Михаил ГУНИН
МЕТРОПОЛИС
= = = = = =
Лев ГУНИН
Предисловие к «Метрополису»
(метрополия=кратер, попытка кинематографического осмысления)
1
Главная идея любой раковины - это воронка. Воронка-кратер: идея какой угодно вещи в нашем пространстве однонаправленного времени. Космос, вселенная - та же воронка, куда постепенно смывается все человечество. Главная идея человека - воронка. Человек неотвратимо смывается внутрь самого себя, пока от него ни останется (если цикл полностью завершен) тощий старик на смертном одре. Идеи, смыслы, афоризмы, аллегории, метафоры, вся эта искусная красота семантического климакса: все проваливается в дыру сознания, в ненасытный желудок хищного мозга, который перерабатывает всю эту добычу, перерабатывает, перерабатывает... и растворяет ее, превращая в жидкую кашицу цвета кабачково-баклажанной икры. Как волка не корми... Мы ничему не учимся, ничему не научимся и ничего не освоим. Наше животное состояние - это ракета, наполняемая топливом, насыщаемая им, только для того, чтобы выбрасывать его из заднего прохода в пространство в горящем состоянии, за счет этого бойко продвигаясь к концу. Наши технологические ухищрения - это такой же ускоритель собственной гибели, ускоритель унитаза: чтоб тот смывал все со сверхзвуковой скоростью.
Представим себе видеоряд.
Вот обычная кухонная раковина. В ней бурлит, смывается струя, обильно насыщенная хлоркой и бытовой химией, урча, исчезает в раковинном кратере.
Теперь раковина в ванной комнате, куда попадают волоски, кровь, сперма, слюна, зубная паста, вставные челюсти или глаза, взгляды пьяных мужиков и баб. Все это добро безжалостно, грубым, палаческим образом смывается в трубу - и навсегда исчезает в черном провале канализации.
А вот королева всех воронок. Вершина эволюции, совершеннейший механизм, восхитительный кратер, анус всех анусов смывательных приборов, самый непревзойденный из всего обширного семейства сородичей - многоуважаемый унитаз. Именно он принимает в себя драгоценнейшую ношу продукта канализации самого человека, его черную дыру в прямом и в переносном смысле. Темное жерло его смывательной впадины - это не просто аллегория или сублимация человеческого ануса, не только механизированный аналог физиологической функции, не одна лишь целлулоидная поверхность тонкой пленки воды (мембраны зеркала, ведущего в Зазеркалье), с отражением в ней анального отверстия какающего, но парадная интронизация просодической каузальности интерференционируемой рефлекторности телеологического символа, рефлекторности, лишь подчеркнутой физическим явлением отражения, но не ограниченной им. Великий, могучий, духовно наполненный, этот высший продукт цивилизации с интеллектуальным комплексом отрыжки умыкает доверенное ему конечное творчество человеко-канализации в свой паучий угол, в свой бело-мраморный анус, длинными, как глисты, трубами соединяющийся с подземными клоаками, с их клубящимся зловонием, с их кишащими крысами подземельями антимира, их ядовитыми выбросами в нежные реки и озера.
50 лет назад, в Рио-де-Жанейро, где все "ходят в белых штанах", один самодур и крез заказал себе унитаз в виде сидящей мраморной статуи Венеры, в области матки которой находилась раковина этого смывательного прибора, и через анус которой спускались экскременты богатого экстраваганта. Говорят, что каждый раз, когда он справлял свою "большую" или "малую" нужду, он заодно и кончал в свою "Венеру", испытывая испытывая испытывая такой глубокий оргазм, какой не был способен испытать ни с одной живой женщиной.
Нарисуем перед нашим взором следующую муку "оператора на фокусе". Безнадежный маньяк, вообразивший себя Адонисом, готовится к прыжку в жертвенный ров рельсовой траншеи метро, как Адмирал Нельсон готовился к исполнению своего долга перед Трафальгарской битвой. Ибо единственный и неизбежный долг человека - умереть. Глупый Нельсон (фул-Фил-фалл) - как глупый мерин с эполетами - ржал о том, что готовится исполнить свой долг: на краю пропасти, за сорок минут до собственной смерти, не подозревая, что вот-вот скопытится. Оказалось, что "исполнение долга" расшифровалось просто: умереть. Мерина так или иначе столкнут вниз, потому что он больше не нужен. Придурок, ждавший поезда метро с тем же горячечным беспокойством, с каким жрец ожидает появления жертвы у алтаря, не знал того, что ждет стального, стеклянного, мясного водоворота, смываемого в воронку черной дыры туннеля. Поезд закручивается, проваливается туда, в эту черную дыру, и уже никогда не вынырнет в том же времени и пространстве. Умалишенный, раздавленный громадой этой механической струи, закручиваясь, падает в ту же воронку, с той лишь разницей, что падает в нее уже в другом физическом состоянии.
