусе, и всё? Кто знает? Как бы оправдываясь за то, что снова помешал мне отправиться дальше не пешком, он сказал, что, вот, мы уже почти пришли, тут осталось пройти совсем ерунду, вот - и он показал рукой. Именно он предложил пойти по Островского, и я (вопреки своим подозрениям и предчувствиям) согласился.
Мы дошли до самого его подъезда, и я повернулся, чтобы уйти. Мне оставалось подойти через двор к подъезду девятиэтажного дома родителей. Но в этот момент из темноты вышел какой-то пьяный, и, пошатываясь, направился в нашу сторону. Он задел бы Иосифа плечом, если бы я не взял того за рукав и не оттянул бы в сторону. Но, когда пошатывающийся незнакомец уже прошёл мимо (и удалялся), Иосиф вдруг громко вскрикнул, и, когда тот обернулся, стал на него кричать, мол, зачем "ты тут "лазишь", что "тебе нужно", и так далее. Тот ему что-то ответил, и хотел было уже уйти, но затем, видимо, передумав, снова вернулся, и стал просить закурить.
Иосиф ответил, что не курит, причём, ответил достаточно агрессивно: то ли от страха, то ли по установке (возможно, так его где-то учили общаться с подобными типами), то ли по предварительной договорённости. Тогда тот расставил руки, словно стал пугать Иосифа, а последний действительно испугался, хотя мне показалось, что подвыпивший субъект просто шутит. Иосиф заорал, что будет звать на помощь, и так далее; он стоял в дверях, и, когда я, видя, что инцидент исчерпан, собрался снова уходить, Иосиф стал говорить незнакомцу, чтобы он дал нам поговорить: "Что ты пристал, дай вот поговорить с человеком..." Я ответил, что у меня нет времени говорить и что я ухожу. Но тут парень, приставший к Иосифу, снова разошёлся, причем, теперь вроде бы по-настоящему, а Иосиф, обратившись ко мне, сказал, что просит меня остаться. Я хотел было ему ответить, что ему надо уйти домой, и не стоять в дверях подъезда, подзуживая пьянчужку, но что-то мешало мне это сказать Палею.
Когда парень подошёл к подъездной двери, Иосиф вдруг как бы стал смелей, посмотрел на него и сказал: "А, так это ты! Так ты же, оказывается, мой друг, парень".
Тот на это: "А раньше ты меня другом не называл".
Иосиф: "Так я же теперь вижу, а там, в темноте, не разобрал..."
Тот опять стал требовать закурить. Иосиф повторил, что не курит. Подвыпивший парень стал ему говорить, чтобы он пошёл с ним куда-то, в какую-то квартиру, а на отказ ответил: "Да что мне с тобой говорить, ты же жид". И потом агрессивно и с вызовом закричал: "Жид! Жид!"
Иосиф стоял и патетически смотрел на кричавшего, причём, этот жест, эта поза, это выражение были рассчитаны на моё восприятие, и я в тот момент подумал, что, если это изначально подстроенная провокация, то, значит, меня провоцировали, или пытались воздействовать на мою психику. Но я не поддался на подначку обострения: и ситуации и попытки спровоцировать драку.
И, лишь когда стало очевидно, что меня так легко из равновесия не вывести, и когда ситуация ещё более обострилась, Иосиф, наконец, сделал то, что должен был сделать сразу: захлопнул дверь подъезда и взбежал по лестнице в квартиру. Потому что, когда подвыпивший парень открыл дверь подъезда и крикнул вдогонку, что "ты, мол, убегаешь от меня, да?", Иосифа и след простыл.
Когда дверь подъезда захлопнулась, я уже шагал через двор. Но тот парень нагнал меня, и я смог впервые его хорошо рассмотреть. Это был типично русский "татарин", с чуть заметно скуластым лицом; с чуточку раскосыми глазами, словом, не выходец из Белоруссии, а урождённый южнорусский крепыш из Уфы, Казани или Ростова. И в произношении его было что-то чисто южнорусское, хотя оно, видимо, стёрлось долгим пребыванием в других краях. Он был одет в очень даже приличный плащ, под которым угадывался костюм с галстуком. Я увидел, что он вовсе и не был пьян, во всяком случае, теперь уже протрезвел; от него даже не пахло крепкими спиртными напитками, а слышался запах то ли слабого вина, то ли одеколона.