Фул-Фил-фалл…
Мы зажаты в тиски между рождением и смертью, и это зажатое состояние, это крайне неудобное положение между началом процесса смывания - и стадией его метафизической завершенности - считается жизнью. Громадный, кажущийся таковым в начале пути, циферблат неуклонно сужается, зажатый между двумя стрелками-гильотинами, ножницы коих неумолимо сходятся, оставляя все меньше и меньше свободной площади «вымпела-паруса». Между их лезвиями - моя жизнь. Твоя, его, ее.... Жизнь человечества. Эти два кажущихся противоположными начала, два полюса - на самом деле соперники и союзники, как Бельмондо и Ален Делон. Они - монстры одной и той же категории, которым доверили палаческую функцию, доверили им нас охранять, чтоб не сбежали мы за пределы треклятого треугольничка. Как бесстыдный треугольник откровенно издевательской полоски ткани на жопе лэп-дансовой красавицы, этот вымпеловский антаблемент острием вниз (характерный жест большого пальца вниз во время панкреатического зрелища - боя гладиаторов) скрывает от нас истинную сущность мирозданья, ведь мы же не в состоянии ее понять, поскольку не в состоянии выскочить за пределы этой геометрической тюрьмы, стены которой - то же однонаправленное время.
Садист, который придумал смывные устройства, только скопировал их у "природы", иными словами - у господа бога.
Громадное изображение - на весь экран - гипертрофированного зева, со всеми его запонками-иголками-бусинками пирсинговой эпохи пресыщенных, испорченных детей современной Метрополии. "И Язык, как манжета, заколотый, / Обжигает не жаром, а холодом". Зрачок камеры проваливается в этот податливый зев, в его влажную, покрытую слизью внутренность, скользит по пищеводу, кувыркается в желудке, бултыхает в водовороте кишок - и вот он уже в трубочке ануса, медленно вылезая из нее, как из нежной норы.
После этого - кратер ситуационный. Когда комбинированные варианты кратерности скользят по экрану, как по глянцевой "одномерной" поверхности типа раннехристианских икон. Воронка ночи, куда проваливается сознание наркомана, воронка злачного чрева предместья из поэмы Моррисона, воронка экстаза экзальтированной преступности, когда криминально мыслящий ум перебирает грани ночи, как щупальцами, в поисках очередной жертвы: одинокой женщины, растерянного пешехода, сжавшегося в комочек от грубого окрика, умеюшего содрогнуться не только телом, но и душой. С ножом у горла, такой мягкотелый моллюск уже мертв, хотя физически он еще дышит. Вся его жизнь, его душа - ушла в пятки, и он, даже отпущенный садистом-пытателем, уже никогда не оправится от этого шока. Образы немецких экспрессионистов, от Оскара Кокошки до Людвига Киршнера, их бестелесные кошмары чудовищности, их искажение "реальности", ставшее самой реальностью, воплощением кошмаров. Секс и смерть, смерть и секс - две константы человеческого существования, два компонента, подмешанные в любой винный букет человеческой экзистенции.
"Все застегнуто на две "молнии".
Потянуть их - и выскочат колкие
эти две высоты, окольцованы.
Хорошо, хорошо. Еще дома мы."
Тавтологии любой культуры, семантические струпья витальности, поиск эквивалента-модели в человеческом языке дикими голосами выкрикивает на разные лады варианты имени того, что не существует: "хаим", "vitae", "экзистенция", "существование", "жизнь", "живот", "life", "zycie", "Leben". Стремление удержать каждый данный момент, заморозить его в памяти, в надежде, что жидкость в смывном бачке превратится в лед, и что водоворот смывания застынет в виде живой картинки. Обезумевшая от бессмысленной тавтологии существования, от кретинского дублирования поколениями одинакового ослиного бытия, от тысячи лет повторяемой пыли архетипов и ролевых ситуаций, от формул докторов пенфилдов и фрейдов, от безнадежного дебилИЗМА стереотипных политических баталий и тупости правящей элиты, человеческая плоть покрывается пупырышками, струпьями, сыпью, рыгает, ссыт и срет на голову этого мира, разражается бесконечным, растянутым во "времяни" истошным криком, назначение которого - выкричать из себя все, всю эту дурную "реальность", весь этот проглоченный и непереваренный кусок жизни.
Это то, что Аристотель назвал словом "катарсис". Все искусство. Это голенькая арфисточка Курехина, выходившая на сцену вслед за дородными, облаченными в тяжелые шелковые платья до пят тетками, при виде которой пальцы последних, готовые к извлечению булькающих арпеджио, начинали идиотски дрожать, а их монументальная стать струнодергальщиц покрывались под платьями липким холодным потом. Все искусство - это истошный крик отчаявшегося человека, это стремление выкричать из себя, вырвать из себя смертельную заразу жизни, болезнь которой неизлечима, ибо ведет (как многозначительно-глубокомысленно заметил И. Б.) к смерти.
Самый чудовищный унитаз, самая менструальная клоака цивибидации - это ее Большие-Города, сквозь которые смЫВаются все человеческие сущности, все насквозь гуманные и человеколюбивые проявления и наклонности.
2
Феномен метрополии... Семяизвержение вулкана, океанские волны цунами, землетрясение или падение метеорита. Своевольная природа аномалии, эзотерики необъятного города... Громадный Метрополис - опухоль на теле планеты, гигантский людской муравейник, поглощающий невообразимые ресурсы человеков, природные силы матери-земли, выделяющий сладкую неодолимую отраву тонкого растления. Клоака формирования наиболее грязных и отвратительных побуждений, океан миазмов - выбросов отработанного интеллектуального шлака, - смердящая свалка, сквозная канализация опасностей и трагедий, рвотных масс и крови, трупов жертв диких хищников (общественных извращений), он же: волшебный фейерверк самых несбыточных мечтаний, нежный ядовитый цветок, распускающийся в сознании притянутых или рожденных им миллионов.
Безобразные чудища этого дьявольского места с лицами и фигурами Аполлонов; неисправимые лжецы с чистыми, незамутненными глазками; уличные поэты с клочковатыми бородами и свалявшейся шевелюрой: они - магнит, которому не в состоянии противиться ни одна поэтическая натура. Порок и его порождения в их предельно откровенном, разнузданном виде - стайки сбившихся с пути всецело захваченных пароксизмом наслаждения юных созданий: с кольцами в носу, в ухе, в сосках грудей и гениталиях, с разноцветными стоячими волосами, размягченные марихуаной и разгоряченные алкоголем; жаждущие крови убийцы на сумеречных перекрестках, коих влечет дрожащая в стекле балконной двери улица с плотно идущими по ней машинами; бесстыжие монстры, для которых не осталось ничего запретного, ничего святого, готовые совокупляться посреди людной площади, снимать на видео свои уретры, анальные отверстия, оргазмы и хирургические операции; чопорные циники-ретрограды в смокингах, с пуританскими манерами и развратными нравами. Вакханалия денежной лихорадки, уносящая в могилу, сводящая с ума, заставляющая убивать. Переносчики этой заразы, с выпученными зенками, помутившимся рассудком, безжалостной хваткой садиста и жадностью голодного льва. Сама она, более страшная, чем чума, в виде увеличенных до размеров монет и купюр железно-бумажных бактерий, инфицировавших человечество, внедренных в наше тело намеренно заразившим нас Богом, запретившим эти бактерии убивать.
Его код имеет сходство с генетическим кодом. Скрипт его - строки символических построений, образующих десятки тысяч разновидностей человеческих знаков, комбинация которых составляет код каждой особи; это десятки главных общественных типов. Каждая глава этой книги - определенный слой социума - как хромосома ДНК, носитель около полутора тысяч генов, - содержит знаки подогнанных друг под друга человеческих структур, которые держатся среди других структур в пустоте вселенной "никем" не контролируемого бытия. Каждая буква этой книги, как буквы каждого гена, четырехзначна: он, она и двое (их) детишек: минимум, необходимый для продолжения рода. И странные, нетипичные образования - junk DNA - из которых только путем сложных операций вычленяются отдельные буквы (гены).
Мистерия города - она как тайна человеческой жизни, как безвестные доисторические вечности, недоступные нашему слабому сознанию. Она многообразна и необъятна, как целая "историческая" вселенная, не связанная известными нам законами. Спонтанное зло, растущее пропорционально старению человечества - оно, как раковая клетка, мутирует в нечто отдельное от донора-организма, и, разрастаясь до предельно допустимых размеров, душит его. Это лакированное содержание шелушащегося мутирования гипнотизирует, завораживает, как смерть.
3
Певцами этой мистерии, ее многообразных сторон, от разврата, грязи и гриппа до высокой лучезарности ее ослепительных мечтаний, стали поколения землян, оставлявшие свои жизни, их следы-лоскуты на ее необозримых мельничных жерновах. Бальзак и Золя, Достоевский и Куприн, Джойс и Леопольд Стафф дали нам атмосферу и дух тонкого и сложного, таинственного и высокого, низкого и порочного в этой вселенной. Патрик Зюскинд в романе "Запах" изобразил эти конвульсивные, инстинктивные, как образование желудочного сока, загадочные преобразования. Поражающие своей силой и трагизмом - и ничего общего не имеющие с моралью, с дуализмом Добра и Зла. Французские и немецкие поэты-предмодернисты и модернисты - Верлен, Бодлер, Рембо, Метерлинк, Антонен Арто, Франк Кафка и другие - подняли эти поэмы об урбанизированной утробе социума на новую высоту. Новые откровения о сущности неведомых глубин Города явили Иннокентий Анненский, Николай Агвинцев, Максим Богданович, Жан Кокто и Осип Мандельштам. "Метрополис" Фрица Ланга. "Метрополис" Элизабет Гафни. "Метрополис" Лео Срола. "Метрополис" Геога Зиммеля.