Он стал приставать и ко мне, прося закурить. Когда я его "убедил", что у меня нет сигарет, он стал меня уговаривать с ним пойти куда-то в тот подъезд, где живёт Иосиф, в квартиру на первом этаже, окна которой слева от двери подъезда. Он говорил, что, будто бы, хочет туда зачем-то заглянуть, попросить закурить, но что один (без меня) не собирается идти. Я, разумеется, отказался. Но он не отставал. Отцепиться от этого парня было непросто. Но в тот момент вдали показались какие-то парень с девушкой, причём, парень курил сигарету. Бузун сначала сделал вид, что как будто их не заметил, но потом, видимо, что-то скумекал - и побежал к ним. Я, видя, как он прикуривает, ушёл.
Я миновал небольшой внутренний дворик (внутри периметра большого двора), где стоят двухэтажные домики, затем прошёл по двору, где живёт мама Нелли, и вдруг услышал сзади топот ног. Я обернулся: за мной стоял тот же мнимо пьяный парень. Первой его фразой было: "Так ты что, хотел от меня уйти, ты думаешь, просто так?". Затем он сказал: "Ты хотел бросить друга, ведь мы с тобой теперь - друзья".
Я тогда почувствовал - и теперь продолжаю считать, - что, когда он ушёл просить закурить, а я удалился восвояси, инцидент был исчерпан, ситуация закрыта, и, сообразуясь с тем впечатлением, какое он на меня "произвёл, он должен был пойти своей дорогой, а то, что он догнал меня, выходит за рамки обыкновенного и естественного хода вещей, а, может быть, даже случайной казуальной последовательности.
Чтобы проверить свои догадки, я использовал все свои способности к умиротворению; был мягок и почти нежен со своим новоявленным "другом", старался быть "своим", свойским, словом, сделал всё, что мог, чтобы избавиться от прилипчивого типа и при этом избежать конфликта, разрядить напряжённость. Но и этого оказалось недостаточно: ведь надо было не только разрядить обстановку, но и отвязаться от этого "своего парня". Я пытался и уговорить его "разбежаться", и просто уйти, однако, он схватил меня обеими руками и держал, как будто обнимая, как будто по-дружески, в шутку, но в действительности просто не пускал, а я, сжав руки, надавил на его захват, и он упал на колено. Однако, тут же вскочил, и, хотя вёл себя не агрессивно, всё же не отпускал меня. Он всё говорил, что мы с ним ещё всё равно встретимся "по любому", но главное, чего он от меня хотел: чтобы я с ним пошёл то ли в ту квартиру, куда он меня звал сразу, то ли куда-то ещё.
В его болтовне проскальзывала фраза, теряющаяся в потоке его речи, приноравливаемой к речи подвыпившего человека, хотя, повторяю, он не был пьян: "пошли туда", - он показывал в сторону дома, где живёт Палей, "а туда, - он указывал на дом, где живут мои родители и Виталик, - туда нельзя". Причем, это говорилось с такой интонацией, в которой была и угроза, причём, угроза нешуточная, с какой надо считаться, и некое "всезнание". Он всё спрашивал, в ответ на мои слова, что мне надо идти и что меня ждут: "А кто тебя ждёт?". - "Как кто? Жена, дети".
В общем, я понял, что мне от него не отвязаться. Я лихорадочно соображал, что ещё предпринять. Стоять и пререкаться с ним дальше? Время идёт, будет звонить Алла и беспокоиться, что меня нет; и, потом, если это не простая случайность, а подстроено, и меня намеренно пытаются задержать, значит, мне надо действительно спешить в дом: что там происходит? И, с другой стороны, если я буду тянуть, эта история закончится потасовкой или даже дракой. Но как отвязаться? Взять и уйти - снова? Но он снова догонит - я успею сделать не больше нескольких шагов. Потом будет стеречь меня ещё более агрессивно, а может и броситься с кулаками: кто знает?