Интеллектуальными шарадами, мягким юмором, романтизированностью ресторанов и обыденных улиц, жизни клерков, запахом дыма из каминов и хрупкой ломкостью каминного шлейфа в зимнем воздухе наполнены урбанизированные картины великого певца города - Т. С. Элиота. Его современник - Эзра Паунд - ближе к французам и немцам. В немецкой поэзии и литературе поражают разбросанные там и сям крупицы описания довоенных Вены и Берлина. Именно тут, а также в работах немецких художников-экспрессионистов, идея аномалии громадного города, мироощущение его развороченных внутренностей - которое есть не что иное, как ощущение катаклизма, - полифония его трагических узлов и извращений, достигла самой рафинированной выразительности. Это - непревзойденные образцы, чьи колоссы вдохновили десятки великих творческих умов, и еще будут вдохновлять. Эдвард Мунк, Людвиг Киршнер и Оскар Кокошка, Ганс Орловский, Эрнст Тум, Василий Кандинский, Мельднер и Бекманн оставили бесконечность, которую бессильно обогнать время.
Почти все художники круга Кокошки (Брюкен-Кюнстлер) занимались литературной деятельностью. Литературные опыты "брюкен-кюнстлеровцев" были весьма искусны. Некоторые из них кажутся почти столь же совершенными, сколь, к примеру, то, что делал Виктор Диркштайц и другие профессиональные писатели, ими иллюстрировавшиеся. Сам Кокошка, берущий свой новаторский старт в венском югендстиле, в творчестве Густава Климта, прекрасно разбирался в литературе. Его подчеркивание слова зрительным образом неподражаемо и гениально.
Оскар Кокошка, Людвиг Киршнер и другие мастера иллюстрировали свои собственные литературные произведения, формировавшиеся в книги, где слово и образ связаны неразрывно.
Журналы "Новый Пафос", "Штурм", "Революция", "Ди Акцион", "Блау Рейтер"; такие авторы, как Альфред Дёблин, Леонгард Франк, Альфред Вольфенштейн, Рейнгольд фон Вальтер, Генрих Манн, Карл Краус, Альберт Эренштейн, Якоб Босхард, Герман Штейер, Генрих Лаутенсак, Казимир Эдшмид, Лили фон Брауберенс, Вальтер Рейнер, Макс Берхартц, Йозер Винклер, Ирханнес Бехер и прочие - сконцентрировали, как пучок света в центре увеличительного стекла, концепцию ультра-урбанизации, своеобразный человекогород, содрогающийся в конвульсиях необъяснимой горячки.
4
Когда двадцатые годы сменились тридцатыми с их трагической, зловещей тенью сталинского террора, и последний певец "феномена человеко-города" - Мандельштам - был убит, гениальные описания жутковатого или возвышенного, наполненного водами иллюзий и миазмов городского чрева в русской литературе иссякли. Единственный гениальный иллюстратор городских пейзажей, срисованных со всей патетикой экспрессионизма, правда, застывшей в ледяные глыбы советской эпохи - был Иосиф Бродский. Певец мистерии пустых обезлюдевших улиц, одиночества в огромном городе, заиндевевших старинных подъездов, ночных площадей и деревянных грелок в руках скрипачей. Эти откровения застывших в словах пейзажей, по своей глубине и монументальности сопоставимые с библейской Пустыней: самое лучшее из того, что написал И. Б. И, может быть, единственное у него, неподвластное тлену времени.
Американские культурные достижения ценны своей энциклопедичностью. Несмотря на то, что ни один американский поэт (за исключением Эдгара По) не достиг уровня главных европейских гениев, скрупулезное собирание и нагромождение не только в собраниях, антологиях, переводах и фильмах лучших мировых произведений, но и в бытовании литературы на американском континенте аккумулирует и отражает достижения других народов: это крайне важно для сохранения и развития достижений европейской цивилизации. Конечно, влияние американской культуры (в том числе и в России) далеко не пропорционально ее реальному значению. Это происходит главным образом за счет американской культур-экспансии. И не только. Американская культура ослепляет благодаря ее экстенсивности в наиболее зрелищных, популистских жанрах, таких, как кинематограф, популярная электронная, поп и рок-музыка плюс литература остросюжетных жанров (science fiction, триллер, и т.д.). Керуак и Берроуз - двое из нескольких высших образцов американской литературы, так же, как Паунд, Элиот или Оден, вряд ли могут считаться (в определенном смысле) принадлежащими ей. Так же, как Хемингуэй, Керуак - не американец (иммигрант французского происхождения из Квебека), многие свои важные произведения создавший за пределами Соединенных Штатов. Берроуз был как бы внутренним иммигрантом (не эмигрантом; тут другое). Основа его стиля - это британская и французская литературная традиция, в большей степени, чем американская. Генри Миллер свои наиболее значимые романы написал в Париже.
5
Если в Европе экспрессионизм рассыпался на мелкие осколки - от имажинизма, футуризма и кубизма до русского акмеизма, то на американском континенте он всосался в кровь местной литературы, вошел составной частью (но как легко угадывается во всем!) в местный литературный мейнстрим. Керуак и Берроуз светят отраженным светом европейского экспрессионизма. Оба они оказали большое влияние на Михаила Гунина, особенно Берроуз. Рафинированный стилист, почти сноб, Берроуз слегка касался бит-движения фалдами своего сюртука, будучи гораздо выше и глубже, а в чем-то - по "кассательной" - уходил от него. Стиль Берроуза просвечивает в прозе Михаила Гунина, как просвечивает неяркий свет сквозь осенние желтые листья.
Еще большее влияние, профетического и метафизического толка, - это влияние другого американского автора, человека титанического таланта, странные и неповторимые откровения которого не являются "чистой литературой". Речь идет о Джиме Моррисоне, знаменитом рок-певце и поэте. Его творения целиком сотканы из метафизического, профетического и психоделического гимна Городу, мистерии Метрополиса, его сжигающей мозг человека сущности.
Моррисон - еще более "европейский" автор, чем Оден, Хемингуэй, Керуак и Берроуз, хотя, в отличие от последних, "строительным материалом" его словесных сооружений являются в основном местные, американские явления. Патетика Моррисона, психоделическая драма каждой из его поэм, каждого "дюйма" текста его излияний пронизаны духом немецкого экспрессионизма, духом Оскара Кокошки и других "брюкен-кюнстовцев". Внутри произведений гениального американского нео (или "не-") литератора и пророка - дух немецкого авангарда 1920-х и 1930-х годов.
6
"Мегаполис" Михаила Гунина - это такое отражение раковины, которое по стилю ближе всего к Моррисону, но развивается-разворачивается по-другому - не из образов или идей, как у последнего, но из пра-образов (как сновидения или как лента авангардного музыкального клипа). Фонизм этого откровения, его уникальность, его структурная суть в невероятной степени связаны с мельчайшими клеточками текста. Афоризмы, смысловое содержание, сравнения, гиперболы или другие структурные элементы вырастают из морфем и фонем, из "доречевого" просодийного осмысления, из "доваятельной" глины мастера. Интересно наблюдать, как неожиданно ваяется образная канва, как пластическими, зрительными приемами обрабатывается глыба идей и впечатлений. Это своего рода игра, литературного игра высокого уровня.
С уважением,
Лев ГУНИН
Монреаль, Канада
2004
Михаил Гунин
Метрополис
# # #
Заоконная осень по ту сторону экранировано плывущей по надземным рельсам электрички. Капли сотрясают непробиваемый осадок стекол моментальными фотоснимками. Нутро, подобно камере, уверенно-инстинктивно щелкает затвором, с грацией полета мотылька заполняя привычную жажду движения по катку, край которого заходит за полосы горизонта.
Внезапная остановка заставляет парить внутри обледенелой сцены, кадра, не ощущая при этом паралича декораций. Фотографическое совершенство, и вот оно, перешагивание рефлекторного спазма, познание бесконечного - как остановки сердца, при которой, покачиваясь размеренно, будто маятник, на краю пропасти экзистенции, становишься самой чистотой созерцанья, с уверенностью в том, что нет разницы во времени: в том, сколько еще течь ему в этой точке.
Фантастический целлулоидный дождь обогащает ощущения до уровня первозданной реки. Картины видений совершают погружение вовнутрь покрова преющей листвы. Мерцают водовороты свернутых в кольцо фантазмов. Водопад серебряных волос шелестит на ментоловых деревьях. Обретает внутренний свет мягкая утонченность арии в потоках коньячной воды.
# # #
Отраженье лакированных кудрей витриной. Игристое сплетенье. Оглаживая взглядом панели металла и пластика, гипнотически соскальзываешь вверх, опираясь о тугую поверхность, скальпелем разрывающую витраж полуденной голубизны атмосферы, зависшей где-то наверху, вдалеке.
Щелчок затвора - клацанье зависшей опоры лифта - скольжение внутри утробы искусственно замороженной сущности.
Подъем - шаг в неизведанное - и теперь ты всецело в пальцах прозрачной защиты оконных линз в массивной и тонкой оправе рукотворного скелета.
# # #
Мы подняты выше стихий, первозданных опор, китов и сфер, опоясывавших древность и перворожденье. Сферы вокруг и внутри нас переплетены мириадами бесчисленных нитей, зримых и тайных. Выглядывая из своих аскетичных лежбищ, проплывая над океаном бессознательного эстетства, они опять замирают, образуя видимость пустоты. Воссоздание видений - кривое зеркало зеркал, слияние с иллюзией, театром статиста-актера под соусом мишуры делового глянца и бумаги.
# # #
Кишение ночи - голубоватый пар автопробок заслоняет неудачливый мираж каскадов огней. Внутри - бары, очаги нуара и отчаянья, серые статисты в размызганных костюмах, проститутки, темные зеркала очков подсвечивают силуэты из-под спин. Камера далеко внизу, укрытая светом прожектора. Океанские черви разносят самореплицирующиеся копии по всем скоплениям затемненных пятен.