Я мог выхватить из внутреннего кармана металлическую ложку для обуви, которую ношу с собой "на крайний случай", и попытаться внезапным и резким ударом оглушить его, чтобы избавиться от "конвоира", но так ведь можно и убить человека. Или нанести серьёзную травму. А ложечку могут квалифицировать как холодное оружие. А вдруг у него нож? И, если он среагирует упреждающе, что-то почувствует, или я промахнусь - мне несдобровать. Что делать?
Последнее, что можно сделать - убежать, не заботясь о собственной гордости, о том, что подумает этот крепыш с "железобетонной" головой, лишь надеясь на то, что бегаю я уж точно быстрее его. Отойти на пару шагов - и убежать.
Когда он снова повторил "туда нельзя" (показывая на дом моих родителей), я переменил свой дружеский, увещевательный - не по интонации, а по сути - тон: словно вылил ушат холодной воды, и спросил: "А почему туда нельзя?".
Он сразу изменился в лице, и почти выкрикнул: "Так ты вот как?! Это мне не нравится", - и он сразу, без перехода, стал показательно агрессивным, но я уже был убеждён, что это игра, и что передо мной не случайный подвыпивший человек, а подосланный шпик и конвоир. И сделал попытку сбить пламя. И, хотя он сжал кулаки, и казалось, что теперь не остановится на этом, и всё должно разрешиться нехорошо, моя попытка славословить, заговорить ему зубы - имела успех. Он действительно успокоился внешне, что как будто подтверждало мои догадки.
Он отступил от меня, что позволило мне совершить маневр поворота - и броситься наутёк. Я уже нисколько не сомневался в том, что он не может позволить мне уйти, и побежит вдогонку. Я также должен был считаться с тем, что он мог бросить мне в спину нож или камень, что в тёмном проходе двора меня могли ждать его возможные подельники, но других вариантов не просматривалось, и мне пришлось идти на риск.
Он действительно сделал то, что я и предполагал - побежал за мной, но я чувствовал, что он меня не догонит. Я хорошо проверил, завязаны ли у меня шнурки, обратил внимание на то, что у него на ногах довольно тяжёлые туфли, а у меня лёгкие "тапочки", что он в плаще и в костюме, а я в куртке, и, вообще, я был уверен, что бегает он наверняка хуже меня. И он меня не догнал, отстал, и остался сзади. И, всё-таки, сделав огромный круг, чтобы увести его подальше от двора, я вернулся, не снижая скорости бега. Я обошёл дом вокруг, прошёл тёмными кустами к подъезду и поднялся по лестнице. Когда я вошел в квартиру, мне показалось, что там кто-то был; горел свет в ванной и на кухне, и вообще, какое-то шестое чувство говорило, что буквально пару минут назад кто-то тут побывал. Только я вошёл, зазвонил телефон: звонила Алла.
Свою работу о Бобруйске я нашёл, но я уверен, что в последние несколько дней её там не было. По логике вещей так оно и должно было быть. Если мои разоблачения преступного и целенаправленного разрушения исторического центра Бобруйска прищемили хвосты каким-то властным чёртикам, то следующим шагом и должна была стать перлюстрация главной рукописи моей исторической работы: что в ней сказано о разрушительстве и разрушителях, названы ли конкретные имена, имеются ли конкретные обвинения?
Возможно, провели нешуточный обыск, но это не было делом рук КГБ, и отсюда приставленный ко мне (чтоб я не заявился в квартиру во время обыска) хвост, и попытка задержать меня, не пустить в дом родителей.
Но и миссия более тонкой игры могла быть возложена на "хвоста", а конкретно: нанесение хлёсткого удара по моей психике, уже и без того вынесшей целую серию недавних провокаций.