# # #
Стеклянная дверь безостановочно вращается на углу мимикрирующего перекрестка. Поверхность асфальта - скопище блужданий, указателей, колебаний и бесследно стертых остановок. Струящийся монтаж рекламных шрифтов, на лету обрабатывающих движение улицы, клубов и фонтанов, выкатывающихся подобно непредсказуемым завихрениям.
Современность - огромный театр времени. Стальные искусственные птицы озаряют горизонт движением кинопленки, секундомер замирает в руках изумленного статиста, сбивая с толку синхронизированные импульсы «рацио».
# # #
Греческие памятники воспевают перекличку огня. Костры средневековья обнажают пыточную сущность плоти. Время революций - кульминация пышущей веры в фокусе двуглавого ока-жандарма. Эти пирамиды будут стоять вечно - в обозримом времени.
История древности - пары сказаний в облачном воздухе, развеваемые флаги океанов, дымка аллюзий и фактов в избыточном море песочных часов. Миф золоченым нимбом укрывает записанное в перпетууме неизведанности. Миф - безвестный созерцатель эпоса невинности.
Сегодняшний день - веха портативной истории, мобильных фотообоев, подгружаемых на лету в объектив любой точки пространства. История - прикладная иллюзорная машина времени, переписываемая перманентно во имя лжи постсиндромной текучки, сектантской псарни вожаков и их солдатни - эврименов. Тонкие сосуды пальцев - мириады обволакивающе сопоставленных фактов - неосязаемыми силками сжимают сознание бесшумно спящего в созерцательном океане просвеченных изображений.
История незрима в настоящем, охваченном тисками внутри оболочек сознания творцов и героев, провокаторов, интерпретаторов, святых, безвестных, кумиров, чревовещателей. Ее нагое тело неохватно для глаз хранящих и строящих обитателей ее гнойника. Звенья ускользающей цепи с течением и хрустом всепожирающей гремучей змеи хроноса становятся умозрительнее, разводы на экране окна - все более расплывчаты и размыты.
Оплывшая жиром богиня-фемина своим мешковатым гримом отпугивает желтогубых чужаков, подпуская к себе только избранных. Нимб истории - нить повторений без шанса на перворожденье.
# # #
Театры, концертные залы, супермаркеты, библиотеки, бары и рестораны, ночные клубы, стадионы, автозаправки, парковки, бизнес-центры и капризные монстры индустрии развлечений - стихия иллюзиона бесконечна в кривляющейся рулетке перспективы. Связующие нити притупляемого отчаянья управляются течением процесса подобно кукловоду. Стимуляция экзистенции расправляет свои кристаллообразные крылья во всем разнообразии желаний интерферирующих искривленных лучей неосознаваемых мотиваций и стремлений. Ничтожность обретает черты новообразованного и неотвратимого исполина на глиняных ногах в виде ступеней, опутанных паутиной.
Сон - полудрема - бессонница - неразрываемая ткань тягомотины напряжения зачарованного наблюдателя - свидетеля твердолобых искривлений всемирового Колосса. Панический ужас небытийности катализирует агонию движений паралитика по направлению к полюсу фатума.
# # #
Закат апельсиновым свеченьем опаляет впадающие в бессознательно-вечернюю дремоту магистрали. Запекшееся масло на сковородке, заплеванной рыком тщедушного пламени и брошенной в замыленной пенными пузырями раковине. Одежда, хлам, серые в пятнах воротнички - все принесено в жертву забвению. Впереди огромная ночь маячит лоскутом-краем иссиня-черного одеяла, заплаты на котором бесследно тают в их собственном сиянии. Алмазное небо распыляется на тысячи мелких зеркал, пробираясь в кулуары бессонных приютов потерянных бескрылых ангелов. Девический пушок их крыл невесомо плывет и опадает с зеркальной глади потолка. Медленно опускаясь, устилая последнее на сегодня их прибежище.
# # #
Абзац дня в фолианте всего живого, в преддверие новой строки - занавес, точка. Финальный мазок древнего Бога-Солнца. Завершение неуловимого поворота колеса времени. Его пляшущие водоворотом спицы едва задевают кистью красно-желтой акварели бархат тихо звучащих соцветий окраинного палисадника. Будто укладывая в нежный и нагой уют колыбели эти невинно склоняющие головы создания, свои последние капельки тепла превращая тем самым в свеченье ночника, мотылька и мага - неприметного стража границ времени.
Матовым полусном отражает фонари битое стекло воды. Намокшие фотокарточки веером гирлянд устилают поверхность, разметанную волной на тысячи зеркальных плоскостей. Несущие фонарей у пенной заводи - ртутные столбы бездонной тишины - запорошены складками дождя.
# # #
«Взгляд этих улиц. Плоть от плоти пелены времени. Рекламные щиты, фотопроспекты на огромных экранах - я нужен этому городу только как личность, впаянная в его лишнюю часть, часть его скрытых под штукатуркой опор, контрфорсов.
Каждый вечер неторопливо возвращаюсь домой в тени неоновых джунглей. Стоит ли осмысленность за всем этим? Стоит ли осмысливать, домысливать смыслы за него? Пока в стекловидных жилах течет эта неоново-огненная жидкость с примесью благородного металла - продолжается жизнь, соединяя свое дыхание с дыханием этого аномального макроорганизма. Пытаюсь заглянуть в его зрачки, в питаемые неоновой кровью змеиные клубки его мозга, и вижу отражение себя самого, будто двойник мой заточен в их темнице за проступки и амбиции моего «я». Нищенская кружка сути этого города. Сам я лишь гляжусь в непроглядный лабиринт отражений. Его бесконечность, будто глубина тончайше выведенного рисунка кровеносной системы, сосудов на коже рук. Что остается? Лишь плыть, двигаться в ней, будто невидимая кисть, омытая прозрачной водой. Эта Вселенная конечна, и разве побег за ее границы может что-либо дать?»
# # #
Побег.
Длинная череда хождения по мукам - кругов ада - на кипящей в жилах воде приграничных полос. Пламень пожирает полотно дороги: разве уйдешь ты живым, разве покинешь утробу свою, психофизическую цитадель, что возведена изнутри и красуется, будто кислородная маска покойника? На ее границе сеть остановок и поворотов, нервно тикают секунды, растягиваясь, будто резиновые бутоны огненно-алых цветков из оплавленного стекла, будто сферы в комнате смеха, запертой снаружи, где подступает духота и запах смерды, пустыня - ее полуобгоревшие мученики в зеркалах заднего вида, лобовое стекло окропляемо свежевыступающей кровью, и кто он - этот кровопийца?
Силуэты ослепленной солнцеедким жаром пустыми крошатся в ночи и безумии на мелкие осколки, дезориентированно в поисках дороги назад, печь отступает - или тебе показалось, кому держать ответ здесь, перед кем, кто у входа врат сих?…
За стеклом маячит залитый розовым свечением перекресток.
# # #
После побега.
Зачастую город - это река слов и символов, текучих полускомканных страниц. Текст - связка ключей. Только как подобрать один, нужный? Пальцы судорожно перебирают регистры клаксона-валторны в череде непролазных болот автопробок. Все внимание разрежено глубиной первобытной какофонии, бескрайнего поля звучаний волн, частот, интерлюдий. Мелодия - ссыхающийся конденсат этих пустынных мест, лава беззвучно падающего снега, частицы которого перепархивают в голубом необозримом муравейнике друг относительно друга.
# # #
Белая крупа изморози уютно-фарфоровой шалью-накидкой наброшена на люминесценцию пластинки, кружащей хороводом под иглой в витрине. Пары водянистого смога густо надраенного потерто-зеркального звукопреставления слизывает своим шероховатым языком секундная стрелка. Она распылена повсюду бледно-розовым порошком. Шоколадная глазурь стилизованной чернокожей певицы отпускает сигналами потрескивания тугие вожжи семафоров. Легкое видение пара после дождя воспламеняет серебристую радугу остановок. Подковы древних закодированно возвышающихся символик огораживают эту огромную, туго натянутую на собственную поверхность прозрачную каплю. Древо осени растекается фантастическими эластичными кругами почерневших от влаги пальцев, корней и запястьев. Искусственный цвет увядающих окон. Небо из приоткрытых бойниц темных очков.
Еще один цикл.
# # #
«Каждый ищет некое выражение, некое идеально сконцентрированное единство; подобно муравьеду в поисках муравьев ищет эфирную пищу для души, некое постоянное силовое поле, подобно неразрушимой молекулярной конструкции. Однако все смыслы, в горячке образования ими подсмыслов, бесчисленных и неостановимых, они - всего лишь песок. Ибо движение сквозь дюны и есть наш единственный путь. Я бы сравнил это с движением в струйке песка внутри песочных часов - без него остается лишь созерцание замутненных, искривленных стеклянистых стенок, которые, будто глаз-аквариум, продолжат ту самую бессмысленную игру подсмыслов, однако теперь для кого-то роковую и зловещую. Лишь только снаружи, на периферии потока можно увидеть, как медленно, но неумолимо тянется непроходимое желе зыби - зыбучих песков преходящего, змейкой приближающегося ко дну.
Я не знаю одного - что произойдет, если вдруг удастся пробить эти стены? Даже если это невозможно.»
# # #
Карнавал световой паники, кинопленки, рванья цыганского рынка - кварталов поп-марта.
В среде животного скула баса шаманского бубна вдыхай пары времени и палитры цветовых пучков, взболтанных скульптур цивилизаций. В экспозиции плоти развешаны легкие пудры звезд, лимфатические узлы случайных связей и увядшие фантасмагории стереотипов секс-игр. Затянутые в сюртуки рок-динозавры торгуют на углах копиями оживших лиц экс-собратьев, обращенных в пыль - в пепел - в соляные столбы. Тысячи солонок солнц во всеохватном спектре Великой Пустыни. Муравейник опухоли застарелой плоти. Кассетные мальцы на заправках швыряют горстями опия и новых пластинок. Чернокожие на мостовых шлифуют подмостки накрахмаленной известью, отзвуками седого солнца осени.