Утром, в 12 с чем-то, должна была приехать Аня, Аллина подруга из Могилёва, о которой подробно сказано выше. Она прислала письмо и предупреждала о своём приезде в разговоре с Аллой по телефону. Мы пошли её встречать на станцию "Бобруйск". Каково же было наше удивление, когда она не приехала. Точнее, мы были не столько удивлены, сколько поражены, потому что перед предполагаемым приездом Ани я доказывал, что так и будет. Как я уже писал, Аня уже не в первый раз вознамеривалась приехать к нам. В тот раз она купила билет, сообщила по телефону, во сколько придёт автобус в Бобруйск, договорилась с нами, чтобы мы её встречали. Но не приехала. Потом выяснилось, что в тот же день, за час или полтора до отъезда (а, может, чуть раньше) она попала в психбольницу, куда её отвезли насильно. Причиной её помещения в дурдом называлось (так следовало из письма, написанного от имени её сестры Иры) её необычное поведение в общежитии, где она проживает. Перед отъездом в Бобруйск (если верить письму) она стала жаловаться на то, что её обижают на работе, стала наделять тех, кто с ней работает, нехорошими эпитетами, сказала, что вообще не хочет жить в Могилёве, и что уезжает в Бобруйск, показывала билет на автобус. Соседки по общежитию вызвали "Скорую помощь", которая забрала её в психбольницу.
Даже если верить этой истории, и если то, что было сказано в письме, правда, поражает, что и врач "Скорой помощи", и психиатры в больнице проигнорировали возможность личной заинтересованности соседок Ани по общежитию в её отправке в дурдом, их персональную мотивацию. А что, если Аню и в самом деле обижали на работе, и всё, что она говорила: правда? А вдруг её избивали, издевались над ней те самые соседки по общежитию, которые и вызвали неотложку, зная о прославленных на весь Советский Союз жутких могилёвских психбольницах и их практике считать психбольным любого, кто попадёт в их сети.
Остаётся, разумеется, вероятность, что Аня действительно была нездорова или даже психически больна. И последняя вероятность - что эта история могла быть тем или иным образом связана со мной, и кто-то очень не хотел, чтобы я встретился с этой Аней.
Проанализировав письмо, я пришёл к выводу, что оно необычно.
Во-первых, писали письмо явно два разных человека; во-вторых, в нём предусмотрены и предупреждены все вопросы и подозрения, возникающие в результате известия по поводу этого странного происшествия. Второе письмо, от самой Ани, также было необычным. Оно было написано как будто под диктовку: она писала, что раскаивается в том, что произошло; что не понимает, как это могло случиться, и т.п.
И вот, теперь снова, в день, когда Аня должна была приехать сюда, она опять не смогла этого сделать. Почему? Алла предположила, что её подруге, возможно, пришлось отложить поездку, что, возможно, она заболела, или даже попала в больницу (у неё больные уши), но я сказал, что может быть только один вариант: что её снова засадили в психушку. И я оказался прав. Алла, позвонившая Ане на работу в Могилёв, узнала, что та снова в психбольнице. И это опять случилось буквально за считанные часы до её отъезда к нам в Бобруйск.
Через какое-то время (от нескольких дней до недели-полторы: продолжаю описание после долгого перерыва) я поехал в Могилёв, в командировку, на семинар. Там сразу позвонил Ане на работу. Выяснилось, что Аня ещё на работу не вышла. Вторично я звонил уже из телефона-автомата, и теперь разговаривал откровенней, пытаясь разговорить сотрудницу, что взяла трубку. Выяснилось, что Аню забирали в психушку не два, а три раза (о третьем случае мы раньше ничего не знали), причём, второй раз не из общежития, а с предыдущей (не с этой) работы. Теперь - неизвестно откуда.
Я просил двух знакомых разузнать что-либо об Ане, но эти два жителя Могилёва так мне и не перезвонили, хотя я оставил каждому по рублю. Аникеева Тамара, которая учится со мной в одной группе в Минском Институте Культуры, сразу отказалась что-либо узнавать: хватка Могилёва чувствуется.