Мост обернут позвонком вокруг залива - скелета бабочки. Внезапно город-позвоночник сворачивается в тугой горн, на его стенках вибрирует обертонами подземное звучанье нескончаемо освещенного края тьмы. Улицы слагаются в неведомые друг для друга нотные реки, затопляя тоннель тишины невообразимо пульсирующей мозаикой резонанса радиопрограмм размытого нутра. // «развороченных кишок» - too similar w/ Morrison, I think
Столкновение поездов, революций, стилей, акт вспоротого террора - под ногами крошится мусор пищевых пакетов, на кровянистую жижу отбросов слетаются сотни стервятников - санитаров леса. Склад падали вопит смердой выцветших водяных блях монетарных божков - венценосных бульдозерных пигмеев с нимбами ошметок ксерокопий колючей проволоки под током. Карусель репортажной съемки умеренно охватывает лаву сжиженного ДНК фокусным инструментом компромиссного знаменателя.
# # #
Персики улитками-жилами всасывают сок пустыря-мумии - стены промеж двух Берлинов. Камера берет ракурс головокруженья рисового зерна внутри Великой стены Китая. Кровоточат надрывы вен на гнойно-белом бинте муляжей распятых поселений. «Продолжение следует…» - два тысячелетья в нестерпимо яром клокоте - какофония самобичующей окаменелости.
Серый кирпич мохового подвеса неба альбионской камеры обскура. Музейно-промозглые плитки оживших каменьев парижского после-дождя, сырости Петербурга и рисуночного воздухопространства Праги. Песочно-золоченые постаменты - сосуды морской лазури Италии, солоноватого слитка залитого на одном дыхании всепрозрачностью древнего Ра греческого наслажденья.
Уютно свернувшись, комочки дюн сознаний балансируют на грани стенопроницания. Зеркало твердо, отражение пуленепробиваемо. Зеркало - тонированный хамелеон, манящий краем беззубой улыбки, полными губами, играющей на Солнце прозрачностью-приманкой.
# # #
Опиумная курильня гениев безвестности. Тонкие худые деревца-жилы из творений Элиота прорастают сквозь изваяния плит надгробий. Весь мир - огромный черный призрак, прозрачный Пер-Лашез… Из выбитой гнили, выцветших перетоптанных скул, сокрытых под кленоволиственной мантией Осени, берет исток монструозная карта. И я… абстрактное «я» в тиши троп и скамеек.
Карта… Мозаика ежесекундно, облитая прозрачным клеем, предстает случайной, перекроенной суммой деталей. Цикл циклов, бесконечная вложенность ротаций, кровавой слизи и неоварваров с технологической дубинкой.
Свежерозовая плоть ясновидцев бреда перекраивает красные дорожки латунных коридоров - каждый на свой мученический лад. Клочья отжившей утвари затопляет водоворотом отрепья, мученики гедонизма плавают каждый в собственной луже // «блевотине» - опять же, мне показалось неинтересным и похожим на J.D.M., в биении ртутных, огнедышащих жил и изодранных кровью артерий. Расхватанные маски мелькают во всех связных каналах, заполоняют частоты отрезками наведенного на резкость быстрорастворимого казенного смысла.
Тихо преклонив колено, сознание перелетает из-под урчащих копыт поезда внутрь границ тишины. Визионерство открывает для него суть последнего мига Великой Пустоши. Перекрой, разрыв эпохи, цивилизации, умирание новорожденных культур - и увядающего «я», принесшего мир с собой - подлинник мира-для-себя, мира без свойств. Уникальные, невообразимые творения трагедии абсурда рушатся в песок.
# # #
Смрад словесных клубков-змеенышей внутри нервической подковерно-дорожечной возни. Стеклянный контур облика Государева парит над громадой металлосечения… рассечения пустот. Внутри кафе играет психоджазовая музыка. Снаружи - вой турбинных шоссе. В витрине шок-шоу - ортодоксальный властитель, псевдовыскочка-посольский сын-писатель-плут, шшшшут гороховый, посланники лимитированной касты Господней и другие посменные подмастерья акта из кожзаменителя // тут еще подумать. Внезапная вспышка псевдо-арт-террора, расходится шов натянутого на кинокамеру чулка. Пестрая публика в экстазе. Распахивается сумрак насилия, театральные кулисы императора Фрейда.
Государь с витиеватой ловкостью рук колдуна-фокусника запахивает тугим ремнем полы плаща.
Гладкий рельеф лица - камень выраженности - он опускает руки, движется под охраной затаившихся половиц.
Авто - паровая стеклянная изморозь стекольного света.
Бородатый паломник, на тротуаре…
# # #
Музейная мумия вокзалов и сексуальных киноцентров парит над молитвословным постаментом стайкой разморенных насекомых.
Игра окончена - гильотина засохших век обрушивает свою алтарную мощь на опостылевший конденсат зрительного нерва прибора ночного видения - из ниоткуда - сверху вниз…
2003 - 2004
Ульяновск, Россия