Во время этой поездки я всё думал, действительно ли Могилёв так страшен, или есть какая-то возможность рассматривать его с какой-то другой точки зрения. Но и на этот раз я ощутил такую волну чего-то гадкого, смрадного, затхлого и подавляющего сознание, что всякие сомнения в особенности атмосферы этого города-монстра отпали. Причем, на сей раз это гадкое как бы смогло меня захлестнуть и подчинить, а произошло это только потому, что я сейчас решил - как бы в качестве некого эксперимента - отказаться от установки заранее подготовиться к прибытию в обстановку, крайне враждебную любому чувствующему и мыслящему человеческому существу, и вообще человеку как представителю биологического вида.
Этот неприятный осадок я чувствовал в своей крови ещё несколько дней...
На сессию в Минск я поехал с неопределённым, но каким-то нехорошим предчувствием. К счастью, мне удалось настроиться на другой лад, переломить своё мрачное настроение и быть сильней деморализующего влияния последней серии событий. Может быть, это помогло мне окончить сессию без неприятностей и сдать всё на отлично: одна четвёрка по дирижированию, что само по себе выдающееся для меня достижение; дирижировать я за какой-то месяц научился так, что теперь опасность быть из-за дирижирования отчисленным из института, отпала.
Но случилось во время этой сессии одно серьёзное происшествие. У меня пропали две тетради моих избранных произведений для фортепиано, которые я взял с собой, потому что мне разрешили их играть на зачёте по этому инструменту. Это был удар, который я переживал тяжелее, чем пропажу тетради с моими песнями на позапрошлой сессии. Мне надо было вернуть себе эти тетради во что бы то ни стало. Я разговаривал с преподавательницей по фортепиано, с куратором Ниной Алексеевной, с моим педагогом по специальности. Я написал объявление, которое оставил внизу, на вешалке. Я опрашивал своих сокурсников, не видел ли кто из них в одном из классов моих тетрадей. Наконец, я вспомнил, что тетрадей не стало после того, как я играл свои произведения в классе Саше Хмеленко, которого ни в чём не подозреваю. Тогда я стал выяснять, кто мог заходить в этот класс после нас с Сашей, и узнал, что после нас там видели того военного дирижёра, который то ли просто ошивается в Институте, то ли, как и мы, приезжает сюда на сессии. Возможно, известия о моём небольшом расследовании помогли мне получить мои ноты назад. Хмеленко Саше я играл мои вещи в понедельник, а в субботу обе тетради оказались у меня дома, в Бобруйске.
Тем временем из Могилёва, где в психушку посадили Аллину подругу, Аню, не было никаких вестей. Я не зря не давал никаких домыслов и версий об этом, так как считаю, что гадать о том, что произошло, бесполезно. В этом конкретном случае необходимо знать точные факты. В Сочи, о чём уже сказано в предыдущих описаниях, нам с Аллой также не удалось встретиться с Аллиной подругой (Аней), у которой мы должны были переночевать. Нам известны лишь три непреложных и точных факта: кто-то мешал (или что-то помешало) нашей встрече с Аней трижды. Сначала что-то не позволило нам встретиться с ней в Сочи, потом её дважды забирали в могилёвскую психушку буквально за считанные часы до её отъезда в Бобруйск, как будто именно её поездке к нам кто-то хотел воспрепятствовать. И это единственное, что нам известно...
* * *
В этот период (1986 - 1989) замедлились темпы и объём моего музыкального и литературного творчества. Сила моих чувств вряд ли уступает силе предыдущих всплесков; я не испытываю "дефицит" вдохновения. Мои ощущения по-прежнему стимулируют графоманскую одержимость. Причина совсем другая. Когда я прихожу с работы, дома меня жду две крошки, два ангелочка, заботу о которых я полностью возложил на свои плечи. Обе моих крошечных дочурки в доясельном возрасте несколько раз болели, и, помня о беспрерывных болезнях Виталика в яслях и в детсаде, и о том, как мне до боли было его жалко, и как я хотел бы, чтобы он воспитывался дома, я настоял, чтобы мои дети не ходили в ясли и в сад.
Виталик ходил в ясли буквально рядом с нашим домом. Это здание по Пушкинской, рядом с КГБ (между Пролетарской и Интернациональной), бывшая дореволюционная городская усадьба, сохранилось по сей день. Историческое здание с впечатлительным фронтоном, колоннами и портиком, не скрашивало наплевательского отношения работниц к отдаваемым на их ответственность чадам. И родители вели себя безответственно, отправляя в ясли сопливых и заходящихся кашлем детей.
Этот прошлый опыт, с его трагической ретроспективно окраской, заставил меня не допустить его повторения в настоящем.
Моя работа в музыкальной школе не на полную ставку, и вторая работа или халтуры по вечерам позволяют мне самому воспитывать своих крошек, с помощью мамы, Аллы, и её мамы (моей тёщи). Я работаю в музыкальной школе 4 раза в неделю, а в остальные дни занят по вечерам. На 3-5 часов моего дневного отсутствия (в разные дни у меня по расписанию разное число уроков) к нам домой приходит моя или Аллина мама, а потом, до возвращения Аллы с работы, я один забочусь о детях: кормлю, сажу на горшок, переодеваю, гуляю с ними... В те дни, когда я дома с самого утра до прихода Аллы, у меня есть чёткая программа воспитания, которую я неуклонно выполняю пункт за пунктом, воплощая в жизнь.
Забегая вперёд, добавлю ещё несколько штрихов. Когда старшей ещё не исполнилось и года, я стал читать ей книжки, показывать картинки, давать ей специальные упражнения для развития воображения, сообразительности и памяти. Я рассказывал ей сказки, играл с ней в разные игры, показывал ей деревья, дома и тротуары с балкона, и объяснял назначение и функции предметов.
Когда младшая немного подросла, я занимался с ними обеими, с двухлетним и с трёхлетним ребёнком, обучая их всему, и научил определять буквы и цифры - и даже немного читать по слогам, развил музыкальный слух и координацию движений, и, разумеется, старался, чтобы они безошибочно различали категории добра и зла. То ли моё воспитание, то ли редкие природные качества моих дочурок не ставили между ними и мной никаких препятствий, никаких проблем. У них не было никаких капризов; они даже не понимали, что такое делать назло; они беспрекословно слушались, не подвергая сомнению мои наказы и не создавая для меня никаких помех. Моя любовь к ним не имела предела; я в них души не чаял; и они, вероятно, это чувствовали, и тянулись ко мне с любовью.
Я раскладывал перед ними лото на четырёх языках, и они быстро запомнили названия простейших предметов, животных и растений на русском, английском, французском и немецком.
Покормив детей, я одевал их, брал коляску - и шёл с ними к маме, на угол Минской и Октябрьской. В летней коляске было место только для одного ребёнка, и там сидела младшая. Старшая стояла сзади, на подножке, и никогда не хныкала, не жаловалась, что устала, словно понимала и жалела меня. Она невероятно любила свою младшую сестричку, которую обнимала и целовала, как куклу, и называла ласково "Мусечка" (трудно сказать, почему именно так). Та относилась к ней с такой же удивительной нежностью и теплотой. Излишне говорить о том, что я никогда не смог бы не только шлёпнуть ребёнка, но даже повысить голос: такие удивительные, исключительные, нежные создания оказались на моём попечении. И, хотя общаться с ними было легко и приятно, их воспитание отнимало много времени, о чём я не жалею, и вряд ли когда-нибудь пожалею.
Общение с детьми лечило душу. Я нередко изображал перед ними разных персонажей, играя как на настоящей сцене. До 22-х лет я серьёзно занимался пантомимой, и теперь это обогащало мои занятия для развития восприятия и воображения. Трудно передать, какое счастье мне выпало: ведь далеко не каждый отец имеет возможность вот так воспитывать и обучать своего ребёнка.
Но и тут далеко не всё было гладко и безоблачно. Хотя, казалось бы, дети растут счастливо и ухожены так, как вряд ли другие дети нашего социального уровня, они не могли не чувствовать наши опасения, страхи, нашу неуверенность в завтрашнем дне и незащищённость. Нашу жизнь отравляли две вещи: то, что (после ухода из ресторана Бобруйск) я недостаточно зарабатывал, и то, что за моими плечами стоял конфликт с чем-то, что выше нас, и что, как морская волна, могло в любой момент накрыть нас с головой.
И тут первое предопределяло второе, точнее, второе предопределяло первое.
Хотя до женитьбы я честно предупредил обо всех опасностях, грозящих моей избраннице, Алла вряд ли поверила до конца в мои рассказы, и я не особенно старался её разубеждать. Она знала о моих бесплатных звонках по межгороду, демонстрирующих знание неких секретных кодов; видела, как легко я добываю целые тонны информации закрытого уровня; но не представляла, что за этим стоим и чем это грозит. Или не хотела представлять и задумываться. Если бы она тогда настоятельно потребовала от меня завязать с моим, таким странным, хобби, появился бы какой-то слабый шанс на то, что моя и наша жизнь пойдёт по-другому. Но в океане ежедневной борьбы за существование, какой пришлось ей заниматься, связав со мной свою судьбу, ей было не до этого.
Уже одно только то, что на своём социальном, профессиональном, и всяком прочем уровне и месте - я слишком много знаю, грозило невидимыми, и оттого пугающими опасностями, но, более того, я продолжал собирать информацию и продолжал принимать тайное участие в противостоянии злодеям, стремившимся осуществить запланированное ещё в 1930-е годы разрушение Старого Бобруйска; злодеям, задумавшим превратить советское общество в испытательный полигон новых социальных и электронно-коммуникационных технологий с целью невиданного, орвеллианского контроля за людьми и за всем обществом. И, более того, я знал, что, если эта лаборатория в СССР не сработает, или если СССР-у скоро придёт капут, те же опыты, те же орвеллианские реформы станут усиленно продвигать на Западе, и, в первую очередь, в Англии и США.
Эта проблема моей вовлечённости в борьбу против Мирового Зла коренилась в моём сознании, уже стоила мне потерю прежних заработков и обуславливала невозможность их восстановления. Но из-за неё нам всем грозили всё новые и новые опасности и беды, и всё новые и новые неприятности слетались на нас, как вороньё на свежую падаль.
Бесконечные проблемы с телефоном, гонения на работе, угрозы анонимов, письмо из центральной московской газеты, не сулившее ничего хорошего, и многое другое не давало покоя, сообщая нашему бытию перманентное состояние неуверенности, страха и постоянного стресса. Это не могло не отразиться на хрупкой и ранимой психике ребёнка, так что крошечные дочурки, вопреки всем прекрасным условиям, в которых они росли, вопреки нашему уютному существованию в собственной кооперативной, хорошо обставленной и удобной квартире со всеми техническими "прибамбасами" (проигрывателем, магнитофоном, цветным телевизором, видеоплеером, и т.д., и пианино: которых ещё нет в наше время "в сумме" даже у многих руководителей достаточно высокого звена), не могли не развить неудобных психических комплексов, ослабляющих их иммунную систему и грозящих осложнить - когда они вырастут - их отношения с обществом и в обществе.
Происшествия с Аллиной подругой; письмо-угроза
из московской редакции; осуществление угроз в виде провокаций против моего
телефона и почты, гонений на работе, усиления слежки и попыток (вялых пока,
но красноречивых) нападений, беседы майора КГБ с Володей, гитаристом из Мышковичей,
и с Карасём (Карась так и не набрался пока смелости в том мне признаться):
эти и другие события подрывали наше существование. В отдельные моменты происходило
моё как бы отсоединение от реальности, когда, бывало, ребёнок или жена ко
мне обращались, а я, погружённый в мрачные мысли, не сразу реагировал.
* * *
Все эти происшествия словно украли у меня моих близких. Вместо того чтобы ощущать полнотой жизни каждую минуту общения с женой и ребёнком, с родителями и Виталиком, я, будто узник, в последнее время находился в плену дестабилизирующих моё душевное состояние мыслей и попыток разгадать ребус предполагаемого противодействия злокозненных подонков. И, тем самым, их козни, в свою очередь, крали меня у моих близких. Сердцем я понимал, что все эти интриги не стоят и секунды моего смертного земного существования, но травмы, нанесённые и наносимые моей психике, оказались слишком серьёзными. И они диктовали свои собственные правила. Никто из нас не ведает, сколько отпущено на наш земной век, и сколько времени у нас в запасе на счастье и наслаждение близостью любимых людей. Вместо того чтобы обсуждать с Аллой наши земные дела, или книги, которые она читала запоем, или дискутировать уютными вечерами с моим отцом-эрудитом, умнейшим человеком, разносторонне развитым и образованным благодаря самостоятельной работе над собой, или вести сердечную беседу с мамой и Виталиком, я проводил дни и часы за графоманским описанием своих мытарств и предполагаемых преследований, которым подвергаюсь, и за пустопорожним теоретизированием на политические темы.
В значительной степени моё существование отравлял и подтачивал страх лишиться самых любимых людей, без которых я ощущал бы себя осиротевшим, а мою дальнейшую жизнь никчемной и достойной сожаления. Дамоклов меч смертельной болезни, нависший над моим обожаемым младшим братом, годами парализовал мою волю, и это определяло трагичную окраску всей моей дальнейшей судьбы и мироощущения. И, тем не менее, возможно, излишний эгоизм и жалость к самому себе мешали внести яркие краски в жизнь и чувства тех, кто рядом, ободрить их и вселить в них оптимистическую надежду, вместо того, чтобы ждать ободрения и поддержки от них, итак обременённых страшным грузом бед, забот и обязанностей. Слабое здоровье родителей и опасение за их судьбу ещё сильней раздували во мне костёр этого страха, а бегством от него и были мои графоманские проекты и одержимость, с какой я осуществлял музыкальные и литературные планы. Без них мне грозила депрессия, или, что ещё хуже, заболевание психики.
И, наконец, мне не повезло в том, что я не родился в Риге, Санкт-Петербурге, Праге, Вильнюсе, или Париже, где мало что угрожало привычной архитектурной среде. Исчезновение на моих глазах Старого Бобруйска сыграло мрачную роль в моей судьбе в той же степени, в какой и прочие неблагоприятные обстоятельства. Разрушение каждого видного дореволюционного здания автоматически разрушало и мою ментальную стабильность, а противоядием становилась опасная и подтачивающая силы борьба за сохранение хотя бы того, что осталось.
Моим близким не повезло со мной, и теперь я это хотя бы более ясно осознавал. Но изменить ничего не мог. Жаль, что я не достался Алле хотя бы год назад, пока не сделался фактическим обрубком прежнего себя: деятельного, изобретательного, неудержимого. Есть предел, за которым испытания, неудачи, невероятные события, и необъяснимые трагедии ломают личность, и человек, созданный достигать вершин и способный на это, уже никогда не поднимется на Олимп, с которого его сбросила злая судьба. В прошедшие шесть или семь лет мне пришлось испытать невиданные пертурбации, пройти через невообразимые приключения и не раз становиться одним из главных действующих лиц событий, какие бывают только в романах. Но расплата за мои авантюристические проделки не миновала не только меня, её жертвами становились любимые мной люди, те, кто вокруг.
Я чувствовал, что проваливаюсь в какую-то бездонную, тёмную пропасть, и что прямо на меня надвигается что-то страшное и неотвратимое. А у меня смелости не хватало отождествить с этим подсознательным ощущением дамоклов меч болезней, занесённый над родителями и Виталиком. И тем самым я доводил свою раскрепощённую страхом интуицию до невероятной чувствительности, когда драматические события и трагические повороты давали знать о себе заранее - за несколько дней, а то и за недели, или месяцы. И я заведомо знал, что надвигается нечто грозное и непоправимое, но сознание отказывалось идентифицировать это с чем-то конкретным, и я продолжал оставаться в плену разъедающего меня и окружающих мрака, несмотря на все светлые и добрые стороны моей запутанной личности.
(Конец
Третьей Книги)